Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год
Глава десятая. В Дунайской армии

Глава десятая

В ДУНАЙСКОЙ АРМИИ

(1854)

I

Выехав 19 января 1854 года из Старогладковской, Толстой на другой день, 20 января, приехал в Старый Юрт. У него еще была какая-то надежда получить георгиевский крест, но здесь он узнал, что не представлен к этой награде. Это известие сначала очень огорчило его; «но странно, — пишет он в дневнике, — через час я успокоился».

Дневник, даже «франклиновский журнал» ведется и в пути, хотя и не так регулярно, как в станице.

Толстому хотелось поскорее доехать до места, и поэтому он ехал, не останавливаясь на ночлег.

Ночью 24 января близ станции Белоцерковской, в 90 верстах от Новочеркасска, Толстой попал в снежную метель и проплутал всю ночь. Тогда же у него явилась мысль написать рассказ «Метель».

Пробыв в дороге ровно две недели, Толстой, усталый и нездоровый, 1 февраля приехал в Ясную Поляну.

Войдя еще только в переднюю большого яснополянского дома, в котором он не был около трех лет и с каждым уголком которого было связано у него столько воспоминаний, Толстой «вдруг почувствовал на себе ласку этого милого старого дома». «Мне невольно представился вопрос, — рассказывает герой «Юности»: — как могли мы, я и дом, быть так долго друг без друга?»1

Осмотрев хозяйство, Толстой нашел его в большем порядке, чем ожидал, а себя самого по сравнению с тем, чем он был почти за три года до этого, нашел «отставшим» (повидимому, от хозяйства), «исправившимся и устарелым», как записал он в дневнике 6 февраля.

Через несколько дней по приезде Толстой приехал в Тулу и здесь из официальной газеты «Русский инвалид» узнал, что «за отличие в делах против горцев» он «высочайшим приказом» от

9 января 1854 года произведен в прапорщики «со старшинством с 1853 года февраля 17».

В феврале Толстой поехал к сестре в ее имение Покровское, где пробыл три дня и написал завещание на случай своей смерти. Завещание это, к сожалению, не сохранилось. Вернувшись 11 февраля в Ясную Поляну, Толстой застал там всех трех братьев, которые съехались, узнав о его приезде. У Толстого сохранилось приятное воспоминание об этой встрече и о той простоте обстановки, которой отличалась тогда жизнь в Ясной Поляне: все четыре брата спали на полу2.

13 февраля Толстой получил письмо от Некрасова, датированное 6 февраля и написанное в ответ на не дошедшее до нас «дерзкое», как названо оно в дневнике, письмо, которое Толстой отправил редактору «Современника» 13 января 1854 года, справляясь о судьбе посланных им за четыре месяца до этого «Записок маркера». В своем письме Некрасов выражал недовольство рассказом Толстого. Он писал, что «Записки маркера» «очень хороши по мысли и очень слабы по выполнению. Этому виною выбранная вами форма». Язык маркера, по мнению Некрасова, «не имеет ничего характерного, — это есть рутинный язык, тысячу раз употреблявшийся в наших повестях, когда автор выводит лиц из простого звания». А потому «рассказ вышел груб, и лучшие вещи в нем пропали». Некрасов оговаривался, что он не напечатал до сих пор рассказа Толстого только потому, что его первые вещи «слишком много обещали, чтобы после того напечатать вещь сколько-нибудь сомнительную». Однако он и теперь не отказывается напечатать «Записки маркера», если бы Толстой стал на этом настаивать. «Мы печатаем многие вещи и слабее этого», — писал Некрасов3.

На Кавказе это письмо Некрасова очень огорчило бы Толстого; теперь же, занятый мыслями об отъезде и предстоящей большой перемене в его жизни, Толстой, судя по дневнику, не был особенно опечален этой неудачей, тем более что и сам он, как сказано выше, был не совсем доволен формой рассказа.

18 февраля Толстой вместе со всеми братьями и с Перфильевыми приехал в Москву. На записи этого числа дневник прерывается почти на месяц, что было вызвано тем, что в течение этого времени Толстой «так много переиспытал, перечувствовал», что у него «не было времени думать и еще меньше записывать» (дневник, 14 марта)4. О жизни Толстого в это недолгое его пребывание в Москве известно немного. К этому времени относится дагерротипная группа всех четырех братьев5; повидимому, тогда же был снят дагерротипный портрет и одного Толстого. На нем Толстой в щегольской военной шинели со стоячим бобровым воротником, с накинутой на плечи сверх мундира портупеей; взгляд живой, серьезный, проницательный, энергичный, смелый6. Наконец, тогда же была снята группа всех братьев Толстых, кроме Льва, вместе с мужем и женой Перфильевыми7.

Из Москвы Толстой поехал в имение Покровское, где простился с братом Сергеем Николаевичем, с сестрой и ее мужем и теткой Пелагеей Ильиничной. Прощание с сестрой и братом было, как вспоминал Толстой в дневнике 14 марта, «одно из счастливейших минут» его жизни. Из Покровского Толстой проехал к брату Дмитрию Николаевичу в его имение Щербачевку Курской губернии8. Свидание с родными было очень радостно Толстому. «Я был счастлив все это время», — записал он в дневнике 14 марта.

3 марта Толстой отправился к месту своей новой службы. Из Курска через Полтаву и Балту до Херсонской губернии он проехал легко по хорошему санному пути; далее через Кишинев до самой границы пришлось ехать по ужасной грязи. В местечке Скуляны Бессарабской губернии Толстой переехал границу Молдавии. Переезд в плохой маленькой тряской телеге от границы до Бухареста был также очень тяжел.

12 марта Толстой, почти больной от усталости, приехал в Бухарест.

Он явился к командующему Дунайской армией князю М. Д. Горчакову, который, как писал Толстой Т. А. Ергольской, принял его «прямо по-родственному»: расцеловал, приглашал каждый день приходить к нему обедать и сказал, что хочет оставить при себе, хотя и не может обещать ему этого наверное.

«Край здешний, — писал он брату Дмитрию Николаевичу 17 марта, — гораздо интереснее, чем я предполагал. В деревне дичь страшная, а в городах цивилизация, по крайней мере, внешняя, такая, какую я воображал в Париже или Вене». В Бухаресте Толстой побывал в итальянской опере и французском театре9.

Прикомандированный сначала к 11-й артиллерийской бригаде, Толстой 22 марта был переведен в 12-ю артиллерийскую бригаду, стоявшую в селении Ольтеница в Валахии, близ Дуная, на юго-восток от Бухареста.

13 апреля Толстой (вероятно, при содействии князя Горчакова) получил назначение состоять «по особым поручениям» при управлении начальника артиллерии войск 3, 4 и 5-го корпусов генерала Сержпутовского. Управление находилось в Бухаресте, куда Толстой и прибыл 19 апреля. Откомандирование в штаб, означавшее повышение по службе, «польстило тщеславию» Толстого, как записал он в дневнике 15 июня.

Исполнение служебных обязанностей оставляло Толстому досуг для занятий литературой, и он принимается за окончательную отделку «Отрочества». 27 апреля рукопись была послана Некрасову в «Современник» вместе с письмом, которое до нас не дошло.

II

Над повестью «Отрочество» Толстой работал с большими перерывами около полутора лет. Первый набросок первой главы повести, озаглавленный «Учитель француз», был написан, судя по дневнику, на Кавказе 29 ноября 1852 года. Толстой начал повесть с одного из самых памятных ему эпизодов своей отроческой жизни. О намерении продолжать «Отрочество» говорится в записи следующего дня — 30 ноября. Вероятно, в этот день было написано другое начало повести, описывающее жизнь всей семьи после переезда в Москву. Затем работа над повестью прерывается почти на полгода и возобновляется лишь 15 мая 1853 года. Пишется новое начало повести, и работа над нею с некоторыми перерывами продолжается до 21 июля, когда первая редакция была закончена.

23 июля была начата вторая редакция «Отрочества». По своему обыкновению Толстой начал собственноручно переписывать всю повесть с первой главы, делая при этом очень существенные исправления и дополнения. Вторая редакция была закончена 24 октября. Рукопись первой редакции «Отрочества» сохранилась целиком; рукопись второй редакции сохранилась неполностью.

25 октября 1853 года началась работа над третьей редакцией, закончившаяся лишь в Бухаресте в апреле 1854 года. В работе над этой редакцией Толстой пользовался иногда услугами переписчиков — товарищей-офицеров. В этой третьей редакции повесть и была отослана Некрасову в «Современник». Рукопись эта не сохранилась.

«Отрочество» в основном написано в той же литературной манере, что и «Детство». Рассказ, ведущийся от первого лица, служит естественным продолжением рассказа, начатого в «Детстве». Здесь точно так же автобиографический элемент соединяется с творческим вымыслом автора; попрежнему элемент автобиографический особенно заметен не столько в изображении внешних событий, сколько в описании мыслей, чувств и настроений мальчика.

Подобно тому как в «Детстве» тонко раскрыта психология детского возраста, в «Отрочестве» так же тонко и проникновенно раскрыта психология отроческого возраста. Автор считает отроческий возраст переходным и потому таящим в себе особенные, свойственные именно этому возрасту опасности (глава XIV)10. Вместе с тем в повести изображены типические условия жизни и приемы воспитания детей, свойственные определенной группе средних по своему имущественному положению дворян-помещиков в определенную эпоху — тридцатые-сороковые годы прошлого столетия. Повесть начинается с описания того расширения умственного кругозора, какое произвел в сознании мальчика переезд из тихой помещичьей усадьбы, где его жизнь протекала в тесном семейном кругу, в многолюдную и шумную Москву.

Точно так же как в «Детстве», внимание автора особенно устремлено на раскрытие «диалектики души», в первую очередь главного героя повести — Николеньки Иртеньева. Хотя рассказчик и говорит иногда о себе в легком ироническом тоне, все же совершенно очевидно, что в «Отрочестве», как и в «Детстве», изображен чрезвычайно одаренный мальчик, отличающийся развитым интеллектом и тонкостью чувств. Его уже занимают сложные философские вопросы, а необыкновенно развитое чувство собственного достоинства делает для него ужасной мысль об угрожающем ему телесном наказании.

Из появившихся в повести новых лиц два лица играют в жизни мальчика большую роль: отрицательную роль играет новый гувернер — француз Сен-Жером и положительную — новый друг Николеньки Дмитрий Нехлюдов. Хотя и отрывочно, но более подробно раскрывается психология изображенного в «Детстве» дядьки мальчиков Николая Дмитриевича. Его любимые изречения: «перемелется — мука будет» и «чему быть, тому не миновать» — позволяют видеть в нем в некоторой степени предшественника Платона Каратаева.

При раскрытии «диалектики души» своих героев Толстой, как и в «Детстве», большое внимание уделяет изображению душевных движений через их внешние проявления: через общее выражение лица, улыбку, интонацию голоса, взгляд, жестикуляцию. Следует отметить преобладание добродушного юмора в главах, излагающих историю Карла Ивановича. Толстой и сам впоследствии одобрительно отзывался об элементе юмора в главах «Отрочества», озаглавленных «История Карла Ивановича». Он говорил, что рассказ Чехова «Душечка» сильно действует на читателя именно потому, что «это написано с юмором, как Карл Иванович»11.

Что касается пейзажей в первых главах повести и особенно в главе «Гроза», то Некрасов сразу оценил их по достоинству, когда писал автору 10 июля 1854 года, что главы эти, так же как и другие, дадут повести Толстого «долгую жизнь в нашей литературе»12.

Собственные взгляды автора отражены в повести лишь отчасти. В «Отрочестве», как и в «Детстве», еще нет принципиального отрицания крепостного права. Мы находим здесь лишь признание равенства людей из народа и людей привилегированных классов в отношении способности к глубоким и сильным чувствам. Свой рассказ о любви дворового Василия к горничной Маше автор предваряет следующим обращением к читателю: «Не гнушайтесь, читатель, обществом, в которое я ввожу вас. Ежели в душе вашей не ослабли струны любви и участия, то и в девичьей найдутся звуки, на которые они отзовутся»13. Как видим, Толстой повторяет здесь сентенцию, высказанную еще Карамзиным в 1792 году в «Бедной Лизе» словами: «И крестьянки любить умеют». Это обращение к читателю показывает, на каком невысоком уровне умственного развития стояли те «воображаемые читатели», для которых Толстой писал свою повесть, если им нужно было внушать такие элементарные истины.

Очень характерно высказанное героем «Отрочества» и, очевидно, разделяемое автором сожаление об утрате разрушенных разумом детских религиозных верований. «Слабый ум мой, — вспоминает Николенька, — не мог проникнуть непроницаемого, а в непосильном труде терял одно за другим убеждения, которые для счастья моей жизни я никогда бы не должен был сметь затрогивать». Тут же высказывается недоверие к действенной силе разума, — недоверие, впоследствии с еще большей определенностью высказанное в «Войне и мире»: «Жалкая, ничтожная пружина моральной деятельности — ум человека!» Вопросы «о назначении человека, о будущей жизни, о бессмертии души» признаются автором неразрешимыми — такими, «предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему»14. (В одной из записей дневника того же года, когда было закончено «Отрочество», Толстой также выражает сомнение в познавательной силе разума. «Все истины, — записывает он 24 августа 1854 года, — парадоксы. Прямые выводы разума ошибочны, нелепые выводы опыта безошибочны».)

Повесть заканчивается воспоминанием о первом времени восторженной дружбы Николеньки с Дмитрием Нехлюдовым. Николенька рассказывает о тех благородных и наивных мечтаниях, которым в то время предавался он вместе со своим другом. «Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью — очень легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть счастливым... А впрочем, — признается герой «Отрочества», — бог один знает, точно ли смешны были эти благородные мечты юности и кто виноват в том, что они не осуществились?..»15. Этими размышлениями заканчивает Толстой свою повесть; и чувствуется, что и сам автор в данном случае придерживается тех же взглядов, как и изображенный им Николенька Иртеньев.

Чернышевский в своей статье о Толстом 1856 года, указав на «чистоту нравственного чувства», как на одно из «совершенно особенных достоинств» таланта Толстого, писал, что «только при этой непосредственной свежести сердца можно было рассказать «Детство» и «Отрочество» с тем чрезвычайно верным колоритом, с тою нежною грациозностью, которые дают истинную жизнь этим повестям... Без непорочности нравственного чувства невозможно было бы не только исполнить эти повести, но и задумать их»16.

III

Общие причины Восточной войны еще до формального объявления Турцией войны России Маркс определил следующим образом:

«Как только на время утихает революционный ураган, можно с уверенностью сказать, что снова всплывет на поверхность вечный «восточный вопрос»... И ныне, когда правящие пигмеи близоруко хвастают тем, что счастливо избавили Европу от опасностей «анархии и революции», на сцену вновь выплывает все тот же неразрешимый вопрос, все тот же никогда не иссякающий источник затруднений: как быть с Турцией?»17

В России отношение к войне разных слоев общества было различно.

Близкие к правительству круги мечтали о значительном расширении русских владений за счет Турции. Находились в этих кругах отдельные лица, настроенные франкофильски и желавшие победы Турции. Так, в ноябре 1853 года княгиня Масальская на обеде у французского посла провозгласила тост за успехи турецкого оружия18. Но в подавляющем большинстве официальная Россия мечтала о победе русских войск, в которой была вполне уверена. Многочисленные поэты и публицисты правительственного лагеря в стихах и в статьях выражали свои ожидания громких побед русского оружия. Федор Глинка в стихотворении, озаглавленном «Ура!», торжествующе восклицал:

«Ура!.. На трех ударим разом!
Недаром же трехгранный штык.
Ура отгрянет над Кавказом,
Европу грянет тот же клик»19.

Вяземский свое стихотворение «Песнь русского ратника», написанное в первые месяцы войны, закончил такой строфой:

«Мы накажем горделивых,
Отстоим от нечестивых
Наш поруганный алтарь!
Закипи, святая сеча!
Грянь наш крик, побед предтеча:
Русский бог и русский царь»20.

За официальной Россией и ее идеологией слепо шла огромная масса обывателей, не сумевших критически разобраться в политике Николая I. В 1862 году Н. Г. Чернышевский в одной из своих статей, напечатанных в «Современнике», вспоминая первые годы Крымской войны, писал: «При начале Восточной войны из ста так называемых образованных людей девяносто девять ликовали при мысли, что мы скоро овладеем Константинополем»21.

Славянофилы мечтали об объединении всех славян под главенством России и о том, чтобы вновь водрузить православный крест над храмом святой Софии в Константинополе, превращенным турками в мечеть. С. Н. Шевырев в неуклюжем стихотворении, озаглавленном «Христос воскресе!», написанном в 1854 году, так взывал к западным славянам:

«Братья, братья! Где вы? Где вы?
Где Царьград, Ерусалим?
Дети, старцы, жены, девы,
— летим!»

Иным настроением были проникнуты прогрессивные круги русского общества. Многие представители этих кругов совершенно определенно желали поражения царского правительства, — поражения, которое, как они надеялись, разбудит русское общество и положит конец реакции Николая I. Впоследствии Д. А. Милютин, военный министр при Александре II, вспоминая это время, писал в своих записках: «Не говорю о тех многочисленных еще в то время пылких головах, которые увлекались своей ожесточенной ненавистью к тогдашним нашим порядкам, не видели другого средства к спасению России, кроме революции, которые даже на тогдашние наши бедствия смотрели со злорадством, отзываясь о них цинически: чем хуже, тем лучше»22. Милютин не называет, к сожалению, имен, и мы не знаем, кто именно были те «молодые головы», от которых он слышал приводимые им суждения; но известно, что во время войны он нередко посещал редакцию «Современника» и беседовал с Чернышевским23.

Мнения, подобные тем, которые записаны у Милютина, мы находим в статьях революционеров-демократов — Добролюбова, Чернышевского и Герцена.

Добролюбов, еще будучи студентом, вскоре после получения известия о падении Севастополя, в одной из своих заметок в рукописной газете «Слухи» приводил мнение «одного умного офицера», который говорил: «Chaque homme qui aime la Russie doit absolument désirer que nous soyons le plus souvent battus»

(«Всякий, кто любит Россию, решительно должен желать, чтобы мы были как можно чаще биты»). «С этим нельзя не согласиться», — прибавлял от себя Добролюбов24.

В работах Н. Г. Чернышевского не находим вполне определенных указаний на его отношение к Крымской войне, но выразительные намеки на его мнение по этому вопросу разбросаны в нескольких его статьях. В своей рецензии на «Руководство к сравнительной статистике» Г. Кольба, напечатанной в «Современнике» в 1862 году, Чернышевский писал, что «политика России до недавнего времени была более всего обращена на расширение границ»25.

В «Рассказе о Крымской войне по Кинглеку» Чернышевский утверждал, что во время Восточной войны ни у русских, ни у турецких солдат не было религиозного фанатизма, о котором в то время так много писали газетчики обеих воюющих сторон. Там же находим еще следующее размышление автора о настроении солдат воюющих сторон: «Из тысяч сражавшихся солдат, турецких или русских, было ли хоть два человека, которые добровольно взялись за оружие? Было ли в каждой тысяче солдат хоть по одному человеку, который с радостью не отложил бы оружие в сторону и не пошел бы куда-нибудь подальше от войны на работу или хоть на мирную праздность?»26

В 1859 году во время войны Франции и Италии с Австрией Чернышевский в одном из своих ежемесячных обзоров политических событий приводил сообщение английской газеты о том, что жители Вены ожидают победы австрийской армии, но что эта ожидаемая победа многих из них нисколько не радует, так как они «думают, что дурно бы было для государства», если бы австрийская армия «одержала решительную победу». Приведя эту выдержку из английской газеты, Чернышевский от себя прибавляет: «В Западной Европе покажется ненатуральным и невероятным, чтобы даже австрийские немцы считали несчастием для государства тот случай, когда их правительство одержало бы победу, и надеялись добра только от поражений своей армии. Но мы совершенно понимаем это чувство»27.

Герцен по отношению к Восточной войне занимал совершенно определенную пораженческую позицию28.

Он считал, что для Николая I начатая война «послужит средством отдалить на время все внутренние вопросы и утолить дикую жажду битв и увеличения»29.

«Царь накликал войну на Русь, — писал Герцен в своем обращении «Русскому воинству в Польше». — Боясь своих народов больше всякого врага, он напросился на войну... Ему не жаль крови русской»30.

Но не только революционеры-демократы, даже некоторые представители либеральной интеллигенции в войну 1854—1855 годов поражение России предпочитали победе, считая, что следствием поражения будут реформы в управлении страной, а следствием победы было бы усиление реакции. Известный историк С. М. Соловьев в своих «Записках» рассказывает: «В то самое время... когда Россия стала терпеть непривычный позор военных неудач, когда враг явился под Севастополем, мы находились в тяжком положении: с одной стороны, наше патриотическое чувство было страшно оскорблено унижением России; с другой — мы были убеждены, что только бедствие, и именно несчастная война, могло произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные привели бы нас в трепет»31.

Публицист-шестидесятник Н. В. Шелгунов пишет в своих воспоминаниях: «Когда в Петербурге сделалось известным, что нас разбили под Черной32, я встретил на улице Пекарского...33 Пекарский шел, опустив голову, выглядывая исподлобья и с подавленным и худо скрытым довольством; вообще он имел вид заговорщика, уверенного в успехе, но в глазах его светилась худо скрытая радость. Заметив меня, Пекарский зашагал крупнее, пожал мне руку и шепнул таинственно в самое ухо: «Нас разбили». Пекарский начал свою карьеру в 50-х годах маленьким чиновником в удельной конторе и принадлежал к людям новой формации»34.

Писательница-шестидесятница М. К. Цебрикова вспоминает об отношении к военным неудачам русской армии своего дяди декабриста Н. Р. Цебрикова в следующих словах: «От дяди я слышала изумительные, невероятные слова: «Я рад, что нас побили, рад, — говорил дядя, а у самого слезы горохом падали на седые усы. — Мы проснемся теперь. Этот гром разбудит Россию. Мы пойдем вперед. Ты увидишь великие шаги». На мое возражение, что он сам плачет, дядя ответил: «Ну, что ж такое? Ум с сердцем не в ладу. Это вошло в плоть и в кровь. Жаль Севастополя, жаль крови, а это к лучшему — глаза откроются»35.

Толстой в Восточную войну не принадлежал ни к шовинистам правительственного лагеря, ни к славянофилам, ни к пораженцам. Он не верил в сокрушительные удары русской армии по ее противникам, не мечтал о соединении всех славян под главенством России, но, с другой стороны, не переживал так остро гнета николаевской России, чтобы желать уничтожения его хотя бы ценой поражения русских войск. Та война, в которой ему теперь приходилось принимать участие, в его сознании была совершенно не похожа на ту, участником которой он был на Кавказе. Здесь русские войска воевали с турками, которые по традиции считались давнишними врагами России. Еще больше оправдывалось в сознании Толстого его участие в войне с турками известиями о жестокостях, совершавшихся турками в этой войне. Вероятно, еще на Кавказе Толстой слышал о том, как при нападении 16 октября 1853 года пятитысячного отряда турок на две роты русских солдат, защищавших пост св. Николая на восточном берегу Черного моря у самой турецкой границы, башибузуки (иррегулярные турецкие войска) распяли таможенного чиновника, отпилили голову священнику, перерезали женщин и детей, вспарывали животы беременным женщинам36. Находясь в Дунайской армии, Толстой и сам мог убедиться в правдивости слухов о жестокостях, совершавшихся турками над славянским населением. В письме к Т. А. Ергольской от 5 июля 1854 года Толстой рассказывает, что по мере того, как русская армия покидала болгарские селения, в них появлялись турки и, «кроме молодых женщин, годных в гаремы, истребляли всех жителей». «Я ездил, — писал Толстой, — из лагеря в одну деревню за молоком и фруктами, и там было вырезано все население».

Такого рода факты в значительной степени определяли отношение Толстого к той войне, в которой ему теперь приходилось принимать участие.

IV

27 апреля 1854 года по приказанию генерала Сержпутовского Толстой отправился в служебную поездку по Молдавии, Валахии и Бессарабии. Поездка продолжалась неделю.

В конце мая Толстой выехал в русский лагерь, расположенный под турецкой крепостью Силистрией, осажденной русскими войсками, и прибыл туда 28 мая.

прекрасным предмостным укреплением на Дунае. Не владея Силистрией, русские войска не могли двигаться далее; напротив, овладение Силистрией обеспечило бы русским владение всей Валахией. «Атака Силистрии... — не только смелое, но и в высшей степени правильно рассчитанное движение», — писали Маркс и Энгельс в одной из своих корреспонденций37.

Толстому неоднократно приходилось бывать в траншеях войск, осаждавших Силистрию, с приказами от начальника артиллерии, что представляло большую опасность. Ровно через пятьдесят лет вспоминая это время, Толстой рассказывал: «Ординарец постоянно подвергается большой опасности, а сам в стрельбе редко участвует. Я... в дунайской армии был ординарцем и, кажется, стрелять мне не пришлось ни разу». При этом Толстой рассказал один из эпизодов этой войны. Он был послан с приказаниями в батарею, стоявшую на правом берегу Дуная недалеко от турецких позиций. «Командир той батареи Шубе, увидав меня, решил, что «вот молодой графчик, я ж его проманежу», и повез меня по всей линии под выстрелами и нарочно убийственно медленно. Я этот экзамен выдержал наружно хорошо, но ощущение было очень скверное»38.

Толстой под Силистрией чаще бывал зрителем, чем участником войны. «Столько я видел интересного, поэтического и трогательного, что время, проведенное мною там, никогда не изгладится из моей памяти», — писал Толстой тетушке Ергольской уже по снятии осады 5 июля 1854 года. Русский лагерь был расположен на правом берегу Дуная в садах, принадлежавших губернатору Силистрии Мустафе-паше. Отсюда был виден Дунай с обоими берегами его и расположенными на нем островами, были видны Силистрия и ее форты, в подзорную трубу можно было даже различить турецких солдат; слышна была не прекращавшаяся ни днем, ни ночью пушечная и ружейная стрельба. «Правда, — писал Толстой в том же письме, — это странное удовольствие — смотреть, как люди убивают друг друга. А между тем я каждый вечер и каждое утро садился на свою повозку и смотрел целыми часами. И так делал не я один. Зрелище было действительно великолепное, особенно ночью».

В ночь с 8 на 9 июня был назначен штурм крепости. Днем началась артиллерийская подготовка; около пятисот орудий стреляли по Силистрии. Стрельба продолжалась всю ночь. «Мы все были там, — рассказывает Толстой в том же письме, — и, как всегда, накануне сражения делали вид, что о завтрашнем дне мы думаем не более, чем о всяком другом. Но я уверен, что на самом деле у всех сердце немножко сжималось (и даже не немножко, а очень сильно) при мысли о штурме... я бы очень огорчился».

Но то, чего Толстой так не желал, и случилось.

За час до условленного времени начала штурма к Горчакову прискакал курьер с письмом от фельдмаршала Паскевича. Фельдмаршал извещал, что царь «разрешить изволил снять осаду Силистрии, ежели до получения письма Силистрия не будет еще взята или совершенно нельзя будет определить, когда взята будет». Получив это извещение, Горчаков сейчас же приказал войскам, уже занявшим позиции для штурма, вернуться в лагерь.

«Могу сказать, не боясь ошибиться, — писал Толстой в том же письме, — что это известие было принято всеми — солдатами, офицерами, генералами, как настоящее несчастье. Тем более, что было известно от шпионов, которые очень часто являлись к нам из Силистрии и с которыми я сам очень часто имел случай разговаривать, что после овладения фортом (а в этом никто не сомневался) Силистрия не сможет продержаться более двух-трех дней».

Этот рассказ Толстого о настроении русских войск после отмены штурма Силистрии вполне подтверждается свидетельствами других современников39.

V

войскам было приказано не только снять осаду Силистрии, но и переправиться обратно на левый берег Дуная.

Это известие произвело тягостное впечатление на все примыкавшее к правительственным кругам общество, особенно на славянофилов, мечты которых о воссоединении всего славянства под главенством России рухнули так неожиданно. К. С. Аксаков в своих черновых заметках писал: «Мы получили известие, что осада Силистрии снята и что наши войска переходят на левый берег Дуная. Что сказать? Это известие как громом поразило всех русских и покрыло их стыдом. Итак, мы идем назад за веру православную»40.

8 июля русские войска закончили переправу на левый берег Дуная и направились далее к границам России. Этим первая половина начатой кампании фактически была уже проиграна.

После снятия осады Силистрии Толстой отправился обратно в Бухарест, где пробыл до 19 июля.

Болгары произвели на Толстого очень приятное впечатление. Больше чем через пятьдесят лет, вспоминая это время в разговоре с болгарином Христо Досевым, Толстой говорил: «А народ ваш... »41. Румыны также произвели на Толстого благоприятное впечатление. «Народ там похожий на русский, на хороший русский народ», — говорил Толстой через много лет, вспоминая свое пребывание в Румынии42. В дневнике 11 июля Толстой записал, что под влиянием беседы с лечившим его врачом, румыном, у него «исчез глупый и несправедливый взгляд» на валахов (так русские в то время называли румын), «взгляд, — говорит Толстой, — общий всей армии и заимствованный мной от дураков, с которыми я до сих пор водился. Судьба этого народа мила и печальна».

Служебное положение Толстого как штабного офицера было теперь выше, чем его положение на Кавказе, но ему нехватало той тишины и уединения, в которых он жил раньше и которые так благоприятствовали его занятиям. Теперь он редко берется за перо и только для того, чтобы продолжать начатые на Кавказе «Записки фейерверкера». 9 июля рассказ был закончен, но в тот же день получил от автора такую суровую оценку, какая до тех пор не выпадала на долю ни одного написанного им произведения. Толстой так недоволен своим новым рассказом, что, как он записывает, ему «едва ли не придется переделать все заново или вовсе бросить, но бросить не одни «Записки «фейерверкера», но бросить все литераторство, потому что ежели вещь, казавшаяся превосходною в мысли, выходит ничтожна на деле, то тот, который взялся за нее, не имеет таланта».

Несмотря на такую низкую оценку написанного рассказа, Толстой уже на другой день, 10 июля, принимается переписывать его «набело» с самого начала, по своему обыкновению внося много исправлений и добавлений.

Работая над «Записками фейерверкера», Толстой, кроме того, в течение двух дней «покушался», как выразился он в дневнике, «сочинять стихи». Рукописи этих стихов не сохранились.

Кроме общих неблагоприятных для занятий условий жизни, работе мешало также и нездоровье. Характер болезни Толстого по дневнику неясен, но во всяком случае болезнь была настолько серьезной, что Толстому дважды делали операцию под хлороформом.

«Заговор Фиеско»), Гёте, Диккенса («Холодный дом»), Лафонтена, Альфонса Карра, Евгения Сю («Gilbert et Gilberte»). У Пушкина и Лермонтова Толстой «открыл поэтические вещи»: у Пушкина — стихотворение «Янко Марнавич» (из «Песен западных славян»), у Лермонтова — стихотворение «Умирающий гладиатор», по поводу которого Толстой замечает: «Эта предсмертная мечта о доме удивительно хороша». Быть может, и ему самому приходила мечта «о доме» во время не раз угрожавшей ему в те годы опасности. Из произведений Пушкина, кроме того, Толстого поразили «Цыганы», «которых, странно, — пишет он, — я не понимал до сих пор» (дневник, 9 июля). Совершенно понятно, почему именно «Цыганы» особенно понравились Толстому: ему близка была идея этой поэмы, противопоставление простых, цельных, живущих естественной общей жизнью людей изломанному, испорченному ложной цивилизацией эгоисту Алеко.

Прочитав драму Лермонтова «Маскарад», Толстой нашел в ней «много нового, хорошего». Также «весьма хорошим» показалось ему начало поэмы Лермонтова «Измаил-бей», напомнившее ему его кавказские впечатления.

Борьба со своими личными недостатками попрежнему сильно занимает Толстого. В дневнике он неоднократно упрекает себя за нерешительность, непостоянство, непоследовательность, раздражительность (один раз за «глупое бешенство на Алешку» — слугу), привычку к праздности, недостаток терпимости, излишнее самолюбие, недостаток скромности.

Мужественное перенесение физических страданий с давнего времени составляло одно из тех требований, которые Толстой предъявлял к себе. Так, в одной из записей кавказского дневника он с чувством удовлетворения отмечает, что хотя у него «зубы все разболелись», он все-таки поехал в Железноводск и, «несмотря на ужасные страдания, не стонал и не сердился» (дневник, 6 июля 1852 года). В другой раз, напротив, он выражает недовольство собой за то, что «нетерпеливо переносил страдания» (дневник, 13 августа 1852 года). Так и теперь Толстой страшно негодует на себя за то, что, обратившись к доктору с просьбой сделать ему операцию, он «испугался» и просил отложить до следующего дня. Он не находит достаточно сильных выражений, чтобы разбранить себя за такое малодушие. Это — «подлость», которая «стоит палок, плетей», — негодующе записывает он 13 июля.

Теперь и его постоянное стремление к славе внушает ему некоторое опасение в смысле нравственной ценности этого стремления. «Я люблю добро, — записывает он 7 июля, — сделал привычку любить его и когда отклоняюсь от него, бываю недоволен собой и возвращаюсь к нему с удовольствием, но есть вещи, которые я люблю больше добра — славу. Я так честолюбив, и так мало чувство это было удовлетворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них».

«Мне неприятно было узнать сегодня, что Осип Сержпутовский контужен, и о нем донесено государю». (Речь идет о сыне начальника артиллерии подпоручике Сержпутовском.) «Зависть! — бранит себя Толстой за это мимолетное чувство. — И из-за какой пошлости, и к какой дряни». Чрезвычайно характерно, что уже в то время «царская милость» представлялась Толстому «пошлостью».

Вопросы социальные в бухарестском дневнике Толстого затронуты только один раз. 24 июня записано: «Болтал до ночи с Шубиным о нашем русском рабстве. Правда, что рабство есть зло, но зло чрезвычайно милое».

Чтобы понять смысл этой, на первый взгляд очень странной, записи, нужно прежде всего обратить внимание на слово «болтал», которым как бы дается указание на недостаточно серьезный характер всего разговора. Далее, в объяснение этой записи можно предположить, что, находясь вдали от родины и от родных, страдая от одиночества, Толстой с отрадным чувством перебирал в своей памяти дорогие ему воспоминания далекого детства, в которых крепостные слуги играли такую важную роль. Перед его воображением носились милые образы давно уже сошедшей в могилу старушки Прасковьи Исаевны, буфетчика Василия, дядьки Николая Дмитриевича, дворецкого Фоки, кучера Николая Филипповича... О высеченном приказчиком Андреем Ильиным помощнике кучера кривом Кузьме, о поваре, отданном Темяшевым в солдаты за то, что он постом ел скоромное, — об этих и подобных им мрачных эпизодах крепостного быта ему в тот вечер не хотелось вспоминать.

Подводя итог общему обзору бухарестского дневника Толстого, следует обратить внимание на две его особенности. Во-первых, в дневнике совершенно отсутствуют длинные рассуждения на отвлеченные темы, каких так много в кавказском дневнике. Во-вторых, и это особенно бросается в глаза, во всем дневнике, за исключением нескольких незначительных упоминаний, совершенно не находим никаких записей, относящихся к войне. По содержанию дневника невозможно догадаться, что его ведет штабной офицер действующей армии. Очевидно, задушевные интересы автора дневника были совершенно в иных областях жизни, не связанных с его службой.

VI

у местечка Скуляны Бессарабской губернии и 9 сентября приехал в Кишинев, куда была переведена главная квартира армии.

Характер дневника Толстого во время этого переезда совершенно тот же, что и в Бухаресте. Толстой попрежнему так же пристально следит за собой, много читает, даже продолжает работу над «Записками фейерверкера», несмотря на неблагоприятные условия походной жизни. Мешало сосредоточенной умственной работе также и усилившееся нездоровье. Временами Толстому при его мнительности казалось даже, что у него начинается чахотка.

20 августа Толстой отмечает окончание работы над новой редакцией «Записок фейерверкера». «Schwach» (слабо), — произносит он безапелляционный приговор над своим новым рассказом.

Очень обрадовало и ободрило Толстого полученное им письмо Некрасова с отзывом об «Отрочестве». «Если я скажу, — писал Некрасов в письме от 10 июля, — что не могу прибрать выражения, как достаточно похвалить Вашу последнюю вещь, то, кажется, это будет самое верное, что я могу сказать, да и не совсем ловко говорить в письме к Вам больше. Перо, подобно языку, имеет свойство застенчивости — это я понял в сию минуту, потому что никак не умею, хоть и покушаюсь сказать кой-что из всего, что думаю; выберу только, что талант автора «Отрочества» самобытен и симпатичен в высшей степени и что такие вещи, как описание летней дороги и грозы или сидение в каземате и многое, многое дадут этому рассказу долгую жизнь в нашей литературе»43.

Получение письма Некрасова Толстой отметил в дневнике 24 августа следующими словами: «Получил лестное об «Отрочестве» письмо от Некрасова, которое, как и всегда, подняло мой дух и поощрило к продолжению занятий». Но условия походной жизни и нездоровье привели к тому, что, хотя Толстой в день своего рождения, 28 августа, и записал в дневнике, что он «обдумал многое» и даже «написал кое-что» (быть может, он в этот день начал что-нибудь новое), дальнейшая работа у него «не пошла».

«Свои люди — сочтемся» и «Бедность не порок», из которых первую называет «прекрасной», а вторую — «чудной» (записи от 13 и 17 августа); читает драму Шиллера «Разбойники» и его стихотворения, из которых ему особенно нравятся «Граф Габсбургский» и мелкие философские стихотворения44, какой-то «прекрасный» роман Жорж Занд (он не назван), «Хижину дяди Тома» Бичер-Стоу в немецком переводе и др. 45.

Так же настойчиво, как и раньше, продолжает Толстой бороться со своими личными недостатками, от которых старается избавиться. 16 августа он записывает в дневнике, что главные недостатки, от которых он страдает, это лень, бесхарактерность и раздражительность, и что ему важнее всего в жизни избавиться от этих трех недостатков. «Этой фразой, — пишет Толстой, — отныне каждый день буду заключать свой дневник. И действительно, с 17 августа по 21 октября — последняя запись перед отъездом в Севастополь — дневник Толстого неизбежно, за исключением двух случайных упущений, заканчивается одной и той же фразой: «Важнее всего для меня в жизни исправление от лени, раздражительности и бесхарактерности».

Постараемся разобраться, что́ Толстой разумел под указанными им тремя недостатками и какие он имел основания упрекать себя в них.

К тому времени Толстой уже сознал вполне определенно, что призвание его — литературная работа, а не военная служба, которая к тому же и не отнимала у него тогда много времени. Поэтому упреки в лени и праздности могут быть отнесены только к недостаточно усердному, по его мнению, занятию литературной работой. Толстой в этом отношении был к себе до того строг, что считал проявлением «лени» даже кратковременный отдых во время работы. 19 августа он записывает: «Всем днем доволен, исключая немного лени во время занятия. Я мог бы заниматься еще меньше и быть довольным; но я недоволен тем, что во время работы позволял себе отдыхать».

Разумеется, Толстой не выработал еще в себе в то время привычки ежедневно в известные часы при всех условиях садиться за работу — привычки, ставшей для него потребностью в последний период его жизни; но уже и в то время, при чтении одного из философских стихотворений Шиллера, у него «записалась в душе... » (дневник, 21 июля). Но условия, в которых находился Толстой в Дунайской армии, не давали ему возможности правильно и регулярно заниматься литературной работой. Кроме исполнения хотя и несложных служебных обязанностей, ежедневные неизбежные отношения с большим количеством людей отвлекали его и мешали ему сосредоточиться. Имела значение в данном случае и его чрезвычайная восприимчивость. Герой «Детства» рассказывает про себя: «Когда мне, бывало, помешают в занятиях...»46. Кроме того, продолжающиеся переезды постоянно отвлекали его, давая много новых и интересных впечатлений и материалов для его изощренной наблюдательности. Эти обстоятельства, казалось бы, должны были несколько смягчать постоянные суровые упреки себе за «лень» и «праздность».

Еще чаще упрекает себя Толстой за тот недостаток, который он называет раздражительностью. «Желчно говорил», «ругал», «упрекаю себя за резкость», «за злословие», «два раза взбесился» (на офицеров-сослуживцев), «раскричался на Никиту», «спорил горячо», «закричал на Алешку», «был слишком резок», «осудил», «сердился на Алешку», «рассердился два раза на Никиту», «обругал советницу» и даже «ударил Никиту», а «перед самой границей согрешил — прибил Давыденку» (очевидно, денщика). Конкретность всех этих записей заставляет думать, что в то время Толстой действительно имел основания упрекать себя в тех недостатках, которые он в общем виде объединял термином «раздражительность», хотя, быть может, в некоторых случаях его упреки себе вследствие постоянной склонности к самообличению и были несколько преувеличены.

Наконец, третий основной недостаток, за который упрекал себя в то время Толстой, это бесхарактерность. Конкретное проявление этого недостатка Толстой, судя по дневнику, видел, во-первых, в своей «нерешительности» в разных случаях жизни и, во-вторых, в отступлениях от принятых им правил и решений. Эти отступления иногда вызывались воздействиями окружающей среды, к которым Толстой был очень восприимчив. Он хорошо знал в себе это свойство. «Как много значит общество и книги, — записывает Толстой в дневнике 4 августа 1853 года. — С хорошими и дурными я совсем другой человек». Эта чрезвычайная восприимчивость и приводила Толстого к тому, что, находясь в обществе, он иногда принимал участие в таком времяпровождении, которое не соответствовало принятым им решениям и правилам. Прежде всего это относится к его давнишней страсти — игре в карты, которой он по временам поддавался, несмотря на то, что в игре он, вероятно, очень горячился и потому большей частью был в проигрыше и проигрывал иногда очень значительные по его скромному состоянию суммы.

Исходя из того, что ему далеко не всегда удавалось осуществлять в своей жизни выработанные им для себя правила и обдуманные решения, Толстой иногда начинал сомневаться в том, могут ли решения воли, основанные на выводах разума, быть действенны одни без участия чувства. Еще 1 ноября 1853 года он записал в дневнике: «Невозможно следовать определениям разумной воли только вследствие ее выражения... ». Но сомнения проходили, и Толстой вновь и вновь вырабатывал себе правила и принимал решения относительно своего образа жизни и своих поступков и старался приводить их в исполнение.

Таковы некоторые характерные черты личности Толстого того времени.

Для того чтобы закончить общий обзор этого периода жизни Толстого, следует остановиться на его отношениях с сослуживцами и с начальниками. Служба в штабе доставила Толстому много новых знакомств. В числе его новых знакомых был Алексей Аркадьевич Столыпин, прозванный Монго, двоюродный брат Лермонтова, присутствовавший на его дуэли. «Монго» произвел на Толстого неблагоприятное впечатление (дневник, 2 августа 1854 года).

Первое время в отношениях Толстого с его новыми сослуживцами по штабу чувствовалась некоторая натянутость. «Так называемые аристократы возбуждают во мне зависть», — записал Толстой в дневнике 25 июля. И тут же суровая отповедь себе: «Я неисправимо мелочен и завистлив».

Сначала Толстой старался держать себя с теми, кого он называл аристократами, преувеличенно гордо и надменно. Затем эта искусственная манера обхождения исчезла и явилась «скромность и непринужденность», и кончилось тем, что уже 31 июля он мог записать в дневнике: «Отношения мои с товарищами становятся так приятны, что мне жалко бросить штаб».

«дичатся» его, как «disgracié» (впавшего в немилость; дневник, 27 июля). С течением времени отношения Толстого с его непосредственным начальством изменились не к лучшему, а к худшему. Когда он находился уже под Севастополем, его сослуживец К. Н. Боборыкин 26 января 1855 года писал ему из главной квартиры армии в Кишиневе: «Сержпутовский, как вам известно, весьма не благоволит к вам»47.

VII

В ходе Восточной войны назревал крутой перелом.

Англия ставила себе целью вытеснить Россию с Кавказа, Крымского побережья, побережий Балтийского и Белого морей, с Камчатки и из близлежащих районов Средней Азии. В течение лета 1854 года союзники предпринимали военные действия против Кронштадта, Свеаборга, Одессы, Соловецких островов, Петропавловска-на-Камчатке. Однако успехи, достигнутые союзниками на море, были очень незначительны: им удалось захватить только одну второстепенную крепость Бомарзунд на Балтийском море.

Сторонники войны в Англии и Франции выражали недовольство медленностью военных действий. Было решено начать решительные действия против России на Черном море. Были сформированы союзные корпуса, предназначенные к отправлению в Крым. Общий состав этих корпусов доходил до 62—64 тысяч человек, из которых французов было 27—29 тысяч, англичан — 28 тысяч, турок — 7 тысяч. Англичане, кроме того, имели осадный парк в составе 65 орудий.

1 сентября союзный флот подошел к Евпатории, 2 сентября состоялась высадка союзных войск на морском берегу между Евпаторией и рекой Альмой.

на реке Альме. Союзная армия имела в своем распоряжении 55 тысяч человек, русская — не более 35 тысяч. Командовал русскими войсками главнокомандующий князь А. С. Меншиков.

Несмотря на необычайное мужество и стойкость русских войск, сражение было проиграно вследствие как численного превосходства союзной армии, так и превосходства ее вооружения и полного отсутствия руководства со стороны русского командования. Потеряв больше 5600 человек (потери союзников были около 4500 человек), русские войска отступили по направлению к Севастополю.

Известие о высадке союзников и о неудачном сражении на реке Альме быстро достигло главной квартиры русской армии в Кишиневе и произвело здесь (как позднее и в Петербурге) удручающее впечатление.

Толстой сейчас же по прибытии в Кишинев отправился в дальнюю (верст за 200, по его записи) служебную поездку в город Летичев Подольской губернии. Поездка, во время которой Толстой, как он записал, видел «много нового и интересного», продолжалась неделю. Возвратившись 16 сентября, Толстой в тот же день записывает в дневнике: «Высадка около Севастополя мучит меня». Это первый глубоко прочувствованный отклик Толстого на ту войну, в которой он сам принимал участие. Тут же он записывает, что, по его мнению, русская армия страдает от двух главных недостатков — «самоуверенности и изнеженности». Конечно, эти недостатки Толстой мог находить только в командном составе, по отношению к которому замечание Толстого следует признавать вполне справедливым.

Не один Толстой, но и другие патриотически настроенные офицеры тяжело переживали вторжение неприятеля в родную страну и первое неудачное сражение с ним. Под влиянием этого чувства в среде наиболее интеллигентных офицеров штаба начальника артиллерии возник проект основания общества для содействия просвещению и образованию среди войск. Кружок, в котором возник и поддерживался этот проект, состоял из следующих семи лиц: капитан А. Я. Фриде, капитан А. Д. Столыпин, штабс-капитан И. К. Комстадиус, штабс-капитан Л. Ф. Балюзек, поручик Шубин, поручик К. Н. Боборыкин, поручик граф Толстой (чин поручика Толстой получил 6 сентября 1854 года).

«сильно занимает» его. На следующий день он уже составляет проект устава общества, который, к сожалению, не сохранился.

Но через некоторое время участники кружка по каким-то соображениям отказались от мысли об основании общества и решили взамен общества организовать журнал для солдат. Толстой сначала продолжал отстаивать план основания общества, но затем и он примкнул к плану издания журнала.

«Солдатский вестник», а затем — «Военный листок». Редакторами предполагаемого журнала были выбраны Толстой и бывший редактор газеты «Кавказ» О. И. Константинов. Журнал предполагалось выпускать с 1 января 1855 года еженедельно, размером в один печатный лист, и сделать его общедоступным по цене (3 рубля в год). Средства на издание авансировались Толстым и Столыпиным.

Толстой написал в Ясную Поляну своему зятю Валерьяну Петровичу, чтобы он выслал ему 1500 рублей из денег, вырученных от только что совершенной продажи большого яснополянского дома. На продажу большого яснополянского дома Толстой выразил свое согласие при личной встрече с зятем в Пятигорске: летом 1853 года. Решиться на эту продажу Толстому было нелегко, так как дом был дорог ему по связи с воспоминаниями детства, юности и первой молодости, проведенных им в этом доме, и потому он просил сделать эту продажу в его отсутствие. Дом был продан осенью 1854 года соседнему помещику Горохову, который перевез его в свое имение Долгое, в восемнадцати верстах от Ясной Поляны48. Деньги, вырученные от продажи дома, для сохранности были положены в Приказ общественного призрения на случай экстренных хозяйственных расходов. Письмо, в котором Толстой просил своего зятя выслать ему деньги, не сохранилось, но сохранилось письмо В. П. Толстого к Т. А. Ергольской с сообщением об этом письме к нему Льва Николаевича.

Лев Николаевич писал В. П. Толстому, что затеял одно важное предприятие, о котором сообщит подробно, когда будет в нем уверен, и просил немедленно выслать ему 1500 рублей серебром, «не огорчая» его «никакими возражениями». В. П. Толстой скрепя сердце исполнил просьбу своего шурина. «Дай бог, — писал он Т. А. Ергольской, — чтобы это предприятие Левы оказалось более удачным, чем другие, но я сильно побаиваюсь, чтобы деньги эти, последние ресурсы Ясного, не исчезли, не принеся ему ни малейшей пользы»49.

Толстым, сохранился в архиве Толстого50. По намеченной в этом проспекте программе, задачи журнала определялись следующим образом: «1) распространение между воинами правил военных добродетелей: преданности престолу и отечеству и святого исполнения воинских обязанностей; 2) распространение между офицерами и нижними чинами сведений о современных военных событиях, неведение которых порождает между войсками ложные и даже вредные слухи, о подвигах храбрости и доблестных поступках отрядов и лиц на всех театрах настоящей войны; 3) распространение между военными всех чинов и родов службы познаний о специальных предметах военного искусства; 4) распространение критических сведений о достоинстве военных сочинений, новых изобретений и проектов; 5) доставление занимательного, доступного51 и полезного чтения всем чинам армии; 6) улучшение поэзии солдата, составляющей его единственную литературу, помещением в журнале песен, писанных языком чистым и звучным, внушающих солдату правильные понятия о вещах и более других исполненных чувствами любви к монарху и отечеству».

В письме к брату Сергею Николаевичу от 20 ноября 1854 года Толстой более откровенно рассказал о намечавшихся задачах предполагаемого журнала. Он писал, что предполагаемый журнал ставит своей задачей «поддерживать хороший дух в войске». «В журнале, — писал Толстой, — будут помещаться описания сражений — не такие сухие и лживые, как в других журналах, подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из темненьких; военные рассказы, солдатские песни, популярные статьи об инженерном и артиллерийском искусстве и т. д.»

Таким образом, по письму Толстого, задачи задуманного журнала сводились к следующему: способствовать усилению патриотических чувств в солдатах и офицерах; сообщать правдивые сведения о происходящих сражениях (Толстой к тому времени уже успел убедиться в том, что официальные сообщения о сражениях обычно бывают лживыми); повышать уровень военных знаний солдат и офицеров; рассказывать о подвигах храбрости и мужества преимущественно солдат («темненьких»); улучшать качество единственной художественной литературы, доступной в то время русскому солдату, — солдатских песен (здесь сказалось участие Толстого в составлении программы). Об усилении в солдатах «преданности престолу», «любви к монарху», не говорится здесь ни одного слова, из чего можно заключить, что пункт этот был внесен в программу журнала только по необходимости. Нельзя не признать, что военный журнал, ставивший себе такого рода задачи, был бы прогрессивным явлением в крепостнической России времени царствования Николая I.

Проспект журнала был представлен на одобрение командующего Крымской армией князя М. Д. Горчакова. Горчаков отнесся сочувственно к проекту основания журнала и 16 октября отослал его в Петербург на рассмотрение военного министра с последующим докладом царю.

Был составлен также пробный номер журнала, в который вошло какое-то небольшое произведение Толстого. В дневнике Толстой называет это произведение «статьей»; но, вероятно, это не была статья в обычном смысле этого слова, так как «статьями» Толстой в письмах к Некрасову называл и такие свои небольшие по размеру художественные произведения, как «Записки маркера», «Севастополь в декабре» и «Севастополь в мае». Вероятно, в пробном листке был помещен небольшой рассказ Толстого на военную тему. В архиве Толстого сохранились два художественных наброска, написанные им для предполагаемого журнала: «Как умирают русские солдаты» и «Дяденька Жданов и кавалер Чернов»52.

«Как умирают русские солдаты» был написан Толстым по его кавказским воспоминаниям. Работая над этим рассказом, Толстой чувствовал себя перенесенным в когда-то близкую и родную ему стихию. Рассказав о том, как ротный командир, отправляясь со своей ротой против партии горцев, устроивших набег на русские владения с целью захвата артиллерийских лошадей, «с озабоченным выражением глядел вперед, и глаза его блестели больше обыкновенного», автор от себя прибавляет: «Отрадно видеть человека, смело смотрящего в глаза смерти; а здесь сотни людей всякий час, всякую минуту готовы не только принять ее без страха, но, что гораздо важнее, без хвастовства, без желания отуманиться, спокойно и просто идут ей навстречу».

В схватке с горцами ранен солдат Бондарчук, пользовавшийся прекрасной репутацией в своей части («вся рота им держалась», — говорил про него ротный командир). Ранение было тяжелое, и очень скоро «мысль о близости смерти уже успела проложить на этом простом лице свои прекрасные, спокойно-величественные черты». Солдат умирает с полным спокойствием, без жалоб, без лишних слов, сосредоточившись в себе самом, и такая смерть вызывает у автора восхищение. «Велики судьбы славянского народа! Недаром дана ему эта спокойная сила души, эта великая простота и бессознательность силы!..» Такими словами заканчивает автор свой рассказ. (Под словами «бессознательность силы» Толстой разумел то, что люди, подобные изображенному им Бондарчуку, сами не сознают таящихся в них моральных сил и потому лишены всякого самомнения и всякой гордости, что в глазах Толстого являлось и большим моральным достоинством.)

Рассказ написан живо, простым языком; в разговоры солдат введены без излишней перегрузки народные слова и обороты речи. Небольшие, но выразительные пейзажи кавказской природы оживляют рассказ.

«Как умирают русские солдаты» — это первый опыт Толстого в создании рассказов для народа. И хотя рассказ остался неотделанным, опыт Толстого следует признать вполне удачным.

«Дяденька Жданов и кавалер Чернов», остался незаконченным. В написанном начале рассказа Жданов еще не «дяденька», а только что прибывший новобранец. Начатый рассказ дает яркую картину тяжелого солдатского рабства при Николае I. Об этом рабстве достаточно говорят самые обороты речи, принятые в то время и в народе, и в военных кругах и употребленные Толстым в его рассказе: рекрутов «пригнали»; унтер-офицер «гнал партию»; солдат «выгоняли на ученье», «выгоняли на работу». Побои — главный и самый распространенный метод обучения новобранцев. «Жданову битья много было», — рассказывает автор, и Жданову «одно оставалось — терпеть». Автор поясняет, что Жданова били не потому, что он был виноват, и не для того, чтобы он исправился: «его били не затем, чтобы он делал лучше, «о затем, что он солдат, а солдата нужно бить». И кончилось тем, что Жданов так привык к тому, что его все бьют, что когда, бывало, к нему подходил старший солдат и поднимал руку, чтобы почесать в затылке, Жданов уже «ожидал, что его будут бить, жмурился и морщился».

Дописав до этого места, Толстой, очевидно, увидел совершенно ясно, что рассказ, рисующий такую правдивую и безрадостную картину солдатской жизни того времени, ни в каком случае не будет пропущен цензурой — тем более для военного журнала. И он оставил работу над рассказом.

VIII

После высадки союзников в Крыму основным объектом их боевых операций явился Севастополь. Союзники поставили своей задачей уничтожить русский черноморский флот, овладеть Севастополем, занять Крымский полуостров и отрезать его от России53.

В Кишинев известия о военных событиях в Крыму доходили сравнительно быстро. Высадка союзников тяжело поразила Толстого и изменила его отношение к войне. Война стала теперь для него родным, кровным, волнующим делом. «Дела в Севастополе всё висят на волоске», — с беспокойством заносит он в свой дневник 21 октября. У него появляется желание самому принять участие в защите Севастополя.

Жизнь Толстого в Кишиневе была обставлена некоторыми удобствами. Как писал он тетушке Ергольской 17 октября, у него была хорошая квартира, фортепиано, установившиеся занятия, приятные знакомые. «Но я, — писал Толстой, — опять мечтаю о походе». Узнав о том, что в сражении под Балаклавой участвовала 12-я артиллерийская бригада, к которой он был временно причислен, и потому также мог бы участвовать в этом сражении, Толстой, как он пишет в том же письме, испытал «чувство зависти». Его возмущало то, что в то время, как армия отступала и в Крыму происходили серьезные сражения, в Кишиневе давались балы54 в честь приехавших великих князей Николая и Михаила55. На одном из таких балов Толстой заявил о своем желании перевестись в Севастополь.

В письме к брату Сергею Николаевичу от 3 июля 1855 года Толстой перечислил причины, побудившие его добиваться перевода в Крымскую армию. Он писал, что просил об этом переводе «отчасти для того, чтобы видеть эту войну, отчасти для того, чтобы вырваться из штаба Сержпутовского», который ему не нравился, «а больше всего, — писал Толстой, — из патриотизма, который в то время, признаюсь, сильно нашел на меня».

Ко всему этому присоединилась еще другая причина, совсем особенного характера. Толстой узнал, что в сражении под

«Его смерть, — записал Толстой 2 ноября, — больше всего побудила меня проситься в Севастополь. Мне как будто стало совестно перед ним».

1 (или 2) ноября 1854 года57 Толстой выехал из Кишинева в Севастополь.

1 «Юность», гл. XXVIII.

2 Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки, изд. «Задруга», вып. I, М., 1922, стр. 52, запись от 26 декабря 1904 года.

3 Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 201.

4 Все цитаты из дневников Толстого 1854—1855 годов взяты из Полного собрания сочинении, т. 47, 1937.

5 Хранится в Гос. музее Толстого; в печати воспроизводилась неоднократно.

6

7 Воспроизведена в издании Н. Г. Молоствова и П. А. Сергеенко «Лев Толстой. Жизнь и творчество», стр. 101.

8 См. приложение LXIII.

9 «О Бухаресте, Яссах у меня осталось поэтическое впечатление, — вспоминал Толстой 6 июня 1905 года. — В Яссах элегантное корсо, белые акации. После лагерной жизни, грязи было очень приятно. У извозчиков великолепные лошади, и они в то время все были русские скопцы...» (Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого).

10 «Отрочестве» (С. Перечников [Е. Д. Хвощинская«Отечественные записки», 1863, 4, стр. 186).

11 Маковицкий. Яснополянские записки, вып. 1, изд. «Задруга», М., 1922, стр. 78, запись от 9 января 1905 года.

12 Н. А. Некрасов

13 «Отрочество», гл. XVIII («Девичья»).

14 «Отрочество», гл. XIX.

15 «Отрочество», гл. XXVII.

16 Н. Г. . Полное собрание сочинений, т. III, Гослитиздат, М., 1947, стр. 428.

17 К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. IX, стр. 371—372. — См. приложение LXIV.

18 «Старина и новизна», вып. XVIII, стр. 59—60).

19 «Чтение для солдат», 1854, I, стр. 72. Это стихотворение вместе с многими другими, ему подобными, было перепечатано в вышедшем в 1854 году в Москве сборнике, носящем крикливое заглавие: «С нами бог! Вперед!.. Ура!..»

20 П. А. Вяземский

21 Рецензия на книгу Г. Кольба «Руководство к сравнительной статистике» — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. X, М., 1951, стр. 488.

22 Цитируется в книге академика Е. В. Тарле «Крымская война», т. II, М., 1943, стр. 466.

23 Панаева. Воспоминания, изд. «Academia», М., 1928, стр. 308—310

24 Н. А. Добролюбов

25 Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. X, М., 1951, стр. 487.

26 Там же, стр. 360.

27 «Политика» («Современник», 1859, № 7). — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. VI, М., 1949, стр. 321—322.

28 См. Я. Эльсберг—323, глава «Восточная война и пораженческая позиция Герцена — патриота и революционера».

29 Герцен. Старый мир и Россия, Полное собрание сочинений и писем, т. VIII, СПб., 1919, стр. 57.

30 Там же, стр. 67.

31 Соловьев. Записки, изд. «Прометей», СПб., стр. 150.

32 Сражение при Черной речке 4 августа 1855 года.

33 Петр Петрович Пекарский (1828—1872) — любимый ученик казанского профессора Д. И. Мейера (см. стр. 659—660), впоследствии академик.

34 Шелгунов. Воспоминания, Гиз, 1923, стр. 24.

35 М. Цебрикова. Пятидесятые годы, «Вестник всемирной истории», 1901, 12, стр. 11.

36 Тарле. Крымская война, т. I, М., 1944, стр. 244.

37 К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. X, стр. 68—69.

38 Гольденвейзер

39 См. приложение LXV.

40 Академик Е. В. Тарле

41 Христо Досев. Вблизи Ясной Поляны, изд. «Посредник», М., стр. 8.

42 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 13 апреля 1907 года.

43 Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 205.

44 Экземпляр «Собрания сочинений» Шиллера, читанный Толстым в 1854 году (изд. «Cotta», 1840), сохранился в Яснополянской библиотеке; в нем имеются пометки Толстого. По словам Толстого, эту книгу подарил ему доктор, румын, который его в то время лечил «и полюбил» (Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 5 апреля 1905 года).

45 Остается нераскрытым обозначенное инициалами название произведения, о котором Толстой упоминает в следующей записи от 24 августа 1854 года: «Я испытал нынче два сильных, приятных и полезных впечатления... ».

46 «Детство» (первая редакция; Полное собрание сочинений, т. 1, 1928, стр. 156).

47 Письмо К. Н. Боборыкина не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

48 Н. Н. Толстой писал Льву Николаевичу в ноябре 1854 года: «Ты, верно, знаешь, что дом в Ясной Поляне продан, сломан и свезен. Я недавно был в Ясной Поляне. Отсутствие дома меньше меня поразило, чем я думал; вид Ясной нисколько этим не испорчен» (письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого).

49 Подлинник написан по-французски; не опубликован; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

50 —283.

51 Слово «доступного» вставлено в рукопись рукою Толстого.

52 Первый набросок напечатан в Полном собрании сочинений, т. 5, 1931, стр. 232—236; второй — там же, т. 3, 1932, стр. 271—273.

53

54 Чувство возмущения, которое вызывали в Толстом придворные балы во время войны, нашло отражение в следующем тексте из черновой редакции «Войны и мира»: «На придворных балах, на которых должен был присутствовать князь Андрей, он встретился с своими соотечественниками и знакомыми дипломатического корпуса. Его поражало их спокойное, роскошное житье, с светскими венскими интересами, не имеющее ничего общего с предстоящею войной, бывшею для князя Андрея главным делом жизни». (Полное собрание сочинений, т. 13, 1949, стр. 315).

55 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 8 октября 1906 года).

56 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 26 октября 1907 года.

57 В письме к брату Сергею Николаевичу от 3 июля 1855 года Толстой писал, что он «из Кишинева 1 ноября просился в Крым». Если это не описка («просился» вместо «выехал»), то эти слова можно понять только в том смысле, что 1 ноября был окончательно оформлен его перевод в Крымскую армию. 2 ноября, как дата отъезда в Крым, названо в письме Толстого к Т. А. Ергольской от 13 марта 1855 года; но точность указания этой даты вызывает сомнение, так как по записи дневника Толстого он 2 ноября был уже в Одессе.

Раздел сайта: