• Наши партнеры:
    Душевая кабинка топ 5 лучших производителей душевых.
  • Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год
    Глава пятая. Казанский период жизни Толстого

    Глава пятая

    КАЗАНСКИЙ ПЕРИОД ЖИЗНИ Л. Н. ТОЛСТОГО

    (1841—1847)

    I

    Из всех детей Толстых в год смерти А. И. Остен-Сакен совершеннолетним был один только старший сын Николай Николаевич. Три его младших брата и сестра были еще несовершеннолетними и потому не обладали правами юридических лиц; следовательно, не могли защищать свои имущественные права в судебных и административных учреждениях. Вследствие этого над ними должна была быть продлена опека, и вместо умершей опекунши назначена другая. Естественно, что новой опекуншей должна была сделаться другая тетка малолетних Толстых, родная сестра их отца, Пелагея Ильинична Юшкова.

    12 сентября 1841 года Н. Н. Толстой обратился к мужу своей тетки Владимиру Ивановичу Юшкову с письмом, в котором, извещая его о смерти тетушки, писал (перевод с французского): «Мы просим все нашу тетеньку, я, мои братья и моя сестра, не покидать нас в нашем горе, взять на себя опекунство. Вы должны себе представить, дядюшка, весь ужас нашего положения. Ради бога, дядюшка, не отказывайте нам, мы просим Вас ради бога и покойной. Вы и тетенька единственная наша опора на земле».

    В письме была приписка Т. А. Ергольской, присоединявшейся к просьбе детей: «Сжальтесь над нашими бедными детьми, — писала она, — не отказывайте им в их просьбе; ведь вы их ближайшие родственники, бога ради, не противьтесь тому, чтобы Полина приняла на себя опекунство. Они не осмеливаются просить и Вас также взять это на себя, зная Ваше слабое здоровье, но для них было бы большим счастьем, если бы Вы на это согласились»1. Т. А. Ергольская предполагала, что, поступив под опеку Пелагеи Ильиничны, дети попрежнему будут продолжать жить с ней в Ясной Поляне, но вышло иначе. П. И. Юшкова объявила, что она соглашается принять опекунство, но что всех детей она увозит к себе в Казань, где она жила вместе с мужем. Поводом к этому она выставляла то, что в Казани детям легче будет получить образование, но действительная причина была иная. Как сообщает С. А. Толстая в своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», Пелагея Ильинична ненавидела Татьяну Александровну за то, что муж ее Владимир Иванович в молодости был влюблен в нее и делал ей предложение, но Татьяна Александровна ответила отказом. Пелагея Ильинична, пишет С. А. Толстая, «никогда не простила Татьяне Александровне любовь ее мужа к ней и за это ее ненавидела, хотя на вид у них были самые фальшиво-сладкие отношения». Точно так же понимала причину неприязни к ней Пелагеи Ильиничны и сама Татьяна Александровна. В дневниковой записи от 24 марта 1850 года она писала (перевод с французского): «С каждым днем я все больше убеждаюсь в том, что эта ненависть восходит ко времени ее брака и что она никогда не могла простить мне того, что я внушила любовь ее мужу»2.

    Пелагея Ильинична предложила Татьяне Александровне переехать к ней в Казань вместе с детьми, но Татьяна Александровна отказалась от этого оскорбительного предложения. Тогда В. И. Юшков от себя написал Т. А. Ергольской письмо, убеждая ее вместе с детьми отправиться в Казань. Татьяна Александровна ответила ему письмом, полным возмущения, негодования и чувства собственного достоинства, с одной стороны, и совершенного отчаяния — с другой. Она писала (перевод с французского): «Я ожидала получения письма от Вас, г. Юшков, и ответ мой был заранее готов, чтобы сказать Вам, что это жестоко, это варварство — желать разлучить меня с теми детьми, которым я расточала самые нежные заботы в течение почти двенадцати лет и которые были мне доверены их отцом в момент смерти его жены. Я не обманула его доверия, я оправдала его ожидания, я выполняла по отношению к ним священные обязанности нежнейшей из матерей. Моя роль окончена». Указав далее на то, что с отъездом всех детей из Ясной Поляны их имущественные дела придут в полное расстройство, Татьяна Александровна писала: «Согласитесь, что Вы с сожалением покидаете Казань, разлучаетесь с Вашими старыми знакомыми, что Вам трудно покинуть тот город, где Вы родились, но Вы не думаете о том, что мне еще труднее расстаться с теми детьми, которые мне дороги гораздо более, чем можно выразить, и которых я люблю до обожания, которым я жертвовала своим здоровьем, своей жизнью, этой полной страданий жизнью, которую я старалась сохранить до сих пор только для них... Вы лишаете меня последнего счастья, которое было у меня на земле. Я привязана к Машеньке, как к своему собственному ребенку; она помогала мне переносить жизнь с меньшей горечью, потому что я чувствовала, что я ей необходима. Теперь Вы отнимаете у меня мое единственное утешение. Все для меня кончено. Очень благодарна Вам за Ваше любезное предложение, но я им никогда не воспользуюсь. Дети скоро уйдут от меня, и это переворачивает мою душу. Но, быть может, это послужит к их счастью, и эта мысль смягчает горечь моей скорби, так как где бы они ни были, я сохраню по отношению к ним ту же нежность. Воспоминания о дружбе и безграничном доверии, которое питал ко мне их отец, никогда не изгладятся из моего сердца; его память для меня священна, и его дети всегда будут постоянным предметом моего самого живого интереса. Итак, прощайте. Преданная Вам Т. Ергольская»3.

    Быть может, теперь в долгие осенние и зимние бессонные ночи Татьяна Александровна не раз вспоминала о том предложении, которое за пять лет до этого сделал ей Николай Ильич: выйти за него замуж и, таким образом, занять положение признанной матери его детей — и горько раскаивалась в том, что не воспользовалась тогда этим предложением, которое навсегда соединило бы ее с обожаемыми ею детьми любимого человека.

    Татьяна Александровна переехала к своей сестре Елизавете Александровне в ее имение Покровское, в Чернском уезде Тульской губернии, в 80 верстах от Ясной Поляны4.

    II

    Сборы к переселению в Казань были продолжительны.

    Для уплаты долгов было продано самое отдаленное из всех имений, Неруч, находившееся в Курской губернии. Были заказаны специально для этого случая большие баржи (целые «ковчеги», как впоследствии острил Толстой)5. На эти баржи было погружено все имущество, которое можно было вывезти из Ясной Поляны, чтобы переправить его водой — по Оке и Волге. На этих же баржах была отправлена и многочисленная дворня: столяры, портные, слесаря, обойщики, повара и пр. Сами Толстые выехали в экипажах уже по санному пути в ноябре 1841 года. Дорога в Казань проходила тогда через Москву, Владимир, Нижний-Новгород, Макарьев, Лысково, Васильсурск и Чебоксары.

    По словам сестры Толстого Марии Николаевны, никому из детей — во всяком случае, младших — не хотелось ехать в Казань. Уезжая из Ясной Поляны, они плакали; а когда, проезжая через Москву, остановились помолиться у Иверской часовни, Машенька хотела даже убежать, чтобы не ехать в Казань, но ее разыскали в толпе и вновь усадили в возок6. Тот же момент расставания через десять с лишним лет вспомнил и сам Толстой в письме к Т. А. Ергольской с Кавказа от 12 января 1852 года. «Помните, — писал он, — наше прощание у Иверской, когда мы уезжали в Казань. В минуту расставания я вдруг как по вдохновению понял, что̀ вы для нас значите, и по-ребячески слезами и несколькими отрывочными словами сумел вам передать то, что чувствовал» (перевод с французского)7.

    Осталось в памяти у Толстого, как во время этого переезда их дядька Николай Дмитриевич жестоко обращался с ямщиками чувашами: торопил их перепрягать лошадей, кричал на них и даже бил. Они беспрекословно терпели. «Тогда чувашские деревни вдоль Волги, — рассказывал Толстой, — были ужасно бедны. Под почтовые станции выбирали лучшие избы в деревне, но и это были ужасно плохие хаты»8.

    В Казани Толстые поселились в доме И. К. Горталова на Поперечно-Казанской улице, заняв нижний этаж дома и мезонин. Верхний этаж занимали сами хозяева. Прямо против дома находилось здание губернской тюрьмы; невдалеке был расположен Казанский монастырь. Из мезонина открывался вид на реку Казанку и расположенные за ней слободы. При доме был благоустроенный сад; террасу окружали кусты жасмина; далее красовалась большая клумба белых роз.

    Толстые подружились с семьей своих хозяев и даже помогали им в закладке флигеля во дворе дома9.

    Дворня Толстых заняла отдельный дом.

    Толстой и его братья попали в Казани в совершенно иную обстановку, чем та, в которой они жили в Ясной Поляне и в Москве. Их новая опекунша П. И. Юшкова нисколько не была похожа ни на прежнюю опекуншу А. И. Остен-Сакен, ни на их воспитательницу Т. А. Ергольскую. В черновой редакции «Исповеди», написанной в 1882 году, Толстой характеризует свою тетушку, как женщину «добрую (так все знавшие ее говорили про нее) и очень набожную» и вместе с тем «легкомысленную и тщеславную»10. С. А. Толстая в «Материалах к биографии Л. Н. Толстого» рассказывает о П. И. Юшковой: «Это была добродушная светская, чрезвычайно поверхностная женщина. Муж ее Владимир Иванович11 не любил ее и относился к ней презрительно. Она же в молодости его очень любила и считала свое сердце разбитым. Но на ней этого не было видно. Всегда живая, веселая, она любила свет и всеми в свете была любима; любила архиереев, монастыри, работу по канве и золотом, которые раздавала по церквам и монастырям; любила поесть, убрать со вкусом свои комнаты, и вопрос о том, куда поставить диван, для нее был огромной важности. Муж ее был хотя человек умный, но без правил. Жил он бездеятельно, прекрасно вышивал по канве, подмигивал на хорошеньких горничных и играл слегка на фортепиано».

    Далее С. А. Толстая, очевидно, со слов Льва Николаевича, иронически говорит, что, получивши письмо старшего из ее племянников, который просил ее не оставлять их, так как у них, кроме нее, нет никого на свете, Пелагея Ильинична «прослезилась и задалась мыслью se sacrifier» (принести себя в жертву)12.

    «Воспоминаниях» называет «очень глупой», каждому из ее племянников был дан крепостной мальчик в надежде на то, что впоследствии из него выйдет преданный слуга своего барина.

    Пелагея Ильинична не пользовалась никаким авторитетом у Толстого и его братьев. Фактически воспитание Толстого с переездом в Казань окончилось. Начался период самостоятельной жизни.

    III

    По приезде в Казань Н. Н. Толстой был зачислен на тот же второй курс 2-го отделения философского факультета, соответствующий нынешнему математическому факультету, на каком он состоял и в Москве, что объясняется, очевидно, поздним приездом его в Казань. Он и в Казани продолжал вести тот же замкнутый, сосредоточенный образ жизни, какой он вел в Москве. В письме к Т. А. Ергольской от сентября 1842 года, упомянув о том, что Казань «очень печальна и очень пустынна после пожара», Н. Н. Толстой далее пишет: «Любители балов и празднеств в отчаянии; так как я не из их числа, я остаюсь вполне спокойно дома, не жалуясь на этот недостаток развлечений, угрожающий Казани этой зимой. Я работаю и часто думаю о вас, моя добрая тетенька, особенно вечером, когда мы все собираемся в маленьком кружке. В этом обществе я исполняю должность рассказчика, чтобы развлекать братьев и сестру. Моя аудитория не очень требовательна, поэтому я могу гордиться тем, что имею полный успех».

    Из этого письма видно, что Н. Н. Толстой и в Казани продолжал, по крайней мере первые годы, рассказывать своим братьям и сестре истории своего сочинения, что он с таким успехом делал раньше в Ясной Поляне и в Москве.

    Лето 1842 года, как, вероятно, и лето 1843 года, Толстые проводили в Ясной Поляне. Эти переезды из Казани в Ясную Поляну и особенно из Ясной Поляны в Казань были очень интересны детям. Как сообщает со слов Льва Николаевича его жена в своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», «дорогой шла целая жизнь: останавливались иногда в поле, в лесу, собирали грибы, купались, гуляли».

    Живя в Казани, Толстые иногда ездили в имение Юшковых Паново, расположенное в двадцати девяти верстах от города на левом берегу Волги13. В Панове перед господским домом был пруд с островом, на котором когда-то жил медведь. С этим прудом связана одна из проделок Льва, склонность к которым он не утратил и в юношеском возрасте. Однажды летом, чтобы «удивить» приехавших в гости барышень, он одетый бросился в пруд и, не доплыв до берега, стал пробовать дно. Не достав дна, он стал тонуть. Подоспели женщины, убиравшие сено, опустили в воду грабли, с помощью которых он и выбрался на берег14.

    В 1843 году Сергей и Дмитрий Толстые поступили на тот же математический факультет, на котором обучался и их старший брат; Лев выбрал иной факультет — восточных языков.

    По отзыву Н. П. Загоскина, восточный факультет Казанского университета находился в то время в блестящем состоянии и пользовался известностью во всем ученом мире15.

    Однако не это блестящее состояние ориенталистики на восточном факультете Казанского университета обусловило выбор Толстым именно этого факультета. Он поступил на факультет восточных языков с практической целью: сделать впоследствии дипломатическую карьеру16.

    Для поступления на восточный факультет нужно было сдать экзамены по истории, географии, статистике, математике, русской словесности, логике, латинскому, французскому, немецкому, арабскому, турецко-татарскому и английскому языкам. Несомненно, что по восточным языкам Толстой готовился под руководством учителей. Сестра Толстого рассказывала, что занимавшийся с ним турецким и татарским языком профессор Казембек удивлялся его необыкновенным способностям к усвоению чужих языков17. Были ли у Толстого учителя по другим предметам — неизвестно. Скорее можно думать, что другими предметами он занимался самостоятельно18.

    «Я учусь хорошо. Не только без страха ожидаю учителей, но даже чувствую некоторое удовольствие в классе. Мне весело — ясно и отчетливо сказать выученный урок»19; или: «как будто сам сочинил» то, что отвечал20, — то это были, вероятно, только редкие случаи. Чаще же к занятиям Толстого можно было применить другие слова его героя: «Я поневоле и неохотно готовился к университету»21. Он находился тогда еще в той поре своей жизни, когда ему «были новы все впечатленья бытия» и его манила к себе жизнь со всеми еще не известными ему сторонами, со всеми еще неизведанными радостями.

    IV

    Гораздо интереснее, чем скучное заучивание сухих учебников, было для юного Толстого самостоятельное чтение — прежде всего чтение романов, преимущественно французских, очень распространенных в том обществе, к которому он принадлежал. «В то время, — рассказывает герой «Юности», — только начинали появляться «Монтекристы» и разные «Тайны»22, и я зачитывался романами Сю, Дюма и Поль де Кока».

    Далее Толстой с оттенком иронии рассказывает о том впечатлении, которое производило на его героя чтение этих романов: «Все самые неестественные лица и события были для меня так же живы, как действительность, я не только не смел заподозрить автора во лжи, но сам автор не существовал для меня, а сами собой являлись передо мной из печатной книги живые, действительные люди и события. Ежели я нигде и не встречал лиц, похожих на те, про которых я читал, то я ни секунды не сомневался в том, что они будут... Нравились мне в этих романах и хитрые мысли, и пылкие чувства, и волшебные события, и цельные характеры: добрый, так уж совсем добрый, злой, так уж совсем злой, — именно так, как я воображал себе людей в первой молодости»23.

    У него являлось желание быть похожим на героев этих романов как морально, так и физически. Когда он прочитал один роман, герой которого, чрезвычайно страстный человек, обладал густыми бровями, ему захотелось быть столь же страстным и иметь такие же брови. С этой целью он решил подстричь свои брови и, подравнивая их одну под другую, выстриг их почти наголо, после чего они действительно выросли гуще, чем были раньше24.

    «Я находил в себе, — рассказывает герой «Юности», — все описываемые страсти и сходство со всеми характерами — и с героями, и с злодеями каждого романа»25. Он воображал себя «то полководцем, то министром, то силачом необыкновенным, то страстным человеком»26. Однако уже в то время у Толстого появляется критическое отношение к романам Дюма, возникают собственные мысли о том, в чем должно состоять достоинство художественных произведений. В черновой редакции «Юности» Николенька Иртеньев рассказывает, что он «открыл вдруг, что только тот роман хорош, в котором есть мысль», и что роман Дюма «Граф Монтекристо» нехорош, потому что содержание его «не натурально, не могло быть и потому невероятно», а вследствие этого и «самая мысль романа не может принести пользу»27.

    Увлечение романами Дюма продолжалось у Толстого и после поступления в университет. Впоследствии он рассказывал: «Я помню, когда был семнадцати лет, ехал в Казанский университет, купил на дорогу восемь томиков «Монтекристо». До того интересно, что не заметил, как дорога окончилась. Тогда вся большая публика увлекалась им, а я принадлежал к большой публике»28.

    В первой редакции составленного Толстым в 1891 году списка произведений, произведших на него впечатление в возрасте от 14 до 20 лет, значатся романы Дюма: «Три мушкетера» и «Монтекристо».

    Вместе с французскими романами Толстой увлекался и русскими повестями и драматическими произведениями романтического характера. Его воображение поразила написанная для театра и в 1840 году поставленная в Александрийском театре «Параша Сибирячка» Н. А. Полевого. Эта «русская быль», как назвал ее автор, была написана в ультраромантическом и консервативном духе29.

    Но драма Полевого произвела на юного Толстого такое сильное впечатление, что ему даже, по его собственным словам, «представлялось», что эту вещь «написал он, и он хотел написать ее вновь»30. Его поразили, очевидно, фантастичность и драматизм сюжета пьесы; несообразность положений героев и их языка не обратили на себя его внимания.

    Толстого. В той же первой редакции списка произведений, произведших на него впечатление в возрасте от 14 до 20 лет, Толстой первоначально поместил повести Марлинского «Мулла-Нур» и «Фрегат Надежда». Знал он хорошо также и повесть Марлинского «Аммалат бек». Сообразуясь с тем, что писал Толстой в вышеприведенном отрывке из «Юности», мы можем представить себе, что́ поражало его у Марлинского: его поражали необыкновенные характеры, фантастичность сюжетов и грандиозные картины природы. Молодой горец-патриот и его драматическая судьба («Аммалат бек»), отважный моряк, сын неукротимой стихии («Фрегат Надежда»), благородный разбойник, покровительствующий бедным («Мулла-Нур»), — все эти персонажи Марлинского сильно действовали на воображение юного мечтателя. Преувеличенность выражений чувств этих героев (примером чего может служить герой «Фрегата Надежды», восклицающий про себя: «У меня буйная кровь, у меня кровь — жидкий пламень; она бичует змеями мое воображение, она палит молниями ум»), свойственный Марлинскому «яркий блеск завитой формы», изобилующий цветистыми метафорами, гиперболами32, остроумными каламбурами, — не казались недостатком юноше Толстому.

    Особенно нравились Толстому кавказские повести Марлинского. В незаконченном очерке «Поездка в Мамакай-юрт» (1852 год), описывая настроение, с каким он ехал на Кавказ, Толстой рассказывал: «Когда-то в детстве или первой юности я читал Марлинского и, разумеется, с восторгом; читал тоже не с меньшим наслаждением кавказские сочинения Лермонтова... Но это было так давно, что я помнил только то чувство, которое испытывал при чтении, и возникшие поэтические образы воинственных черкесов, голубоглазых черкешенок, гор, скал, снегов, быстрых потоков, чинар... Бурка, кинжал и шашка занимали в них не последнее место. Эти образы, украшенные воспоминанием, необыкновенно поэтически сложились в моем воображении»33.

    Приехав на Кавказ, Толстой очень скоро убедился в нереальности изображений Кавказа у Марлинского. В первом своем военном рассказе «Набег», описывая одного из сослуживцев-офицеров, Толстой писал: «Этот офицер был один из довольно часто встречающихся здесь (Толстой написал было: «забавных», но затем зачеркнул это слово) типов удальцов, образовавшихся по рецепту героев Марлинского и Лермонтова. Эти люди в жизни своей на Кавказе принимают за основание не собственные наклонности, а поступки этих героев, и смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь противоречащую действительности призму героев нашего времени, Бэл, Аммалат-беков и Мулла Нуров»34

    Интересно, как уже глубоким стариком Толстой отзывался о Марлинском, очевидно, по своим юношеским воспоминаниям. В 1898 году в разговоре с крестьянским писателем С. Т. Семеновым, сравнивавшим символизм 1890-х годов с романтизмом 1830-х годов, Толстой, помянувши добрым словом романтизм («в нем были достоинства, каких у символистов и декадентов и помина нет»), спросил Семенова, читал ли он Марлинского, и на его отрицательный ответ заметил: «Очень жаль, там было много интересного»35.

    V

    «Что-то вроде первой любви» Толстой испытал еще в детстве. В повести «Детство» рассказаны два эпизода, несомненно, автобиографического характера, относящиеся к этой стороне жизни мальчика Толстого. Оба эти эпизода подробно описаны в черновых редакциях повести и очень сглажены в окончательном тексте. В первой редакции рассказывается, как по окончании охоты участники, в том числе и дети, пили чай в тени под деревом, и девочка Юза рассматривала большого зеленого червяка, ползущего по листу дерева. «Я смотрел ей через плечо, — рассказывает Николенька Иртеньев. — В это самое время ветер поднял косыночку с ее беленькой, как снег, шеи. Я посмотрел на это голое плечико, которое было от моих губ на вершок, и припал к нему губами так сильно и долго, что ежели бы Юза не отстранилась, я никогда бы не перестал. Юза покраснела и ничего не сказала. Володя презрительно сказал: «Что за нежности» и продолжал заниматься пресмыкающимся. У меня были слезы на глазах. Это было первое проявление сладострастия»36, — говорит Толстой, приучивший себя глубочайшим образом анализировать все свои переживания.

    Во второй редакции этот эпизод выделяется в особую главу, получающую название — «Что-то вроде первой любви». Вносятся большие дополнения, и весь рассказ подвергается изменению. Девочка, в нем фигурирующая, здесь уже не Юза, а Катенька, дочь гувернантки Мими. Выпущена фраза: «Это было первое проявление сладострастия». Подробнее описывается действие, произведенное на девочку прикосновением Николеньки.

    Далее в черновых редакциях «Детства» рассказано, как, вернувшись домой, мальчик вторично испытал это чувство к той же девочке. В первой редакции повести рассказывается, что вечером того же дня, когда дети в темном чулане подслушивали молитву юродивого Гриши, в темноте Юза нечаянно взяла руку Николеньки. «Как только я услыхал пожатие ее руки и голос ее над самой моей щекой, я вспомнил нынешний поцелуй, схватил ее голую руку и стал страстно целовать ее, начиная от кисти до сгиба локтя. Найдя эту ямочку, я припал к ней губами изо всех сил и думая только об одном, чтобы не сделать звука губами и чтобы она не вырвала руки. Юза не выдергивала руки, но другой рукой отыскала в темноте мою голову и своими нежными тонкими пальчиками провела по моему лицу и по волосам. Потом как будто ей стало стыдно, что она меня ласкает, она хотела вырвать руку, но я крепче сжал ее, и слезы капали у меня градом. Мне так было сладко, так хорошо, как никогда в жизни... Это, должно быть, была любовь, должно быть, тоже и сладострастье, но сладострастье не сознанное... Сознанное сладострастье — чувство тяжелое, грязное, а это было чувство чистое и приятное и особенно грустное. Все высокие чувства соединены с какой-то неопределенной грустью»37.

    Во второй редакции повести самый эпизод рассказан очень близко к первой редакции, но заключение дано другое: «Мне так было сладко, приятно и покойно, как никогда в жизни; я решительно больше ничего не желал, как только, чтобы это наслаждение никогда не прекращалось. Трудно описать то восхитительное чувство, которое испытывал я в эту минуту... »38.

    Возникает вопрос, кто же была та девочка, к которой маленький Лев испытал «что-то вроде первой любви»? Как сказано выше, в первой редакции девочка называется Юзой, в остальных редакциях — Катенькой. Толстой писал, что под именем Катеньки он описывал жившую в их доме его ровесницу, воспитанницу отца Дунечку Темяшеву. Однако характер отношений между Николенькой Иртеньевым и Катенькой не соответствует тому, которым, по словам Толстого, отличались отношения между мальчиками Толстыми и Дунечкой. Вернее предположить, что девочка эта была Юзенька (как она и называется в первой редакции) Коппервейн, дочь гувернантки, жившей у соседа Толстых А. М. Исланьева. На то, что эта именно Юзенька послужила в некоторой степени прототипом Катеньки в «Детстве», есть указание и самого Толстого39, и его жены Софьи Андреевны40.

    Вряд ли соответствует действительности рассказ С. А. Берса о том, будто бы первая любовь Толстого, описанная в «Детстве», была его мать Любовь Александровна Берс, дочь А. М. Исленьева41, хотя Толстой и отмечает в своих «Воспоминаниях» посещение Ясной Поляны А. М. Исленьевым с его дочерьми, указывая при этом, что одна из них впоследствии стала его тещей. Хотя Сережа Толстой в одном из писем к А. И. Остен-Сакен упоминает посещение Любочки Берс, как заслуживающий внимания случай в их жизни, мы все-таки не имеем оснований отождествлять Любочку Берс с героиней «Детства»42. В отношениях героя «Детства» к Юзеньке или Катеньке есть нечто похожее на описанное выше отношение маленького Левочки к Сонечке Колошиной, но здесь прибавляется уже иной элемент, которого в отношениях к Сонечке не было.

    Позднее этот новый, не бывший ранее, элемент в отношениях к женщине проявился у юного Льва еще сильнее. В записи дневника от 29 ноября 1851 года Толстой вспоминал: «Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал только когда мне было 13 или 14 лет; но мне не хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет — время самое безалаберное для мальчика (отрочество): не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту эпоху действует с необыкновенною силою»43. Эту горничную звали Матрена Васильевна. Впоследствии она вышла замуж за Василия Брускова, также описанного в «Отрочестве»44.

    «Ни одна из перемен, происшедших в моем взгляде на вещи, — рассказывает Толстой, — не была так поразительна для самого меня, как та, вследствие которой в одной из наших горничных я перестал видеть слугу женского пола, а стал видеть , от которой могли зависеть в некоторой степени мое спокойствие и счастие»45. Приступив к описанию внешности этой женщины, Толстой в первых же строках характеризует ее словами: «Может быть, я пристрастен, но по моему мнению трудно встретить более обворожительное существо»46.

    Началось с того, что однажды вечером мальчик оказался невольным свидетелем ухаживаний лакея за этой горничной. После этого он «никак не мог заснуть», потому что его «долго что-то беспокоило»47. Затем Лев узнал об ухаживаниях за этой девушкой своего брата Сергея (Володи); а свое отношение к брату Сергею (Володе) Толстой характеризовал словами: «Я всегда следил за его страстями и сам невольно увлекался ими»48. Кончилось тем, что мальчик почувствовал, что он «влюблен страстно, без памяти», и чувство это завладело всем его существом.

    Со свойственной ему в юные годы экзальтированностью и мечтательностью он выделял эту женщину как особое существо из всех окружавших его людей. «Она казалась мне богиней, недоступной для меня, ничтожного смертного», — рассказывает он49.

    VI

    В предисловии к своим «Воспоминаниям», написанном в 1903 году, Толстой разделяет всю свою прожитую до того времени жизнь на четыре периода. Первым периодом он считает период детства, продолжавшийся до четырнадцати лет; вторым — свою холостую жизнь от 14 до 34 лет; третьим — семейную жизнь с 34 до 50 лет; с 50 лет он считал начало последнего периода. Таким образом, именно к казанскому периоду своей жизни Толстой относит окончание детских и отроческих лет и начало новой, взрослой жизни.

    1880-х годов и озаглавленное «Записки сумасшедшего». «Четырнадцати лет, — читаем в этом произведении, — проснулась во мне половая страсть...»

    Существуют две записи рассказов Толстого о своем «первом падении».

    В начале или в половине 1880-х годов у Толстого был однажды книгоноша Библейского общества И. И. Старинин. Узнавши, что он из Казани, Толстой стал припоминать разные достопримечательности этого города. Когда Старинин рассказал, что он около года прожил послушником в Кизическом монастыре около Казани, неожиданно для него эти слова глубоко взволновали Толстого.

    «— Как? Вы жили в Кизическом монастыре среди братии? — удивленно и как бы встрепенувшись сказал Лев Николаевич.

    — А когда это было? — тихо и как бы задумавшись спросил он.

    Я сказал, что это было в 1878 году, и Лев Николаевич совсем тихо и как бы про себя, как-то особенно грустно сказал: «А у меня там было первое мое падение»50.

    Другой рассказ мне лично довелось слышать в 1911 году от ближайшего друга Толстого последнего периода его жизни — покойной М. А. Шмидт. Она рассказала, что однажды в то время, когда Толстой писал «Воскресение» (это было, вероятно, в 1898 году), его жена Софья Андреевна резко напала на него за сцену соблазнения Катюши Нехлюдовым. «Ты уже старик, — говорила она, — как тебе не стыдно писать такие гадости!» Толстой ничего не ответил на раздраженные нападки жены, а когда она вышла из комнаты, он, едва сдерживая рыдания, подступившие ему к горлу, обратился к М. А. Шмидт и тихо произнес: «Вот она нападает на меня, а когда меня братья в первый раз привели в публичный дом, и я совершил этот акт, я потом стоял у кровати этой женщины и плакал...»51

    Этот рассказ Толстого дает полное основание полагать, что та сцена в «Записках маркера», где молодые люди уговаривают Нехлюдова поехать с ними туда, где он никогда не был, и, возвратившись, поздравляют его с «посвящением», а он в ответ на это говорит им: «Вам смешно, а мне грустно. Зачем я это сделал? И тебе, князь, и себе в жизнь свою этого не прощу», а потом заливается — плачет, — сцена эта, не касаясь деталей, несомненно, имеет автобиографический характер. Плачет также, «как дитя», в подобном случае и Александр, герой рассказа «Святочная ночь», написанного в один год (1853) с «Записками маркера»52.

    «Какой опасный возраст для мальчиков от 13 до 15 лет — возраст половой возмужалости. Как важна нравственная среда в этом возрасте, и как безнравственна была она в моем детстве в доме Юшковых в Казани. Уже 15—16 лет — лучший возраст, потому что тогда начинают появляться духовные запросы»53.

    О безнравственности той среды, в которой он вращался в Казани в доме Юшковых, Толстой записал в своем дневнике 1 января 1900 года: «Вспомнил свое отрочество, главное — юность и молодость. Мне не было внушено никаких нравственных начал — никаких; а кругом меня большие с уверенностью курили, пили, распутничали (в особенности распутничали), били людей и требовали от них труда. И многое дурное я делал, не желая делать — только из подражания большим»54.

    Несомненно, у Толстого в казанский период его жизни были и чистые, поэтические увлечения женщинами, но нам о них ничего не известно.

    «Оазис», в которой пожилой человек рассказывает племяннице о своем юном увлечении, при воспоминании о котором его лицо принимает «любовно нежное и тихое выражение» и он «чуть заметно радостно улыбается». Рассказ обрывается в самом начале, но, судя по заглавию, эта любовь и была «оазисом» в безрадостной жизни рассказчика в его молодые годы. Вся обстановка рассказа: поступление в университет шестнадцати лет, дядя лейб-гусар Владимир Иванович, «любивший хорошеньких», медведь у дяди — все это черты казанской жизни Толстого55.

    VII

    С отроческих лет одним из самых излюбленных занятий Льва сделалось размышление, почему он и заслужил у своих знакомых прозвище «Философа». Он очень любил предаваться самоанализу, разбираться в самой глубине своих мыслей и чувств. Глубоким стариком, рассуждая о сознании, Толстой вспомнил свои детские размышления о том же предмете. Он писал: «Помню, как я в детстве почти удивился проявлению в себе этого свойства [сознания], которое еще не умело находить для себя матерьял»56.

    Рано начал юный Толстой задумываться над основными вопросами человеческого бытия. Этому способствовал замкнутый и уединенный образ жизни. «Едва ли мне поверят, — говорит Толстой в «Отрочестве», — какие были любимейшие и постояннейшие предметы моих размышлений во время моего отрочества, — так они были несообразны с моим возрастом и положением»57. Далее Толстой подробно рассказывает о том, какие мысли занимали его в отроческие годы. Он старался постигнуть, в чем состоит счастье человека, и пришел к заключению, что «счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним», и что поэтому «человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив». Думая о том, что смерть ожидает его, как и каждого человека, всякую минуту, он решал, что «человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем». Думая о том, существует ли жизнь после смерти, он приходил к заключению, что если действительно человек живет после смерти, то должна существовать жизнь и до рождения, потому что «какая же может быть вечность с одной стороны? Мы, верно, существовали прежде этой жизни, хотя и потеряли о том воспоминание», — думалось ему.

    Вполне возможно, что некоторые свои размышления Толстой тогда же изложил на бумаге (хотя ничего из написанного им в то время не сохранилось). В «Отрочестве» рассказывается, что Николенькой Иртеньевым было написано рассуждение о симметрии. Очевидно, об этом самом рассуждении в «Материалах для биографии Л. Н. Толстого», написанных его женой, рассказывается: «Раз он почему-то много думал о том, что такое симметрия, и написал сам на это философскую статью в виде рассуждения. Статья эта лежала на столе, когда в комнату вошел товарищ братьев Шувалов, с бутылками во всех карманах, собираясь пить. Он случайно увидал на столе эту статью и прочел ее. Его заинтересовала эта статья, и он спросил, откуда Лев Николаевич ее списал. Лев Николаевич робко ответил, что он ее сам сочинил. Шувалов рассмеялся и сказал, что это он врет, что не может этого быть, слишком ему показалось глубоко и умно для такого юноши. Так и не поверил, с тем и ушел»58.

    Практическое приложение всех этих размышлений юного Толстого было большей частью очень наивно. Так, решив, что «единственное средство быть счастливым состоит в том, чтобы приучить себя спокойно переносить все неприятности жизни», он «подходил к топившейся печке, разогревал руки и потом высовывал их на мороз в форточку для того, чтобы приучать себя переносить тепло и холод»; «брал в руки лексиконы и держал их, вытянув руку, так долго, что жилы, казалось, готовы были оборваться, для того, чтобы приучать себя к труду»; «уходил в чулан и, стараясь не морщиться, начинал стегать себя хлыстом по голым плечам так крепко, что по телу выступали кровяные рубцы, для того, чтобы приучаться к боли»59. Решив, что раз он каждую минуту может умереть, то нужно пользоваться настоящим, он «дня три под влиянием этой мысли бросил уроки и занимался только тем, что, лежа на постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским медом», которые он «покупал на последние деньги». Решив, что человек живет где-то не только после смерти, но и до рождения, он стал гадать о том, «в какое животное или человека перейдет душа» лошади, которая возила им воду, и т. д. 60

    «Но ни одним из всех философских направлений я не увлекался так, как скептицизмом, который одно время довел меня до состояния близкого сумасшествия. Я воображал, что, кроме меня, никого и ничего не существует во всем мире, что предметы — не предметы, а образы, являющиеся только тогда, когда я на них обращаю внимание, и что как скоро я перестаю думать о них, образы эти тотчас же исчезают. Одним словом, я сошелся с Шеллингом в убеждении, что существуют не предметы, а мое отношение к ним. Были минуты, что я под влиянием этой «постоянной идеи» доходил до такой степени сумасбродства, что иногда быстро оглядывался в противоположную сторону, надеясь врасплох застать пустоту (néant) там, где меня не было»61.

    В черновой редакции повести «Отрочество» проявления «умственного скептицизма», как называет Толстой это направление своей мысли, описаны еще более ярко62.

    Когда Толстой по выходе из детского возраста познакомился с различными философскими системами, он увидел, что многих философов занимали те же вопросы, которые уже в детстве занимали его самого, и что его детские размышления имели нечто общее с положениями различных философских школ: и стоицизма, и эпикурейства, и скептицизма. Эти совпадения он объяснял тем, что, по его мнению, «ум человеческий в каждом отдельном лице проходит в своем развитии по тому же пути, по которому он развивается и в целых поколениях», и что те мысли, которые служили основанием различных философских теорий, вообще свойственны человеческому уму, так что каждый человек более или менее ясно сознает их еще прежде, чем узнает «о существовании философских теорий». Но в детстве, когда Толстой еще не был знаком с историей философии, ему казалось, что он первый открыл «такие великие и полезные истины», и он «часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных»63.

    приходил самостоятельно своим детским разумом, навсегда остались важнейшими составными частями его миросозерцания. Некоторую связь позднейшего философского миросозерцания со своими детскими размышлениями Толстой сам отметил в двух записях дневника, посвященных вопросу о философском определении понятия времени и пространства, 17 сентября 1894 года и 9 сентября 1895 года64.

    VIII

    Естественно, что, начавши глубоко думать о вопросах жизни, Лев не мог не коснуться и той церковной религии, в которой он был воспитан. Случай с гувернером-французом, подвергшим своего воспитанника несправедливому и унизительному наказанию, впервые заставил маленького Льва усомниться в «справедливости провидения». Теперь у него появилось сомнение уже не в справедливости провидения, а в самом существовании его. «Размышляя об религии, — рассказывает Толстой в черновой редакции «Отрочества», — я просто дерзко приступал к предмету, без малейшего страха обсуживал его и говорил: «Нет смысла в тех вещах, за которые миллионы людей отдали жизнь». Эта дерзость и была исключительным признаком размышлений того возраста»65. В следующей, второй редакции «Отрочества» эта мысль выражена следующим образом: «С дерзостью, составляющей отличительный характер того возраста, раз допустив религиозное сомнение, я спрашивал себя, отчего бог не докажет мне, что справедливо все то, чему меня учили. И я искренне молился ему, чтобы во сне или чудом каким-нибудь он доказал мне свое существование»66. В окончательной редакции повести все место, соответствующее этим размышлениям мальчика (28 строк), было выкинуто цензурой67. Рукопись этой редакции «Отрочества» не сохранилась, и мы, к сожалению, лишены возможности узнать, как окончательно исправил Толстой это столь важное в биографическом отношении место своей повести.

    Вероятно, к тому же времени относится чтение Толстым Вольтера, о чем он впоследствии вспомнил в следующих словах: «Помню еще, что я очень молодым читал Вольтера и насмешки его не только не возмущали, но очень веселили меня»68.

    Через некоторое время, как рассказывает Толстой, его атеистическое настроение сменилось усиленной религиозностью. Началось с того, что он усвоил мысль Паскаля о том, что «ежели бы даже все то, чему нас учит религия, было неправда, мы ничего не теряем, следуя ей, а не следуя, рискуем вместо вечного блаженства получить вечные муки. Под влиянием этой идеи, — рассказывает Толстой, — я впал в противуположную крайность — стал набожен: ничего не предпринимал, не прочтя молитву и не сделав креста (иногда, когда я был не один, я мысленно читал молитвы и крестился ногой или всем телом так, чтобы никто не мог заметить этого). Я постился, старался переносить обиды и т. д.»69 «По ночам я вставал и по нескольку раз перечитывал все известные мне молитвы»70.

    Таким образом, если утилитарная идея Паскаля и послужила действительно для юного Толстого толчком в религиозном направлении, то в дальнейшем настроение его вылилось в сильный религиозный подъем.

    «Весенняя природа, — писал Толстой, — вселяет в душу отрадные чувства довольства настоящим и светлой надежды на будущее»71. Приступая к описанию пережитого им в юности морального подъема, Толстой писал: «Было начало апреля — рождение весны — время года, более всего отзывающееся на душу человека»72.

    Новое чувство, рассказывает Толстой об этом периоде своей душевной жизни, «само собой, без постороннего влияния, со всей силой молодого самостоятельного открытия, пришло мне в душу»73. Наступили минуты морального «счета с самим собой», «в первый раз» пережитые Толстым.

    «Проталинки в палисаднике, на которых кое-где показывались яркозеленые иглы новой травы с желтыми стебельками, ручьи мутной воды, по которым вились прутики и кусочки чистой земли, пахучий воздух, весенние звуки — все говорило мне: ты мог бы быть лучше, мог бы быть счастливее! Чувство природы указывало мне почему-то на идеал добродетели и счастия»74. Понятия «лучше» и «счастливее» в представлении юного Толстого совпадали. «Красота, счастье и добродетель» были для него «одно и то же»75.

    Ему было грустно думать об ошибках своей прежней жизни; однако это было «не чувство раскаяния, а чувство сожаления и надежды, чувство юности». Чем с большей горечью вспоминал он о прошедшем, тем с большим наслаждением мечтал о будущем. «Я могу быть лучше и счастливее, и буду лучше и счастливее», — говорил он себе76.

    Он хочет сейчас же переменить свою жизнь, сейчас же, сию минуту сделаться «совсем другим человеком». С этой целью он решает «написать себе на всю жизнь расписание своих обязанностей и занятий, изложить на бумаге цель своей жизни и правила, по которым всегда уже, не отступая, действовать» 77. И эта мысль о составлении себе правил на всю жизнь казалась ему одновременно чрезвычайно простою и вместе с тем великою78. Это был, повидимому, первый опыт составления для себя правил жизни, к которому Толстой так часто прибегал в свои молодые годы. Рукопись этих первых составленных Толстым для себя правил не сохранилась79.

    и из этой суммы десятую часть будет отдавать бедным, которых сам будет отыскивать, — «какой-нибудь сироте или старушке, про которых никто не знает»; как он будет сам убирать свою комнату и «человека» ничего не будет заставлять для себя делать: «ведь он такой же, как и я», думалось ему80. Это было, правда, еще смутное, сознание несправедливости крепостного права.

    По традиции он идет к монаху исповедовать свои грехи, но смотрит на исповедь не как на таинственный, сверхъестественный прием, с помощью которого можно механически очиститься от грехов, а как на средство к тому, чтобы путем откровенного признания в своих дурных поступках сделаться морально выше и чище. После исповеди в течение некоторого времени он чувствует себя совершенно новым, переродившимся человеком, и когда возвращается к себе домой, его неприятно поражает все та же, не изменившаяся обстановка его жизни: те же комнаты, та же мебель и та же его собственная, некрасивая фигура81.

    Этот период морального подъема продолжался у Толстого недолго. Сам он не знал, как приложить к жизни свои новые стремления, а со стороны окружающих не встречал в этом отношении никакой поддержки. Однако этот короткий период напряженной внутренней работы оставил в душе Толстого глубокий след. Именно этот период считал он началом своей юности82. Уже глубоким стариком Толстой так вспоминал об этом времени: «Я помню, когда мне было лет 15, как бы открылась передо мною какая-то завеса, я почувствовал что-то необычайное во всей моей жизни. Весь мир представился мне в каком-то особенном, чу́дном свете. Продолжалось это недолго, потому что люди, как всегда, постарались поскорее все это замять, как что-то необычное, непрактичное, но помню хорошо, как это было все-таки чу́дно радостно. И вот почему я думаю, что такие моменты и все в них переживаемое не проходит даром для человека, что наверное останется какой-нибудь невидимый след...»83

    Незадолго до этого разговора (22 ноября 1906 года) Толстой закончил обращение к молодым юношам и девушкам под заглавием «Верьте себе», в котором, вспоминая о первом подъеме морального чувства, пережитом им в самой ранней юности, писал: «Помню, как я, когда мне было 15 лет... ... Помню, что я тогда, хотя и смутно, но глубоко чувствовал, что главная цель моей жизни это то, чтобы быть хорошим, — хорошим в смысле евангельском, в смысле самоотречения и любви. Помню, что я тогда же попытался жить так, но это продолжалось недолго. Я не поверил себе, а поверил всей той внушительной, самоуверенной, торжествующей мудрости людской, которая внушалась мне сознательно и бессознательно всем окружающим. И мое первое побуждение заменилось очень определенными, хотя и разнообразными желаниями успеха перед людьми: быть знатным, ученым, прославленным, богатым, сильным, — т. е. таким, которого бы не я сам, но люди считали хорошим».

    Желание юного Толстого «быть прославленным» впоследствии понималось им как «любовь любви». «Мне хотелось, — писал он в «Юности», — чтобы все меня знали и любили. Мне хотелось сказать свое имя... и чтобы все были поражены этим известием, обступили меня и благодарили бы за что-нибудь»85.

    IX

    В то время, как Лев переживал свой «туманный»86 период первой юности, предаваясь самым разнообразным размышлениям, испытывая различные, часто противоположные, чувства и настроения, два его старших брата уже определили свои жизненные пути и шли по проторенным дорожкам. Николай ставил своей задачей успешное окончание курса в университете; Сергей старался как можно больше преуспевать в том, чтобы быть светским человеком — comme il faut. Но третий брат Дмитрий шел своим собственным, особенным от других братьев, путем.

    В «Воспоминаниях» Толстой характеризует брата Дмитрия такими словами: «Он всегда был серьезен, вдумчив, чист, решителен, вспыльчив, мужественен и то, что делал, доводил до предела своих сил». Очень капризный в раннем детстве, Дмитрий из всех братьев выделялся необыкновенно бурным, несдержанным, пылким характером. Ему шел тринадцатый год, когда тетушка Александра Ильинична и его старший брат Николай, возвратившись в январе 1840 года из Ясной Поляны в Москву, рассказали гувернеру Сен-Тома о чрезмерной вспыльчивости Дмитрия и от имени Т. А. Ергольской просили его написать Дмитрию наставление по этому поводу. Исполняя их просьбу, Сен-Тома 12 февраля 1840 года написал своему бывшему воспитаннику письмо, в котором «со сложенными руками» умолял его приложить «все усилия» к избавлению себя «от этого скверного недостатка», прибавляя: «Если в свете, в университете, на службе, вы сохраните тот же характер, вы пропали; ручаюсь, что вы не пробудете там и трех месяцев, не попав в какую-нибудь неприятную историю, которая навсегда разобьет вашу карьеру» (перевод с французского).

    В спокойном состоянии это был «тихий, серьезный» юноша с задумчивыми, строгими, грустными, кроткими, большими миндалеобразными глазами. «Учился он хорошо, ровно, — рассказывает Толстой в «Воспоминаниях», — писал стихи очень легко, помню, прекрасно перевел Шиллера «Der Knabe am Bach», но не предавался этому занятию».

    Дмитрий Толстой мало общался и с братьями, и с посторонними, чуждался светской жизни, не танцевал и не хотел учиться танцам, не обращал внимания на свою наружность и свой костюм. В то время, как его братья поддерживали знакомство с товарищами и другими молодыми людьми из аристократического общества, Дмитрий из всех студентов выбрал бедного, оборванного, жалкого юношу Полубояринова, с которым более всех дружил и готовился к экзаменам87. Другим его другом сделалась жившая в семье Толстых, взятая «из жалости», некая Любовь Сергеевна, «самое странное и жалкое», «кроткое, забитое существо», как характеризует ее Толстой в «Воспоминаниях», на которую никто в доме не обращал никакого внимания. Хозяин дома, муж тетки Толстых В. И. Юшков «не скрывал своего отвращения к ней», но Дмитрий «стал ходить к ней, слушать ее, говорить с ней, читать ей». Он не оставил эту девушку даже тогда, когда она заболела неизлечимой болезнью (водянкой) и когда она, по словам Льва Николаевича, стала не только жалка, но прямо отвратительна. «От нее всегда дурно пахло, а в комнате ее, где никогда не открывались окна и форточки, был удушливый запах». Но Митенька не оставил своего друга до самой ее смерти (27 августа 1844 года).

    «Не знаю, — рассказывает Толстой далее, — как и что навело его так рано на религиозную жизнь, но с первого же года университетской жизни это началось. Религиозные стремления, естественно, направили его на церковную жизнь. И он предался ей, как он все делал, до конца. Он стал есть постное, ходить на все церковные службы и еще строже стал к себе в жизни». Запомнилось Толстому, как его брат однажды униженно просил прощения у приставленного к нему крепостного мальчика за то, что дурно обошелся с ним. В «Анне Карениной», рисуя образ брата Левина Николая, в котором воспроизведены некоторые существенные стороны характера Дмитрия Толстого, Лев Николаевич объяснял обращение его к вере тем, что «он искал в религии помощи, узды на свою страстную натуру»88.

    Образ жизни Д. Н. Толстого в бытность его в университете не вызывал сочувствия у его близких. В «Воспоминаниях» Лев Николаевич рассказывает, что и братья, и тетка «с некоторым презрением» смотрели на Митеньку «за его низкие вкусы и знакомства». Религиозное настроение Дмитрия также вызывало со стороны как его родных, так и их светских знакомых насмешливое отношение. «Помню, — рассказывает Толстой в «Исповеди», — что, когда старший мой брат Дмитрий, будучи в университете, вдруг со свойственной его натуре страстностью предался вере и стал ходить ко всем службам, поститься, вести чистую нравственную жизнь, то мы все и даже старшие не переставая поднимали его на смех и прозвали почему-то Ноем. Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказавшегося брата тем, что и Давид плясал перед ковчегом»89.

    «Воспоминаниях», во все пребывание в Казанском университете и некоторое время позднее «жил строгой, воздержной жизнью, не зная ни вина, ни табаку, ни, главное, женщин до 25 лет, что было большою редкостью в то время», — прибавляет Толстой.

    Самый снисходительный из всех близких Дмитрия Толстого — его старший брат Николай выражал свое недоумение перед его поступками и его образом жизни словами: «Чудак, в высшей степени чудак»90.

    X

    В конце мая и в начале июня 1844 года Толстому предстояло держать вступительные экзамены в Казанском университете. Пока он готовился к экзаменам, к его прежним мечтаниям о своей будущей славе прибавился новый элемент: он стал мечтать о том, что сделается первым ученым не только во всей России, но во всей Европе, во всем мире91. Однако подготовка к экзаменам шла у него довольно вяло. Ему трудно было заставлять себя заниматься исключительно усвоением сухих фактов и скучных сведений, ничего не дававших ни его уму, ни сердцу.

    «Бывало, утром, — рассказывает Толстой в «Юности», — занимаешься в классной комнате и знаешь, что необходимо работать, потому что завтра экзамен из предмета, в котором целых два вопроса еще не прочитаны мной, — но вдруг пахнет из окна каким-нибудь весенним духом, — покажется, будто что-то крайне нужно сейчас вспомнить, руки сами собою опускают книгу, ноги сами собой начинают двигаться и ходить взад и вперед, а в голове как будто кто-нибудь пожал пружинку и пустил в ход машину, в голове так легко и естественно и с такою быстротою начинают пробегать разные пестрые веселые мечты, что только успеваешь замечать блеск их. И час и два проходят незаметно»92. «Или, бывало, вечером в доме все становится так тихо, что хочется слушать тишину эту и ничего не делать»93. «А уж при лунном свете я решительно не мог не вставать с постели и не ложиться на окно в палисадник и, вглядываясь в освещенную крышу Шапошникова дома и стройную колокольню нашего прихода, и в вечернюю тень забора и куста, ложившуюся на дорожку садика, не мог не просиживать так долго, что потом просыпался с трудом только в десять часов утра»94.

    29 мая 1844 года начались вступительные экзамены Толстого на выбранное им восточное отделение философского факультета по турецко-арабскому отделу. Первый экзамен, предстоявший Толстому 29 мая, был экзамен по «закону божию». Отношение к религии к этому времени у Толстого сложилось такое: он испытывал смутное тяготение к нравственному учению христианства, но у него уже не было веры в догматическую сторону церковной религии. В письме к А. А. Толстой, написанном в апреле 1859 года, вспоминая об отношении к религии за всю свою прошлую жизнь, Толстой писал: «Я... »95. В первой редакции «Исповеди» Толстой говорит: «Я с шестнадцати лет начал заниматься философией, и тотчас вся умственная постройка богословия разлетелась прахом, как она по существу своему разлетается перед самыми простыми требованиями здравого смысла, так что умственно неверующим я стал очень рано».

    В своем большом религиозном сочинении, написанном в 1879 году, Толстой вспоминал, что он «с величайшим презрением» заучивал наизусть тексты катехизиса, готовясь к экзамену96. В первой редакции «Исповеди» Толстой рассказывает: «Помню, что весной в день первого моего экзамена в университет я, гуляя по Черному озеру, молился богу о том, чтобы выдержать экзамен и, заучивая тексты катехизиса, ясно видел, что весь катехизис этот — ложь»97.

    Несмотря на такое презрительное отношение к предмету, экзамен по «закону божию» был выдержан Толстым хорошо — он получил четверку.

    Экзамены по другим предметам происходили с 30 мая по 5 июня. Толстым были получены следующие отметки: по всем четырем разделам истории — древней, средней, новой и русской — по единице; по географии общей и русской — также; по статистике общей и русской — та же отметка; по арифметике и по алгебре — по четверке; по русской словесности, которая имела два раздела — просто «словесность» и «сочинения», — по четверке, по латинскому языку — двойка, переправленная из тройки (двойка в то время была достаточным для поступления баллом); по французскому языку — пять с плюсом; по немецкому, арабскому и турецко-татарскому языкам — по пятерке; по английскому языку — четыре. 98

    Прочитав в 1904 году эти сведения в первом томе книги Бирюкова, Толстой на полях рукописи сообщил ряд интересных подробностей о том, как проходили его вступительные экзамены по отдельным предметам. Относительно экзаменов по истории Толстой подтвердил: «Ничего не знал». Относительно экзаменов по географии Толстой рассказал: «Еще меньше. Помню, вопрос был — Франция. Присутствовал [Мусин-] Пушкин, попечитель, и спрашивал меня. Он был знакомый нашего дома и, очевидно, хотел выручить: «Ну скажите, какие приморские города во Франции?» Я ни одного не мог назвать»99. «Из латинского языка, — рассказывает далее Толстой, — надо было перевести оду Горация. Я не мог перевести двух строк».

    «Об экзаменах арабском, турецком и английском я решительно не помню. Мне кажется, это ошибка». Это сомнение Толстого едва ли основательно. Вряд ли можно предположить, чтобы в официальном университетском документе сообщались сведения об экзаменах, которых в действительности не было, и при том выдержанных экзаменовавшимся с хорошими и даже отличными отметками. Это тем более невероятно, что в тот самый день 29 мая, когда Толстой держал первый вступительный экзамен, ректором университета было получено от попечителя Казанского учебного округа М. Н. Мусина-Пушкина предписание «предложить обоим испытательным комитетам производить испытания желающим поступить в студенты без малейшего послабления, с благоразумною строгостью и осмотрительностью». «Я признаю, — писал далее попечитель, — не только бесполезным, но даже вредным наполнять университет малосведущими слушателями, которые, пробыв здесь короткое время, или сами оставляют его, не будучи в силах следить за ходом преподавания, или по необходимости исключаются начальством за малоуспешность»100.

    Полученные Толстым на вступительных экзаменах отметки интересны в двух отношениях. Во-первых, нельзя не обратить внимание на то, что среди полученных Толстым отметок нет ни одной тройки, а или пятерки и четверки, или единицы. Создается впечатление, что ни одного спрашиваемого предмета Толстой не знал посредственно: то, что его спрашивали, он знал или отлично и хорошо, или не знал совершенно. Во-вторых, примечательно то, что Толстой получил четверки не только по логике и словесности, что нас удивить не может, но и по математике; объясняется это тем, что математика всегда была одной из самых любимых Толстым наук, хотя, как он говорил, наука эта давалась ему трудно101.

    Результатом восьми неудовлетворительных отметок, полученных на вступительных экзаменах, было то, что, как сказано в официальном документе, Толстой «принятия в университет не удостоен». Пришлось держать переэкзаменовки. Толстой засел за ненавистные ему историю и географию и все лето прожил в Казани, не уезжая в Ясную Поляну.

    Отметки, полученные Толстым на переэкзаменовках, неизвестны, так как экзаменационного журнала по ним в архиве Казанского университета не сохранилось, но, очевидно, эти отметки были не ниже удовлетворительных, так как в сентябре 1844 года он был принят в число студентов Восточного отделения философского факультета Казанского университета.

    Толстой в июне 1844 года окончил курс в университете и уехал из Казани в Москву.

    XI

    Когда Толстой в первый раз вошел в университетскую аудиторию, он, никогда до того времени не учившийся ни в каком учебном заведении, ощутил совершенно новое, никогда им ранее не испытанное чувство своей связи с большим коллективом, часть которого он составлял. «Как только вошел я в аудиторию, — рассказывается в «Юности», — я почувствовал, как личность моя исчезает в этой толпе молодых веселых лиц, которая в ярком солнечном свете, проникавшем в большие окна, шумно колебалась по всем дверям и коридорам. Чувство сознания себя членом этого огромного общества было очень приятно».

    Однако он скоро заметил, что большинство его товарищей, еще раньше знавших друг друга, находились между собою в дружеских отношениях, его же никто не знал, и он не знал никого и был всем чужой. «Вокруг же меня, — говорит далее Толстой, — жали друг другу руки, толкались, слова дружбы, улыбки, приязни, шуточки сыпались со всех сторон. Я везде чувствовал связь, соединяющую все это молодое общество, и с грустью чувствовал, что связь эта как-то обошла меня»102.

    С течением времени Толстой привык к своим новым товарищам и стал находить в студенческой жизни много для себя приятного и интересного. «Я любил этот шум, — вспоминал он, — говор, хохотню по аудиториям, любил во время лекции, сидя на задней лавке, при равномерном звуке голоса профессора мечтать о чем-нибудь и наблюдать товарищей, любил иногда с кем-нибудь сбегать... выпить водки и закусить, и зная, что за это могут распечь после профессора, робко скрипнув дверью, войти в аудиторию; любил участвовать в проделке, когда курс на курс с хохотом толпился в коридоре. Все это было очень весело»103.

    впечатления окружавшей его жизни. 24 января 1909 года Толстой в разговоре упомянул о том, что он когда-то знал языки татарский и арабский, но потом забыл их104. Толстой, следовательно, будучи в университете, занимался восточными языками, но, несомненно, лишь в слабой степени. К тому же условия жизни молодых Толстых в доме Юшковых, не способствовали успешности их университетских занятий. Легкомысленная и тщеславная тетушка Пелагея Ильинична всячески втягивала своих воспитанников в светскую жизнь с ее удовольствиями и развлечениями.

    Казань в ту пору была своего рода столицей всего Приволжья и Прикамья. На зиму в Казань съезжались помещичьи семьи не только из уездов, но и из ближайших губерний. Жизнь высшего казанского общества того времени отличалась довольством и обилием всяких развлечений. Следующую характеристику общих условий жизни казанского высшего круга того времени дает бывший лектор Казанского университета Э. П. Турнерелли: «Для тех, кто чувствует себя счастливым лишь на пирах да на празднествах, кто любит разъезжать по балам, делать и принимать визиты, для тех, наконец, кому для счастья нужны шумные удовольствия, Казань — настоящее Эльдорадо; я смело могу сказать, что нет другого города в мире, где чаще устраивались бы собрания для веселья, где обнаруживалось бы большее соревнование в устройстве пиров и удовольствий»105. Холостому человеку, — говорит далее тот же автор, — в Казани «можно было вовсе не иметь у себя стола, так как существовало по крайней мере 20—30 домов, куда ежедневно сходились обедать много лиц без всякого приглашения; оставалось лишь избирать тот дом, где можно было надеяться на большее удовольствие».

    «Зимы даны на радость губернским городам, — утверждал хроникер «Казанских губернских ведомостей» того времени. — Как только зима совершенно установится, губернские города оживают: жители их, на лето уезжавшие в деревни — кто посмотреть за сельскими работами, кто просто в деревенской тиши отдохнуть от несколько шумной городской жизни, снова возвращаются полные сил и желания повеселиться... И вот начинаются катанья, которые в это время заменяют принятые летом ежедневные прогулки; вот приходят шумные святки с своими маскарадами, а там наступает разгульная масляница»106. «Весело проходит зима в Казани, — читаем в другой хронике той же газеты. — Бал за балом, маскарад за маскарадом. Гостиный двор с утра до вечера обставлен экипажами, магазины наполнены покупщиками и покупщицами; все хлопочут, все спешат повеселиться»107.

    «Жили в Казани шумна и привольно», — подтверждает а своих воспоминаниях и писатель П. Д. Боборыкин, поступивший в Казанский университет в 1853 году108.

    «Тогда Казань, — рассказывает Боборыкин, — славилась тем, что в «общество» не попадали даже и крупные чиновники, если их не считали de son born [людьми своего круга]. Самые родовитые и богатые дома породнились между собою, много принимали, давали балы и вечера... Даже вице-губернатор был «не из общества» и разные советники правлений и палат. Зато одного из частных приставов в тогдашней форме гоголевского городничего принимали, и его жену и дочь, потому что он был из дворян и помещик»109.

    Известно, что Толстой бывал на вечерах и балах у двух представителей местной знати: у попечителя Казанского учебного округа графа М. Н. Мусина-Пушкина, который усиленно старался втягивать студентов в светскую жизнь, и у Е. Д. Загоскиной, директриссы «Казанского Родионовского института воспитания благородных девиц», в котором училась Машенька Толстая.

    Мусин-Пушкин в 1845 году был переведен на ту же должность в Петербург. Что же касается Е. Д. Загоскиной, то близкое знакомство с ней семьи Толстых продолжалось во все время пребывания их в Казани. Толстой в одной из вставок в книгу Бирюкова называет Загоскину «оригинальной, умной женщиной». В системе воспитания Загоскина применяла в своем институте некоторые оригинальные приемы. «Гостиная ее, — пишет племянница Загоскиной М. П. Ватаци, — привлекала к себе все, что было выдающегося в Казани, и среди посетителей хозяйка выдвигалась умом, образованием и светским лоском. Старшие девочки дежурили и занимали гостей, что давало им уменье себя держать и уничтожало застенчивость. Летом институт не распускали, и дети пользовались чудным воздухом огромного парка, который его окружал. Вставая в шесть часов утра, Екатерина Дмитриевна шла на прогулку, и девочки при желании могли сопровождать ее, при условии, конечно, говорить по-французски. Старший класс делился на группы, и каждая группа работала, обшивая весь институт, причем одна девица читала вслух. Вообще Екатерина Дмитриевна пользовалась вакатом, устраивая поездки, пикники, и время проходило незаметно»110.

    По свидетельству Боборыкина, Загоскина «принимала у себя всю светскую Казань, и ее гостиная по тону стояла почти на одном ранге с губернаторской»111.

    «всегда привлекала к себе наиболее комильфотных молодых людей», а Толстой в ту пору своей жизни очень стремился к тому, чтобы быть светским молодым человеком — comme il faut. Препятствием к этому служила его застенчивость, еще более усиливавшаяся в нем от сознания своей некрасивости. Вполне возможно, что, как Николенька Иртеньев, он был недоволен тем, что в его наружности не было «ничего благородного» и что лицо его «было такое, как у простого мужика, и такие же большие ноги и руки», что в то время казалось ему «очень стыдно»113.

    О наружности Толстого студенческого периода его жизни мы можем судить по портрету его того времени, являющемуся хронологически первым портретом Льва Толстого. Портрет сделан карандашом и принадлежит неизвестному французскому художнику. Молодой Толстой изображен в профиль, в студенческом мундире, без бороды и усов, обстрижен под гребенку; живой, быстрый взгляд. Портрет хранился у друга Толстого Д. А. Дьякова. Точная датировка портрета невозможна114.

    Второе, что мешало юному Толстому свободно предаваться светским развлечениям и удовольствиям, это — уже ясно обозначившаяся в нем в то время склонность к рефлексии и самоанализу. Это присущее ему свойство Толстой сознавал в себе с молодых лет. «Я всегда себя помнил, себя сознавал, — рассказывает Толстой в «Воспоминаниях» — всегда чуял (ошибочно или нет) то, что думают обо мне и чувствуют ко мне другие, и это портило мне радости жизни». Поэтому ему в молодости нравились такие люди, у которых не было рефлексии, которые отличались «непосредственностью, эгоизмом», как его брат Сергей115.

    Первое время своего пребывания в гостиной Загоскиной Толстой даже стеснялся танцевать, за что директриса добродушно выговаривала ему: «Mon cher Léon, vous n’êtes qu’un sac de farine» (Вы просто мешок с мукой)116. Вероятно, к первому году студенчества Толстого относится следующее воспоминание о нем его казанской знакомой А. Н. Зарницыной (рожд. Афанасьевой): «Знакомство наше было очень кратковременно; всего в продолжение одной зимы, когда я выезжала в Казани и встречала Льва Николаевича и танцовала с ним на балах. Тогда он был еще студентом. Могу сказать только, что Лев Николаевич на балах был всегда рассеян, танцовал неохотно и вообще имел вид человека, мысли которого далеко от окружающего, и оно его мало занимает. Вследствие этой рассеянности многие барышни находили его даже скучным кавалером, и едва ли кто из нас тогда думал, что из такого сонного юноши выйдет такой гений, равного которому теперь во всей Европе нет»117.

    С течением времени эта застенчивость была преодолена Толстым, но, вероятно, не вполне118. «В качестве родовитого, титулованного молодого человека с хорошими местными связями, внука бывшего губернатора и выгодного жениха в ближайшем будущем Лев Николаевич был везде желанным гостем, — писал Н. П. Загоскин в 1894 году. — Казанские старожилы помнят его на всех балах, вечерах и великосветских собраниях, всюду приглашаемым, всегда танцующим, но далеко не светским дамским угодником, какими были другие его сверстники, студенты аристократы; в нем всегда наблюдали какую-то странную угловатость, застенчивость; он, видимо, стеснялся тою ролью, которую его заставляли играть и к которой volens-nolens обязывала его пошлая обстановка его казанской жизни»119.

    «очень любил веселиться в казанском, всегда очень хорошем обществе».

    У Загоскиной Толстой познакомился с семействами Молоствовых, Мертваго, Депрейсов; к членам этих семейств он во всю свою дальнейшую жизнь относился дружелюбно120. В архиве Толстого сохранилось относящееся к 1880-м годам письмо к нему бывшей классной дамы Родионовского института Е. Я. Сорневой (по мужу Сутковской), вспоминавшей о том, как в стенах этого института они с Толстым «так часто веселились и дружески беседовали»121.

    В начале февраля 1845 года на масленице Сергей и Лев принимали участие в двух любительских спектаклях, поставленных в пользу детских приютов Казани. В первом спектакле были поставлены водевили: «Горе от тещи», «Ложа на последний дебют Тальони» и оперетта «Кеттли»; во втором — водевили: «Путаница», «Отец, каких мало» и «Матрос». На оба спектакля все билеты были распроданы задолго до дня представления. Хроникер местной казанской газеты в фельетоне, носящем характерное для той эпохи название — «Благородный театр», в таких хвалебных тонах отзывался об обоих спектаклях: «Что сказать об игре наших артистов-любителей? Кому отдать преимущество? Мы решительно затрудняемся в этом, потому что каждый из них выполнил роль свою так отчетисто, так прелестно, что во многих местах зрители забывали, что перед ними искусство сценическое, а не сама природа. Одним словом, ensemble был удивительный»122.

    Постоянное общение с высшим слоем казанского общества в значительной степени усилило в молодом Толстом те предрассудки аристократизма, в которых он был воспитан. Первые семена этих предрассудков были посеяны в нем отцом и тетками в Ясной Поляне и в Москве. В Казани, под влиянием «легкомысленной и тщеславной», как называл ее впоследствии Толстой, тетушки Пелагеи Ильиничны, и местного светского общества, восприимчивый юноша усвоил себе разделение всех людей на светских и несветских, или на людей comme il faut и comme il ne faut pas. Разделение это проводилось и в среде студенчества.

    В то время казанское студенчество состояло главным образом из сыновей местных помещиков и чиновников, окончивших курс в одной из казанских гимназий. Было еще небольшое число студентов из семинаристов — почти исключительно на медицинском факультете.

    конечно, примкнул к группе аристократов, хотя внимательно наблюдал и студентов-разночинцев, что и дало ему впоследствии возможность изобразить эту группу студентов в своей «Юности»123.

    Толстой и тогда уже не мог в своей жизни всегда руководиться внушенным ему воспитанием и средой уродливым о людях, так как ему давно уже приходили в голову «мысли о нравственном достоинстве и равенстве»124. Он начал уже критически относиться к окружающей его аристократической среде и ко взглядам этой среды.

    XII

    В числе участников любительских спектаклей, дававшихся в Казани на масленице 1845 года, был улан Дмитрий Алексеевич Дьяков. Он был двоюродным племянником Е. Д. Загоскиной, у которой, очевидно, и познакомился с ним Толстой. Знакомство это вскоре перешло в крепкую дружбу. Как рассказывает Толстой в одном из замечаний на книгу Бирюкова, дружба с Дьяковым в первый год его студенческой жизни послужила ему материалом для изображения в «Отрочестве» и «Юности» дружбы Николеньки Иртенева с Дмитрием Нехлюдовым.

    В молодости Толстой испытывал непреодолимую потребность в глубокой дружбе, переходившей у него в горячую привязанность. Дьяков, «чудесный Митя», как сам с собой называл его Толстой125, был лучшим другом Толстого в пору его молодости. По словам Толстого, это «истинно нежное, благородное чувство дружбы ярким светом озарило» конец его отроческих лет и «положило начало новой, исполненной прелести и поэзии поре юности»126. Оба Друга находились в той поре, когда жизнь в них била ключом; оба всем своим существом чувствовали, что «отлично жить на свете»127.

    Дьяков был старше Толстого на пять лет и оказывал на него некоторое влияние, еще усиливавшееся благодаря тому чувству обожания, которое питал Толстой к человеку, которого он «любил больше всего на свете»128. «Все, что он говорил, — пишет Толстой, — казалось мне такой непреложной истиной, что глубоко, неизгладимо врезывалось в памяти»129. Оба друга сходились в том, что «назначение человека есть стремление к нравственному усовершенствованию и что усовершенствование это легко, возможно и вечно»130. У обоих было «восторженное обожание идеала добродетели»131. «Души наши, — рассказывает Толстой, — так хорошо были настроены на один лад, что малейшее прикосновение к какой-нибудь струне одного находило отголосок в другом. Мы находили удовольствие именно в этом соответственном звучании различных струн, которые мы затрагивали в разговоре. Нам казалось, что недостает слов и времени, чтобы выразить друг другу все те мысли, которые просились наружу»132.

    «Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью, — очень легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть счастливым»133.

    Герой повести Толстого «Казаки» Оленин, как это рассказывается в одной из черновых редакций этой повести, также переживал в молодости «этот неповторяющийся порыв», когда ему казалось, что он может «сделать из всего мира все, что он хочет». Но общественные условия того времени в России были таковы, что никакая «внешняя» деятельность, направленная на то, чтобы «исправить все человечество», «сделать из всего мира» то, что хотелось юному мечтателю, была невозможна. Эта полная невозможность общественной деятельности приводила к тому, что, как говорит Толстой в той же черновой редакции «Казаков», «весь порыв сил, сдержанный в жизненной внешней деятельности, переходил в другую область внутренней деятельности и в ней развивался с тем большей свободой и силой»134. Так было и с Толстым в казанский период его жизни.

    Предметы бесед Толстого и Дьякова бывали самые разнообразные. «Мы толковали, — вспоминал Толстой, — и о будущей жизни, и об искусствах, и о службе, и о женитьбе, и о воспитании детей»135. Мечты и планы о будущей семейной жизни занимали очень видное место в их беседах. Оба друга приходили к неизменному заключению о том, что «любить красоту бессмыслица» и что нужно выбирать себе такую жену, которая будет помогать мужу становиться «счастливее и лучше»136. Беседы их касались также и философских вопросов, причем философия понималась ими как метафизика. «В метафизических рассуждениях, — рассказывает Толстой, — которые бывали одним из главных предметов наших разговоров, я любил ту минуту, когда мысли быстрее и быстрее следуют одна за другой и, становясь все более и более отвлеченными, доходят наконец до такой степени туманности, что не видишь возможности выразить их и, полагая сказать то, что думаешь, говоришь совсем другое. Я любил эту минуту, когда, возносясь все выше и выше в области мысли, вдруг постигаешь всю необъятность ее и сознаешь невозможность идти далее»137.

    Друзья положили себе за правило во всем быть совершенно откровенными друг с другом. Несомненно, имеет автобиографическую основу тот разговор Нехлюдова с Иртеньевым, когда Нехлюдов говорит своему другу: «У вас есть удивительное, редкое качество — откровенность», на что Иртеньев отвечает: «Да, я всегда говорю именно те вещи, в которых мне стыдно признаться, но только тем, в ком я уверен»138.

    Дружеские отношения к Дьякову Толстой сохранил до самой его смерти (Дьяков умер в 1891 году), хотя пылкость чувства, разумеется, не могла долго продолжаться. В начале 1850-х годов Толстой часто переписывался с Дьяковым (письма эти, к сожалению, пропали). 12 ноября 1852 года Толстой пишет Дьякову какое-то очень откровенное дружеское письмо, которое решает не посылать. Через пять дней, 17 ноября, он пишет Дьякову второе письмо, относительно которого у него вновь возникает сомнение, следует ли отправлять его по адресу. Он боится, что Дьяков «не поймет» его. И лишь почти через месяц, 10 декабря, он все-таки решает письмо послать139. По возвращении в Ясную Поляну Толстой 14 июня 1856 года увиделся с Дьяковым, после чего записал в дневнике: «Да, он лучший мой приятель и славный»140.

    практического, склонного к восприятию впечатлений жизни «в комическом, а не в трагическом свете»141.

    Через много лет после смерти Дьякова Толстой с теплым чувством вспоминал о нем, как о человеке «энергическом, веселом, открытом». Особенно ценил в нем Толстой свойство откровенности, которое он считал «очень драгоценной чертой»142.

    Кроме Дьякова, в Казани у Толстого был еще друг, к которому он чувствовал такую же страстную привязанность, как и к Дьякову, — некто Зыбин143. Были два брата Зыбины — Ипполит Афанасьевич и Кирилл Афанасьевич, дальние родственники Толстых по Волконским; оба были порядочные музыканты (Кирилл Афанасьевич был также и композитором), и Толстого сближал с ними прежде всего интерес к музыке. Он «с шестнадцати лет начал серьезно заниматься наукой музыки»144. Со свойственным ему во всем, что он делал, увлечением, он упорно стремился овладеть техникой игры на фортепиано, для чего ему прежде всего нужно было «выломать свои толстые пальцы», на что он «употребил месяца два такого усердия, что даже за обедом на коленке и в постеле на подушке» он «работал непокорным безымянным пальцем»145. В Казани Толстой начал учиться играть на флейте, хотя не пошел далеко в этом искусстве146.

    Вместе с одним из Зыбиных Толстой написал вальс, который иногда сам играл. Так, 10 или 11 февраля 1906 года Толстой в Ясной Поляне сыграл этот вальс, который был тут же записан С. И. Танеевым и А. Б. Гольденвейзером147. Какая доля участия в написании этого вальса принадлежит Толстому — установить невозможно. Иногда он даже склонен был утверждать, что не принимал никакого участия в этой композиции. Так, в октябре 1909 года в порыве самобичевания Толстой записал в своей записной книжке: «Вальс, считающийся моим, не мой. Я давно солгал, выдав Зыбинский вальс за свой, и потом уже без стыда не мог признаться»148. Надо думать, однако, что какая-то доля участия в написании этого вальса Толстому принадлежала. Участие это могло выразиться в том, что он насвистал мелодию, или взял несколько аккордов к ней, или что-нибудь в этом роде149.

    В архиве Толстого сохранились два письма к нему Ипполита Зыбина, относящиеся к 1887 году. Обращаясь к Толстому на «ты» и называя его «любезный друг Лев Николаевич», Зыбин тепло вспоминает их молодость и казанскую жизнь. «Сколько лет прошло, — писал он, — что мы не виделись с тобою, но я не забыл и никогда не забуду наше житье в Казани. Сколько теплых и веселых воспоминаний!.. ...». «Я помню, — писал далее Зыбин, — ты имел большие способности к музыке. Как сейчас помню, ты исполнял на фортепиано прекрасную вещь Prince Louis de Prusse».

    Заканчивая письмо, Зыбин просил разрешения по пути в свое имение заехать в Ясную Поляну: «Какой бы для меня был праздник, — прибавлял он, — обнять тебя». Из следующего письма Зыбина — от 21 ноября того же 1887 года — видно, что свое намерение побывать в Ясной Поляне он исполнил.

    XIII

    Как ни способен был Толстой к усвоению иностранных языков, он не мог в шестнадцать лет засесть за изучение арабского языка, турецкой словесности и других предметов, требовавшихся на том факультете, на который он поступил. Мешала его научным занятиям и светская, рассеянная жизнь и еще более — его напряженная внутренняя и умственная жизнь: размышления, чтение, театр. Толстой видел в Казани знаменитого артиста А. Е. Мартынова в роли Хлестакова; игра его привела Толстого в восторг, как он сам рассказывал много лет спустя. «За всю свою жизнь я не видал актера выше Мартынова», — говорил Толстой150. (Мартынов выступал в Казани в апреле — мае 1845 года.)

    В то время в Казанском университете существовали полугодичные испытания студентов. На первом курсе восточного факультета в 1845 году эти полугодичные испытания продолжались с 12 по 22 января. Испытания происходили по четырем предметам: церковно-библейской истории, истории общей литературы, арабскому и французскому языкам. Отметки ставились не только за успехи, но и за прилежание. Успехи и прилежание Толстого по этим предметам были оценены следующими баллами: по церковно-библейской истории — успехи 3, прилежание 2; по арабскому языку — двойка за успехи и столько же за прилежание; по французскому языку — 5 за успехи и 3 за прилежание; на экзамен по истории общей литературы Толстой просто не явился151. На основании полученных на полугодовых испытаниях отметок к переводным экзаменам с первого курса на второй Толстой не был допущен.

    «согласно с отзывом профессора истории Иванова», студент Лев Толстой не допускается к предстоящим экзаменам «по весьма редкому посещению лекций и совершенной безуспешности в истории». «К сему присовокупить, что г. профессор Иванов своевременно доводил об этом до сведения бывшего г. попечителя и давал знать инспектору студентов, но никакие меры не оказались действительными, особенно студенты Лев Толстой и Александр Граф упорно отказывались от посещения лекций»152.

    Это постановление о недопущении его к переходным экзаменам Толстой впоследствии объяснял так: «Первый год я был не перепущен из первого на второй курс профессором русской истории, поссорившимся перед тем с моими домашними, несмотря на то, что я не пропустил ни одной лекции и знал русскую историю»153. Профессор русской истории Казанского университета Н. А. Иванов был женат на троюродной сестре Толстого Александре Сергеевне Толстой и, посещая дом Юшковых, действительно мог по тому или другому поводу поссориться с ними.

    Профессор Иванов никак не мог своими лекциями заинтересовать Толстого. Его лекции состояли в большинстве случаев «из фактического изложения внешней политической истории; для истории внутренней отводилось сравнительно мало места. В своих историко-философских воззрениях Иванов исходил из официальной формулы: православие, самодержавие, народность»154.

    По позднейшему отзыву Толстого, профессор Иванов был его «величайший враг»155.

    XIV

    Лето 1845 года Толстой провел в Ясной Поляне.

    «Юности», написанной в 1856 году. Здесь рассказывается, как Николенька поселился летом отдельно от своих в маленьком флигеле, чтобы никто ему не мешал, и стал вести свой особенный образ жизни. Он вставал в четыре часа утра, сам, «без человека», убирал комнату, после чего «один сам с собой перебирал все свои бывшие впечатления, чувства, мысли, поверял, сравнивал их, делал из них новые выводы и по-своему перестраивал весь мир божий». Ему остались памятны эти «чудесные незабвенные ранние утра».

    «Я чувствовал, — рассказывает Толстой, — такой наплыв мыслей, что я вставал и начинал ходить по комнате, потом выходил на балкон, с балкона перелезал на крышу и все ходил, ходил, пока мысли укладывались». Он испытывал «состояние почти постоянного душевного восторга». «Передо мной, — пишет Толстой, — открывалось бесконечное моральное совершенство, не подлежащее ни несчастьям, ни ошибкам, и ум с страстностью молодости принялся отыскивать пути к достижению этого совершенства». Каждая новая мысль, к которой он приходил, озаряла его жизнь «неожиданным, счастливым и блестящим светом». «В голове моей происходила горячечная усиленная работа». Работа эта не прекращалась даже ночью. Часто он во всю ночь «видел и слышал во сне великие новые истины и правила» и постоянно просыпался. Он не мог обойтись без того, чтобы не изложить своих мыслей на бумаге, и завел себе две тетради: в одной он излагал основы своей «новой философии», в другую записывал правила поведения, являвшиеся приложением этих философских основ к его жизни.

    Толстой, как мы знаем, и раньше писал для себя правила поведения, но теперь в этих правилах появилось «много новых подразделений».

    Одно из основных положений «новой философии», к которой приходит теперь юный Толстой, заключалось в том, что по его мнению «сущность души человека есть воля, а не разум». Он не соглашается с основным положением философии Декарта: «Cogito — ergo sum» («Я мыслю — следовательно, существую»). Декарт, — рассуждал Толстой, — «думал потому, что хотел думать; следовательно, надо было сказать: «Volo — ergo sum» («Я желаю — следовательно, существую»)». Свои размышления о значении воли в жизни человека Толстой изложил в неозаглавленном философском рассуждении, начинающемся словами: «Ежели бы человек не желал, то и не было бы человека». «Одно только верно, — утверждает Толстой в этом отрывке: что я желаю, и следовательно — существую». Теперь для Толстого «неограниченная воля» — высшее свойство человеческой психики; она должна направлять всю жизнь и деятельность человека, «должна быть вечно преобладающей над потребностями».

    Повидимому, это и есть то самое рассуждение отвлеченного характера, написанное в отдельной тетради, о котором упоминает Толстой в начатой им второй части «Юности». Это рассуждение следует считать первым дошедшим до нас самостоятельным произведением Толстого156. У Толстого в старости осталось смутное воспоминание о том, что первое, что он написал, было философское рассуждение157.

    «Исповедь». «Никогда не забуду сильного и радостного впечатления и того презрения к людской лжи и любви к правде, которое произвели на меня «Признания Руссо». Чтение этой книги привело Толстого, как рассказывает он далее, к размышлениям такого характера: «Так все люди такие же, как я! Не я один такой урод с бездной гадких качеств родился на свет. Зачем же они все лгут и притворяются, когда уже все обличены этой книгой?» Этим размышлениям он предавался «с наслаждением».

    Чтение Руссо настолько усилило в Толстом свойственное ему стремление к правдивости и отвращение ко всякой лжи и фальши, что в то время он склонен был признавать только одну добродетель — «искренность как в дурном, так и в хорошем».

    Тогда же Толстой прочел и другое произведение Руссо — его знаменитое «Рассуждение о том, содействовало ли возрождение наук и художеств очищению нравов», которое также произвело на него очень сильное впечатление. «Рассуждение Руссо о нравственных преимуществах дикого состояния над цивилизованным тоже пришлось мне чрезвычайно по сердцу, — пишет Толстой далее. — Я как будто читал свои мысли и только кое-что мысленно прибавлял к ним»158.

    Это было первое чтение Толстым женевского мыслителя, которого он впоследствии считал чрезвычайно близким и родственным себе писателем. Парижскому профессору Полю Буайе Толстой в 1901 году говорил (перевод с французского): «Многие страницы его мне очень по душе; мне кажется, я сам написал их»159.

    Эти слова, сказанные Толстым в 1901 году, очень напоминают его воспоминания о первом чтении Руссо, записанные в 1856 году («я как будто читал свои мысли»).

    «как будто читал свои мысли», и позднего Толстого о том, что, читая Руссо, он иногда испытывал иллюзию, будто бы те или другие страницы сочинений Руссо написал не Руссо, а он сам, Толстой, имеют очень существенное значение для выяснения вопроса о том, можно ли говорить о влиянии Руссо на Толстого. Следовательно, сочинения Руссо производили на Толстого сильное впечатление именно потому, что отвечали его собственным идейным исканиям.

    Чтение по философским вопросам и философские размышления оказали влияние на отношения Толстого к окружающим. Боясь быть непонятым, он никому из близких не сообщал своих размышлений «и все более и более разобщался и холодел ко всему семейству»160.

    Но юноша все-таки чувствовал непреодолимую потребность поделиться с кем-нибудь переполнявшими его мыслями и чувствами. Не надеясь на сочувственное отношение своих близких, он пользовался представлявшимися ему изредка случаями общения с посторонними. Очень интересную запись по этому поводу находим в архиве Т. А. Ергольской (перевод с французского): «Л. — непонятное существо, обладающее странным характером ума. Сирота с ранних лет и хозяин состояния, позволяющего ему отдаваться своим вкусам, он направлял их по очереди на различные занятия, бросал одно для другого после некоторого успеха, либо, достигнув некоторой высоты, его воображение не имело больше силы подниматься, либо эту переменчивость мыслей вызывало одно лишь любопытство... Изучение восточных языков, начатое им в Казани, занимало по нескольку лет каждое его ум; но с некоторого времени изучение философии наполняет все его дни и ночи. Он думает только о том, как углубиться в тайны человеческого существования, и чувствует себя счастливым и довольным только тогда, когда встречает человека, расположенного выслушивать его идеи, которые он развивает с бесконечной страстностью»161.

    Философские размышления отразились и на образе жизни юного мыслителя. Он перестал обращать внимание на свою внешность и стал стремиться к опрощению в одежде и обстановке жизни. Ходил в туфлях на босу ногу, сшил себе придуманного им самим покроя парусиновый халат, который он днем надевал, ночью пользовался им как постелью и одеялом, для чего в этом халате были сделаны полы, которые днем пристегивались пуговицами внутрь162. Приезд гостей не заставлял его переменять свой костюм. Как вспоминала сестра Толстого, однажды в это лето в Ясную Поляну приехали какие-то барышни. Послали за Львом, который по своему обыкновению бродил или лежал где-то в саду. Он явился в своем халате и в туфлях на босу ногу, и когда тетушка Татьяна Александровна стала выговаривать ему за его неприличный костюм, он с жаром и даже с некоторым раздражением начал ей и всем гостям доказывать условность всяких «приличий», нисколько не конфузясь своего странного наряда163. «В это время, — писала Н. Г. Молоствову С. А. Толстая, — Лев Николаевич старался быть похожим на Диогена, как он это сам рассказывал»164.

    «философскую экзальтацию», от которой она не ожидала для него ничего практически полезного165.

    Основной социальный вопрос того времени — вопрос о несправедливости крепостного права — пока еще очень смутно, но все-таки уже представлялся сознанию молодого Толстого. В «Юности» он рассказывает, что когда ему, погруженному в свои мысли, во время уединенных прогулок приходилось встречаться с крестьянами, он «всегда испытывал бессознательное сильное смущение» и старался уйти незамеченным166.

    Вероятно, к тому же времени относится следующее устное воспоминание Толстого: «Когда мне было лет семнадцать, я ходил в простом платье, слышал, как они называли нас «господишки». Толстой тогда, быть может, в первый раз узнал, «как крестьяне презирают, ненавидят господ»167.

    Несмотря на все увлечение философскими размышлениями и на стремление к упрощению жизни, неясные, но заманчивые мечты о любви продолжали беспокоить юношу Толстого. «Я с величайшим вниманием следил всегда за каждым женским, особенно розовым платьем, которое я замечал или около пруда, или на лугу, или в саду перед домом», — рассказывает он168.

    Мечтания самого противоположного характера особенно разыгрывались в голове юноши в лунные летние ночи, когда, по его выражению, он оставался «один с луной». Изумительные по художественной красоте описания этих смутных и неясных ночных мечтаний, автобиографические во всех своих подробностях, дает Толстой в одной из глав последней части своей трилогии, озаглавленной тем же словом, как и все произведение, — «Юность». При всей своей необычайной требовательности к себе и строгости в оценке своих произведений, эту главу своей повести (конец ее), единственную из всех 45 глав, Толстой, пересматривая повесть по ее окончании, признал «превосходной»169.

    «и, закрывшись, сколько возможно было, от комаров и летучих мышей, смотрел в сад, слушал звуки ночи и мечтал о любви и счастии».

    «Тогда все получало для меня другой смысл: и вид старых берез, блестевших с одной стороны на лунном небе своими кудрявыми ветвями, с другой — мрачно застилавших кусты и дорогу своими черными тенями, и спокойный, пышный, равномерно, как звук, возраставший блеск пруда, и лунный блеск капель росы на цветах перед галлереей, тоже кладущих поперек серой рабатки свои грациозные тени, и звук перепела за прудом, и голос человека с большой дороги, и тихий, чуть слышный скрип двух старых берез друг о друга, и жужжание комара над ухом под одеялом, и падение зацепившегося за ветку яблока на сухие листья, и прыжки лягушек, которые иногда добирались до ступеней террасы и как-то таинственно блестели на месяце своими зеленоватыми спинками, — все это получало для меня странный смысл, — смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастия. И вот являлась она с длинной черной косой, высокой грудью, всегда печальная и прекрасная, с обнаженными руками, с сладострастными объятиями. Она любила меня, я жертвовал для одной минуты ее любви всей жизнью. Но луна все выше, выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее, и вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то говорило мне, что и она с обнаженными руками и пылкими объятиями — еще далеко-далеко не все счастие, что и любовь к ней — далеко-далеко еще не все благо; и чем больше я смотрел на высокий полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне выше и выше, чище и чище и ближе и ближе к нему, к источнику всего прекрасного и благого, и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей радости навертывались мне на глаза.

    И все я был один, и все мне казалось, что таинственно-величавая природа, притягивающий к себе светлый круг месяца, остановившийся зачем-то на одном высоком неопределенном месте бледноголубого неба и вместе стоящий везде и как будто наполняющий собой все необъятное пространство, и я, ничтожный червяк, уже оскверненный всеми мелкими, бедными людскими страстями, но со всей необъятной могучей силой воображения и любви, — мне все казалось в эти минуты, что как будто природа, и луна, и я, мы были одно и то же».

    XV

    В Москве он виделся со старшим братом Николаем, который, окончив в 1844 году Казанский университет, поступил на военную службу170. Он был зачислен в 14-ю артиллерийскую бригаду, которая была расположена в Тарусе, и проживал в лагере под Москвой. Уже из Казани Толстой в последних числах августа писал Т. А. Ергольской, что он виделся с братом и что на него произвели тяжелое впечатление товарищи брата по службе. «Боже мой, что это за грубые люди! — писал он. — Как посмотришь на эту лагерную жизнь, получишь отвращение к военной службе» (перевод с французского)171.

    В том же письме Толстой извещал свою тетушку о том, что он решил переменить восточный факультет университета на юридический на том основании, что «применение этой науки легче и более подходит к нашей частной жизни, чем какой-либо другой».

    Далее Толстой делился с тетушкой планами относительно своих занятий и образа жизни в наступавшем академическом году. Еще находясь под впечатлением того замкнутого и сосредоточенного образа жизни, какой он вел в Ясной Поляне, он сообщает ей свое решение в свет совершенно не ездить и время свое делить поровну между музыкой, рисованием, изучением языков и усвоением лекций. Сам сомневаясь в исполнимости этого решения, он тут же подбадривает себя словами: «Дай бог, чтобы у меня хватило твердости привести эти намерения в исполнение».

    10 октября 1845 года Толстой был зачислен студентом первого курса юридического факультета.

    «Юридический факультет Казанского университета, — говорит Н. П. Загоскин, — представлял из себя в первой половине 1840-х годов нечто положительно невообразимое. Он олицетворялся в небольшой кучке профессоров с преобладающим немецким элементом, которые служили предметом посмешища для студентов всех факультетов и всех курсов. На лекции профессоров этого факультета студенты других специальностей ходили посмеяться, позабавиться курьезными выходками представителей казанского юридического знания, а студенты юридического факультета, для которых все эти ученые чудачества успели, как говорится, приесться, посещали лекции своих профессоров лишь по обязанности»172.

    С первого же курса юридического факультета Толстой проявил некоторый интерес к юридическим наукам. На полугодичных испытаниях в январе 1846 года по истории римского права он получил за успехи четыре, за прилежание — два (отметки за прилежание ставились главным образом на основании более или менее частого или редкого посещения студентом лекций профессоров). Но по общим предметам отметки и на этот раз были неудовлетворительны: по теории словесности Толстой получил двойку за успехи и четыре за прилежание; по общей истории (у профессора Иванова) двойку за успехи, а за прилежание даже единицу; на экзамен по русской истории к тому же профессору Толстой не явился, как не явился и на экзамен по богословию. За непосещение лекций профессора Иванова Толстой в январе 1846 года был даже посажен в университетский карцер. С ним вместе сидел его товарищ по факультету студент второго курса

    В. Н. Назарьев, который оставил очень интересные, хотя и не во всех подробностях достоверные воспоминания об этой своей невольной встрече с Толстым и о происходивших между ними разговорах173.

    Назарьев рассказывает, что они с Толстым за опоздание на лекцию профессора Иванова были заперты в шестой университетской аудитории и что Толстой, приехавший отбывать положенное ему наказание на рысаке, приказал сопровождавшему его слуге велеть кучеру проезжать мимо здания университета. Относительно этой части воспоминаний Назарьева Толстой на полях той страницы книги Бирюкова, где она была приведена, сделал следующее замечание: «Все выдумано. В карцере я сидел за непосещение лекций, но не в аудитории, а в карцере со сводами и железными дверями. Со мной был товарищ, и у меня в голенище была свеча и подсвечник, и мы провели очень приятно день или два — не помню».

    Далее Назарьев приводит длинный разговор, который, сидя в карцере, вел с ним Толстой. Относительно этого разговора Толстой на полях рукописи книги Бирюкова сделал помету: «Разговор похож». Мысли, высказанные им в этом разговоре, и его отношение к университетской науке очень характерны для Толстого-студента. Вот что рассказывает Назарьев:

    «Помню, что заметив «Демона» Лермонтова, Толстой иронически отнесся к стихам вообще, а потом, обратившись к лежавшей возле меня истории Карамзина, напустился на историю, как на самый скучный и чуть ли не бесполезный предмет.

    — История, — рубил он с плеча, — это не что иное, как собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имен. Смерть Игоря, змея, ужалившая Олега, что же это, как не сказки? И кому нужно знать, что второй брак Иоанна на дочери Темрюка совершился 21 августа 1562 года, а четвертый на Анне Алексеевне Колтовской в 1572 году? А ведь от меня требуют, чтобы я задолбил все это, а не знаю, так ставят единицу. А как пишется история: все пригоняется к известной мерке, измышленной историком. Грозный царь, о котором в настоящее время читает профессор Иванов, вдруг с 1560 года из добродетельного и мудрого превращается в бессмысленного, свирепого тирана. Как и почему, об этом уже не спрашивайте... — приблизительно в таком роде рассуждал мой собеседник.

    Меня сильно озадачила такая резкость суждений, тем более, что я считал историю своим любимым предметом.

    Незаметно наступил вечер, графский лакей принес свечи, в углах аудитории царил мрак, а во всем, громадном здании университета какая-то подавляющая тишина...

    Делать было нечего, и мы снова принялись спорить, а вся неотразимая для меня сила сомнений Толстого обрушилась на университет и университетскую науку вообще. «Храм наук» уже не сходил с его языка. Оставаясь неизменно серьезным, он в таком смешном виде рисовал портреты наших профессоров, что при всем желании оставаться равнодушным я хохотал, как помешанный.

    — А между тем, — заключил Толстой, — мы с вами вправе ожидать, что выйдем из этого храма полезными, знающими людьми. А что́ вынесем мы из университета? Подумайте и отвечайте по совести. Что́ вынесем мы из этого святилища, возвратившись восвояси, в деревню, на что будем пригодны, кому нужны? — настойчиво допрашивал Толстой.

    Измученный бессонницей, я только слушал и упорно молчал.

    Едва забрезжилось утро, как дверь отворилась — вошел вахмистр и, раскланявшись, объявил, что мы свободны и можем расходиться по домам.

    во всю грудь, отделавшись от своего собеседника и очутившись на морозе, среди безлюдной, только-только просыпавшейся улицы. Отяжелевшая, точно после угара, голова была переполнена никогда еще не забиравшимися в нее сомнениями и вопросами, навеянными странным, решительно непонятным для меня товарищем по заключению».

    Несмотря на низкие отметки, полученные Толстым на полугодичных испытаниях, он был допущен к весенним переводным экзаменам, которые и выдержал удовлетворительно. На этих экзаменах он получил пятерку по логике и психологии, четверки по энциклопедии права, истории римского права и латинскому языку, тройки по всеобщей и русской истории, теории красноречия и немецкому языку.

    XVI

    Посредственные успехи Толстого в проходимых в университете науках приводят к несомненному выводу о том, что университетские занятия не поглощали всех его умственных сил. Что же еще занимало Толстого на втором году его университетской жизни?

    Несомненно, он продолжал занятия философией, начатые в Ясной Поляне (недаром единственные пятерки, полученные им на переходных экзаменах, были — по логике и психологии). Мы имеем свидетельство его знакомого Н. Н. Булича, в то время оставленного при Казанском университете для подготовки к магистерскому экзамену по философии, а впоследствии — профессора литературы. «В 1845 году, — пишет Булич, — я кончил курс, он [Толстой] бросил свои занятия восточными языками (полагаю, что их и вовсе не было) и сделался юристом. Один из его товарищей, близкий мне, познакомил нас, и мы часто видались: и на губернских баликах, танцуя, и в его комнатке возле темных хор в квартире его тетки, и у меня. Тогда мы вели серьезные разговоры, и всего больше о философии. Я изучал Спинозу, и помнится впечатление, произведенное на меня оригинальным умом Толстого»174.

    Разумеется, Толстой интересовался тогда и философией Гегеля, увлечение которой было сильно среди русской интеллигенции того времени. «Когда я начал жить, — вспоминал Толстой в середине 1880-х годов, — гегельянство было основой всего: оно носилось в воздухе, выражалось в газетных и журнальных статьях, в исторических и юридических лекциях, в трактатах, в искусстве, в проповедях, в разговорах. Человек, не знавший

    »175.

    Это воспоминание Толстого показывает, что он знал о тех самых разнообразных литературных и научных формах, в которых выражалось гегельянство в России в сороковых годах.

    В библиотеке Толстого сохранилась изданная в Париже в 1844 году книга: «Hegel et la philosophie allemande» par A. Ott; на книге — автограф Толстого. Пробовал Толстой читать и самого Гегеля, но, как говорил он впоследствии Б. Н. Чичерину, это для него оказалось «китайской грамотой»176.

    Толстой дает ироническое изложение сущности философии Гегеля, как она понималась обычно, в следующих словах: «Недавно царствовала в ученом образованном мире философия духа, по которой выходило, что все, что существует, то разумно, что нет ни зла, ни добра, что бороться со злом человеку не нужно, а нужно проявлять только дух: кому на военной службе, кому в суде, кому на скрипке... Только одна была причина того, что учение это сделалось на короткое время верованием всего мира: причина была та...... Причина одна — та, что проповедуемые учения оправдывали людей в их дурной жизни».

    Но не одна философия, не одни умственные занятия интересовали в то время Толстого. Из того же письма Булича видно, что, как и можно было ожидать, Толстому не удалось выполнить своего намерения совершенно не ездить в свет. Он продолжал танцевать «на губернских баликах». В октябре 1845 года в Казани был бал в честь приехавшего туда герцога Максимилиана Лейхтенбергского, женатого на дочери Николая I Марии Николаевне. Бал был организован местным дворянством. Был составлен список студентов, которые должны были танцевать на этом бале; в этот список попал и Толстой. «После отъезда герцога, — вспоминает В. Н. Назарьев, — когда воспоминания о бале сделались предметом оживленных толков так называемого аристократического кружка, граф держался в стороне, не принимал никакого участия, а его товарищи видимым образом относились к нему как к большому чудаку и философу»177.

    Но это отчуждение от светского общества было у Толстого только временным.

    19 апреля 1846 года Толстой принял участие в представлении живых картин, устроенном в актовом зале Казанского университета в пользу двух бедных воспитанниц Родионовского женского института. Представление имело необыкновенный успех у местного общества. «Еще задолго до дня представления, — пишет местная газета, — носились разные слухи о постановке картин и подстрекали любопытство всех и каждого... всех зрителей»178.

    25 апреля было повторение того же представления с добавлением нескольких новых картин. В архиве Толстого (факт этот характерен) сохранилась подробная афиша этого второго представления с именами всех участников. В представлении участвовал цвет аристократического казанского общества того времени, в том числе дочь директриссы Родионовского института — В. П. Загоскина, сын ректора университета Н. Н. Лобачевский, члены семейств Мертваго, Депрейсов, Львовых, Ростовских, Молоствовых и других. Всего были представлены 23 картины, в том числе: «Ангелы у колыбели», «Павел и Виргиния в юношестве», «Леди Равенна и Ревекка, из романа Вальтер Скотта», «Рауль Синяя борода», «Гюльнара, сцена из поэмы лорда Байрона», «Итальянские разбойники», «Сцена инквизиции», «Светлана, сцена из баллады Жуковского, «Мария и Зарема, сцена из «Бахчисарайского фонтана» и др. Из Толстых в представлении участвовали братья Сергей и Лев (Дмитрий по своему религиозному настроению не принимал участия) и сестра Мария, игравшая Светлану. Лев Николаевич участвовал в двух картинах: «Магазинщицы» и «Предложение жениха». О последней картине местная газета писала следующее: «Оркестр играет: «Ну, Карлуша не робей»...179 Старик рыбак поймал в свои сети молодца и представляет его своей дочери. Простак детина (граф Л. Н. Толстой) почтительно вытянулся, закинув руки за спину: он рисуется... Отец взял его за подбородок и с простодушно-хитрою улыбкою посматривает на дочку, которая в смущении потупила свои взоры. Эффект этой картины был необычайный. Раза три требовали ее повторения, и долго не умолкал гром рукоплесканий. Лучше всех был в этой картине А. А. Де Планьи (лектор французского языка), чрезвычайно наивен был также и жених — граф Л. Н. Толстой».

    Брат Толстого Сергей Николаевич выступал в картине «Сцены из древних еврейских нравов». Партнершей его в этой картине была местная красавица В. А. Корейш, которой Сергей Николаевич был в то время увлечен. История этой любви его брата дала впоследствии Толстому сюжет для рассказа «После бала».

    XVII

    девушке угасло после того, как он, весело танцевавший с ней на бале мазурку, на другое утро увидел, как ее отец распоряжался прогнанием сквозь строй бежавшего из казармы солдата180. Случай этот, без сомнения, тогда же стал известен Льву Николаевичу, который через пятьдесят с лишним лет (в 1903 году) воспользовался им для своего рассказа «После бала». Еще раньше того в своем памфлете против Николая I — «Николай Палкин» (1886 год) Толстой вспомнил о воинском начальнике Корейше в следующих словах: «Что было в душе тех полковых и ротных командиров — я знал одного такого — который накануне с красавицей дочерью танцовал мазурку на бале и уезжал раньше, чтобы на завтра рано утром распорядиться прогонянием на смерть сквозь строй бежавшего солдата татарина, засекал этого солдата до смерти и возвращался обедать в семью?..»181

    Этот случай варварского истязания солдат, столь обычный в николаевскую эпоху, несомненно, глубоко взволновал и возмутил Толстого. Сам Толстой своими глазами никогда не видал прогнания сквозь строй182, но те картины этих истязаний, которые находим у Толстого как в рассказе «После бала», так и в его более позднем рассказе «За что?», а также и в одном из черновых вариантов «Хаджи-Мурата», проникнуты таким чувством ужаса перед не поддающимся описанию зверством этих истязаний, что у читателя не остается ни малейшего сомнения, что автор рассказывает здесь о том, что им самим было глубоко пережито и выстрадано.

    Быть может, случай этот, о котором Толстой узнал от своего брата, впервые заставил его усомниться в нормальности и справедливости николаевского строя. Возможно, что некоторые сомнения могли зародиться и от чтения, и от общения с товарищами студентами. Казанское студенчество того времени живо интересовалось произведениями современной русской литературы, в том числе и запрещенной.

    Бывший казанский студент Э. П. Янишевский в своих воспоминаниях рассказывает: «Мои товарищи по курсу, да можно сказать и все студенты того времени политикой вовсе не занимались, газет не читали, да их и негде было взять, — публичных или частных библиотек для чтения тогда и в заводе не было... Журналы и газеты, которые получал университет, поступали прямо в университетскую библиотеку, где ими и пользовались профессора, студенты же ходили в библиотеку только для получения источников к диссертациям, но это было уже только в последнем курсе. Беллетристические журналы попадали в руки студентов изредка только от городских знакомых. Однако же все выдающееся в литературе студенты всячески доставали и с жадностью читали, а тогда было что почитать: писали Гоголь, Лермонтов, Соллогуб и другие. Была в ходу между студентами и писанная литература, ее составляли преимущественно не пропущенные тогдашней цензурою произведения Лермонтова, Рылеева и других»183.

    «Отечественных записках», причем студенты сначала ничего не знали об их авторе. Студенты-юристы, посещавшие Мейера, от него впервые услыхали о Белинском. «Тогдашние «Отечественные записки», — вспоминает бывший студент Казанского университета Пекарский184, — читались с большою охотою студентами, которые были в восторге от Гоголя и осыпали насмешками «Москвитянина», силившегося тогда в критическом отделе восставать против «Отечественных записок». Критики последнего журнала, напротив, находили такое одобрение, что целые страницы разборов многим известны были почти наизусть. Однако студенты не знали автора и в провинциальной наивности уверены были, что нравившиеся им критические статьи писаны самим редактором «Отечественных записок». Мейер вывел из заблуждения студентов, рассказав с большим увлечением, что за человек был Белинский, автор неподписанных критик, и какое значение имеет он для нашей литературы. Заметить надобно, что в 40-х годах в провинции все люди средних лет и известные своей солидностью, все, кто был с весом по своей должности или по владеемым ими душам, находили статьи Белинского или головоломными или еретическими, а потому студенты очень удивились, что их профессор, читавший в аудитории такую мудрость, какой они еще и не раскусили хорошенько, удостоивает разделять их мнение касательно Белинского».

    Хотя Толстой сам не принадлежал к кругу студентов, посещавших Мейера, но был знаком с некоторыми из этих студентов. В числе их был упоминавшийся выше Н. Н. Булич, который через много лет так вспоминал о чтении студентами 1840-х годов статей Белинского: «Главнейшим органом тогдашней литературы да можно сказать и умственного движения были «Отечественные записки» с того времени, как отдел критики поступил в распоряжение Белинского. С нетерпением ожидалась каждая новая книжка журнала, и тогдашний студент после бесцветных, скучных по своей риторике или по очень видным уступкам господствующей действительности лекций с страстным молодым трепетом погружался в чтение новой статьи критика, казавшейся откровением. Горячие слова наполняли душу честными стремлениями, звали к честной деятельности»185.

    Идеи Белинского хотя косвенно, через посредство некоторых товарищей студентов доходили и до Толстого.

    XVIII

    Весной 1846 года Николай Николаевич Толстой решил перевестись на службу на Кавказ. 1 июня он уже был на новом месте службы — в деревне Караснык (Обильное) близ города Георгиевска, где была расположена 20-я артиллерийская бригада, на службу в которой он поступил.

    На лето 1846 года все три брата и сестра Толстые уехали из Казани в тульские имения.

    — не в первый уже раз — сочинять стихи, которыми остался доволен. Вероятно, стихи эти остались в голове автора и не были записаны на бумагу; содержание их нам неизвестно. Об этих сочиненных им стихах писал сам Толстой в конце июня брату Николаю на Кавказ186.

    Далее Толстой в том же письме сообщал свои планы сочинительства на предстоящее лето. Он писал, что завел себе три книги для писания. Одна книга, которую он называет «Разное», будет содержать «поэзию, философию и вообще вещи не особенно красивые, но о которых приятно писать». Содержание второй книги с многообещающим названием: «Что нужно для блага России и очерк русских нравов» — не раскрывается, так как, по словам Толстого, он говорил уже о ней своему брату (Николай Николаевич перед отъездом на Кавказ заезжал в Казань к братьям и сестре). В чем юный мечтатель видел тогда «благо России», о котором он хотел писать, нам неизвестно: но самое его намерение писать о путях достижения «блага России» показывает, что общественные вопросы в какой-то неясной форме уже интересовали его в то время. И третья книга — «Примечания насчет хозяйства».

    Итак, мы можем приблизительно датировать зарождение первого нам известного художественного замысла Льва Толстого — «Очерк русских нравов». Его нужно отнести к маю — июню 1846 года. Выбор темы показывает, что Толстой находился в то время под влиянием Гоголя и натуральной школы, начавшей быстро развиваться с половины 1840-х годов.

    «Книги», о которых пишет Толстой действительно были им заведены; две из них сохранились — одна полностью, другая в виде отдельных вырезанных листов. Это большого формата (в лист) переплетенные конторские книги. Было ли в этих книгах что-либо написано летом 1846 года — неизвестно, тем более, что одна из них сохранилась неполностью, и, может быть, написанное в ней частично было автором уничтожено.

    Из письма Толстого видно, что все три брата разъехались по тем имениям, какие они предполагали получить по предстоявшему вскоре разделу: Сергей, любитель лошадей, уехал в Пирогово, где был конный завод; Дмитрий поехал в курское имение Щербачевку «проповедывать своим малороссам»; он сам, Лев, «серьезно» занимается хозяйством в Ясной Поляне и придумывает «разные машины и усовершенствования». Вероятно, это увлечение Толстого хозяйственной деятельностью было довольно сильно, так как летом следующего 1847 года его брат Николай Николаевич писал тетушке Пелагее Ильиничне, что он опасается, как бы «страсть к агрономии» не помешала Льву готовиться к кандидатскому экзамену187.

    всех. Особенно Сергей и Лев тяготились опекой и желали как можно скорее сделаться самостоятельными в распоряжении своими имениями. Составление проекта раздельного акта было поручено новому опекуну, заменившему Языкова, местному помещику Александру Сергеевичу Воейкову188.

    В письме к брату Толстой писал также, что он «все еще недоволен собою» и что «с завтрашнего дня» намерен жить согласно своим правилам. Кроме этого письма, мы не располагаем почти никакими другими данными о жизни Толстого в Ясной Поляне летом 1846 года.

    Надо полагать, что именно к лету 1846 года относится первое чтение Толстым «Евгения Онегина». Произошло это чтение при следующих обстоятельствах. Толстой приехал к соседнему помещику князю Гагарину в его имение Сергиевское покупать тирольских телят, остался ночевать у управляющего и на сон грядущий взял первую попавшуюся книгу, стал читать и прочел всю до конца; потом стал читать вторично с начала и так и не заснул всю ночь до самого утра. Это и был «Евгений Онегин»189.

    XIX

    В начале сентября 1846 года Толстые снова в Казани, но в жизни братьев происходит перемена. Они оставляют дом своей тетки и поселяются на отдельной квартире в доме Петонди на углу Покровской и Поперечно-Казанской улицы. Здесь они занимают шесть комнат в верхнем этаже каменного флигеля, с платой 700 рублей в год ассигнациями190. Чем вызвано было отделение братьев Толстых от их тетки, нам неизвестно. Братья жили одни втроем, без сестры, которая, окончив Родионовский институт, уехала к тетушке Татьяне Александровне, жившей то в Ясной Поляне, то у своей сестры Е. А. Толстой в ее имении Покровское в восьмидесяти верстах от Ясной Поляны.

    У нас нет почти никаких данных относительно того, что наполняло жизнь Толстого в первый семестр учебного 1846/47 года. В известной мере это были университетские занятия, как это видно из слов самого Толстого, который в одной из вставок в книгу Бирюкова рассказывает, что на втором году своего пребывания на юридическом факультете, он «в первый раз стал серьезно заниматься и нашел в этом даже некоторое удовольствие». Как говорит он далее, его очень заинтересовали энциклопедия права и уголовное право. Интересовали его также и «собеседования», которые устраивал профессор теории уголовного права Фогель, особенно одно из них, посвященное обсуждению вопроса о смертной казни. «Собеседования», устраивавшиеся профессором Фогелем, состояли в том, что студенты четвертого курса юридического факультета по очереди прочитывали рефераты на выбранные ими темы, после чего рефераты эти обсуждались студентами при участии профессора, который руководил диспутом и делал свои замечания. (Сам профессор был человек отсталых взглядов, восстававший против суда присяжных.)

    «Собеседований», устраивавшихся Фогелем на четвертом курсе, было необязательно, и он слушал их только потому, что рефераты и их обсуждение возбуждали в нем большой интерес.

    Тем не менее на полугодичных испытаниях, происходивших в январе 1847 года, Толстой у того же профессора Фогеля по теории уголовного права получил двойку за успехи и столько же за прилежание. Точно такие отметки проставил ему и Мейер по истории русского гражданского права. По римскому праву в экзаменационной ведомости не значится никакой отметки; очевидно, Толстой просто не явился на экзамен по этому предмету. По немецкому языку в ведомости против фамилии Толстого сделана пометка: «Не ходил на лекции». Старый «враг» Толстого профессор истории Иванов в той же ведомости дал ему следующую характеристику: «Весьма ленив». И только по русскому государственному праву и энциклопедии права Толстой получил по четверке за успехи, но ту же двойку за прилежание.

    Несмотря на такие слабые успехи и на общую двойку за прилежание (т. е. за непосещение лекций), Толстой еще не терял надежды выдержать весной переходный экзамен на третий курс и продолжал готовиться по всем проходившимся на факультете дисциплинам. Он даже перевел самостоятельно несколько глав из курса немецкого уголовного права — «Handbuch des gemeines deutschen Strafrechts» берлинского профессора К. Ярке191.

    Первые месяцы 1847 года, явившиеся последними месяцами пребывания Толстого в Казани, отмечены в его жизни напряженной умственной работой. С 27 января до самого отъезда из Казани Толстой с небольшими перерывами ведет особый журнал, в котором по часам распределяет на каждый день свои занятия192. Тут же делаются отметки об исполнении или неисполнении намеченных занятий. Случаи неисполнения отмечались довольно часто и почти всегда без объяснения причин, но они не смущали Толстого, и он продолжал с той же подробностью и точностью ежедневно составлять себе расписание занятий на следующий день.

    Из журнала видно, что Толстой тогда делил свое время главным образом между университетскими занятиями, изучением языков — английского, немецкого и латинского, чтением (указаны только «Фауст» Гете и Гоголь — без названия произведений), которым занялся Толстой в часы, отведенные им себе для изучения русской истории, писанием рассуждений и составлением правил. Несколько раз упоминается задание учить наизусть, — очевидно, для развития памяти. Отмечено только одно посещение церковной службы и в тот же день участие в вечере в Родионовском институте. Режим дня колеблется: большей частью начало занятий определяется с шести часов утра, но иногда с семи и с восьми, а один раз с пяти часов. Вечернее время с восьми часов обычно не регламентируется.

    к составлению для себя правил жизни и поведения, указывает на ощущавшуюся им настоятельную потребность уяснить для самого себя основные руководящие начала жизни и определить вытекающие из них поступки. Сохранились три написанные Толстым рукописи правил, относящиеся, как можно думать, к январю — марту 1847 года193. Правила эти дают возможность заглянуть во внутренний мир 18-летнего Толстого, настойчиво старавшегося регламентировать всю свою жизнь.

    Одна из сохранившихся рукописей, озаглавленная «Правила для развития воли», содержит правила, разделенные на три разряда. Первый разряд заключает предписания, касающиеся образа жизни и удовлетворения телесных потребностей. Тенденция этих правил — удовлетворять потребности тела только в той мере, в какой это необходимо, и вести простой образ жизни: рано вставать (в 5 часов) и рано ложиться (в 9—10 часов); «есть умеренно не сладкое»; «делать все по возможности самому». Правила второго разряда содержат предписания нравственного характера: «любить всех тех, кому я могу быть полезен»; «пренебрегать богатствами, почестями и общественным мнением, не основанным на рассудке». Первое правило, довольно неопределенное, тем не менее говорит о желании молодого Толстого теснее связать свою жизнь с жизнью окружающих. Второе правило отражает уже начавшуюся в его сознании борьбу с ложной моралью высшего света.

    Правила третьего разряда касаются умственной деятельности. Замечая в себе от природы сильно развитое воображение, но еще не предчувствуя того значения, какое оно будет иметь для его художественного творчества, Толстой предписывает себе «допускать деятельность воображения только в случае необходимости» и «думать только о предстоящем непосредственно».

    Дальнейшие правила этого разряда говорят о сосредоточенности в мышлении и в деятельности, о необходимости разумной цели для каждого поступка и об уважении к деятельности мысли, требующем того, чтобы «не пропускать ни одной мысли, не записав и не развив ее в свое время».

    Правила эти не удовлетворили Толстого своей краткостью и неразработанностью. 16 февраля он начинает новые «Правила жизни» и на этот раз намеревается предпослать практическим правилам теоретическое введение.

    «в отношении к высшему существу, в отношении к равным себе существам и в отношении к самому себе», сообразно чему и правила деятельности хочет распределить по этим трем категориям. Но, начавши определять «отношение к высшему существу», Толстой пишет только несколько строк, содержащих утверждение о том, что «в душе человек находит чувство самосознания» и «рядом с ним чувство столь же сильное — чувство сознания высшего существа». На этом и оборвалось изложение религиозно-метафизических воззрений молодого Толстого, очевидно, очень еще неясных для него самого. До изложения самих правил Толстой на этот раз не дошел, но эта неудача не обескуражила настойчивого юношу. Он в третий раз принимается за установление для себя правил жизни, минуя на этот раз правила об отношении к богу и об отношении к людям и прямо начиная с правил об отношении к самому себе или «внутренних», как он их называет.

    Правилам и на этот раз предпосылается небольшое теоретическое введение, в котором Толстой, верный сложившемуся у него взгляду, сущностью природы человека называет волю, которая и должна, по его мнению, господствовать и над телом, и над чувствами, и над разумом. Идеалом духовного развития человека ему представляется такое состояние, когда «дух совершенно отделяется от тела, он более не связан им». Толстой хочет, чтобы вся его жизнь, каждая минута его жизни направлялась к определенной цели его сознательной волей. «Имей, — пишет он, — цель для всей жизни, цель для известной эпохи твоей жизни, цель для известного времени, цель для года, для месяца, для недели, для дня и для часу и для минуты, жертвуя низшие цели высшим».

    Далее записаны 47 правил, распределенных по двадцати различным рубрикам и захватывающих большой круг самых разнообразных проявлений мыслей, чувств и практической деятельности. Назначение этих правил — установление господства воли над телесными желаниями и над чувствами, «развитие чувств высоких и уничтожение чувств низких», причем различие между хорошими и дурными чувствами определяется так: «Все чувства, имеющие источником любовь ко всему миру, хороши; все чувства, имеющие источником самолюбие, дурны». Другой целью ставится развитие умственных способностей: способности представления, памяти, сравнения и пр. В числе правил, имеющих целью развитие самообладания, находим следующее: «чтобы никакая боль, как телесная, так и чувственная, не имела влияния на ум». Против изнеженности выставляется правило: «не иметь прислуги».

    Уже тогда предписывает себе Толстой борьбу против двух страстей, преодоление которых потребовало от него значительных усилий в течение его дальнейшей жизни: против половой страсти и тщеславия. Для борьбы с половой страстью Толстой внушает себе правила: «Отдаляйся от женщин» и «Убивай трудами свои похоти». Против тщеславия направлено несколько правил: «Не заботься о одобрении людей, которых ты или не знаешь или презираешь»; «Занимайся более сам с собой, чем мнением других»; «Будь хорош и старайся, чтобы никто не знал, что ты хорош»; «Ежели, действуя для себя, деяния твои кажутся странными, то не оправдывай свои деяния ни перед кем». Запрещается также и тщеславие своим материальным достатком — внешней обстановкой своей жизни, вследствие чего записывается правило: «Живи всегда хуже, чем ты бы мог жить»; «Не переменяй образа жизни, ежели бы даже ты сделался в десять раз богаче».

    Некоторые из правил говорят о намерении заниматься благотворительной деятельностью: «Помогай больше тем, которые несчастнее и тебе удобнее помогать»; «Всякое приращение к твоему имению употребляй не для себя, а для общества».

    имели целью установление отношений с другими людьми на основе «развития чувств высоких и уничтожения чувств низких». Здесь наряду с определенными гуманными правилами, как, например: «Ищи в других людях всегда хорошую сторону, а не дурную», встречаются и очень неопределенные, выраженные в слишком общих формах, как, например: «Чтоб каждый день любовь твоя ко всему роду человеческому выражалась бы чем-нибудь», или: «Будь полезен, сколько ты можешь, отечеству». Но правила эти показывают, что жизнь эгоистическая не удовлетворяет молодого Толстого; ему хочется подняться выше окружающей его пошлой среды; он хочет служить, — пока еще не знает, какими путями, — «роду человеческому», «отечеству».

    XX

    «Я смолоду занимался философией, — писал Толстой в черновой редакции «Исповеди» в 1882 году. — Философия всегда занимала меня. Я любил следить за этим напряженным и стройным ходом мыслей, при котором все сложные явления мира сводились — их разнообразия — к единому».

    В той части составленных Толстым для себя правил, назначение которой было способствовать «развитию способности делать выводы», находим два следующих правила: «Занимайся математикой»; «Занимайся философией». Занятия математикой в то время вряд ли были осуществлены Толстым; что же касается до занятий философией, то они проявлялись в чтении философских книг, изредка в слушания философских лекций и особенно в изложении собственных размышлений по философским вопросам. Сохранилась одна из трех больших книг, заведенных Толстым летом 1846 года; в ней содержатся девять отрывков философского содержания, написанных Толстым, повидимому, в последний год его казанской жизни. Отрывки эти имеют следующие названия: «Философические замечания на речи Ж. Ж. Руссо»; «О цели философии»; «Определение определения»; «О рассуждениях касательно будущей жизни»; «Метода». Три отрывка заглавия не имеют194. Ни один набросок не доведен до конца; некоторые содержат только несколько строк. Написаны только заглавия следующих двух статей, текст которых не был написан: «Определение времени и пространства и числа» и «Разделение философии, т. е. всех наук вообще». Во всех этих отрывках молодой Толстой пытается изложить еще только складывавшиеся у него тогда основы философского мировоззрения.

    Наиболее значительные философские положения, развиваемые Толстым в этих статьях, сводятся к следующему. Определяя философию, как науку жизни, Толстой проводит мысль, что человек «не должен стараться искать счастие в внешнем мире, то-есть искать его в случайных приятных впечатлениях внешнего мира, но в образовании себя». А это «образование себя», по мнению молодого Толстого, состоит в достижении господства над внешними впечатлениями — такого состояния, «чтобы всякое впечатление действовало на меня так, как я хочу». Основным понятием, «которое определено быть не может», Толстой считает понятие сознания. Память есть та способность человека, которая представляет его «я» существующим «в различных степенях деятельности или движения». Но память совершенно уничтожается со смертью тела; поэтому по смерти человека «остается только одно сознание «я», с которым является человек на этот свет. Что же касается до гипотезы насчет ближайшего определения будущей жизни, эти гипотезы всегда останутся бредом». Последнее утверждение, быть может, находится в связи с прослушанной Толстым лекцией профессора Казанского университета В. В. Берви на тему «О бессмертии», о чем есть упоминание в журнале ежедневных занятий, веденном Толстым, где отмечено даже его намерение «составить» эту лекцию (т. е., повидимому, написать конспект ее). Вопрос о «бессмертии души» в то время, видимо, сильно занимал Толстого. В его дневнике 17 апреля 1847 года записано следующее рассуждение: «Бессмертная душа, развившись, естественно перейдет в существо высшее и соответствующее ей»195.

    Считая сознание основным понятием, которое ничем не может быть определено, молодой Толстой совершенно определенно примыкает к идеалистической философии. Соответствует положениям идеалистической философии и его утверждение о жизни сознания, независимой от жизни тела. Но Толстой считает «бредом» все попытки определения форм жизни сознания после смерти тела, имея в виду, очевидно, церковные и иные мистические учения.

    «С тех пор, как я помню свою жизнь, — пишет Толстой, — я всегда находил в себе какую-то силу истины, какое-то стремление, которое не удовлетворялось; везде одни противоречия, одна ничтожность. Чем больше я жил, тем несноснее становилась она для меня». «Я бросил с самого начала все предрассудки, не найдя в них ничего удовлетворяющего, — говорит далее Толстой. — Я сознавал, что я ограничен во всем — и между тем понимал неограниченность, даже находил ее в себе... Я отвергнул все, то-есть все понятия, которые я прежде принимал за верные, и начал искать такое начало, которое бы было ясно для меня непосредственно, то-есть которое бы не проистекало из другого понятия». Но такое начало молодой Толстой не нашел, и начатое им рассуждение продолжения не получило196.

    Большой интерес представляет неоконченная статья, озаглавленная «Философические замечания на речи Ж. Ж. Руссо». Главный интерес этого наброска в том, что в нем молодой Толстой выступает в качестве критика Руссо — его знаменитого «Рассуждения о том, содействовало ли возрождение наук и художеств очищению нравов». Статья Толстого точно датируется в его журнале ежедневных занятий, где 3 марта 1847 года записано задание: «Читать Руссо с комментариями», и далее помечено исполнение этого задания, хотя и «не совсем», что, очевидно, нужно понимать в том смысле, что разбор не был доведен до конца.

    Здесь Толстой оспаривает одно за другим главные положения трактата Руссо. Он утверждает, что мысль Руссо о вреде развития наук и искусств могла бы быть справедлива только в том случае, если считать, что «начало зла первенствует в душе человека», но Толстой уверен, что «великий гражданин Женевы» этого не думает; что полезность развития наук и искусств проявилась уже в том, что они «поддерживали единодержавие»; что хотя, действительно, науки имели и свое дурное влияние на нравы, они все-таки «избавили род человеческий от больших зол»; что исторические примеры, на которые опирается Руссо, не могут служить доказательствами, так как «история в настоящем значении слишком мало нам известна», чтобы на основании исторических данных можно было решать философские вопросы.

    Попутно Толстой высказывает свое отношение к истории как науке. «История, — говорит он, — есть одна из самых отсталых наук и есть наука, потерявшая свое назначение... — и то неверно — откуда пришли гунны, где они обитали и кто был основателем их могущества и т. д.».

    Следует заметить, что впоследствии Толстой изменил свой взгляд на историю как науку и свое совершенно отрицательное отношение к истории приписывал всецело плохой постановке дела преподавания истории и у его учителей в его отроческие годы, и в Казанском университете. 14 апреля 1852 года он записал в дневнике: «Я начинаю любить историю и понимать ее пользу. Это в 24 года; вот что значит дурное воспитание!»197

    Далее Толстой говорит, что Руссо впадает в противоречие с самим собой, когда утверждает, что «одно из главных зол, которое принесли науки, есть расстройство военной дисциплины, изнеженность и вообще отсутствие всех военных качеств», забывая при этом, что «людям добродетельным» совсем не нужны эти «воинские качества»; что если говорить о войнах оборонительных, т. е. о защите своего отечества, то история в данном случае не подтверждает мнения Руссо, так как она говорит нам, что, с одной стороны, народы вели завоевательные войны тогда, когда еще не знали наук и художеств, а, с другой стороны, успешно вели оборонительные войны тогда, когда науки и искусства были уже известны. (Здесь мы уже встречаемся у Толстого с различением войн завоевательных и войн оборонительных, различением, которое так ясно было выражено им впоследствии в «Войне и мире».) Далее Толстой утверждает, что Руссо ошибается, отождествляя благосостояние частных лиц с «благосостоянием рода человеческого», «между тем как большею частью благосостояние частных лиц бывает в обратном отношении с благосостоянием государств»; что хотя роскошь есть «одно из величайших зол», но Руссо неправ, думая, что науки произвели роскошь.

    Таким образом, Толстой в своей статье не соглашается ни с одним из основных положений, высказанных Руссо в той части его трактата, которую Толстой подверг разбору. При первом чтении тот же трактат Руссо пришелся Толстому «чрезвычайно по сердцу», и он в этом трактате «как бы читал свои мысли»198.

    Известно, что Толстой был внимательнейшим читателем не только этого трактата, но и всех сочинений Руссо. «Я прочел всего Руссо, — говорил Толстой в 1901 году парижскому профессору Полю Буайе, — все 20 томов, включая и «Музыкальный словарь». Я более чем восхищался им, — я боготворил его»199.

    миросозерцания Руссо:

    «Меня сравнивают с Руссо. Я много обязан Руссо и люблю его, но есть большая разница. Разница та, что Руссо отрицает всякую цивилизацию, я же отрицаю лжехристианскую. То, что называют цивилизацией, есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо ли это или дурно. Это есть, — в нем жизнь. Как рост дерева. Но сук или силы жизни, растущие в суку, неправы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это с нашей лжецивилизацией»200.

    XXI

    Профессор Мейер внимательно всматривался в своих слушателей и любил поощрять тех из них, в которых замечал какие-либо признаки одаренности. Конечно, он не мог не обратить внимания и на оригинального юношу Толстого при всей малоуспешности его университетских занятий.

    В тот самый день, когда Мейер на экзамене поставил Толстому самый низший переводный балл (двойку), он имел разговор о Толстом с одним из самых любимых своих слушателей студентом П. П. Пекарским, бывшим на один год старше Толстого по курсу. Мейер спросил Пекарского, знаком ли он с Толстым, и на его ответ, что хотя они не товарищи по курсу, но все-таки он знает Толстого довольно хорошо, Мейер отозвался следующими знаменательными словами: «Сегодня я его экзаменовал и заметил, что у него вовсе нет охоты серьезно заниматься; а это жаль; у него такие выразительные черты лица и такие умные глаза, что я убежден, что при доброй воле и самостоятельности он мог бы сделаться замечательным человеком»201.

    Мейер просил Пекарского объявить студентам второго курса и особенно Толстому202, чтобы кто-нибудь из них взялся написать работу на тему: сравнение «Наказа Комиссии о сочинении проекта нового уложения» Екатерины II с книгой Монтескье «Дух законов». Быть может, Толстой и не взялся бы за эту работу, если бы этому не помогло случайное обстоятельство: он заболел и 11 марта 1847 года поступил в университетскую клинику. На шестой день своего пребывания в клинике, 17 марта 1847 года, Толстой как бы случайно приступает к писанию дневника, еще не предчувствуя того, что с течением времени дневник сделается неизменным спутником его жизни и что с некоторыми перерывами он будет вести дневник на протяжении почти 64 лет своей жизни, прекратив его только за четыре дня до кончины.

    «Я ясно усмотрел, — пишет он, — что беспорядочная жизнь, которую большая часть светских людей принимают за следствие молодости, есть не что иное, как следствие раннего разврата души»203.

    Здесь перед нами первая из тех записей дневников Толстого, в которых он анализирует, осуждает и обличает самого себя и которых мы находим тысячи в его дневниках всех последующих лет. Приводимая запись интересна для нас вдвойне: и как осуждение Толстым своего собственного образа жизни и как осуждение образа жизни той «большей части светских людей», среди которой он вращался в казанском обществе204.

    Далее Толстой записывает в дневнике философское рассуждение о руководящей роли разума в жизни человека и об отношении между частным и общим. Он говорит самому себе: «Оставь действовать разум; он укажет тебе на твое назначение, он даст тебе правила, с которыми смело иди в общество. Все, что сообразно с первенствующею способностью человека — разумом, будет равно сообразно со всем, что существует; разум отдельного человека есть часть всего существующего, а часть не может расстроить порядок целого. Целое же может убить часть. Для этого образуй твой разум так, чтобы он был сообразен с целым — с источником всего, а не частью — с обществом людей; тогда твой разум сольется в одно с этим целым, и тогда общество, как часть, не будет иметь влияния на тебя».

    Болезнь, для излечения которой Толстой поступил в клинику, не приостановила его занятий умственным трудом. 18 марта он приступает к исполнению предложенного ему Мейером задания — сравнению «Наказа» Екатерины II с «Духом законов» Монтескье — и заканчивает эту работу 26 марта. Сравнение этих двух произведений производится им, однако, только мимоходом; он отклоняется от данного ему профессором задания и главное внимание обращает на разбор основных положений «Наказа». Впервые молодой Толстой задумывается над основными вопросами государственной жизни и правовых норм и основными отличиями политических систем, которые он анализирует пока еще только теоретически.

    В своем разборе Толстой стоит на точке зрения признания государства и государственной власти вообще. Он признает наказание, как средство предотвращения преступлений, находя нужным при этом, чтобы наказание было «соразмерно» с преступлением. Но уже здесь молодой Толстой выступает совершенным противником крайней меры наказаний — смертной казни. Он обвиняет Екатерину в непоследовательности, когда она, отвергая наказания, уродующие тело, в то же время признает смертную казнь. «Как же принимать смертную казнь, не принимая уродования?» — возражает он Екатерине. — «Главное уродование тела есть отделение его от души».

    «Ежели начало добра преобладает в людях, то они больше будут иметь стремления не совершать преступлений, чем совершать их; ежели же преобладает начало зла в людях, то они всегда будут следовать ему, ибо оно будет им свойственное начало».

    Признавая государство и государственную власть, Толстой в то же время требует от государства, чтобы все законы его были согласны с законами нравственными. «Закон положительный, — утверждает он, — чтобы быть совершен, должен быть тожествен закону нравственному». Нравственные понятия должны лежать в основе всех распоряжений правительства. Здесь перед нами уже отчетливо проступают элементы будущего мировоззрения Толстого, по которому общественная жизнь должна быть основана на исполнении нравственного закона. Тогда, как и в последующие годы своей жизни, Толстой рассуждал об общественных вопросах с точки зрения «вечных» начал нравственности.

    Большое внимание уделяет Толстой критике монархического образа правления, относясь к нему крайне отрицательно. «Монарх, — пишет он, — может издать законы, какие ему угодно (даже противные справедливости, что весьма часто бывает), и действовать сообразно с ними». «Разве может существовать безопасность граждан под покровительством законов там, где не только решения судейские, но и законы переменяются по произволу самодержца?» — спрашивает Толстой. По мнению Толстого, деспотическая власть возникла путем применения силы; поэтому и самым верным способом поддержания деспотической власти являются «злоупотребление и сила», как это и выразила Екатерина. Деспотизм поддерживается или недостатком просвещения в народе, или недостатком силы со стороны угнетенной части народа. Чтобы деспотия могла существовать, монархи стараются «расстояние между самодержцем и народом сделать как можно больше», одним из средств к чему является особенная роскошь императорских дворов. Екатерина, говорит Толстой, «постоянно хочет доказать, что хотя монарх не ограничен ничем внешним, он ограничен своею совестью; но ежели монарх признал себя, вопреки всем естественным законам, неограниченным, то уже у него нет совести, и он ограничивает себя тем, чего у него нет», — решительно заявляет Толстой.

    Чтобы доказать несостоятельность монархического образа правления, Толстой обращается даже к истории, хотя в написанных незадолго до того «Философических замечаниях на речи Ж. Ж. Руссо» он и объявил историю «самой отсталой из наук». Теперь Толстой утверждает: «Добродетель может быть принята за основание монархического правления, но история доказывает нам, что этого еще никогда не было».

    Что касается роли народа в государствах с монархическим образом правления, то Толстой полагает, что граждане этих государств, «не имея участия в правлении, не имеют тоже желания быть ему полезными и еще более жертвовать общему частным». По мнению Толстого, граждане, проживающие в государствах с монархическим образом правления, не обязаны подчиняться законам, издаваемым монархом. «Так как в деспотии, — заявляет Толстой, — нет договора, посредством которого одно лицо имело бы право, а граждане обязанность, и наоборот, а властью этой завладело одно лицо посредством силы, то и говорю я: так как такого договора в деспотии не существовало, то и обязанности со стороны граждан существовать не может».

    «Наказ», студент Толстой стоит на точке зрения интересов своего (дворянского) сословия. Он скорбит об упадке знатного дворянства, о том, что «наша аристократия рода исчезает и уже почти исчезла по причине бедности». Причину же бедности дворянства Толстой видит в том, что «благородные стыдились заниматься торговлею». При этом Толстой выражает пожелание, чтобы «благородные поняли свое высокое назначение, которое состоит единственно в том, чтобы усилиться». В то же время он не считает одно только знатное происхождение заслугой, за которую должно оказывать почести и уважение. Екатерина, пишет он, «говорит, что пользоваться славой и почестями имеют право те, которых предки достойны были славы и почестей. После басни Крылова о гусях, — замечает Толстой, — против этой ложной мысли ничего больше сказать нельзя».

    В разборе «Наказа» (в записи от 24 марта 1847 года) впервые находим у Толстого протест против крепостного права. Однако протест этот заявляется не столько во имя освобождения порабощенного народа от угнетения, сколько в целях развития земледелия и торговли. «В нашем отечестве, — говорит Толстой, — земледелие и торговля процветать не могут до тех пор, покуда будет существовать рабство; ибо человек, подвластный другому, не только не может быть уверен постоянно владеть своею собственностью, но даже не может быть уверен в своей собственной участи».

    Екатерину II Толстой называет «великой», признает в ней «великий ум и возвышенные чувства», «любовь к истине», хотя в то же время усматривает в ней и «мелочное тщеславие, которое помрачает ее великие достоинства»205.

    Подводя итог своему разбору «Наказа», Толстой устанавливает, что в этом произведении заметно воздействие двух противоположных начал: духа революционного, «под влиянием которого находилась тогда вся Европа», и духа деспотического, «от которого тщеславие ее заставляло ее не отказываться». Республиканскими идеями, которые Екатерина заимствовала большей частью у Монтескье, она пользуется «как средством для оправдания деспотизма», хотя по большей части и неудачно. В «Наказе» часто встречаются «выводы совершенно антилогические», «мысли, нуждающиеся в доказательствах без оных». «Вообще, — заключает Толстой, — мы находим в этом произведении более мелочности, чем основательности, более остроумия, чем разума, более тщеславия, чем любви к истине, и, наконец, более себялюбия, чем любви к народу». Последнее Толстой усматривает в том, что в «Наказе» содержатся преимущественно постановления, касающиеся власти государства над гражданами, а не отношений граждан между собою.

    Обращаясь к вопросу о воздействии «Наказа» на последующее законодательство Екатерины, Толстой решительно заявляет, что «Наказ» «принес больше славы Екатерине, чем пользы России».

    Разбор «Наказа» уже обнаруживает в молодом Толстом самостоятельность и смелость мысли, с которыми он брался за разрешение политических вопросов большого для того времени значения. В нем Толстой выступает решительным противником монархического образа правления и сословных привилегий и сторонником республики. Он является также противником смертной казни. Он видит пагубное влияние крепостного права на народное хозяйство. Он тонко разбирается в тех софизмах, с помощью которых Екатерина пытается республиканской фразеологией замаскировать деспотическую сущность своих политических воззрений. Разбор «Наказа» свидетельствует также и о том, что Толстой уже тогда умел находить для изложения своих мыслей ясные, точные и сильные выражения.

    Не следует думать, что та резкая критика монархического образа правления, какую мы находим у студента Толстого в его разборе «Наказа», была для него только отвлеченным логическим построением, не применимым к жизни. Целый ряд высказываний молодого Толстого говорит о том, что отрицание монархического образа правления уже в то время стало его твердым, незыблемым убеждением. И во всю свою дальнейшую литературную деятельность Толстой ни разу не высказывался в пользу самодержавия, продолжая в этом вопросе стоять на той самой точке зрения, к которой он пришел восемнадцатилетним студентом Казанского университета.

    XXII

    Толстой был очень увлечен своим разбором «Наказа». 19 марта 1847 года он записывает в дневнике: «Во мне начинает проявляться страсть к наукам». И тут же оговаривается: «Хотя из страстей человека эта есть благороднейшая, но не менее того я никогда не предамся ей односторонне, т. е. совершенно убив чувство и не занимаясь приложением, единственно стремясь к образованию ума и наполнению памяти». «Односторонность, — прибавляет он, — есть главная причина несчастий человека».

    Итак, вследствие самостоятельности и непокорности своей натуры Толстой лишь в конце третьего года своего пребывания в университете приобрел то, что университет по своей идее должен был бы пробудить в нем еще в самый первый год — «страсть к наукам». Но эта-то впервые пробудившаяся в молодом Толстом страсть к наукам и повлекла за собой выход его из университета. «Как это ни странно сказать, — писал Толстой в 1904 году в своих замечаниях на книгу Бирюкова, — работа с «Наказом» и «Esprit des lois» Montesquieu (она и теперь есть у меня) открыла мне новую область умственного самостоятельного труда, а университет с своими требованиями не только не содействовал такой работе, но мешал ей»206.

    в университетской науке. Прежде всего разочаровался он в истории в том виде, в каком читал ее профессор Иванов. Та же судьба постигла энциклопедию права, которой Толстой занимался довольно усердно, но на этот раз уже не по вине казанского профессора Станиславского, читавшего этот предмет в университете, а вследствие, как полагал Толстой, самой сущности этого предмета. Более чем через 60 лет Толстой так вспоминал о своих занятиях энциклопедией права: «Я ведь сам был юристом и помню, как на втором курсе меня заинтересовала теория права, и я не для экзамена только начал изучать ее, думая, что я найду в ней объяснение того, что мне казалось странным и неясным в устройстве жизни людей. Но помню, что чем более я вникал тогда в смысл теории права, тем все более и более убеждался, что или есть что-то неладное в этой науке, или я не в силах понять ее. Проще говоря, я понемногу убеждался, что кто-то из нас двух должен быть очень глуп: или Неволин, автор «Энциклопедии права», которую я изучал207, или я, лишенный способности понять всю мудрость этой науки»208.

    Слабые успехи в усвоении наук, как они преподавались в казенных учебных заведениях, особенно истории, Толстой объяснял впоследствии так: «Гениальные люди оттого неспособны учиться в молодости, что они бессознательно предчувствуют, что знать надо иначе, чем масса: история»209.

    В позднейших художественных произведениях Толстого, содержащих автобиографические элементы, также нашло свое отражение его разочарование в университетской науке. Так, в плане ненаписанной второй части «Юности», относящемся, вероятно, к 1856 году, по поводу второго года университетской жизни Николеньки Иртеньева сделана заметка: «Я работаю, но начинаю думать, что все не так»210. Гораздо определеннее, как мы увидим ниже, отношение молодого Толстого к университетской науке того времени выражено в одном из вариантов «Казаков», написанном не ранее 1858 года, а также в одной из черновых редакций «Воскресения», где читаем:

    «Он [Нехлюдов] вышел из университета, не кончив курса, потому что решил, что в университете ничему не научишься и что выучивание лекций о предметах, которые не решены, и пересказывание этого на экзаменах не только бесполезно, но унизительно... Он чувствовал, что... »211.

    Покидая университет, Толстой не оставлял мысли получить диплом об окончании курса в университете. Он предполагал, живя в деревне, в течение двух лет заниматься подготовкой и затем выдержать экзамен на кандидата вместе со студентами университета. Целью его при этом было получение тех прав по службе, которые по тем временам давал университетский диплом.

    12 апреля Толстой подает ректору университета прошение «о исключении» его из числа студентов «по расстроенному здоровью и домашним обстоятельствам». Уже через два дня, 14 апреля, состоялось постановление правления университета: «Толстого из списка студентов исключить и составить о бытности в университете свидетельство». В этом свидетельстве было сказано, что Лев Толстой, как не окончивший курса в университете, «не может пользоваться правами, присвоенными действительным студентам», и при поступлении на гражданскую службу «сравнивается в преимуществах по чинопроизводству с лицами, получившими образование в средних учебных заведениях, и принадлежит ко второму разряду гражданских чиновников».

    По воспоминаниям Толстого, он должен был, оставляя университет, явиться к ректору, что он и исполнил. «Лобачевский, помню, — рассказывал Толстой, — очень тогда со мной хорошо говорил, жалел, что мои университетские занятия так плохо удались, говорил: «Было бы очень печально, если бы ваши выдающиеся способности не нашли себе применения». В чем он тогда мог видеть мои способности, уж не знаю»212.

    «Не помню точно, — говорит далее записавший эти слова Толстого А. В. Цингер, — сказал ли Лев Николаевич о способностях «выдающиеся», «огромные» или «блестящие», но во всяком случае эпитет был настолько хвалебный, что Льву Николаевичу как будто сделалось даже неловко повторить такой отзыв о самом себе и он, смутившись, добавил заключительную фразу».

    сомневаться в достоверности самого воспоминания Толстого. В других воспоминаниях того же А. В. Цингера рассказ Толстого о Лобачевском, относимый автором к январю 1894 года, изложен в следующих словах: «Я его отлично помню. Он был всегда таким серьезным и настоящим ученым. Что он там в геометрии делает, я тогда ничего не понимал, но мне приходилось с ним разговаривать как с ректором. Ко мне он очень добродушно относился, хотя студентом я был и очень плохим»213.

    Среди всех забот и хлопот, связанных с отъездом, Толстой находил время предаваться очень занимавшим его тогда размышлениям о назначении жизни. 17 апреля он записывает в дневник рассуждение по вопросу о том, «какая цель жизни человека». На этот вопрос он отвечает так: «Я, кажется, без ошибки за цель моей жизни могу принять сознательное стремление к всестороннему развитию всего существующего». По мнению Толстого, это положение подкрепляется и изучением природы, и историей, и философией, и богословием. Придя к такому заключению, Толстой прибавляет: «Я бы был несчастливейший из людей, ежели бы я не нашел цели для моей жизни — цели общей и полезной... Теперь же жизнь моя будет вся стремлением деятельным и постоянным к этой одной цели».

    19 апреля правление университета уведомило юридический факультет об увольнении Толстого из числа студентов. Юридический факультет получил это уведомление 23 апреля. Не медля ни одного дня, Толстой в тот же день забирает из канцелярии университета свои документы и, не дожидаясь того, чтобы его старшие братья Сергей и Дмитрий окончили курс в университете, в тот же день уезжает из Казани.

    Как рассказывает Н. П. Загоскин, «в квартиру графов Толстых, во флигеле дома Петонди, собралась небольшая кучка студентов, желавших проводить Льва Николаевича в далекий и трудный, по условиям сообщений того времени, путь; один из провожавших, рассказывавший мне об этом, до сих пор [писано в 1894 году] здравствует в Казани. Как водится, за отъезжающего выпили, насказав ему всякого рода пожеланий... »214.

    Ровно через неделю, 1 мая 1847 года, Толстой уже был в Ясной Поляне.

    ————

    Случайно, только вследствие смерти московской тетушки Александры Ильиничны, попал Толстой в Казань. Случайно поступил он на восточный факультет, не имея склонности к занятиям восточной лингвистикой, и затем столь же случайно — на факультет юридический, не имея склонности к юридическим наукам. Три года проходят в практическом смысле бесполезно: курса в университете он не кончает.

    Почти шестилетнее пребывание в Казани оставило в памяти Толстого больше грустных, чем приятных, воспоминаний. «Казань возбуждает во мне своими воспоминаниями неприятную грусть», — писал он жене почти через 20 лет после отъезда из Казани, 5 сентября 1876 года, будучи в Казани проездом в Оренбург215.

    их казанской жизни они решили даже расстаться с нею и жили отдельно. Старший брат Николай служил далеко на Кавказе и лишь изредка давал о себе знать. Другие два брата шли каждый своей, особой дорогой.

    Вне семьи Толстой в Казани приобрел только двух друзей — Дьякова и Зыбина. Ни с одним из своих товарищей-студентов он не сошелся близко. За весь казанский период Толстой не испытал сильного и продолжительного увлечения женщиной, хотя и мечтал постоянно о любви.

    Среда, в которой вращался Толстой, живя в доме Юшковых, оставила в нем на всю жизнь тягостное воспоминание. Исключение составлял только круг лиц, группировавшихся вокруг директриссы женского института Загоскиной.

    Юноша Толстой внимательно всматривался в окружающую его жизнь и ко всему относился критически. Он много читал, размышлял об основных вопросах жизни, делился своими мыслями с избранным кругом товарищей и заносил свои мысли на бумагу в форме дневниковых записей и отдельных набросков. Его тревожили вопросы современного общественного устройства, в том числе и вопрос о крепостном праве. Заданная ему профессором работа на академическую тему — сравнение «Наказа» Екатерины II с «Духом законов» Монтескье — превратилась у него в резкую критику принципа монархического образа правления и самого «Наказа». Уже в зрелом возрасте Толстой так вспоминал о своих молодых годах: «Я смолода стал преждевременно анализировать все и немилостиво разрушать»216.

    В одном из черновых вариантов повести «Казаки» Толстой, давая характеристику морального и интеллектуального облика Оленина, изобразил самого себя в год выхода из университета. «С восемнадцати лет, — читаем в этом варианте, — еще только студентом Оленин был свободен, так свободен, как только бывали свободны русские люди. В восемнадцать лет у него не было ни семьи, ни веры, ни отечества, ни нужды, ни обязанностей, был только смелый ум, с восторгом разрывающий все с пелен надетые на него оковы, горячее сердце, просившееся любить, и непреодолимое желанье жить, действовать, итти вперед, вдруг итти вперед по всем путям открывавшейся жизни... дичь, что сильные мира сего большей частью идиоты или мерзавцы, несмотря на то, что они владыки. Что свет есть собрание негодяев и распутных женщин и что все люди дурны и глупы. И еще, еще и все ужаснее открывались вещи»217.

    Но как ни несомненны казались Толстому сделанные им тогда «открытия», в нем в то время еще очень сильны были те сословные и классовые предрассудки, в которых он был воспитан, и в его сознании началась борьба между этими «открытиями» и старым миром, еще прочно державшимся в его душе, — борьба, длившаяся долго и потребовавшая от него больших усилий и большого напряжения.

    Примечания

    1 Оба письма не опубликованы; хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    2 Дневниковые записи Т. А. Ергольской хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого. Все выдержки из этих записей появляются в печати впервые.

    3

    4 См. приложение XLIII.

    5 М. Гершензон. Письма к брату, изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1927, стр. 163, письмо от 12 июля 1904 года.

    6 Н. Г. и П. А. Сергеенко. Лев Толстой, стр. 112.

    7 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 163—164.

    8 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, записи от 6 января 1906 года и 16 декабря 1907 года.

    9 Этот дом (№ 9 по Поперечно-Казанской улице) сохранился до настоящего времени, но в измененном виде. В 1922 году по постановлению Татнаркомпроса к стене дома была прикреплена мраморная доска с высеченной позолоченной надписью о проживании в этом доме Толстого в его студенческие годы. Описание этого дома и других домов, в которых жили Толстые в Казани, дано в статье В. Егорова «Толстовские дома в Казани», помещенной в сборнике «Великой памяти Л. Н. Толстого — Казанский университет», Казань, 1928, стр. 124—133. См. также статью «Толстовские дома в Казани», «Красная Татария», № 227 от 20 ноября 1945 года.

    10 Неопубликованная первая черновая редакция «Исповеди» хранится, в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    11 Владимир Иванович Юшков (1789—1868) служил в лейб-гвардии, гусарском полку; участвовал в заграничном походе 1814—1815 годов. В отставку вышел в чине полковника.

    12 См. приложение XLIV.

    13 «Воскресении». Фотографический снимок с дома в имении Панове воспроизведен в двух первых изданиях первого тома книги П. И. Бирюкова.

    14 Дневники С. А. Толстой. 1897—1909, изд. «Север», М., 1932, стр. 80. Тот же случай с небольшой разницей в подробностях рассказан в «Очерках былого» С. Л. Толстого, стр. 98. С. А. Берс в своих «Воспоминаниях о графе Л. Н. Толстом» (Смоленск, 1893, стр. 6) со слов П. И. Юшковой сообщает, будто бы во время одной из поездок семьи Толстых Льву пришла фантазия во время короткой остановки на почтовой станции остричь, себе голову. Однако, когда в 1905 году в Ясной Поляне П. И. Бирюков спросил Толстого об этом сообщении Берса, то ни сам Толстой, ни его сестра не помнили этого эпизода (Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки» запись от 13 июля 1905 года, рукопись).

    15 См. приложение XLV.

    16

    17 Н. Г. Молоствов и П. А. Сергеенко

    18 В воспоминаниях товарища Толстого по Казанскому университету В. Н. Назарьева «Жизнь и люди былого времени» («Исторический вестник», 1890, 11, стр. 435—436) рассказывается, будто бы Толстой, как это делали и другие, желавшие поступить в университет, брал уроки у секретаря испытательного комитета профессора Сбоева, чтобы через него облегчить себе поступление в университет. Однако Толстой, прочитав этот рассказ Назарьева в рукописи его «Биографии», составленной Бирюковым, написал на полях: «Все это неправда», после чего Бирюков исключил из своей книги всю эту выдержку из статьи Назарьева.

    19 «Отрочество», гл. XXIV.

    20 «Отрочество» (вторая редакция), гл. VIII (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 273).

    21 «Юность», гл. I.

    22 «тайны», были распространены в 40-х годах: «Тайны Лондона» Феваля, «Парижские тайны» Евгения Сю, «Тайны инквизиции» Ферреаля.

    23 «Юность», гл. XXX.

    24 Эпизод этот рассказан в гл. XXX «Юности». Я слышал от самого Льва Николаевича, что здесь им был описан действительный случай из его собственной жизни.

    25 «Юность», гл. XXX.

    26 «Юность», гл. XXXII.

    27

    28 Дневник В. Ф. Лазурского, запись от 2 июля 1894 года, «Литературное наследство», 1939, № 37—38, стр. 458. Если это чтение в дороге романа Дюма происходило действительно тогда, когда Толстому было 17 лет, то его нужно отнести к 1845 или 1846 году. Вторично почти в тех же выражениях вспоминал Толстой о своем чтении по дороге в Казань «Монтекристо» 27 января 1905 года («Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, вып. 2, изд. «Задруга», М., 1923, стр. 12).

    29 См. приложение XLVI.

    30 А. Стахович. Клочки воспоминаний, «Толстовский ежегодник 1912 г.», М., 1912, стр. 31.

    31 «царем прозаиков», как Пушкин — «царем поэтов» (Ив. Абрамов. К характеристике читателя пушкинского времени, «Пушкин и его современники», вып. XVI, стр. 104). Тургенев писал Толстому 16—23 декабря 1856 года, что он когда-то «целовал имя Марлинского на обертке журнала» и сначала «пришел в ужасное негодование, услыхав о дерзости Белинского, поднявшего руку» на Марлинского (Толстой и Тургенев. Переписка, изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1928, стр. 29). Он же в повести: «Стук... стук... стук» писал о Марлинском: «Марлинский теперь устарел — никто его не читает — и даже над именем его глумятся; но в тридцатых годах он гремел, как никто, — и Пушкин, по понятию тогдашней молодежи, не мог итти в сравнение с ним. Он не только пользовался славой первого русского писателя; он даже — что гораздо труднее и реже встречается — до некоторой степени наложил свою печать на современное ему поколение. Герои а la Марлинский попадались везде, особенно в провинции, и особенно между армейцами и артиллеристами. Они разговаривали, переписывались его языком, в обществе держались сумрачно, сдержанно, «с бурей в душе и пламенем в крови», как лейтенант Белозор «Фрегата Надежды». Женские сердца «пожирались» ими. Про них сложилось тогда прозвище — «фатальный».

    32 Про того же героя повести «Фрегат Надежда» автор говорит: «Океан взлелеял и сохранил его девственное сердце, как многоценную перлу, и его-то за милый взгляд бросил он, подобно Клеопатре, в уксус страсти!» и т. п.

    33

    34 «Набег» (третья редакция), Полное собрание сочинений, т. 3, 1932, стр. 232. То же с небольшими изменениями — в окончательном тексте рассказа, гл. III.

    35 С. Т. Семенов. Воспоминания о Л. Н. Толстом, СПб., 1912, стр. 80.

    36

    37 Там же, стр. 133—134.

    38 «Детство» (вторая редакция), гл. XI — «В чулане» (рукопись).

    39 А. Б. Гольденвейзер

    40 Письмо С. А. Толстой к Н. Н. Апостолову от 18 марта 1918 года (Н. Н. Апостолов. Живой Толстой, изд. Толстовского музея, М., 1928, стр. 50).

    41 С. А. Берс

    42 В своих «Воспоминаниях» С. А. Берс, кроме того, говорит, что в «Детстве» Толстой «умолчал о том, как из ревности столкнул с балкона предмет своей любви, которая и была моя матушка девяти лет от роду и которая после этого долго хромала. Он сделал это за то, что она разговаривала не с ним, а с другими. Впоследствии она, смеясь, говорила ему: «Видно, ты меня для того в детстве столкнул с террасы, чтобы потом жениться на моей дочери». Этот эпизод подтверждает и С. А. Толстая в своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», но она говорит, что Левочка сделал это просто из шалости.

    43 Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 237.

    44 В 1898 году сын Брусковых Никифор Васильевич обратился к Толстому с просьбой о материальной помощи на том основании, что он сын той самой служившей у Толстых горничной, которая в «Отрочестве» изображена под именем Маши. В черновой редакции «Воспоминаний» (гл. X) Толстой рассказывает: «В Казани я, подражавший всегда Сереже, начал развращаться в заигрываниях с горничными». В окончательной редакции «Воспоминаний» слова «в заигрываниях с горничными» были вычеркнуты.

    45 «Отрочество», гл. VI.

    46 «Отрочество» (первая редакция), гл. III (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 257).

    47 Там же, стр. 258.

    48 Там же, стр. 263.

    49 Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 263.

    50 И. И. . Около мудреца, «Русские ведомости», 16 ноября 1911 года. Повидимому, Толстой говорил про одну из слобод, расположенных вблизи монастыря.

    51 Н. Н. Гусев. Толстой в молодости, М., 1926, стр. 106.

    52 Полное собрание сочинений, т. 3, 1932, стр. 264. В одном из планов романа «Четыре эпохи развития», написанном в 1851 или 1852 году, в части, озаглавленной «Юность», значится, между прочим: «Потеря невинности» (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 245).

    53 Абрикосов. 12 лет около Толстого, запись от 14 декабря 1902 года. — «Летописи», Государственный литературный музей, кн. 12, «Л. Н. Толстой», М., 1948, стр. 437.

    54 Полное собрание сочинений, т. 54, 1935, стр. 4. В противоречии с этой записью дневника находится одна из вставок Толстого в «Биографию» Бирюкова. Прочтя у Бирюкова выдержку из статьи Н. П. Загоскина «Граф Л. Н. Толстой и его студенческие годы» о том, что «как тетушка Полина Ильинична, так и окружавшие его систематически портили юношу, ломали хорошую от рождения натуру, развращали и его ум, и его душу, и его сердце», и что он «в самые опасные годы своей юности» «был брошен в засасывающий омут», Толстой на полях рукописи написал: «Напротив, очень благодарен судьбе за то, что первую молодость провел в среде, где можно было смолоду быть молодым, не затрогивая непосильных вопросов и живя хоть и праздной, роскошной, но не злой жизнью» (Полное собрание сочинений, т. 34, 1952, стр. 397). Это замечание Толстого было вызвано его желанием высказать свое несочувствие участию студенчества более поздних лет в политической борьбе и нисколько не выражает его действительного мнения о Юшковых и окружавшем их обществе.

    55 Начало рассказа «Оазис» напечатано в Полном собрании сочинений, т. 7, 1932, стр. 138—143.

    56

    57 «Отрочество», гл. XIX.

    58 В письме к Т. А. Ергольской из Казани от конца августа 1845 года Толстой просил прислать ему все его «старые записки» (Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 12).

    59 «Отрочество» (вторая редакция; Полное собрание сочинений, т. 2, стр. 287).

    60 Такого рода размышлениями заняты также офицеры Тушин и Белкин в одной из черновых редакций «Войны и мира» (Полное собрание сочинений, т. 13, 1949, стр. 367—368).

    61 «Отрочество», гл. XIX.

    62 Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 286.

    63 «Отрочество», гл. XIX.

    64 Полное собрание сочинений, т. 52, 1952, стр. 142; т. 53, 1953, стр. 55—56.

    65 «Отрочество» (первая редакция; Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 286).

    66 «Отрочество» (вторая редакция; Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 287).

    67 См. письмо к Толстому Д. Я. Колбасина от 2 июня 1856 года (Там же, стр. 373).

    68 «Исповедь», гл. I.

    69 «Отрочество» (вторая редакция; Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 287—288).

    70 Эта последняя фраза имелась в недошедшем до нас, выброшенном цензурой, отрывке гл. XIX «Отрочества» (см. вышеупомянутое письмо Д. Я. Колбасина к Толстому от 2 июня 1856 года).

    71 «Отрочество», гл. I.

    72 «Юность» (первая редакция), гл. I (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 298).

    73 «Юность» (вторая редакция), гл. I (Там же, стр. 321).

    74 «Юность» (первая редакция), гл. I (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 299).

    75 «Юность», гл. II.

    76 «Юность» (первая редакция), гл. I (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 299).

    77 «Юность», гл. IV.

    78 «Юность», гл. IX.

    79 В записи дневника от 11 июня 1855 года Толстой отмечал, что он начал составлять для себя правила с пятнадцати лет (Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 45).

    80 «Юность», гл. III.

    81 «Юность», гл. VI.

    82 «Юность» (вторая редакция), гл. I (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 322).

    83 Из неопубликованных «Яснополянских записок» Д. П. Маковицкого, запись от 2 декабря 1906 года.

    84 Опять встречаем здесь это излюбленное выражение Толстого, так часто употреблявшееся им в его воспоминаниях о тех или иных событиях своей прошлой жизни.

    85 «Юность», гл. III.

    86 «Юности» (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 322). Не было ли это выражение навеяно известным стихом Кольцова: «На заре туманной юности»?

    87 В числе товарищей Д. Н. Толстого был также студент физико-математического факультета Аркадий Иванович Якобий, бывший впоследствии профессором медицинского факультета сначала Киевского, а затем Харьковского университетов. Лев Николаевич посетил его через сорок лет проездом через Харьков 12 марта 1885 года. Якобий произвел на него впечатление «самого милого, умного, приятного человека», как он в тот же день писал жене (Полное собрание сочинений, т. 83, 1938, стр. 493). В 1890 году Якобий по собственному желанию оставил профессуру и был причислен к Министерству народного просвещения с специальным заданием — изучения вымирающих «инородческих» племен севера Европейской России, а затем Кавказа. Он написал ряд статей о быте и условиях жизни «инородцев» на окраинах России. Эта деятельность Якобия вызывала глубокое уважение к нему со стороны Толстого, который впоследствии неоднократно вспоминал Якобия, называя его «прелестным», «замечательным» человеком («Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, записи от 11 апреля 1905 года и 10 февраля 1906 года).

    Брат А. И. Якобия Павел Иванович в 1863 году, будучи юнкером, во время польского восстания перешел на сторону поляков и после подавления восстания эмигрировал за границу. Герцен незадолго до своей смерти вел с ним переговоры о совместном возобновлении «Колокола». П. И. Якобий неоднократно упоминается в переписке Герцена. В конце 1880-х годов Якобий получил разрешение вернуться в Россию и впоследствии заведовал земской психиатрической больницей в Орле.

    88 «Анна Каренина», ч. I, гл. XXIV.

    89 «Исповедь», гл. I.

    90 к естественным наукам, что видно из того, что он взял себе коллекцию минералов, оставшуюся от отца, а в письме от 7 марта 1845 года к брату Николаю, служившему тогда в Москве, просил его сообщить некоторые метеорологические сведения о Москве для сравнения климата Москвы с климатом Казани.

    91 «Юность», гл. III. В статье «Верьте себе» (1906) Толстой вспоминает, что «быть ученым» и быть «прославленным» было в числе его желаний в юношеские годы.

    92 «Юность», гл. IX.

    93 Первая редакция «Юности», гл. III (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 306).

    94 «Юность», гл. IX. — Товарищ Толстого по Казанскому университету В. Н. Назарьев в своих воспоминаниях «Жизнь и люди былого времени» («Исторический вестник», 1890, 11, стр. 435—438) сообщает ряд сведений, касающихся экзаменов Толстого. Он рассказывает, что на экзамен Толстой явился во фраке в сопровождении не то родственника, не то гувернера; что на экзаменах тот профессор эстетики, у которого студенты, в том числе и Толстой, занимались частным образом, «зорко следил за своими питомцами и в критическую минуту являлся на выручку и разговаривал с экзаминатором». Прочитав эти выдержки из воспоминаний Назарьева в рукописи книги Бирюкова, Толстой на полях сделал пометку: «Все выдумано», после чего Бирюков все их исключил из своей книги.

    95

    96 Рукопись этого неопубликованного сочинения, не озаглавленного автором и начинающегося словами: «Я вырос, состарился и оглянулся на свою жизнь...», хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    97 Рукопись первой редакции «Исповеди» не опубликована; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    98 Данные заимствованы из официальных документов, хранящихся в архиве Казанского университета: Дела — 1) «Об экзаменах, делаемых в испытательном комитете на поступление в университет», № 48 за 1844 год; 2) «О принятии ученика графа Льва Толстого в число слушателей Казанского университета» (в делах о приеме студентов за 1844 год, № 62). Опубликованы в статье Н. П. Загоскина «Граф Л. Н. Толстой и его студенческие годы» («Исторический вестник», 1894, 1, стр. 96—98).

    99 «Лев Толстой», стр. 92.

    100 Приведено в той же статье Н. П. Загоскина, стр. 94.

    101 То обстоятельство, что, как рассказывал Толстой, на экзамене по алгебре ему достался билет «бином Ньютона», который он изучил «перед самым экзаменом» (см. А. В. Цингер. У Толстых, «Международный Толстовский альманах», составленный П. Сергеенко, изд. «Книга», М., 1909, стр. 375), разумеется, в данном случае значения не имеет.

    102 «Юность», гл. XXXVI.

    103 «Юность», гл. XLIII.

    104 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 24 января 1909 года. 5 апреля 1910 года Толстой вспоминал: «Я ведь немножко знал арабский язык и интересовался им в университете больше других: это ведь классический язык Востока» (В. Ф. Булгаков. Лев Толстой в последний год его жизни, изд. «Задруга», М., 1920, стр. 130).

    105 Turnerelli. Kazan et ses habitants, St. Petersbourg, 1841, p. 143—144.

    106 «Казанские губернские ведомости», 1845, № 51.

    107 «Казанские губернские ведомости», 1844, № 5.

    108 Боборыкин. За полвека. Из воспоминаний, «Русская мысль», 1906, 5, стр. 8.

    109 Там же, стр. 7—8.

    110 М. П. . Быль минувшего, «Исторический вестник», 1913, 6, стр. 775—784. У Загоскиной было две дочери и сын. По рассказам одной из ее дочерей, Толстой, бывая у ее матери, любил им, детям, рассказывать сказки, и его сказки слушались детьми с захватывающим интересом. (По сообщению внучки Загоскиной В. В. Алексеевой, приводимому в «Воспоминаниях» В. И. Алексеева. — «Летописи», Гос. литературный музей, кн. 12, «Л. Н. Толстой», М., 1948, стр. 316).

    111 П. Д. Боборыкин. За полвека, «Русская мысль», 1913, 6, стр. 9.

    112

    113 «Юность», гл. I.

    114 Портрет впервые был воспроизведен в «Толстовском ежегоднике 1912 г.», после чего воспроизводился неоднократно. Подлинник — в Гос. музее Л. Н. Толстого.

    115 «Воспоминания», гл. XII. Рисуя образ студента-разночинца Зухина («Юность», гл. XLIII), Толстой отмечал, что «он, казалось, не думал о себе, что всегда мне особенно нравилось в людях». («Не думал о себе» — в данном случае означает: не думал о производимом им впечатлении).

    116 А. Д. . Мои встречи с Л. Н. Толстым, «Летописи», Гос. литературный музей, кн. 12, «Л. Н. Толстой», М., 1948, стр. 227.

    117 Письмо А. Н. Зарницыной к Е. В. Молоствовой от 13 января 1906 года. Н. Г. Молоствов и П. А. . Лев Толстой, жизнь и творчество, стр. 114.

    118 В одной из черновых редакций «Казаков», относящейся к 1858 году, в характеристике Оленина находим такой штрих: «Он, робея, стоял у двери на бале» (Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 247).

    119 Н. П. Загоскин

    120 Об отношении Толстого к этим семействам писал К. С. Шохор-Троцкий в статье «Казанские знакомства Толстого», сборник «Великой памяти Л. Н. Толстого, Казанский университет», Казань, 1928, стр. 90—123.

    121 Говоря о казанских знакомствах Толстого, нужно упомянуть еще о знакомых ему поляках, живших в то время в Казани. Их было трое: Руссоловский, Бжожовский и Ячевский. Один из них был выслан в Казань по политическому делу, Ячевский был, по словам Толстого, аристократ до мозга костей, изящный и корректный, с длинными тонкими руками, и Толстой даже старался подражать ему во внешности и в манерах. (Н. Г. Молоствов и П. А. . Лев Толстой, СПб., 1909, стр. 113). Фамилии Россоловский и Ячевский впоследствии были даны Толстым героям его рассказа из времен польского восстания 1830 года — «За что?»

    122 «Казанские губернские ведомости», 1845, № 11 от 12 марта.

    123 Необузданный разгул, которому, не находя разумного применения своей молодой энергии, предаются в «Юности» студенты-разночинцы, вполне соответствовал действительности того времени. Бывший студент Казанского университета 1840-х годов Э. П. Янишевский рассказывает: «Не считалось для студента позорным в товарищеской компании сильно кутнуть где-нибудь, разнести веселый дом на Песках или в Мокрой, где кто-нибудь из студентов был чем-нибудь обижен...» (Э. П. . Из воспоминаний старого казанского студента, «Волжский вестник», 1893, № 20).

    124 «Юность» (вторая редакция; Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 325).

    125 «Юность», гл. I.

    126 «Отрочество», гл. XX.

    127 «Юность», гл. XXVII.

    128 «Юность» (первая редакция), гл. V (Полное собрание сочинений, т. II, 1930, стр. 312).

    129 «Юность» (первая редакция), гл. III (там же, стр. 308—309).

    130 «Юность», гл. I.

    131 «Отрочество», гл. XXVII.

    132 «Отрочество», гл. XXVI.

    133 «Отрочество», гл. XXVII. Надо думать, что автобиографический характер имеют и воспоминания Нехлюдова из «Утра помещика» о тех мечтаниях, которым в юности он предавался вместе со своим другом: «Тогда будущность была полна наслаждений разнообразной деятельностью, блеска успехов и несомненно вела их обоих к лучшему, как тогда казалось, благу в мире — к славе» («Утро помещика», гл. XIX). Бывший слуга Толстого С. П. Арбузов передает рассказ Толстого о том, как он в Казани вместе с Дьяковым пытался вернуть проститутку к честному труду («Ясная Поляна о Л. Н. Толстом», изд. журнала «Развлечение», М., 1900, стр. 48—49).

    134 Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 248.

    135 «Отрочество», гл. XXVII.

    136 «Юность», гл. XXII.

    137 «Отрочество», гл. XXVII.

    138 Там же.

    139 Записи в дневнике от 12 и 17 ноября и 10 декабря 1852 года, Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 149, 152.

    140 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 82.

    141 И. Л. . Мои воспоминания, изд. «Мир», 1930, стр. 65, 66. — Прелестный портрет Дьякова в молодости с лицом, напоминающим Ленского, хранится в Гос. музее Л. Н. Толстого. Портрет его в старости воспроизведен в первом издании «Моих воспоминаний» И. Л. Толстого (М., 1914, стр. 48).

    142 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 14 августа 1909 года.

    143 См. запись Толстого в дневнике от 29 ноября 1851 года, Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 237.

    144 «Детство» (первая редакция; Полное собрание сочинений, т. 1, 1928, стр. 163).

    145 «Юность», гл. XXX.

    146 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 7 октября 1906 года.

    147 А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого, т. I, стр. 173. Запись Танеева воспроизведена в «Толстовском ежегоднике 1912 г.», запись Гольденвейзера — в его дневнике, а также в книге: Н. Гусев, А. . Лев Толстой и музыка, Гос. музыкальное издательство, М., 1953, стр. 45.

    148 Полное собрание сочинений, т. 57, 1952, стр. 255.

    149 Таково высказанное в разговоре со мной мнение по данному вопросу профессора А. Б. Гольденвейзера, с которым нельзя не согласиться.

    150 А. Стахович«Толстовский ежегодник 1912 г.», стр. 29; П. М. Пчельников. Из дневника, «Международный Толстовский альманах», М., 1909, стр. 276.

    151 Н. П. Загоскин

    152 Е. Бушканец. Новые документы о пребывании Л. Н. Толстого в Казанском университете, «Красная Татария», 19 ноября 1940 года.

    153 Статья «Воспитание и образование», 1862 год (Полное собрание сочинений, т. 8, 1936, стр. 234). В какой мере справедливы слова Толстого о том, что он «не пропустил ни одной лекции» профессора Иванова и не изменила ли ему в данном случае память, — сказать не можем.

    154 «За сто лет. Биографический словарь профессоров и преподавателей имп. Казанского университета», под редакцией Н. П. Загоскина, т. I, Казань, 1904, стр. 88. См. приложение XLVII.

    155 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 29 октября 1908 года.

    156 Напечатано в томе 1 Полного собрания сочинений, 1928, стр. 233—236. Следует отметить, что и в более поздний период своей жизни и творчества Толстой нашел нужным сделать ту же поправку в формуле Декарта. В неозаглавленном религиозно-философском сочинении, написанном в 1879 году и начинающемся словами: «Я вырос, состарился и оглянулся на свою жизнь...», Толстой свое воззрение на сущность человеческой психики выражает формулой Декарта, но с прибавлением того же глагола volo, так что у него получается формула: «Cogito, volo — ergo sum» («Я мыслю, желаю — следовательно, существую»).

    157 А. Г. Русанов

    158 «Юность», ч. II, гл. I (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 345).

    159 Paul Boyer. Chez Tolstoi. Trois jours а Jasnaia Poliana, «Le Temps», 27—29 Août 1901.

    160 «Юность», ч. II, гл. I (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 345).

    161

    162 Об этом халате Толстой сам, добродушно улыбаясь, рассказывал своему биографу П. И. Бирюкову. (См. Н. Н. Гусев. Два года с Л. Н. Толстым, М., 1928, стр. 126—127, запись от 4 апреля 1908 года.)

    163 Н. Г. Молоствов Сергеенко. Лев Толстой, стр. 115.

    164 Там же, стр. 115.

    165 Так вспоминал Толстой в письме к Т. А. Ергольской от конца февраля 1849 года («Литературное наследство», 1939, № 37—38, стр. 142).

    166 «Юность», гл. XXXII. Замечательно, что Толстой до старости испытывал это чувство «смущения» в отношениях с крестьянами, проистекавшее теперь уже из вполне определенного сознания несправедливости помещичьей собственности на землю. В его дневнике 2 июля 1884 года записано: «После завтрака пошел и работал до 8 часов, копнили. Мне всегда с мужиками стыдно и робко. И я люблю это чувство». (Полное собрание сочинений, т. 49, 1952, стр. 109).

    167 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 27 апреля 1905 года.

    168 «Юность», ч. II, гл. II (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 346).

    169 См. сделанную Толстым критическую оценку «Юности» по главам (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 340). О работе над этой главой Толстой записал в дневнике 1 сентября 1856 года: «Диктовал и написал «Юность» с удовольствием до слез» (Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 91).

    170 По словам Толстого, поступить на военную службу его брата «уговорил» Дмитрий Алексеевич Милютин, старший брат товарища Толстых Владимира Милютина, будущий военный министр, тогда уже служивший на Кавказе. В свою очередь на Льва Николаевича в отношении поступления на военную службу оказал влияние пример брата. Таким образом, Толстой считал Д. А. Милютина «одним из виновников» его «военного направления» (неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 26 октября 1906 года).

    171 —1855 годы, кроме особо оговоренных случаев, цитируются по Полному собранию сочинений Толстого, т. 59, 1935.

    172 Н. П. Загоскин. Граф Л. Н. Толстой и его студенческие годы, «Исторический вестник», 1894, 1, стр. 110. См. приложение XLVIII.

    173 В. Н. . Жизнь и люди былого времени, «Исторический вестник», 1890, 11, стр. 438—441.

    174 Письмо Н. Н. Булича к Н. Я. Гроту от 10 января 1886 года, «Варшавские университетские известия», 1912, IX, стр. 66—68. Возможно, что тогда же Толстой читал и Платона. Поводом к такому предположению служит то, что в дневнике Толстого 22 мая 1852 года отмечен его разговор с офицером Буемским относительно диалога Платона «Банкет» («Пир»), который Толстой в то время, по его словам, «забыл», — следовательно, читал за несколько лет до этого (Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 117). В рассказе «Набег», написанном в 1852 году, в главе I упоминается определение понятия «храбрость», данное Платоном в диалоге «Лахес, или О мужестве».

    25 ноября 1902 года племянник Н. Н. Булича, Сергей Константинович Булич, написал Толстому письмо, в котором извещал его о смерти своего отца, бывшего товарищем Толстого по университету, и о том, что его отец последние годы своей жизни был занят писанием воспоминаний, доведенных им до его пребывания в Казанском университете. К. Н. Булич, как писал Толстому его сын, «был очень озабочен тем, чтобы в своих мемуарах дать более правильное и верное изображение Ваше за время казанского студенчества и этим исправить некоторые односторонние и, так сказать, теоретические выводы, сделанные казанским профессором Загоскиным на основании дел университетского архива в его статье о пребывании Вашем в Казанском университете». (Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого). Повидимому, К. Н. Буличу хотелось возразить против тех выводов, которые невольно напрашиваются при чтении статьи Загоскина: что Толстой студент был нелюбознательным и лишенным умственных запросов юношей. К такому выводу Загоскин склонялся только потому, что, как это чувствуется во всей его статье, он был убежден, что никакой другой науки, кроме университетской, не существует, и все знания можно приобретать только из профессорских лекций. Смерть помешала К. Н. Буличу исполнить его намерение.

    175 Трактат «Так что же нам делать?», 1882—1886, гл. XXIX.

    176 Чичерин. Воспоминания. Москва сороковых годов, изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1929, стр. 217.

    177 В. Н. Назарьев«Исторический вестник», 1890, 11, стр. 438.

    178 «Казанские губернские ведомости», 1846, № 18 от 29 апреля.

    179 Это была, повидимому, очень распространенная в 40-х годах прошлого столетия песенка, которую обычно играли на балах. В рассказе Григоровича «Лотерейный бал», написанном в 1847 году, сказано: «Звуки: «Ну, Карлуша, не робей» — возвестили начало бала» (Полное собрание сочинений Д. В. Григоровича, изд. А. Ф. Маркса, т. I, СПб., 1896, стр. 77). По сообщению С. А. Толстой, текст этой песенки был следующий:

    Ну, Карлуша, не робей!
    Как за ум возьмешься,

    Праздничка дождешься.

    (Н. Г. Молоствов и П. А. . Лев Толстой, стр. 114).

    180 B рассказе «После бала» идет речь о случае, бывшем не с самим Толстым, а с его братом Сергеем, засвидетельствовано в воспоминаниях Х. Н. Абрикосова, слышавшего об этом от самого С. Н. Толстого. «Сюжет рассказа «После бала», — пишет Х. Н. Абрикосов, — Львом Николаевичем взят из жизни Сергея Николаевича. Варенька Б., описанная в рассказе, была Хвощинская, замечательная красавица, в которую, будучи студентом в Казани, Сергей Николаевич был влюблен. Весь эпизод, описанный в этом рассказе, вполне биографичен. Сергей Николаевич после того, как видел то участие в экзекуции над солдатами, которое принимал отец той, в которую он был влюблен, охладел в своей любви (Х. Н. Абрикосов. Двенадцать лет около Л. Н. Толстого, «Летописи», Гос. литературный музей, кн. 12, «Л. Н. Толстой», 1948, стр. 454). То, что заметка планового характера к этому рассказу написана от первого лица (запись Толстого в дневнике от 18 июня 1903 года: «Веселый бал в Казани, влюблен в красавицу, дочь воинского начальника поляка, танцую с нею» — Полное собрание сочинений, т. 54, 1935, стр. 178), говорит только о той художественной форме, в которой Толстой предполагал написать задуманный им рассказ, но нисколько не доказывает автобиографичности описанного в нем случая. Что касается той местности, где происходит действие рассказа «После бала», то местность эта очень напоминает Казань 1840-х годов (см. Е. А. . Из студенческих лет Л. Н. Толстого, газета «Кавказ», 1915, № 238 от 22 октября).

    181 Полное собрание сочинений, т. 26, 1936, стр. 559. Казанский житель доктор А. И. Ильинский рассказывает, как он еще мальчиком видел прогнание сквозь строй разбойников Быкова и Чайкина, которым распоряжался тот же полковник Корейш (это было в 1849 году). Перед совершением экзекуции, как перед казнью, к приговоренным подходил священник. Во время наказания Корейш громко кричал: «Бейте крепче! Негодяям нет пощады!» Тех солдат, которые ударяли слабо, сейчас же выводили из строя и тут же жестоко наказывали. Наказуемые испускали душу раздирающие крики. В толпе раздавались рыдания, некоторые молились, женщины падали в обморок. Не получив и половины назначенных им ударов, оба осужденные с слабыми признаками жизни были отвезены в госпиталь, где оба умерли в тот же день (А. И. Ильинский. За полстолетия, «Русская старина», 1894, 6, стр. 67—69).

    182 Захарьин-Якунин. Встречи и воспоминания, изд. Пирожкова, СПб., 1903, стр. 224).

    183 Э. П. Янишевский«Волжский вестник», 1893, № 20.

    184 П. П. Пекарский. Студенческие воспоминания о Д. И. Мейере, сборник «Братчина», ч. 1, СПб., 1859, стр. 215.

    185 Н. Н. Булич

    186 Напечатано с неверной датой в «Литературном наследстве», 1939, № 37—38, стр. 139—140. (Оригинал написан по-французски.)

    187 Письмо, написанное по-французски, не опубликовано. Хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    188 В плановых заметках к незаконченному «Роману русского помещика» (Полное собрание сочинений, т. 4, 1932, стр. 364) Толстым записано, что он имел в виду изобразить Воейкова, как представителя «страстей деревенских». Воейков под своим действительным именем, но под вымышленной фамилией фигурирует в 4-й главе второй редакции этого произведения (там же, стр. 366, 374—376).

    189 Так впоследствии рассказывал сам Толстой (А. А. . Клочки воспоминаний, «Толстовский ежегодник 1912 г.», М., 1912, стр. 33). Что Толстой впервые прочел «Евгения Онегина» на 18-м году жизни, сообщает с его слов и Д. Философов в статье «Толстой о Пушкине» — «Русская мысль», 1910, 12, стр. 118.

    190 Дом этот сохранился до настоящего времени.

    191 Сохранившийся отрывок этого перевода напечатан в т. 1 Полного собрания сочинений, 1928, стр. 237—240.

    192 Этот журнал напечатан в т. 46 Полного собрания сочинений, 1935, стр. 245—262.

    193 —272.

    194 Все философские отрывки казанского периода напечатаны в т. 1 Полного собрания сочинений, 1928, стр. 218—232.

    195 Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 31.

    196 Вполне возможно, что именно к философским наброскам казанского периода относится следующая запись, сделанная Толстым в дневнике по приезде из Петербурга в Ясную Поляну 4 июня 1856 г.: «Разбирал свои старые тетради — непонятная, но милая дичь». (Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 79).

    197 Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 110.

    198

    199 Имеется также запись аналогичного устного рассказа Толстого об его отношении к Руссо в его молодые годы: «Когда мне было пятнадцать лет, я любил Руссо. Носил медальон с его изображением». (Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 5 апреля 1906 года.)

    200 Полное собрание сочинений, т. 55, 1937, стр. 145, запись в дневнике Толстого от 6 июня 1905 года.

    201 П. П. Пекарский«Братчина», ч. 1, СПб., 1859, стр. 217. Пекарский дает одну только первую букву фамилии того студента, о котором он разговаривал с Мейером, но из его дальнейших слов о том, что этот студент «сделался писателем» и «его произведения замечены публикой», совершенно ясно, что речь шла не о ком другом, как именно о Толстом.

    Отзыв Мейера о Толстом очень напоминает отзыв о Пушкине директора Царскосельского лицея Е. А. Энгельгардта. 6 января 1818 года Энгельгардт писал о Пушкине его лицейскому товарищу князю А. М. Горчакову: «Я сколько раз вздыхал: ах, если бы бездельник этот захотел учиться, он был бы человеком выдающимся в нашей литературе» («Русская старина», 1889, т. 99, стр. 520).

    202 Так сообщает С. А. Толстая в своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого».

    203 Здесь и в дальнейшем все цитаты из дневников Толстого с 17 марта 1847 года по 18 февраля 1854 года приводятся по т. 46 Полного собрания сочинений, 1934. Ссылки на страницы этого тома делаются только в исключительных случаях.

    204 Данная запись может служить также опровержением того позднейшего случайного отзыва Толстого об окружавшем его казанском обществе, который можно принять как бы за оправдание этого общества (см. сноску 54).

    205

    206 Полное собрание сочинений, т. 34, 1952, стр. 398.

    207 Константин Алексеевич Неволин (1806—1855) — профессор Киевского и позднее Петербургского университетов, автор «Энциклопедии законоведения».

    208 Письмо студенту о «праве» 1909 года (Полное собрание сочинений, т. 38, 1936, стр. 60).

    209 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 201. Запись от 4 января 1857 года в записной книжке.

    210

    211 Полное собрание сочинений, т. 33, 1935, стр. 19.

    212 А. В. Цингер. Толстой и Лобачевский, «Красная Татария», 12 Декабря 1939 года. Воспоминание относится к 1893 году.

    213 Цингер. У Толстых, «Международный Толстовский альманах», составленный П. Сергеенко, изд. «Книга», М., 1909, стр. 389.

    214 Н. П. Загоскин«Исторический вестник», 1894, 1, стр. 123.

    215 Полное собрание сочинений, т. 83, 1936, стр. 228.

    216 Дневник, 6 ноября 1873 года (Полное собрание сочинений, т. 48, 1952, стр. 67).

    217 Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 246—247.

    Раздел сайта: