Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год
Глава четвертая. Первое заграничное путешествие

Глава четвертая

ПЕРВОЕ ЗАГРАНИЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

(1857)

I

29 января 1857 года Толстой выехал из Москвы в Варшаву в мальпосте, то есть на почтовых лошадях.

Одной из причин, побудивших его ускорить свой отъезд, было желание окончательно разорвать очень тяготившие его отношения с В. В. Арсеньевой.

Путь, по которому пришлось ехать Толстому, проходил через Вязьму, Смоленск, Оршу, Минск, Бобруйск, Несвиж и Кобрин на Варшаву, куда Толстой прибыл 4 февраля. Расстояние от Москвы до Варшавы (1269 верст) Толстой проехал в 5 дней, проезжая, следовательно, около 250 верст в сутки. Дорогой Толстой обдумывал «Пропащего».

Из Варшавы Толстой отправил телеграмму в Париж Тургеневу, прося ответить, долго ли он пробудет в Париже. Тургенев сейчас же ответил, что пробудет долго и что вместе с ним в Париже находится Некрасов. Получив это известие, Толстой сейчас же отправился в дальнейший путь и почти без остановок доехал по железной дороге до Парижа, куда прибыл 9 (21) февраля1.

Переезд по железной дороге был Толстому приятен («наслаждение», как писал он сестре 22 февраля)2. Обдумывание «Пропащего» продолжалось всю дорогу. Кизеветтер, — писал Толстой Боткину на другой день по приезде, — «в продолжение дороги так вырос, что уже кажется не по силам».

В том же письме к Боткину Толстой писал, что Германия, которую он видел только мельком, произвела на него «сильное и приятное впечатление». О том же в тот же день сообщал Толстой и сестре: «Германия как будто промелькнула мимо меня, но то, что я успел заметить — общий характер — очень понравилось мне, и я на возвратном пути непременно проедусь по ней à petite journée» [не торопясь].

Толстому казалось, что с приездом в Париж начинается какая-то новая полоса в его жизни. «Я один без человека сам все делаю, — записал он в дневнике тотчас по приезде. — Новый город, образ жизни, отсутствие связей и весеннее солнышко, которое я понюхал. Непременно эпоха».

В первый же день по приезде Толстой поспешил увидеться с Тургеневым и Некрасовым, но, вопреки его ожиданиям, встреча была нерадостна. «Они оба блуждают в каком-то мраке, грустят, жалуются на жизнь», — писал Толстой на другой день Боткину.

Мрачное состояние Тургенева и Некрасова вызывалось как их болезненным состоянием, так и осложнениями в их личной жизни. Некрасов на другой же день уехал в Рим, а с Тургеневым Толстой виделся почти ежедневно во все время своего пребывания в Париже.

II

Тургенев, приехавший в Париж раньше Толстого, писал ему 28 ноября 1856 года: «Французская фраза мне так же противна, как Вам, и никогда Париж не казался мне столь прозаически плоским. — Довольство не идет ему; я видел его в другие мгновенья — и он мне тогда больше нравился»3. (Тургенев был в Париже в 1848 году.)

«Довольство» Парижа того времени вызывалось прежде всего победоносным окончанием Восточной войны. Заключенный в марте 1856 года Парижский мир хотя и не принес Франции каких-либо реальных выгод, но слава французского оружия, утраченная в 1812—1814 годах, была восстановлена, что льстило национальному самолюбию французов.

Наполеон III старался всячески поддерживать и разжигать шовинистические настроения, чтобы укрепить установленный им режим личной диктатуры. Политическая жизнь страны была подавлена. Законодательный корпус заполнялся большей частью людьми, угодными правительству. Все видные противники империи находились в заточении или в изгнании.

Наполеона III и созданный им режим поддерживала как крупная, так и мелкая буржуазия, городская и деревенская, напуганная революцией 1848 года. Приверженцами Наполеона III являлись крупные финансовые дельцы, промышленная и торговая буржуазия, зажиточное крестьянство. Капитализм при поддержке правительства быстро развивался. Возникали новые промышленные предприятия, была построена сеть железных дорог, французская биржа начала играть крупную роль на мировом денежном рынке. Двор императора был обставлен с необычайной роскошью, давались пышные балы, устраивались смотры, торжественные приемы. Высшее французское общество, за которым тянулись и средние круги, старалось подражать двору в роскоши обстановки, костюмов, выездов.

Энгельс такими словами характеризует империю Наполеона III: «Началась Вторая империя — эксплуатация Франции шайкой политических и финансовых авантюристов, но вместе с тем и такое промышленное развитие, какое было совершенно невозможно при мелочной и трусливой системе Луи-Филиппа... Луи Бонапарт отнял у капиталистов их политическую власть под предлогом защиты буржуазии против рабочих и, с другой стороны, рабочих против буржуазии; но зато его господство благоприятствовало спекуляции и промышленной деятельности, короче говоря — невиданному до тех пор экономическому подъему и обогащению всей буржуазии в целом. Еще больше способствовало его господство продажности и всеобщему воровству, центром которых стал императорский двор, получавший крупный процент с этого обогащения»4.

Правительство Наполеона III поощряло всякого рода развлечения и увеселения. По отзывам современников, никогда раньше Париж не жил так роскошно и не веселился так шумно, как в эпоху Второй империи. Во французских театрах пользовалась огромным успехом оперетта, начало которой было положено Оффенбахом. Появилось множество увеселительных заведений, обставленных с необыкновенной роскошью и привлекавших туристов из всех стран Европы.

— шум и блеск парижских развлечений — прежде всех других бросилась в глаза Толстому. В самый день своего приезда в Париж, несмотря на усталость, Толстой вместе с Некрасовым и Тургеневым отправился на традиционный карнавальный бал-маскарад, устраиваемый ежегодно в субботу на маслянице в залах парижской «Большой оперы». На эти балы, отличавшиеся большим оживлением и непринужденностью, сходилась преимущественно учащаяся молодежь и артистическая богема. Свое впечатление от этого бала-маскарада Толстой лаконически выразил в дневнике одним словом: «Бешенство». Толстого поразил тот свойственный французам национальный характер веселости и оживления, который он подметил на этом парижском балу. «Забавны французики ужасно, — писал Толстой на другой день сестре, — и чрезвычайно милы своей искренней веселостью, доходящей здесь до невероятных размеров. Какой-нибудь француз нарядился в дикого, выкрасил морду, с голыми руками и ногами, и посереди залы один изо всех сил семенит ногами, махает руками и пищит во все горло. И не пьян, а трезвый отец семейства, но просто ему весело»5.

После того Толстой еще трижды побывал на публичных, балах в Париже.

III

Толстой пробыл в Париже полтора месяца.

Он остановился в одном из пансионов, где, кроме него, было еще около двадцати человек приезжих. Благодаря свойственным французской нации общительности, веселости и живости характера, у Толстого осталось приятнее воспоминание о своей жизни в парижском пансионе. В очерке «Люцерн», написанном в Швейцарии по отъезде из Парижа, Толстой, сравнивая чопорность обитателей люцернской гостиницы, большую часть которых составляли англичане, с атмосферой непринужденности, царившей в парижском пансионе, говорит: «То ли дело бывало в нашем парижском пансионе, где мы, двадцать человек самых разнообразных наций, профессий и характеров, под влиянием французской общительности, сходились к общему столу как на забаву. Там сейчас же с одного конца на другой разговор, пересыпанный шуточками и каламбурами, хотя часто и на ломаном языке, становился общим. Там всякий, не заботясь о том, как выйдет, болтал, что приходило в голову... Мы все по-человечески, хотя поверхностно, но приязненно относились друг к другу и унесли друг от друга кто легкие, а кто искренние сердечные воспоминания...».

Живя в Париже, Толстой большую часть времени проводил в том, что со свойственной ему ненасытной любознательностью всматривался в новые для него условия жизни, поражавшие его своим разнообразием и отличием от условий русской жизни того времени.

«Толстой здесь и глядит на все, помалчивая и расширяя глаза», — писал Тургенев Боткину 1 марта 1857 г. 6. Иногда Толстой просто скитался по парижским улицам и бульварам, всматриваясь и вслушиваясь в шумную уличную жизнь французской столицы.

Новых и разнообразных впечатлений было так много, что во все время своего пребывания в Париже Толстой, не пропуская ни одного дня, ежедневно в дневнике давал самому себе краткий отчет в том, что он делал, где был и что прошло перед его глазами в течение минувшего дня.

Посещение парижских театров заняло у Толстого много времени; в общей сложности он побывал в разных театрах шестнадцать раз. Он смотрел пьесы как классического, так и современного репертуара. Из пьес классических Толстой очень одобрил комедии Мольера «Смешные жеманницы», «Скупой» (запись в дневнике: «отлично») и «Мнимый больной», а также Бомарше «Женитьба Фигаро» (отзыв в дневнике: «славно») и Мариво «Мнимые признания» («прелесть элегантности») и очень не одобрил комедию Расина «Тяжущиеся» («дрянь»). Так же отрицательно отозвался Толстой и о трагедии Альфиери «Мирра», в которой видел влияние школы Расина, отметив при этом превосходную игру артистки Ристори, которая, однако, по его словам, не спасала плохой пьесы («одно поэтическое движение стоит лжи пяти актов»). Сейчас же, вслед за этим отзывом о трагедии Альфиери, Толстой записывает в дневнике (4 апреля): «Драма Расина и тому подобных — поэтическая рана Европы. Слава богу, что ее нет и не будет у нас».

Называя драматические произведения Расина и его подражателей «поэтической раной Европы», Толстой разумел, повидимому, элементы классицизма, присущие этим произведениям: соблюдение «единств» времени, места и действия, выбор героев исключительно из «благородных» сословий и пр.

Из пьес современного репертуара Толстой видел комедию Дюма-сына «Денежный вопрос», которую нашел очень плохой, и комедию Барьера и Капандю «Мнимые добряки», которая получила в его дневнике оценку: «чудесно». Обе эти пьесы рисовали типы и нравы французской буржуазии того времени, ее эгоизм, хищность и лживость.

Заглядывал Толстой и в опереточный театр Оффенбаха и остался очень доволен исполнявшимися в этом театре водевилями. «Истинно французское дело, — записал он в дневнике 18 марта, после посещения этого театра. — Смешно. Комизм до того добродушный и без рефлексии, что ему все позволительно».

Из оперных спектаклей Толстой видел «Севильского цирюльника» Россини (запись в дневнике: «славно»), «Риголетто» Верди. Неоднократно бывал Толстой и в различных концертах. 3 марта он слушал «прелестный трио» Бетховена, — то самое трио, которым он так наслаждался в Петербурге и в Москве. Исполнение он нашел превосходным. На другой день он писал В. В. Арсеньевой: «Французы играют Бетховена, к моему великому удивлению, как боги, и вы можете себе представить, как я наслаждаюсь, слушая эту musique d’ensemble [музыкальный ансамбль], исполненную лучшими в мире артистами».

Побывал Толстой и в народном балагане, где видел какую-то великаншу и слушал песни диких.

Толстой навсегда сохранил высокое мнение о французах как исполнителях произведений искусства. По воспоминаниям его сына Сергея Львовича, Толстой говорил, что он никогда не слыхал такого совершенного музыкального исполнения, как в концертах Парижской консерватории. Он считал французских актеров, игравших комические и бытовые роли, выше всех других, особенно в пьесах Мольера. «Для французского искусства, — говорил Толстой, — характерна законченность, отделка, le fini»7.

Но Толстой не усмотрел проявлений собственного поэтического творчества у французских поэтов и писателей того времени. Вместе с Тургеневым он приходил к заключению, что французы — народ не поэтический. «Правду писал Тургенев, — писал Толстой Боткину 5 апреля, — что поэзии в этом народе il n’y a pas» [не существует]8. Недостатком французской литературы того времени Толстой считал ее несамостоятельность, слишком большое приспособление ко вкусам читателей. Знакомство с французской литературой того времени вызвало в записной книжке Толстого от 21 февраля следующую запись: «Задача достижения совершенства в каждом роде есть гениальное соединение двух крайностей. В литературе, как в искусстве, одна крайность — только личность, другая — всё требования читателя. Французская попала в эту». Под «личностью» Толстой разумел здесь, конечно, личные взгляды и убеждения писателя, не всегда совпадающие с общепринятыми взглядами.

Много времени посвящал Толстой осмотру исторических достопримечательностей Парижа, музеев, картинных галерей, произведений архитектуры. Он побывал в Клюнийском музее («Hôtel de Cluny»), где особенное впечатление произвело на него собрание бытовых древностей, относящихся к эпохе средних веков. Глядя на эти древности, Толстой, как записал он в своем дневнике, «поверил в рыцарство», то есть ясно, конкретно представил себе это характерное явление средних веков.

Трижды посетил Толстой знаменитый Лувр, помещающийся в бывшем дворце французских королей и содержащий произведения искусства всех времен и народов. Судя по записям дневника, в Лувре внимание Толстого привлекли особенно автопортрет Рембрандта, картина Леонардо да-Винчи «Джиоконда» и картина Мурильо «Непорочное зачатие». Впоследствии Толстой говорил, что Лувр не оставил в нем «никакого особенного впечатления, кроме старой скульптуры»9.

Посещение знаменитого Версальского музея, расположенного в бывшем дворце Людовика XIV и содержащего богатую коллекцию как произведений искусства, так и бытовых предметов XVII и XVIII веков, вызвало в дневнике Толстого запись о том, что он чувствует «недостаток знаний». Это сознание недостаточности своих знаний побудило Толстого посещать хотя эпизодически отдельные лекции профессоров в Парижском университете (Сорбонне) и в научно-учебном заведении Collège de France. В дневнике им отмечено посещение лекций профессоров по римской литературе, по философии, французской литературе, истории драматической поэзии, политической экономии, правоведению и латинскому красноречию. Из любопытства Толстой присутствовал на торжественном заседании Французской Академии наук по случаю приема вновь избранного члена Фредерика Фаллу.

«красный и славная натура»10, историком и критиком Луи де Ломени, журналистом Луи Ульбахом, писателем и путешественником Мармье, побывавшим в 1840-х годах в России, драматической артисткой О. Броган. Краткость списка литературных знакомств Толстого в Париже объясняется тем, что хотя Тургенев и был знаком со многими французскими писателями того времени, в том числе с А. Дюма и Мериме, Тургенев сам не испытывал чувства удовлетворения от общения с ними. «Ни в одно мое пребывание в Париже, — писал Тургенев Анненкову 15 мая 1857 года, — не познакомился я с таким множеством людей, как в это... Замечательного — привлекательного лица не встретил ни одного: все сухо, узко, гладко и коротко»11.

Познакомился Толстой и с двумя немецкими писателями-эмигрантами, из которых Мориц Гартман12 показался ему «весьма милым человеком», а другой, Генрих Оппенгейм, впоследствии поддерживавший политику Бисмарка, был ему «противен».

В одном из парижских салонов, куда Толстой зашел вместе с Тургеневым, он познакомился с некоторыми французскими академиками, имена которых им не названы, но академики эти произвели на него невыгодное впечатление, которое он выразил в дневнике словами: «мелко, пошло, глупо».

Из русских писателей и ученых, бывших в то время в Париже, Толстой познакомился с другом Пушкина, ректором Петербургского университета П. А. Плетневым, который был ему «очень приятен», либеральным профессором М. М. Стасюлевичем и писателем-славянофилом Н. А. Жеребцовым, а также с писателем-декабристом Н. И. Тургеневым, который, однако, показался Толстому «туп ужасно».

«Мирра» и, кроме того, чтение романа «Онорина» Бальзака, в котором Толстой увидел «талант огромный».

IV

3 марта Толстой вновь получил письмо от В. В. Арсеньевой. Хотя после разрыва прошло уже два месяца, она все-таки не теряла надежды на возобновление прежних отношений и спрашивала, чем объяснить перемену в его отношениях к ней.

Это письмо от той девушки, которая давно уже не занимала в его сердце никакого места, было Толстому очень неприятно, и он решил написать ей такой ответ, который бы окончательно прекратил ее переписку с ним.

В письме, отправленном на другой день, Толстой писал, что никакой перемены в его отношениях к ней в сущности не было, что сначала ему самому было неясно, какое чувство он к ней испытывал. Позднее он уяснил свои отношения. «В Петербурге, — писал Толстой, — я вел жизнь уединенную, но несмотря на то, одно то, что я не видал вас, показало мне, что я никогда не был и не буду влюблен в вас».

Понятно, что после такого решительного ответа Валерии Владимировне не оставалось ничего другого, как прекратить переписку13.

знакомого, князя Г. В. Львова и познакомившись с его племянницей, Толстой записал в дневнике: «Княжна так мила, что я вот уж сутки чувствую на себе какой-то шрам, делающий мне жизнь радостною». И через месяц: «К Львовым. Княжна была. Она мне очень нравится, и кажется я дурак, что не попробую жениться на ней». На другой день после этой записи, 8 апреля, Толстой уехал из Парижа, а еще через день, 9 апреля, из Женевы в письме к Тургеневу просил его «сказать откровенно», «может ли случиться», чтобы такая девушка, как А. В. Львова, полюбила его. «Под этим, — пояснил Толстой, — я разумею только то, что ей бы не противно и не смешно бы было думать, что я желаю жениться на ней». Но, написав это письмо, Толстой, очевидно, сам испугался того решительного шага, который он задумал было предпринять, и письмо осталось неотправленным.

Что касается дружеских отношений, то друзьями Толстого во время его пребывания в Париже можно считать В. П. Боткина и Тургенева.

Боткина, который в то время находился в Петербурге, Толстой в одном из писем называет своим «милейшим и мудрейшим другом», прибавляя, что он «алкает» видеть его и беседовать с ним. В свою очередь и Боткин питал в то время к Толстому самые искренние дружеские чувства. Начавши свое письмо к Толстому от 29 июня 1857 года признанием: «Потребность быть и говорить с вами невольно тянет к бумаге», Боткин закончил это письмо следующим дружеским излиянием: «Милый, дорогой мой Лев Николаевич, жму вам крепко руку, мысленно гляжу в ваши лучистые глаза и стыжусь говорить вам нежности»14.

В своей переписке с Боткиным Толстой не только рассказывал о своих заграничных впечатлениях, но делился мыслями о новых литературных произведениях и сообщал свои размышления по важнейшим вопросам жизни. Дружба Толстого с Боткиным была основана не на их единомыслии, которого не было, а на том, что Толстой считал Боткина способным, если не сочувствовать, то во всяком случае понимать его мысли и его стремления. А для Толстого, так страстно жаждавшего в то время любви и дружбы, даже и это одно было очень важно.

Отношения Толстого с Тургеневым продолжали оставаться, как и раньше, очень изменчивыми, несмотря на их постоянные усилия сойтись как можно ближе. Записи парижского дневника Толстого о встречах и разговорах с Тургеневым очень многочисленны и часто противоречивы. Наиболее существенные из них следующие:

«Пошел к Тургеневу и легко и приятно болтал с ним до часу» (26 февраля).

«Обедал с Тургеневым, и было легко, он просто тщеславен и мелок» (1 марта).

«Тургенев плавает и барахтается в своем несчастии» (2 марта)15.

«С Тургеневым ходил, он тяжел и скучен» (4 марта). И вторая запись в тот же день: «Сидел с Тургеневым часа три приятно».

На следующий день, 5 марта: «Опять вечер славно провел у Тургенева за бутылкой вина и камином».

«добр и слаб ужасно» (8 марта). И тут же интересная запись, характеризующая их взаимоотношения: «Я с ним смотрю за собой. Полезно. Хотя чуть-чуть вредно чувствовать всегда на себе взгляд чужой и острый; свой деятельнее».

«Тургенев ни во что не верит, вот его беда, — не любит, а любит любить» (9 марта).

«Тщеславие Тургенева, как привычка умного человека, мило. За обедом сказал ему, чего он не думал, что я считаю его выше себя» (10 марта).

«Тургенев мил, но просто устал и не вер[ит]» (11 марта).

«Тургенев скучен... » (13 марта).

«Зашел к Тургеневу. Он дурной человек по холодности и бесполезности, но очень художественно умный и никому не вредящий» (16 марта).

«Зашел к Тургеневу. Нет, я бегаю от него. Довольно я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним — невозможно» (17 марта).

«Зашел Тургенев как будто виноватый; что делать, я уважаю, ценю, даже пожалуй люблю его, но симпатии к нему нету, и это взаимно» (19 марта).

Предпоследняя запись о Тургеневе в парижском дневнике Толстого от 6 апреля: «Пошел к Тургеневу. Он уже не говорит, а болтает; не верит в ум, в людей, ни во что. Но мне было приятно». И через два дня, 8 апреля, в день отъезда из Парижа:

«Заехал к Тургеневу. Оба раза, прощаясь с ним, я, уйдя от него, плакал о чем-то. Я его очень люблю. Он сделал и делает из меня другого человека».

Эта прочувствованная запись, говорящая об истинно дружеских отношениях Толстого к Тургеневу, завершает собою записи о Тургеневе в парижском дневнике Толстого.

Что касается Тургенева, то о своих впечатлениях от Толстого и об отношениях к нему он писал из Парижа многим из общих знакомых. Так, Анненкову Тургенев писал 28 февраля:

«С тех пор как я писал вам, много произошло нового... Толстой приехал. Действительно, он изменился во многом и к лучшему, — но скрып и треск его внутренней возни всё еще неприятно действует на человека, нервы которого и без того раздражены. Все-таки я очень рад его приезду»16.

«Толстой здесь. В нем произошла перемена к лучшему весьма значительная. Этот человек пойдет далеко и оставит за собой глубокий след»17.

В тот же день Тургенев писал Боткину: «Толстой... поумнел очень — но всё еще ему неловко с самим собою — а потому и другим с ним не совсем покойно. — Но я радуюсь, глядя на него: это, говоря по совести, единственная надежда нашей литературы»18.

«Толстой здесь, — сообщал Тургенев 7 марта М. П. Лонгинову. — Он уже две недели, как приехал. Я вижусь с ним ежедневно и нахожу, что он изменился к лучшему во многом. — Он работает прилежно, и должно думать, что из него выйдет большой человек»19.

«Толстой очень мил и работает», — уведомлял Тургенев Дружинина в письме от 15 марта20.

«С Толстым я все-таки не могу сблизиться окончательно: слишком мы врозь глядим», — писал Тургенев Е. Я. Колбасину 20 марта21.

«Нет! — писал Тургенев 21 марта Анненкову. — Несмотря на все мои старания сердечно сблизиться с Толстым, я не могу. — Он слишком иначе построен, чем я. — Все, что я люблю, он не любит — и наоборот. — Мне с ним неловко — и ему также, вероятно, со мною. В нем нет, с одной стороны, спокойствия, а с другой, — нет кипения молодости, и выходит que je ne sais pas où le prendre [что я не знаю, с какой стороны к нему подойти]. Но из него выйдет человек замечательный — и я первый буду любоваться и рукоплескать — издали»22.

И, наконец, последнее упоминание о Толстом в парижских письмах Тургенева находим в его письме к Боткину от 4 апреля.

«Толстой начинает приучаться к терпимости и спокойствию; перебродит это вино — и сделается напитком, достойным богов»23.

Общий смысл всех высказываний Тургенева о Толстом в его парижских письмах сводится к тому, что, при всех колебаниях в личных отношениях, Тургенев нисколько не сомневается в блестящей литературной будущности, которая, по его мнению, предстоит Толстому.

V

«художественно очень умным», Толстой охотно делился с ним своими размышлениями по литературным вопросам.

В 1902 году Толстой вспоминал, как в бытность свою в Париже они с Тургеневым, возвращаясь из театра, беседовали о форме и содержании художественных произведений. Толстой высказал мысль, что «каждый большой художник должен создавать и свои формы», и что «если содержание художественных произведений может быть бесконечно разнообразно, то также и их форма». Тургенев, по словам Толстого, совершенно согласился с ним в этом вопросе. Друзья-писатели стали вспоминать лучшие произведения русской литературы — такие, как «Герой нашего времени», «Мертвые души», «Записки охотника», «Детство», и пришли к единодушному заключению, что во всех этих произведениях «форма совершенно оригинальна»24.

Затем в 1907 году Толстой рассказывал, что именно он дал Тургеневу мысль о стихотворениях в прозе25. Вполне вероятно, что этот разговор Тургенева с Толстым происходил именно во время их совместного пребывания в Париже, так как к 1857 году относится стихотворение в прозе, написанное самим Толстым и озаглавленное «Сон».

Тургеневу в марте 1857 г. пришлось быть свидетелем непродолжительного творческого подъема Толстого.

В первые две недели своего пребывания в Париже Толстой писал очень мало. Уже на третий день по приезде Толстой начал было «Дневник путешествия», но обилие разнообразных впечатлений парижской жизни отвлекло его от этой работы. «Дневник путешествия» продолжения не получил, и рукопись, очевидно, была уничтожена самим автором.

«Пропащий», но написал только один листок. Затем 26 февраля он «чуть-чуть и плохо пописал» «Пропащего», а 27 февраля «написал страницу».

В условиях рассеянной парижской жизни работа не шла; между тем Толстому хотелось поскорей закончить рассказ, чтобы он мог поспеть к апрельской книжке «Современника».

Когда Тургенев в начале марта собрался ехать для лечения в старый провинциальный город Дижон, расположенный в 315 километрах к югу от Парижа, Толстой решил поехать вместе с ним, чтобы там в тишине и уединении докончить начатый рассказ.

Они выехали утром 9 марта. Дорогой осмотрели большой заповедный лес, примыкающий к городу Фонтенбло и славящийся красотою своих видов. В Дижоне остановились в гостинице, и Толстой, не теряя времени, в самый день приезда вечером принялся за работу, но остался недоволен написанным, потому что «писал слишком смело». На другой день работа продолжалась — Толстой писал «и плохо и хорошо, — больше первое», потому что «слишком смело и небрежно». 10 марта Толстой утром «написал главу славно», а вечером «написал главу порядочно».

В тот же день Тургенев сообщал Анненкову:

«Вообразите себе, что я здесь не один. Со мной поехал Толстой, который обрадовался случаю уединиться, чтобы привести к окончанию начатую им большую повесть. Несмотря на жесточайший холод, царствующий в комнате гостиницы, в которой мы остановились, холод, заставляющий нас сидеть не близ камина, но в самом камине, на самом пылу огня, — он работает усердно, и страницы исписываются за страницами. Я радуюсь, глядя на его деятельность»26.

На следующий день Толстой «утро писал порядочно», а вечером «писал с удовольствием».

12 марта «набрасыванье» «Пропащего» было закончено. «Что выйдет — не знаю, — записал Толстой в этот день в дневнике о законченном начерно рассказе. — Не нравится».

На другой день Толстой прочел «Пропащего» Тургеневу, но тот «остался холоден». Однако в своих письмах Тургенев отзывался о «Пропащем» с большой похвалой. Так, Анненкову он писал 17 марта: «Толстой в Дижоне окончил вещь, которую он читал мне. Ее надо будет несколько переделать и обчистить — и тогда выйдет отличнейшая штука. Вы увидите»27.

VI

Повесть «Альберт» в первой редакции не была никак озаглавлена и начиналась иначе, чем в окончательном тексте. Она начиналась с того, что пятеро молодых людей, выходя в четвертом часу ночи из лучшего петербургского трактира, заканчивают начатый ранее разговор об искусстве и об элементах сознательного и бессознательного в искусстве. Этим началом автор как бы указывал на основное содержание повести.

«танцкласс», к некоей Анне Ивановне. Попутно дается превосходная, нигде больше у Толстого не встречающаяся картина морозной зимней ночи на окраине Петербурга, когда на улицах «все было бело и прозрачно» при свете «перевернутой кверху рогами четверти месяца»28. У Анны Ивановны гости слушают вдохновенную игру опустившегося скрипача, который в этой редакции носит имя Вольфганг.

Толстой усиленно старается найти такие художественные образы, которыми передавалась бы вся сила и мощь музыкального вдохновения Вольфганга. «Не слышно было ни смычка, ни скрипки, слышны были звуки и виден был вдохновенный человек, который, с скрипкой вместе слившись в одно, производил их. С каждым тактом он больше и больше проникал собой производимые звуки, давал им больше силы и власти, больше своего, и заметно было, с каждым тактом больше и больше воодушевлялся, чувствовал себя счастливым, независимым и гордым. Он чувствовал прикованные к себе взгляды всех присутствующих, и чувство славы, видимо, соединялось в нем с забвением всего и наслаждением одними своими звуками и воодушевляло его... Крапивин [фамилия одного из гостей] бессознательно следил за каждым движением музыканта и с жадностью впивал в себя каждый звук, замечая, как иногда при сильной ноте какой-то невидимый круг сжимал его голову и лоб и колол невидимыми иголками, как каждый волос становился чувствителен, мороз пробегал по спине, и к горлу подступало что-то и щипало в носу. Вольфганг вырастал все выше и выше с каждой нотой... Все в комнате жили и дышали одними его звуками. В одно время более или менее замирали или свободно дышали».

Пораженный игрой Вольфганга, Крапивин на другой день разыскивает его и приводит к себе домой. Этот Крапивин — мнимый поэт и представитель распространенного в то время среди известной части русской интеллигенции ходячего, показного, тщеславного либерализма. Таковы же и его гости, которых он пригласил послушать игру Вольфганга: сын министра, «молодой развратный скептик», и молодой петербургский пианист-француз, «довольно хороший музыкант и добрый малый, хотя и льстивый и нахальный, где только было можно».

«Обед, — рассказывает Толстой, — прошел в болтовне о лицах и обстоятельствах общеизвестных, в щегольстве взапуски известным казенным либерализмом, из которого каждый хотел выйти в оригинальность, но не выходил». Когда опустившийся, в потрепанном платье, Вольфганг приходит к Крапивину, Крапивин выходит ему навстречу, вводит его в гостиную и пожимает ему руку, но делает это только тогда, когда все его гости могли видеть этот либеральный жест.

Вольфганг стал играть «Венецианский карнавал» Паганини, и все слушатели опять «были покорены» его игрой, за исключением сына министра, совершенно лишенного способности музыкального восприятия. Француз-пианист «улыбался от наслаждения и чувствовал себя частью Вольфганга». Даже слуга Крапивина Захар «с сладким недоумением, подняв плечи и глаза, улыбался».

Крапивин оставляет Вольфганга у себя, обещает найти ему место в театре, но Вольфганг чувствует себя у Крапивина стесненным и ночью покидает его.

После тщетной попытки попасть к Анне Ивановне или в ночной трактир, Вольфганг устраивается на ночлег в конюшне вместе с лошадьми. Так заканчивалась повесть в первой редакции.

Предпоследняя глава первой редакции содержит апологию Вольфганга, которую произносит один из гостей Крапивина — художник. «Он царь, а вы рабы», — говорит художник, обращаясь к другим гостям. — «Огня того, которого только одного вы все любите, в вас ни в ком нет... — поэзия, и никогда уже больше не поднимется. Он один из всех счастлив и добр истинно, он всех любит или, скорее, всех презирает, любит одно благо — красоту. Бога он любит... Искусство подымает на такую высоту, на которой трудно удержаться здравым, по-вашему, по-людскому. Искусство — борьба с богом... Он пал за лучшее, за самое дорогое для человечества дело — за поэзию».

Первая редакция повести «Альберт» дает уже вполне законченный образ вдохновенного артиста, включая его внешность, приемы игры и его суждения о музыке. Равным образом отношение автора к своему герою, высказываемое одним из действующих лиц, остается неизменным во всех последующих редакциях повести.

Дальнейшая работа над повестью состояла главным образом в художественной отделке некоторых эпизодов, особенно описания игры Вольфганга-Альберта, в усилении его апологии в заключительной главе повести, в замене одних второстепенных образов другими. Тем не менее работа эта потребовала от Толстого еще больших творческих усилий и заняла у него много времени.

***

— он увидел в нем «несчастье».

Возвратившись в Париж, Толстой лишь урывками мог заниматься переработкой «Поврежденного» (так теперь назвал Толстой свой рассказ). 5 апреля Толстой писал Боткину, что он только недавно сумел устроиться так, что может несколько часов в день отдавать работе, прибавляя при этом однако: «Ужасно грязна сфера Кизеветтера, и это немножко охлаждает меня, но все-таки работаю с удовольствием».

Панаев, с нетерпением ожидавший нового рассказа Толстого, обратился к Тургеневу с письмом, в котором очень просил посодействовать тому, чтобы рассказ Толстого был получен к майской книжке «Современника». Тургенев 7 апреля ответил Панаеву, что Толстой «прилежно трудится над переправкой» своей повести, «а вещь будет славная», и что к маю повесть наверное поспеет29.

В том же духе писал Тургенев о «Поврежденном» и Некрасову, что видно из следующих строк письма Некрасова к Толстому от 12 апреля 1857 года; «Тургенев мне писал, что Вы окончили новую повесть. Он ее очень хвалит»30.

VII

Наблюдая парижскую жизнь в самых разнообразных ее проявлениях, Толстой, конечно, не мог не заметить сравнительных преимуществ буржуазно-демократического строя перед самодержавным строем дореформенной крепостной России.

«социальную свободу», о которой он «в России не имел даже понятия». Еще определеннее об этой стороне парижской жизни писал Толстой в тот же день Д. Я. Колбасину: «Не говоря о людях, которых взгляд совершенно изменяется от такого путешествия, нет такого дубины офицера... на которого не подействовало бы это чувство социальной свободы, которая составляет главную прелесть здешней жизни и о которой, не испытав ее, судить невозможно».

К проявлениям «социальной свободы» в культурном отношении Толстой несомненно относил и «набитую народом» парижскую публичную библиотеку, которую он посетил, и, главное, «клуб народных стихотворцев», помещавшийся в предместье Парижа, в котором Толстой побывал дважды. Под именем «клуба народных стихотворцев» Толстой разумел одну из так называемых «гогет», очень распространенных в Париже в первой половине прошлого века. (Название «гогета» происходит от французского gogue — шутка, забава.) Это были своего рода народные клубы, посещавшиеся рабочими, ремесленниками, студентами, мелкими служащими. Собрания их происходили в кабачках и дешевых ресторанах. Вход в гогеты был свободный для всех желающих; каждый посетитель мог в них выступить с песнями своего сочинения или других авторов. Содержание песен, распевавшихся в гогетах, было очень разнообразно; нередко песни затрагивали политические и социальные темы, вследствие чего некоторые гогеты подвергались преследованиям со стороны правительства. Толстой, однако, разочаровался в гогетах с чисто поэтической точки зрения, найдя, что в исполнявшихся в них песнях «поэзии нет и традиции поэтической тоже» (дневник 5 апреля).

Толстой уже в Казани в своем разборе «Наказа» Екатерины II проявил себя убежденным противником монархического образа правления. Монархические традиции, в которых он был воспитан, были им навсегда отброшены. Подобострастие и отсутствие чувства собственного достоинства у слуг монархии вызывали у него презрение и гадливость, которые он выразил в следующей заметке в записной книжке от 3 марта 1857 года: «Гордость и презрение к другим человека, исполняющего подлую монархическую должность, похожи на такую же гордость и самостоятельность б.»31.

Противен был Толстому и Наполеон III с его деспотизмом и тупым самодовольством. Речь Наполеона III, произнесенную им 16 февраля 1857 года при открытии Законодательного корпуса, в которой он превозносил себя самого за достигнутые Францией под его управлением успехи, Толстой читал «с неописанным отвращением» (дневник 23 февраля). В этой речи Наполеон III говорил, что «одушевлен одним желанием: действовать повсюду в пользу человечества и цивилизации», что его цель — «просвещать и направлять», что он черпает свою силу главным образом «из привязанности народа», который знает, что «все минуты жизни» императора «посвящены его пользам», что все его мероприятия имеют целью «восстановление порядка и благосостояния

», что он утвердил в стране «систему права, основанную на воле и пользе народов», что Франция находится «в цветущем состоянии», что ей предстоит блестящая будущность и пр. Самоуверенность и самовлюбленность императора Франции дошли даже до того, что он счел возможным развязно благодарить депутатов за то, что они «участвовали» в его радости, когда «небо даровало» ему «славный мир и вожделенного сына»32.

Речь Наполеона III навела Толстого на такие размышления: «Никто так не понял, как французы, что нахальство покоряет людей. Прямо кулаком в нос; только решительно, всякий посторонится и еще почувствует себя виноватым. На эту мысль навела меня речь Наполеона»33.

Отвращение вызывал у Толстого и культ Наполеона Бонапарта, очень распространенный в то время во Франции. Толстой уже тогда был близок к тому взгляду на Наполеона, который впоследствии был им выражен в «Войне и мире». 16 марта он осмотрел гробницу Наполеона, находившуюся в подземной крипте, сооружение которой было закончено в 1853 году и обошлось государству в 2 000 000 франков. Здесь под гигантским куполом собора, в громадном саркофаге из сибирского порфира, находились останки Наполеона, привезенные в 1840 году с острова Святой Елены. «Обоготворение злодея ужасно», — записывает Толстой в дневнике, осмотревши гробницу Наполеона.

Тут же Толстой высказывается и как убежденный антимилитарист. «Солдаты, — говорит он, — ученые звери, чтобы кусать всех».

Что касается экономического строя современной Франции, то Толстой в то время мало интересовался этой стороной жизни; но те проявления алчности и хищности представителей быстро развивавшегося во Франции капитализма, которые ему пришлось видеть своими глазами, вызывали в нем чувство глубокого омерзения. Такое впечатление произвело на Толстого зрелище парижской биржи. После посещения биржи Толстой 18 марта записал в своем дневнике: «Биржа — ужас».

«Современнике» письму Фета, побывавшего в Париже незадолго до Толстого.

«Огромное здание, — писал Фет34, — выстроено в виде греческого храма с колоннадой и террасами кругом. Втереться в среду самой залы, на место действия, и трудно и незачем, а добраться до круглых перил, у которых ежедневно производятся покупка и продажа акций, едва ли возможно. Равнодушные зрители отправляются на верхнюю галлерею и смотрят на живую драму через перила. Все, что можно сказать или только вообразить о шумных собраниях, бледно по сравнению с ревущей действительностью. Черная толпа, плечо с плечом, напирает к перилам двойного круга, в средине которого агенты предлагают те или другие акции, торгуясь из-за денежки. Таких агентов человек более ста. Они то перебегают к своим доверителям ко внешним перилам круга, то снова, крича во все горло, с лицами и глазами, налившимися кровью, предлагают друг другу свой изменчивый товар. Вся зала заинтересована ходом дел, и никто не может передать даже ближайшему соседу роковой новости иначе, как криком из всей силы. Совершенный пандемониум. Не знаю, как они могут понимать друг друга. Ровно в 4 часа раздается звонок, адский крик утихает, и зала мало-помалу пустеет».

Не только биржа, но и железные дороги, сеть которых быстро разрасталась в то время во Франции, были также расценены Толстым прежде всего как средство обогащения темных финансовых дельцов и спекулянтов. Уже уехав из Парижа в Женеву, Толстой 13 апреля заносит в свою записную книжку замечание о том, что «разврат и мерзость биржи, железных дорог и т. п.» таковы, что ими «умеют пользоваться» «только шельмы и дурные люди»35.

Таким образом, Толстой уже в 1857 году выступает противником капитализма, поскольку имел возможность лично, своими глазами наблюдать его яркие проявления. Отрицательное отношение к капитализму вызывалось у Толстого противоречием капиталистической системы хозяйства всем его нравственным требованиям: душевному благородству, честности, полезному труду на общую пользу. Тип алчного и хищного буржуа был глубоко противен его нравственному чувству.

VIII

Приехав в Париж, Толстой первое время намеревался пробыть по Франции только один месяц, а затем ехать в Италию и в Англию, где хотел побывать у Герцена. Сейчас же по приезде в Париж Толстой начинает под руководством учителей изучать английский и итальянский языки, чтобы недостаточное знание этих языков не затрудняло его во время путешествия. В архиве Толстого сохранилась тетрадь его упражнений по итальянскому языку, содержащая перевод отдельных фраз с французского языка на итальянский.

«Вот я уже слишком полтора месяца живу в Париже, и уезжать не хочется, — так много я нашел здесь интересного и приятного». О том же в тот день писал Толстой и Боткину: «Я живу все в Париже вот скоро два месяца и не предвижу того времени, когда этот город потеряет для меня интерес и эта жизнь свою прелесть».

Однако рассеянный, малодеятельный образ жизни, недостаточная творческая и вообще умственная работа привели к тому, что Толстой все чаще и чаще стал испытывать глубокое недовольство своей жизнью.

«Грустно ужасно, — записывает он в дневнике 16 марта, — деятельность — единственное средство». Но удовлетворяющей деятельности не было, и через несколько дней тяжелое душевное состояние выразилось у Толстого в приступе «сомнения во всем». «Вчера ночью, — записывает он 19 марта, — мучало меня вдруг пришедшее сомненье во всем. И теперь, хотя оно не мучит меня, оно сидит во мне. Зачем? И что я такое? Не раз уж мне казалось, что я решаю эти вопросы; но нет, я их не закрепил жизнью».

«Тоска, от которой не могу отделаться», — записывает Толстой 5 апреля. «Я начал испытывать без всякой причины необъяснимую тоску», — вспоминал Толстой после отъезда из Парижа 11 апреля в письме к тетушке Ергольской.

которой приходила ему в голову, состояла в том, чтобы, как писал он Боткину, переселиться из Парижа в какую-нибудь ближайшую деревню. Совсем уехать из Парижа Толстой не желал между прочим и потому, что ему хотелось увеличивать запас своих знаний, так как именно в Париже, как писал он Боткину, он почувствовал себя «круглым невеждою».

Но все планы, которые строил Толстой относительно своего образа жизни в ближайшие месяцы, неожиданно потерпели крушение от совершенно непредвиденного им обстоятельства.

IX

5 апреля Толстой узнал, что утром на другой день предстоит на площади, перед одной из парижских тюрем, совершение публичной смертной казни посредством гильотины. Он решил поехать посмотреть на казнь.

Преступник, некий Франсуа Ришё, по профессии повар, был осужден судом присяжных за два убийства с целью ограбления. В обоих случаях убитые были приятелями Ришё и были убиты им во время сна, когда он ночевал в одной с ними комнате.

По сообщениям газет, Ришё выслушал свой смертный приговор совершенно спокойно и только просил заблаговременно уведомить его о дне казни, чтобы он мог перед смертью «как следует покутить» на остававшиеся у него деньги.

численность этой толпы, в которой было много женщин и детей, от 12 до 15 тысяч. Ночные трактиры, расположенные на ближайших улицах, бойко торговали всю ночь.

В семь с половиной часов утра в камеру осужденного вошли начальник тюрьмы, начальник полиции и священник, в сопровождении которых осужденный отправился к месту казни, где сам, без посторонней помощи, поднялся по ступенькам на помост гильотины, поцеловал поданное ему священником распятие, — и через минуту всё было кончено.

На Толстого вид смертной казни произвел потрясающее впечатление.

«Больной встал в 7 часов, — записал он в дневнике, — и поехал смотреть экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал евангелие и потом — смерть, что за бессмыслица! — Сильное и не даром прошедшее впечатление».

И Толстой делает для себя вывод из того ужасного зрелища, которое он наблюдал:

«Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу».

Более подробно о впечатлении, произведенном на него зрелищем смертной казни, Толстой в тот же день писал Боткину:

«Я имел глупость и жестокость ездить нынче утром смотреть на казнь... Это зрелище мне сделало такое впечатление, от которого я долго не опомнюсь. Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть... человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного».

«Справедливость, — пишет он, — которая решается адвокатами, которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, говорят противоположное».

Возмущает Толстого праздная и легкомысленная толпа, собравшаяся смотреть на казнь, как на развлечение: «Толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным, удобным механизмом это делается, и т. п.».

Только что накануне писавший в письмах о наслаждении «гражданской свободой», которое он испытывает в Париже, Толстой теперь отказывается ставить вопрос о преимуществах французского или какого-либо другого государственного устройства. — «Я же во всей этой отвратительной лжи, — пишет он, — вижу одну мерзость, зло и не хочу и не могу разбирать, где ее больше, где меньше».

Он повторяет где-то прочитанное или услышанное им мнение: «Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатации, но главное, для развращения граждан». Повидимому, отголоском какой-то прочитанной книги или какого-то разговора, выражением несогласия с чьим-то мнением, служит дальнейшее утверждение Толстого, что современные государства не могут эволюционным путем перейти к социализму: «Государства... из этого порядка в социализм перейти не могут».

«Мораль и искусство». Толстой пишет: «Я понимаю законы нравственные, законы морали и религии, не обязательные ни для кого, ведущие вперед и обещающие гармоническую будущность; я чувствую законы искусства, дающие счастие всегда; но политические законы для меня такая ужасная ложь, что я не вижу в них ни лучшего, ни худшего. Это я почувствовал, понял и сознал нынче».

И как вывод о своем будущем, также развивая высказанную и дневнике краткую запись: «Я не политический человек», Толстой в конце своего письма к Боткину говорит:

«Уж верно с нынешнего дня я не только никогда не пойду смотреть этого, — никогда не буду служить нигде никакому правительству».

«никакому»: вопреки тому, что он писал накануне на первой странице того же письма, теперь он не ставит государственный строй Франции с его «гражданской свободой» выше самодержавного строя крепостной России.

В своих позднейших сочинениях Толстой дважды вспоминал о том потрясающем действии, которое произвело на него зрелище публичной смертной казни в Париже. В первый раз в «Исповеди», написанной в 1882 году, Толстой рассказал, какой ужас он испытал, увидав, как «голова отделилась от тела, и то и другое врозь застучало в ящике», и что он тогда «понял не умом, а всем существом, что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка, и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира находили, что это нужно, — я знаю, что это не нужно, что это дурно...»36.

Вторично вспомнил Толстой о смертной казни, которую он видел в Париже, в трактате «Так что же нам делать?», писавшемся в 1882—1886 годах. Здесь Толстой говорит:

«Тридцать лет тому назад я видел в Париже, как в присутствии тысячи зрителей отрубили человеку голову гильотиной. Я знал, что человек этот был ужасный злодей; я знал все те рассуждения, которые столько веков пишут люди, чтобы оправдать такого рода поступки; я знал, что это сделали нарочно, сознательно, но в тот момент, когда голова и тело разделились и упали в ящик, я ахнул и понял — не умом, не сердцем, а всем существом моим, что все рассуждения, которые я слышал о смертной казни, есть злая чепуха...»37.

Толстой с молодых лет был противником смертной казни. Против смертной казни он высказывается в своем разборе «Наказа» Екатерины II, написанном в 1847 году. На Кавказе в 1851 году он вписывает в свой дневник выдержку из какого-то сочинения о Французской революции с изложением содержания речи члена Учредительного собрания А. Дюпора, высказывавшегося за отмену смертной казни. Толстой, повидимому, совершенно соглашался с Дюпором в том, что «общество, оставляя за собою право убийства человека, оправдывает до некоторой степени убийство, совершаемое убийцею, и что самым действительным средством заклеймить убийство и предупредить его было бы — самому обществу выразить перед ним священный ужас»38.

Теперь Толстой — уже не только теоретический противник смертной казни, но он уже пережил, прочувствовал весь ее ужас. Воспоминание об этом ужасе никогда не изгладилось из его памяти.

X

Под страшным впечатлением смертной казни Толстой долго не мог есть39, а ночью его мучили кошмары. «Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться», — записал он в дневнике. Тургенев через несколько дней рассказывал И. С. Аксакову, что Толстому «гильотина снилась во сне. Ему казалось, что его самого казнят»40.

На другой день после казни Толстой встал нездоровым, принялся было за чтение, но вдруг ему «пришла простая и дельная мысль — уехать из Парижа».

Толстой в то время находился в таком угнетенном состоянии, что ему нужно было дружеское участие близкого человека, которому бы он мог излить все то, что накопилось у него в душе и мучило его.

Он вспомнил об одном таком человеке — это была его двоюродная тетка Александра Андреевна Толстая, жившая в то время в Женеве. Не теряя времени, Толстой на следующий же день, 8 апреля, выехал из Парижа в Женеву, что вовсе не предполагалось первоначальными планами его путешествия.

Переезд по железной дороге был Толстому скучен; но зато, когда он ночью пересел в дилижанс и продолжал дальнейший путь на лошадях, усевшись рядом с кучером на открытом переднем месте (банкете), его взволнованное и подавленное настроение сразу сменилось бодростью и жизнерадостностью. Молодость, неистраченные душевные и физические силы взяли свое. «Пересев в дилижанс ночью — полная луна, на банкете — все выскочило, залило любовью и радостью». «В первый раз после долгого времени искренно опять благодарил бога за то, что живу», — писал он далее в дневнике.

Не застав в Женеве своих теток, Лев Николаевич отправился в гостиницу и весь вечер просидел один в своем номере, «смотрел на лунную ночь, на озеро», читал Евангелие, оказавшееся в номере, и чувствовал себя «ужасно счастливым до слез», как он в тот же вечер писал Тургеневу, о котором он, по его словам, «ужасно много думал всю дорогу».

«Отлично я сделал, — писал Толстой в этом письме, — что уехал из этого содома». То же советовал Толстой сделать и Тургеневу.

Упоминание о предположении жениться на их общей знакомой А. В. Львовой, вырвавшееся у Толстого в конце его письма к Тургеневу, но затем, очевидно, показавшееся ему необдуманным, привело Толстого к решению не отправлять этого письма. Вместо него через два дня было написано другое, до нас, к сожалению, не дошедшее, о котором Тургенев 15 апреля сообщал Анненкову:

«Толстой внезапно уехал в Женеву — и уже написал мне оттуда презамечательное письмо, где он называет Париж Содомом и Гоморрой, а себя сравнивает с камнем на дне реки, которого заносит понемногу илом и которому непременно нужно вдруг сорваться с места и поискать другую реку, где быть может меньше илу. — Действительно, — согласился Тургенев, — Париж вовсе не приходится в лад его духовному строю».

И далее Тургенев дает следующую общую характеристику личности Толстого, какой представлялась она ему в то время:

«Странный он человек, я таких не встречал и не совсем его понимаю. Смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича — что-то напоминающее Руссо, но честнее Руссо, — высоко нравственное и в то же время несимпатичное»41.

«уже две недели слишком как выехал отсюда, получив (как он выражается) отвращение к здешней Содому и Гоморре. Он уехал в Женеву, где поселился на берегу озера — и доволен, то есть доволен пока — пока новое место ему не прискучило»42.

На другой день по приезде в Женеву Лев Николаевич отправился к своим двоюродным теткам Толстым, из которых одна, Александра Андреевна, была фрейлиной дочери Николая I Марии Николаевны, а другая, Елизавета Андреевна, воспитательницей его внучки. Жили они в то время вместе с великокняжеской семьей на вилле Бокаж близ Женевы. В своих «Воспоминаниях» А. А. Толстая рассказывает, что, явившись к ним, Лев Николаевич объявил:

«Я к вам прямо из Парижа. Париж мне так опротивел, что я чуть с ума не сошел. Чего я там ни насмотрелся!... Во-первых, в maison garnie [пансионе], где я остановился, жили 36 ménages [семей], из которых 19 незаконных. Это ужасно меня возмутило. Затем, хотел испытать себя и отправился на казнь преступника через гильотину, после чего перестал спать и не знал, куда деваться. К счастью, узнал нечаянно, что вы в Женеве, и бросился к вам опрометью, будучи уверен, что вы меня спасете».

«Действительно, — пишет далее А. А. Толстая, — высказавши все, он скоро успокоился, и мы зажили с ним прекрасно»43.

«У Александрин чудная улыбка», — записал Толстой в дневнике 12 апреля. Уже вернувшись в Ясную Поляну, Толстой, перебирая в голове свои заграничные впечатления, находил, что из всей его заграничной жизни воспоминание об Александре Андреевне было для него «самое милое, дорогое и серьезное», как писал он ей 18 августа. По душевным качествам Толстой ценил Александру Андреевну выше всех других женщин, которых он знал. Уже в Петербурге, 22 октября (3 ноября) 1857 года, он дал А. А. Толстой такую характеристику: «Прелесть Александрин, отрада, утешенье. И не видал я ни одной женщины, доходящей ей до колена».

В своих «Воспоминаниях», написанных через 30 лет после встреч со Львом Николаевичем в Швейцарии, А. А. Толстая следующим образом характеризует их отношения: «Наша чистая, простая дружба торжественно опровергала общепринятое ложное мнение о невозможности дружбы между мужчиной и женщиной. Мы стояли на какой-то особенной почве и, могу сказать совершенно искренно, заботились, главное, о том, что может облагородить жизнь, — конечно, каждый со своей точки зрения»44.

Самому Толстому Александра Андреевна писала после его отъезда из-за границы: «Я знаю, сколько у вас данных, о которых вы, может быть, даже сами не подозреваете, чтобы поднять дух; сами того не сознавая, вы просто необыкновенно добры и потому, находясь вблизи вас, трудно не чувствовать себя счастливой... Когда я вас вижу, мне всегда хочется стать лучше, и мысль о вашей дружбе (правда, немного слепой) производит на меня то же действие»45.

Несомненно, однако, что в отношениях между Львом Николаевичем и «Александрин», как он называл ее обычно, проявлялся также и некоторый оттенок поэтической влюбленности. Это видно и по характеру их переписки, дышащей самой искренней привязанностью, и по общему настроению веселости и жизнерадостности, в котором обычно находился Толстой во все время своего пребывания в Швейцарии, и даже по некоторым упоминаниям его дневника, в одном месте которого А. А. Толстая названа «Сашей», а в другом месте сказано, что он «не видал, как прошло время с милою Толстою». Очевидно, только разница возраста (А. А. Толстой было в то время 40 лет) помешала тому, чтобы Лев Николаевич, так томившийся в то время жаждой женской любви («любовь душит меня, любовь плотская и идеальная», записывает он 24 мая), серьезно увлекся ею. «Ежели бы Александрин была десятью годами моложе», — с сожалением заносит Толстой в свой дневник 11 мая.

несогласиями.

XI

В Женеве Толстой пробыл почти две недели. Здесь он проводил время в том, что любовался природой, наблюдал «здешний свободный и милый народ», как писал он тетушке Ергольской 17 апреля, читал и писал.

«Видя нас всех говеющими, — рассказывает А. А. Толстая в своих «Воспоминаниях», — Лев тоже собрался говеть». Но Толстой уже не смотрел, как в детстве, на исповедь, как на «таинство»: отметив в своем дневнике, что он исповедовался, он счел нужным для себя самого тут же прибавить оговорку: «хорошее дело во всяком случае».

Вера в церковные догмы в нем к этому времени уже совершенно исчезла. «Лев был уже тогда полон отрицаний, но больше по уму, чем по сердцу» — пишет А. А. Толстая в своих «Воспоминаниях»46. Последняя фраза подтверждается записью дневника Толстого, в которой он выражает сожаление об утрате веры. Познакомившись с настоятелем русской церкви в Женеве Петровым, Толстой 11 мая записывает в дневнике, что это человек «умный, горячий и знающий свое дело», «асцетик» (то есть аскет), и тут же прибавляет: «прошу бога, чтобы он дал мне эту веру». Но, не имея веры в церковные догматы, Толстой уже тогда принимал нравственное учение христианства, считая его спасительным для человечества. При этом он не придавал никакой цены работам различных несогласных между собой историков, занимавшихся разыскиванием данных о жизни Христа. По этому поводу он делает в записной книжке следующую запись: «Дали людям учение счастия, а они спорят о том, в каком году, в каком месте и кто им дал это учение».

Много времени Толстой посвящал чтению. Он прочел роман Бальзака «Кузина Бетта» и его же предисловие к «Человеческой комедии», которое нашел «мелким и самонадеянным». Вообще же от чтения Бальзака Толстой вынес впечатление, что «у Бальзака в образах возможность, а не необходимость поэтическая»47.

в нем лица не только могли, но и должны были поступать именно так, как поступают они в данном произведении, не могли

Читал Толстой также роман Александра Дюма-сына «Женщина с жемчугом» и, признавая в авторе художественный талант, в то же время ужасался низменности миросозерцания автора. «Грунт, на котором он работает, ужасен», — записал Толстой в дневнике 20 апреля. Он находил, что «деправация» (развращенность), которую можно усмотреть в романах Бальзака, — «цветочки», по сравнению с «деправацией» в этом романе Дюма.

Кроме художественных произведений, Толстой читал также книги по истории Французской революции (Токвиль «Старый порядок и революция») и по истории Швейцарии, а также положение о швейцарской конституции.

Историческое чтение навело Толстого на ряд мыслей об исторических событиях, которые он занес в свою записную книжку.

Питая чувство отвращения ко всякому кровопролитию, в том числе и к кровавым государственным переворотам, Толстой в желательном для него свете понимает и ход исторических событий. Убежденный в том, что «кровь — зло одно», он объясняет слабость французской Директории 1795 года тем, что в революцию «всех перебили, не осталось людей», а успешность переворота, произведенного Наполеоном в 1799 году, тем, что при этом перевороте «не было крови»48. С возмущением отмечает Толстой в своем дневнике зверство Наполеона, по приказанию которого, во время франко-турецкой войны 1799 года, весь сдавшийся французам турецкий гарнизон города Яффы в количестве 4000 человек был истреблен за убийство французского парламентера.

«Евангельское слово «не суди» глубоко верно в искусстве: рассказывай, изображай, но не суди»49. Он вернулся к начатой еще на Кавказе повести из казачьей жизни — «Беглец».

14 апреля, перечитав написанное на Кавказе начало повести, Толстой нашел, что в нем «мало связи между лицами» и потому «приходится все переделать». Он написал новое начало, а на другой день «вновь передумал» весь план повести и пришел к выводу, что «выходит страшно неморально». Тем не менее Толстой продолжал обдумывать начатую повесть и 19 апреля написал конспект. Конспект этот сохранился50. По этому конспекту содержание повести, озаглавленной «Беглец», должно было состоять в следующем.

Молодой казак Терешка любит дочь станичного атамана Марьяну, но отец соглашается отдать за него дочь только в том случае, если он получит крест в походе против чеченцев. Старый казак Ерошка, сосед Терешки, принимает живое участие в его судьбе. В то время как казаки были в походе, в станицу пришла рота солдат. Офицер, ротный командир, влюбился в Марьяну, но Марьяна продолжала любить Терешку. В сражении против чеченцев Терешка получил крест, и станичный атаман выдал за него свою дочь. Терешка изменял своей жене. Она попрекнула его при народе; ему сказали, что и к ней ходит офицер, хотя на самом деле Марьяна никогда не изменяла своему мужу. Терешка подкараулил офицера и ударил его ножом, а сам бежал в горы. Там он сделался вожаком шайки и устраивал набеги на казачьи станицы. «Его боялись, им пугали». Через пять лет Терешка, соскучившись по родной станице, ночью пришел к дяде Ерошке. Офицер, который продолжал стоять в той же станице, убил его.

Понятно, что такой сюжет должен был представляться Толстому «страшно неморальным»; но его привлекала, очевидно, драматичность этого сюжета в соединении с поэтическими подробностями казачьего быта. Ему приятно было вспоминать весь аромат кавказской жизни, покинутой им более трех лет тому назад, о которой у него осталось столько отрадных воспоминаний. Этим объясняется, почему Толстой в течение двух лет много раз возвращался к «Беглецу», пытаясь развить этот сюжет и найти для него такую художественную форму, которая бы его удовлетворила.

XII

21 апреля Лев Николаевич вместе с А. А. Толстой выехал из Женевы на пароходе в Кларан, местечко в 82 километрах от Женевы, на северо-восточном берегу Женевского озера. Здесь Толстой прожил до 30 июня, совершая отсюда поездки и прогулки по горным хребтам, деревням и городам Швейцарии.

«Положительно невозможно оторвать глаз от этого озера и его берегов, — писал Толстой тетушке Ергольской 18 мая, — и я провожу большую часть времени в том, чтобы смотреть и восхищаться на прогулках или просто из окна моей комнаты». То же писал Толстой в своих путевых записках, начатых 2 июня: «Удивительное дело, я два месяца прожил в Кларане, но всякий раз, когда я утром или особенно перед вечером после обеда отворял ставни окна, на которое уже зашла тень, и взглядывал на озеро и на зеленые и далью синие горы, отражавшиеся в нем, красота ослепляла меня и мгновенно с силой неожиданного действовала на меня».

Созерцание этой красоты производило на Толстого сильное моральное действие. «Тотчас же, — говорит он далее, — мне хотелось любить, я даже чувствовал в себе любовь к себе и жалел о прошедшем, надеялся на будущее, и жить мне становилось радостно, хотелось жить долго, долго, и мысль о смерти получала детский поэтический ужас. Иногда даже, сидя один в тенистом садике и глядя, все глядя на эти берега и это озеро, я чувствовал, как будто физическое впечатление, как красота через глаза вливалась мне в душу»51.

В Кларане Толстой близко сошелся с некоторыми русскими семействами, там проживавшими. Это, прежде всего, были жившие с ним в одном пансионе муж и жена Пущины. Капитан лейб-гвардии саперного батальона Михаил Иванович Пущин, родной брат лицейского товарища и друга Пушкина, Ивана Ивановича Пущина, за участие в заговоре декабристов был разжалован в рядовые и сослан на Кавказ. Здесь он в 1829 году встретился с Пушкиным. Об этой встрече он рассказал Толстому, и Толстой уговорил его описать для Анненкова, работавшего над биографией Пушкина, свою встречу с великим поэтом, что Пущин и исполнил. Толстой написанную Пущиным записку отправил Анненкову52.

Толстой очень подружился с Пущиным и его женой. «Пущин, — писал он 29 мая тетушке Ергольской, — самый откровенный, добрый и всегда одинаково веселый и молодой сердцем человек в мире», а его жена — «вся доброта и самопожертвование».

Иное впечатление производило на Толстого другое русское семейство, жившее в окрестностях Кларана, — семейство князя П. Н. Мещерского, женатого на дочери Карамзина, Екатерине Николаевне.

«хорошими людьми», но, узнав их ближе, он увидал, что это — «отвратительные, тупые, уверенные в своей доброте, озлобленные консерваторы», «не мои люди» (записи в дневнике от 22, 24 и 28 апреля). Хотя Толстой и пытался объяснить консерватизм жены Мещерского ее опасением за судьбу своих детей, все же у него осталось впечатление, что оба они «ужасно тупы» (дневник 16 и 22 мая). В письме к Ергольской от 29 мая Толстой более снисходительно охарактеризовал Мещерских: «немножко аристократы, но чрезвычайно добрые люди». Это «но» очень характерно для отношения Толстого того времени к аристократизму.

Е. Н. Мещерская лично знала Пушкина и рассказывала о нем Толстому. Так, она передавала Толстому следующие слова Пушкина, сказанные ей во время его работы над последними главами «Евгения Онегина»: «А вы знаете, ведь Татьяна-то отказала Онегину и бросила его: этого я от нее никак не ожидал»53. Толстой любил приводить эти слова Пушкина, как характерные для настоящего поэта53а.

Впервые видя швейцарскую природу и притом в цветущее время года, Толстой много времени отдавал пешеходным прогулкам. Однажды Толстой на лодке пересек Женевское озеро и высадился в Савое, в местечке Мелльри. Он записал в своем дневнике, что местечко это — «прелесть»: характер его — «дикость, бедность и поэзия».

Но все-таки, когда его тетушки выражали слишком большой восторг от красот швейцарской природы, Толстой уверял их, что «все это — дрянь в сравнении с Кавказом»54.

Находясь в обществе А. А. Толстой и других знакомых женщин, Толстой иногда приходил в юношески игривое настроение и смешил, и оживлял всех присутствующих своими остротами и разными невинными шалостями и проделками, в которых не отставал от него и М. И. Пущин, бывший старше его почти на тридцать лет. Такое свое настроение Толстой в дневнике называл образно: «хвост закорючкой».

«Поврежденного», он нашел, что «хорошо», и приступил к переработке этой повести. Но больше внимания Толстой уделял работе над другой начатой им повестью — «Беглый казак». 29 апреля Толстой начинает новую редакцию «Беглого казака». Были написаны только две первые главы, описывающие приход в станицу двух рот пехотного полка во главе с молодым ротным командиром и его встречу с красавицей, хозяйской дочерью Марьяной. Это начало не удовлетворило Толстого, и на следующий день он предпринимает оригинальную попытку — начинает писать свою повесть (скорее поэму) в стиле (хотя и невыдержанном), близком к ритмической прозе. Эту новую редакцию Толстой в дневнике называет «поэтическим казаком».

В «поэтическом казаке» действуют та же Марьяна, ее жених Терешка, старый казак, который здесь носит имя Гырчик, мать и отец Марьяны, мать Терешки, но приезжего офицера пока совсем нет. Толстым были написаны всего две главы, из которых первая были озаглавлена — «Старое и новое» (очевидно, в смысле старого и молодого поколения казаков), а вторая —

«Ожидание и труд»55. Обе главы разделены на небольшие пронумерованные абзацы, как бы соответствующие строфам стихотворения. В первой главе таких абзацов 43, во второй, недоконченной, — 9. Большие куски текста написаны ритмической прозой в размере анапеста. Вот несколько примеров.

Марьяна рассказывает, как простился с ней ее возлюбленный, уходя в поход. «Шапку снял, прочь коня повернул, и прощай! Только видела я, как он плетью взмахнул, ударил справа, слева коня».

Старый казак Гырчик рассказывает про своего молодецкого коня: «Так ведь с берега бросится сам, только брызги летят, — знай за гривку держись, а уж он перебьет поперек, шею выгнет, да уши приложит, только фыркает все, равно человек. Как раз под станицу тебя приведет».

«Отвечала казачка сердито и грубо...»

«И она, отвернувшись, нахмурила черные брови...»

«Старик, покачав головой, засмеялся...»

«Гырчик был крестный отец и няня (друг) ее казака, Терешки Урвана...»

«Он жил бобылем, день и ночь проводя на охоте...»

По содержанию «поэтический казак» дает главным образом картины казацкой жизни: проводы казаков в поход, грусть казачки по своем возлюбленном, ее разговор с матерью, возвращение старого казака с охоты, его рассказ о своей жизни и воспоминания о былых казацких богатырях и их богатырских конях.

Язык «поэтического казака» очень прост и подходит к языку народных былин и песен. Эпитеты по своему характеру приближаются к эпитетам народного творчества: «алый чихирь», «янтарная рыба».

Как записал Толстой в дневнике, «поэтический казак» показался ему «лучше» «прозаического казака». Однако форма ритмической прозы была все-таки несвойственна его таланту и дальше начала второй главы работа не пошла56.

Толстой находился в нерешительности относительно того, в какой форме и в каком тоне писать ему кавказскую повесть. Одно было для него несомненно: в данный момент притягивал его к себе именно эпический, а не лирический род поэзии. 4 мая он пишет письмо Анненкову, делясь с ним своими сомнениями.

«Эта субъективная поэзия искренности, — пишет Толстой, — вопросительная поэзия — и опротивела мне немного и нейдет ни к задаче, ни к тому настроению, в котором я нахожусь».

Под «субъективной поэзией искренности» Толстой разумел здесь тот автобиографический жанр, в котором были им написаны трилогия, «Записки маркера», «Утро помещика». Термин «вопросительная поэзия», употребленный Толстым, в данном случае имеет то же значение, что и термин «субъективная поэзия искренности», указывая на изменчивость внутренних переживаний личности, составляющих предмет субъективной поэзии, в противоположность положительным данным объективной действительности. Что «субъективная поэзия искренности» «опротивела немного» Толстому — это, очевидно, надо понимать в том смысле, что такого рода поэзия утомила его своим однообразием; ему хочется отойти от изображения внутренних движений своей души и начать изображать жизнь других людей в ее самых разнообразных формах, — в данном случае поэтическую действительность Кавказа. Ему хотелось вспомнить близко ему знакомый чудесный кавказский край и в нем весь исполненный поэзии казачий патриархальный станичный быт и поэтические образы молодых и старых казаков и казачек. Но здесь-то и возникли затруднения.

«Я пустился, — пишет далее Толстой в том же письме Анненкову, — в необъятную и твердую положительную объективную сферу и ошалел — во-первых, по обилию предметов или, скорее, сторон предметов, которые мне представились, и по разнообразию тонов, в которых можно выставлять эти предметы».

Толстой рассказывает, что он начал свою повесть «в четырех различных тонах», но до сих пор не знает, какую из этих четырех редакций начала повести ему выбрать или как их все соединить вместе. Но ему все-таки кажется, что «в этом хаосе» «копошится смутное правило», по которому он будет в состоянии определить надлежащий тон, в каком следует ему писать свою повесть. У него «какая-то кутерьма происходит в голове все с большей и большей силой». Работа над повестью была прервана до того времени, пока не угомонилась эта «кутерьма» в голове писателя.

XIII

Не довольствуясь короткими прогулками по окрестностям Кларана, Толстой решил предпринять большое путешествие в глубь Швейцарии.

— Сашей Поливановым. Взял он с собой этого компаньона потому, что, как записал он еще в апреле, его интересовало «путешествие с невинным мальчиком, его взгляд на вещи»57.

Путешествие продолжалось одиннадцать дней — с 27 мая по 6 июня. Определенного маршрута пути у Толстого не было, но путешественники сделали довольно большой круг от Кларана через Шато д’Э, Интерлакен, Шейдег, Тун, Берн, Фрибург. Сначала шли пешком, затем, утомившись, стали также пользоваться экипажами, дилижансами и — по озерам — лодками.

В дорожном мешке, который Толстой нес за плечами, лежала тетрадь дневника, повсюду его сопровождавшая, и запас чистой бумаги. Ежедневно, останавливаясь на ночлег или на отдых, Толстой кратко записывал в дневник все свои путевые впечатления, а 2 июня, остановившись в Гриндельвальде, начал писать подробный дневник путешествия.

Вернувшись в Кларан, Толстой еще в течение трех дней — 7, 9 и 10 июня — продолжал работу над дневником путешествия, очевидно имея в виду послать его в форме письма из-за границы для напечатания в «Современнике». Однако, описав только первые два дня своего путешествия, Толстой почему-то оставил эту работу, и «Отрывок дневника 1857 года», как произведение названо в рукописи, остался незаконченным58. Об этом нельзя не пожалеть, так как написанное начало дневника отличается большими художественными достоинствами, поэтическим изображением швейцарской природы, живым описанием местных жителей, их быта, нравов и образа жизни, вместе с глубокими размышлениями по различным вопросам, даваемыми в виде отступлений от основного текста. И все это облито ярким светом молодости, полного физического и душевного здоровья, всегдашнего веселого, жизнерадостного настроения, непоколебимой веры в жизнь и в людей, несокрушимой энергии.

Толстой все видит, всем интересуется, всматривается в каждого попадающегося ему на пути человека, замечает все особенности жизни неизвестного ему народа, внимательно наблюдает и поэтически описывает окружающую природу. В то же время он глубоко обдумывает и расценивает все то, что проходит перед его глазами.

«вдруг поразил необыкновенный, счастливый белый весенний запах». Этот «сладкий, одуревающий запах» исходил от огромного поля белых нарциссов, покрывающих всю долину. Хозяйка, у которой Толстой остановился на ночлег, объяснила ему, что скотина не любит в сене этих цветов, и потому жители переводят поля с нарциссами. Это случайное обстоятельство навело Толстого на такие размышления: «Неужели такой закон природы, что полезное противоречит прекрасному, цивилизация — поэзии? Зачем же эта путаница? Зачем несогласуемые противоречия во всех стремлениях человека?»

«Впрочем, — продолжает Толстой далее свои размышления, — все эти кажущиеся несогласуемыми стремления жизнь как-то-странно, по-своему, соединяет их. И из всего этого выходит что-то такое не конченное, не то дурное, не то хорошее, за которое человек сам не знает, благодарить или жаловаться».

Такую же сложность замечает Толстой и в том чувстве, которое вызывает в нем красота природы. «Красота природы, — пишет он, — всегда порождает во мне... чувство, не то радости, не то грусти, не то надежды, не то отчаяния, не то боли, не то наслаждения».

На второй день пути Толстой поднялся на Жаманскую гору, откуда открывался вид на Женевское озеро и Савойские горы. Но вид этот не произвел на Толстого никакого впечатления. «Я не люблю этих так называемых величественных знаменитых видов, — пишет он, — они холодны как-то... «декорация», но затем поправил: ] что-то такое хорошее».

И далее Толстой объясняет, какая природа и почему производит на него впечатление и какая не производит и почему.

«Я люблю природу, — говорит он, — когда она со всех сторон окружает меня и потом развивается бесконечно вдаль, но когда я нахожусь в ней. Я люблю, когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух и этот же воздух клубясь уходит в бесконечную даль; когда эти самые сочные листья травы, которые я раздавил, сидя на них, делают зелень бесконечных лугов; когда те самые листья, которые, шевелясь от ветра, двигают тень по моему лицу, составляют линию далекого леса; когда тот самый воздух, которым вы дышите, делает глубокую голубизну бесконечного неба; когда вы не одни ликуете и радуетесь природой, — когда около вас жужжат и вьются мириады насекомых, сцепившись ползут коровки, везде кругом заливаются птицы. А это — голая холодная, пустынная сырая площадка, и где-то там красивое что-то, подернутое дымкой дали. Но это что-то так далеко, что я не чувствую главного наслаждения природы, — не чувствую себя частью этого всего бесконечного и прекрасного целого».

На всем пути Толстой делал наблюдения над встречавшимися ему местными жителями. Он заметил, что в Швейцарии попадается очень много «ужасно грязно одетых и изнуренных» рабочих; он «нигде не встречал такой уродливой, идиотической старости рабочего класса, как в Швейцарии».

В католическом Фрибургском кантоне Толстому сразу бросились в глаза «особенности католического края»: «грязные, оборванные дети, большой крест на перекрестке перед деревней, надписи на домах, уродливо вымазанная статуэтка мадонны над колодцем», старики и больные дети, просящие милостыню.

«одежда и вид народа ужасно бедны». Вместе с тем Толстой довольно часто встречает в разных местах Швейцарии среди крестьян «милый и поэтический, красивый тип», который он характеризует следующим образом: «громадные широкие плечи и грудь, чрезвычайно развитые мышцы ног и рук, небольшая белокурая голова, румянец во всю щеку и благодушная, кроткая, немного глуповатая улыбка».

Отталкивающее впечатление производили на Толстого встречавшиеся ему в пути представители швейцарской городской мелкой буржуазии. «Это, — пишет Толстой, — безжизненная, притворная, нелепо подражающая французам, презирающая рабочий класс швейцарцев и отвратительно корыстно мелочная порода людей».

Вид молодых швейцарских мужчин, возвращающихся с учебного военного сбора, подал Толстому повод вновь высказать свои в то время уже твердо сложившиеся антимилитаристические убеждения. Он отмечает ту перемену, которую он заметил в одном и том же швейцарце, когда тот проводит утро у себя дома за работой и когда в полдень возвращается с учебного сбора. Дома он благодушен, учтив, приветлив; его лицо выражает ум и добродушие: в полдень, возвращаясь с учебного сбора, он пьян, груб, «лицо его выражает какую-то бессмысленную гордость или, скорее, наглость»; он распевает непристойную песню, «готов оскорбить встретившуюся женщину или сбить с ног ребенка». «А все это, — объясняет Толстой, — только оттого, что на него надели пеструю куртку, шапку и бьют в барабан впереди». «Нигде, как в Швейцарии, не заметно так резко пагубное влияние мундира, — говорит Толстой, — действительно, вся военная обстановка как будто выдумана для того, чтобы из разумного и доброго создания — человека сделать бессмысленного, злого зверя».

Освеженный физически, с большим запасом новых и разнообразных впечатлений и от людей, и от природы (он, между прочим, спускался в один из могучих альпийских глетчеров близ Гриндельвальда), Толстой 6 июня вернулся в Кларан.

XIV

Еще во время путешествия Толстой дважды пытался продолжать «Беглого казака» и один раз «Поврежденного».

«Поврежденный», 2) «Беглый казак», 3) «Отъезжее поле», 4) вторая часть «Юности» и 5) «Дневник путешествия».

Повесть «Поврежденный» пишется во второй редакции.

Толстой снабжает теперь свою повесть эпиграфом из Пушкина, долженствующим выразить основную мысль произведения:

«Не для корысти, не для битв, —
Мы рождены для вдохновенья,
».

Уже первые строки повести в новой редакции ясно говорят о том, что она писалась вдали от больших городов59.

«Над Петербургом стояла пасмурная зимняя ночь. Большой холодный город спал тем горячечным, беспокойным сном, которым спит пьяный после дня разврата. С черного неба мимо мрачных громад домов, слабо освещенных кое-где догорающими фонарями, падали белые сухие клочья снега на взрытое грязное тесто улиц... Там и сям за красными занавесками догорали огни домов веселья».

Действие повести во второй редакции в основном развертывается так же, как и в первой. Ценитель музыки, покровительствующий Вольфгангу, носит здесь фамилию Седьмый. Он служит в каком-то учреждении, но понимает, что служба его — «только узаконенная совершенная праздность». Его отталкивает общество богатых людей, он видит, что «богатство притягивает к себе самое отребье общества», и потому богатые люди «живут в отвратительной сфере подлости и лести», которая их портит и из которой они вырваться не могут. Отрадой жизни Седьмого является искусство; потому-то и игра Вольфганга оказывает на него такое сильное действие.

«Звуки становились все сильнее, нежнее, трогательнее и одушевленнее. Наконец они полились так страстно, так отчаянно, что слышны были уже не звуки, а сам собой в душу каждого лился какой-то прекрасный, но бурный поток давно знакомой, но в первый раз высказанной поэзии».

Во время игры лицо Вольфганга «совершенно переродилось и сияло какой-то непрерывной восторженной радостью. Глаза горели необыкновенным блеском, ноздри раздувались, красные губы раскрывались от наслаждения. Иногда голова ближе наклонялась к скрипке, глаза закрывались, и полузакрытое волосами лицо освещалось улыбкой кроткого бесконечного блаженства. И вслед затем он вдруг вскидывал волоса, выпрямлялся, выставлял ногу, и его лоб и блестящий взгляд, которым он окидывал комнату, сияли гордостью, величием, как будто он чувствовал, что все присутствующие находятся в его совершенной власти».

Находясь под сильнейшим впечатлением игры Вольфганга. Седьмый долго не мог заснуть ночью. «Отчаянно грустные стоны скрипки и вдохновенная фигура артиста неотвязно, ежеминутно, с необычайной ясностью возникали в его воображении. Он давно не испытывал такого сильного чувства».

И Седьмый берет артиста к себе, надеясь поставить его на ноги. На этом работа над второй редакцией «Поврежденного» прекратилась.

«Беглый казак» пишется теперь с начала в новой редакции60. Эта редакция открывается живым описанием весеннего народного праздника в станице. Дается яркий образ молодой красивой казачки Марьяны, которым, видимо, любуется сам автор. Марьяну любит молодой застенчивый казак Кирка. Кирка приходит к старому казаку дяде Ерошке и просит устроить его женитьбу на Марьяне. Дается не менее яркий портрет дяди Ерошки, оставшийся в своих основных чертах неизменным во всех дальнейших редакциях повести, включая окончательную.

Кирка ведет дядю Ерошку к себе в дом, угощает его чихирем, и, выслушав его наставления о том, что он должен быть «молодец, шутник», возбужденный его речами, идет на площадь, чтобы увидеть Марьяну. На этом работа над повестью остановилась.

Новое произведение — вторая часть «Юности» — было начато 9 июня. Работа продолжалась всего один день. Толстой написал первую главу, озаглавленную «Внутренняя работа», в которой рассказал про свои юношеские моральные искания, восторги и мечтания, когда он «по-своему перестраивал весь мир божий». Для второй главы, озаглавленной «Троицын день», было написано только несколько строк61.

Рукописи повести «Отъезжее поле» полностью не сохранились, и мы не можем сказать с уверенностью, что именно было написано Толстым в этот период работы над повестью.

Таким образом, ни одно из произведений, над которыми Толстой работал по возвращении в Кларан, не было им закончено. Обилие новых впечатлений мешало сосредоточенно работать, и охвативший Толстого творческий порыв быстро угас.

— на этот раз в другом направлении, чем прежде. Он поехал в Женеву и оттуда через Савойю — в Турин, бывший в то время столицей Сардинского королевства, ради встречи с Дружининым и Боткиным. Судя по дневнику, встреча с ними не произвела на Толстого большого впечатления. Внимание его привлекла общественная жизнь Турина.

Как известно, Сардинское королевство в то время было наиболее передовым из всех итальянских государств, со сравнительно либеральной конституцией. Оно деятельно готовилось к объединению Италии под своим господством. В 1859 году начало этому объединению было положено удачной войной Сардинии с Австрией, закончившейся присоединением Ломбардии к Сардинскому королевству.

Толстой побывал в Сардинской палате депутатов и, познакомившись ближе с общественной жизнью Турина, испытал даже «чувство зависти к этой молодой, сильной, свободной жизни» (дневник 17 июня). Он слышал (что так далеко было от порядков самодержавной России) оживленные толки по поводу речи члена Сардинской палаты депутатов Анжело Брофферио, примыкавшего к либерально-демократическому направлению и производившего большой эффект своими остроумными и ядовитыми нападками на правительство.

17 июня Толстой вместе с младшим братом Боткина, Владимиром Петровичем, двадцатилетним юношей, отправился частью в дилижансе, частью пешком по направлению к горному проходу Сен-Бернар. Задержавшись на один день по случаю дождливой погоды в деревне Грессонэ, Толстой написал здесь «листочка два» «Беглого казака» и читал стихотворения Гёте, из которых «Встречу и разлуку» нашел «восхитительным» (дневник 19 июня).

21 июня путники приехали в город Аосту, где осматривали многочисленные остатки римских архитектурных древностей, и в тот же день прибыли на Сен-Бернар. Здесь Толстой переночевал в странноприимном доме, а на другой день смотрел знаменитых сенбернардских собак, побывал в церкви и в морге и затем в продолжение двух часов спускался вниз в тумане по снегу.

«Беглого казака», и «Поврежденного». «Беглый казак» Боткину очень понравился, а «Музыкант» менее, — он нашел, что «главному лицу не дано той поэтической привлекательности, какую следовало ему дать», хотя во всей повести «много хорошего»62.

Под влиянием похвалы Боткина. Толстой начал писать продолжение «Беглого казака» и написал сцену свидания Кирки с Марьяной в садах; «немного пописал» также и «Погибшего» (так теперь назвал он свою повесть).

Несколько раз в Кларане Толстой виделся с Дружининым и под конец дал ему в своем дневнике такую характеристику: «Он короток ужасно, но зато толст и кругол». Эту характеристику надо понимать, повидимому, в том смысле, что Толстой увидел, что умственные интересы и миросозерцание Дружинина очень ограничены («он короток ужасно»), но в той сфере, которая его интересует, у него много знаний, и он вполне удовлетворен этой сферой («толст и кругол»).

30 июня Толстой покинул Кларан, сохранив навсегда самое приятное воспоминание об этом городке и его окрестностях, где, по его словам, так удивительно сказывалось «спокойное, гармоническое и христианское влияние» природы63.

Толстой приехал в Женеву, откуда через три дня выехал в Ивердон и затем в столицу Швейцарии — Берн.

наблюдать это зрелище, подобного которому не могло быть в тогдашней самодержавной России. «Крики, венки, приемы путешествующему владыке — народу», — записал он в дневнике 4 июля.

Вид народного воодушевления и созерцание, хотя бы из окна вагона, прекрасной швейцарской природы в ночное время сильно подействовали на Толстого и привели его в приподнятое настроение. «Восхитительная лунная ночь, — записывает он тогда же в дневнике, — пьяные крики, толпа, пыль не расстраивают прелести; сырая, светлая на месяце поляна, оттуда кричат коростели и лягушки, и туда, туда тянет что-то. А приди туда — еще больше будет тянуть вдаль. Не наслаждением отзывается в моей душе красота природы, а какой-то сладкой болью».

Но самый праздник в Берне вызвал в Толстом чувство разочарования. Это был, вероятно, обычный «праздник стрелков», который справляется в определенное время в разных городах Швейцарии. На этот раз бернский праздник, судя по описанию Толстого, превратился в своего рода патриотическую манифестацию, вызванную политическими событиями. Незадолго до этого Швейцария вышла победительницей в так называемом Невшательском вопросе. Швейцарский город Невшатель, ранее находившийся в подчинении прусскому королю, был признан независимым от Пруссии и формально вошел в состав Швейцарского союза.

Но Толстой увидел много искусственного в организации этого праздника: лозунги, которые были вывешены на улицах, представились ему «напыщенным вздором», храбрость, которая в них афишировалась, напускной; во всей организации праздника его поразило полное отсутствие поэзии, — это привело его к общему выводу, что швейцарцы «не поэтический народ».

Уйдя с праздника, Толстой побывал в цирке, в анатомическом театре, в зверинце и даже, несмотря на все впечатления дня, смог настолько сосредоточиться, чтобы написать хотя два листа «Погибшего».

XV

Гостиница «Швейцергоф» была в то время заселена главным образом богатыми туристами-англичанами. Толстому, считавшему, как писал он в очерке «Люцерн», что «одно из лучших удовольствий жизни» есть «наслаждение друг другом, наслаждение человеком», была невыносима холодная чопорность и замкнутость англичан, их «совершенное отсутствие внимания ко всему окружающему», особенно проявлявшееся за обедом, когда человек сто обедающих в совершенном молчании и тишине больше всего боялись нарушить «строгое, законом признанное приличие».

Вечером на второй день пребывания Толстого в Люцерне случилось происшествие, давшее ему повод начать единственное произведение, законченное им за границей.

Возвращаясь из города в гостиницу, Толстой услыхал на улице пение, поразившее его своей оригинальностью. Это странствующий певец распевал тирольские песни, аккомпанируя себе на гитаре. Подойдя ближе, Толстой невольно заслушался его музыкой и пением. Голос у него был небольшой, но приятный, а исполнение обнаруживало огромное природное дарование. Толстой дал ему несколько монет и посоветовал продолжить пение под окнами гостиницы «Швейцергоф». Певец согласился.

Заслышав звуки пения и гитары, обитатели «Швейцергофа», эти «блестящие нарядами широкоюбные барыни, господа с белейшими воротничками», как писал потом Толстой в очерке «Люцерн», вышли на подъезд и столпились у окон и на балконах, чтобы слушать певца. Внизу его окружила прислуга гостиницы и гуляющая публика. Во все время, пока он пел, в толпе слушателей «царствовало почтительное молчание».

стоять в ожидании следующей песни. Певец спел еще песню; в толпе со всех сторон послышались возгласы одобрения. Окончив песню, певец еще раз, сняв фуражку, обратился к слушателям с той же просьбой, но и на этот раз никто ничего ему не дал. В третий раз — то же самое. Смущенный певец надел фуражку и отправился обратно в город.

Толстой был поражен такой холодной бесчувственностью богачей к бедному человеку. Как рассказывает он в «Люцерне», он почувствовал «невыразимую злобу» на этих людей. Он догнал певца, пригласил его с собой в «Швейцергоф», спросил лучшего шампанского и, несмотря на насмешки и презрительный вид прислуги, усадил бедно одетого артиста с собой за стол. Швейцары и лакеи гостиницы держали себя развязно и неучтиво обходились с певцом только потому, что он был бедно одет. Это возмутило Толстого, он накричал на них и «взволновался ужасно».

Простившись с певцом, Толстой пошел гулять. Прекрасная природа и погода, еще не улегшееся впечатление от поразившего его пения, сознание своей правоты в столкновениях из-за бедного певца с прислугой гостиницы привели Толстого в восторженное, радостное и религиозное настроение, которое он в дневнике выразил в следующих словах: «Ночь — чудо. Чего хочется, страстно желается? — не знаю, только не благ мира сего. И не верить в бессмертие души! — когда чувствуешь в душе такое неизмеримое величие. Взглянул в окно. Черно, разорванно и светло. Хоть умереть. — Боже мой! Боже мой! Что я? И куда? И где я?»

После случая с певцом Толстой не мог более выносить «тупоумных, скучных обедов» в обществе «замороженных» англичан и переселился из «Швейцергофа» в дешевый пансион, где занял две маленькие комнатки на чердаке совершенно отдельного домика. Обстановка в этих комнатках была самая простая, что было Толстому очень по душе; все в них было «просто, деревенско и мило ужасно», как в тот же день писал Толстой Боткину.

Случай с певцом так поразил Толстого, что уже на третий день после этого происшествия 9 июля он начал очерк с описанием этого случая. Толстой выбрал для своего очерка форму письма из-за границы, причем воображаемым адресатом, которому Толстой направлял свое письмо, был В. П. Боткин. Толстой имел в виду в этом письме к воображаемому адресату описать не только случай с певцом, но и другие свои заграничные впечатления. Работа продолжалась еще два дня, и 11 июля очерк был закончен. Таким образом, весь очерк был написан в три дня и в дальнейшем не подвергался существенной переработке. С такой быстротой писались Толстым до того времени только самые задушевные его произведения — «Записки маркера» и «Севастополь в мае».

«Люцерном», Толстой в то же время в виде отдыха читал роман немецкого писателя Густава Фрейтага «Дебет и кредит» и по окончании чтения записал в дневнике свою оценку этого романа. Толстой пишет, что роман «плох», так как «невозможна поэзия аккуратности». Замечание это было вызвано тем, что роман Фрейтага был посвящен прославлению поднимающейся немецкой буржуазии, представители которой наделены в романе разными добродетелями, в том числе — типическим качеством буржуа — педантичной «аккуратностью», которой всегда так чужд был пылкий и увлекающийся Толстой.

Окончив «Люцерн», Толстой в тот же день отправился путешествовать по окрестным деревням, местечкам и городам. Дорогой он любовался идиллическими деревенскими картинами (видел, как «старички пьют вдвоем винцо под деревом»), сторонился от «поганых буржуа», взбирался на гору Риги, но, как это и раньше бывало с ним в подобных случаях, остался совершенно холоден к открывающемуся с этой горы прославленному виду. «Отвратительный глупый вид», — записал он в дневнике. И на следующий день: «Тот же глупый вид на природу и на людей».

Вернувшись в Люцерн вечером 14 июля, Толстой уже на другой день принялся за переделку «Люцерна». Форма письма к воображаемому адресату была изменена; очерк был начат сперва в форме дневника князя Нехлюдова, героя «Отрочества», «Юности», «Записок маркера» и «Утра помещика».

18 июля новая редакция «Люцерна» была закончена, но Толстой остался не совсем доволен формой очерка, находя ее «diffus» (расплывчатой). Что же касается содержания, то еще по окончании первой редакции Толстой записал в дневнике относительно своего нового произведения: «Хорошо. Надо быть смелым, а то ничего не скажешь, кроме грациозного, а мне много нужно сказать нового и дельного».

Что же именно «нового и дельного» хотел Толстой сказать и действительно сказал в своем «Люцерне»?

XVI

книжке. По этим записям мы не можем причислить Толстого ни к одному из существовавших в то время общественно-политических направлений. Он не революционер-демократ, не либерал, не консерватор, не западник, не славянофил. Размышления на общественно-политические темы не сложились в то время у Толстого в какую-либо определенную систему взглядов, но показывают всю напряженность его поисков разумного разрешения поставленных перед ним самой жизнью вопросов.

Под влиянием чтения Прудона Толстой 25 мая записывает: «Все правительства равны по мере зла и добра. Лучший идеал — анархия»64. Но, повидимому, «анархия» (в смысле безвластия) рисовалась Толстому в то время только как смутный идеал, так как необходимость известных государственных форм он в то время несомненно признавал. В его записной книжке того времени находим следующую запись: «Возможно отсутствие законов, но должно быть обеспечение против насилия»65. Утверждая, что «все правительства равны по мере зла и добра», Толстой в то же время понимал желательность и неизбежность замены самодержавной формы правления республиканской. «Ежели бы Россия, кроме религиозного и народного знамени, выставила бы республиканское или хоть конституционное, мир бы был ее», — записывает он вскоре после приведенной записи об анархии как идеале66.

Здесь Толстой имеет в виду известную формулу русской государственности, утвердившуюся в правящих кругах при Николае I: православие, самодержавие, народность. Из этой формулы Толстой принимает народность, принимает и православие, понимая его в широком смысле религиозности вообще, но самодержавия не принимает, считая необходимым замену самодержавной формы правления республиканской или, по крайней мере, конституционно-монархической.

В другой записи Толстой выражает свое убеждение в том, что «русский народ способен к республиканской жизни». Иногда ему казалось даже, что в глазах русского народа «правительство не есть потребность, а случайность» и что русский народ «допускает царя преимущественно по своей терпимости... Почему и царю не быть, коли ему хорошо»67.

«Будущность России, — писал он, — казачество: свобода, равенство и обязательная военная служба каждого»68.

Последний пункт этой программы Толстого носит демократический характер: в то время в России обязательная воинская повинность существовала только для низших сословий; дворянство было свободно от отбывания воинской повинности.

Молодой Толстой начинает понимать решающую роль народных масс в исторических событиях. Он видит ложность точки зрения Наполеона, который «забыл, что цари растут из народа», и «ожидал переворотов в Европе от личностей, владык»69.

Толстой испытывает смутное тяготение к социализму. Еще год тому назад он считал социализм «политической неразрешимой пешкой»70. Теперь он думает иначе. «Социализм, — пишет он, — ясен, логичен и кажется невозможен, как казались пары71. Надо прибавить силы, встретив препятствие, а не идти назад»72.

Молодой Толстой — противник всякого национализма и шовинизма. Он говорит, что «национальность — единственное препятствие развитию свободы», разумея под «национальностью», очевидно, именно национальный шовинизм. Дипломаты, по его мнению, должны не разжигать национальную ненависть, а должны быть «высоконравственные распространители общечеловеческих идей и уничтожители национальностей»73.

— противник грабительской колониальной политики европейских правительств. Он находит «отвратительными» действия англичан в Китае (дневник 30 апреля). Факт, так возмутивший Толстого, состоял в следующем. Осенью 1856 года китайские власти на английском корабле, плывшем по реке Янтцекианг, арестовали нескольких китайцев, подозревая их в незаконной торговле опиумом. Английские власти сочли этот арест оскорблением британского флага и послали к берегам Китая флот, который обстрелял и разрушил целый ряд прибрежных китайских городов. Затем был высажен десант, который предавал разграблению города, убивал мирных жителей и производил другие насилия.

Кроме непосредственного соприкосновения с общественно-политической жизнью европейских стран, а также чтения по общественно-политическим вопросам (между прочим, он прочел какое-то сочинение французского теоретика анархизма Прудона), наводили Толстого на размышления также и многочисленные встречи с представителями привилегированных классов разных стран Европы. Нередко встречи эти производили на него неблагоприятное впечатление, отмечавшееся им в дневнике.

«Ничего не может быть глупее француза comme il faut», — записывает он 14 июля. В другой раз, прослушавши до трех часов ночи болтовню своего соседа по отелю, француза, мечтающего попасть в депутаты, рассказывавшего и про свои политические планы, и про поэзию, и про любовь, Толстой заносит в свой дневник убийственное замечание об этом своем собеседнике:

«Что за ужас. Я бы лучше желал быть без носа, вонючим, зобастым, самым страшным кретином, отвратительнейшим уродом, чем таким моральным уродом» (дневник 26 июля).

Но особенно неблагоприятное впечатление производили на Толстого богатые туристы-англичане, составлявшие, по его наблюдениям, девять десятых всех путешествующих по Швейцарии.

«Англичане все читали Шекспира, Байрона, Диккенса, все поют, играют, в церковь ходят, семьяне74, но всё это удобства жизни, а не потребность внутреннего мира — он спит», — записывает Толстой около того же времени в записной книжке75.

Позднее, уже в Германии, Толстой пишет про англичан, своих спутников на пароходе: «Молодые англичане не знают своей литературы и улыбаются над моим варварством» (дневник 22 июля).

Все свои размышления относительно западноевропейской буржуазной цивилизации, все свои сомнения в ее ценности Толстой высказал в очерке «Люцерн».

XVII

Очерк «Люцерн» начинается противопоставлением красот люцернской «странной, величавой и вместе с тем невыразимо гармонической и мягкой природы» пошлым, безвкусным сооружениям на городской набережной в угоду богатым туристам. Далее дается картина «тупоумного, скучного» обеда в гостинице «Швейцергоф», в обществе богатых чопорных англичан, где «со всех сторон блестят белейшие кружева, белейшие воротнички, белейшие настоящие и вставные зубы, белейшие лица и руки», а на лицах заметно одно выражение — «сознания собственного благосостояния». Затем описывается подробно случай с певцом.

Изливая свое негодование против богатых обитателей гостиницы «Швейцергоф», так безучастно отнесшихся к нищему певцу, Толстой говорит: «Всем им, казалось, так было спокойно, удобно, чисто и легко жить на свете, такое в их движениях и лицах выражалось равнодушие ко всякой чужой жизни и такая уверенность в том, что швейцар им посторонится и поклонится и что, воротясь, они найдут чистую, покойную постель и комнаты, и что всё это должно быть, и что на всё это имеют полное право, что я... ́ таким тяжелым камнем давило мне сердце, и почувствовал невыразимую злобу на этих людей».

В этих словах Толстой впервые выступил с резким обличением праздной, роскошной жизни представителей высших классов. Если бы в этом месте рассказа речь шла не об английских лордах, а о русских аристократах, эта часть текста «Люцерна» в то время, конечно, не была бы пропущена цензурою.

Подсмеивания лакеев над певцом, которого автор привел в «Швейцергоф», и их развязное поведение дали исход «тому готовому запасу злобы» против обитателей «Швейцергофа», который он «не успел еще сорвать ни на ком».

Здесь Толстой делает важное автобиографическое признание. «Я совсем озлился, — рассказывает он про себя устами героя своего очерка, — той кипящей злобой негодования, которую я люблю в себе, возбуждаю даже, когда на меня находит, потому что она успокоительно действует на меня и дает мне хоть на короткое время какую-то необыкновенную гибкость, энергию и силу всех физических и моральных способностей».

В эту минуту Толстой, по его словам, был так возмущен и раздражен, что не только «с наслаждением подрался бы» с кельнерами и швейцарами, не только «палкой по голове прибил бы беззащитную английскую барышню», но даже, если бы был в Севастополе, «с наслаждением бросился бы колоть и рубить в английскую траншею». И он не только излил все свое негодование против тех слушателей, которые безучастно отнеслись к бедному певцу, но и обрушился против Швейцарской республики, обозвав ее «паршивой» за то, что в ней существует одна только видимость равенства — так называемое равенство перед законом.

на обитателей «Швейцергофа» за то, что они не ценят «лучшего блага в мире» — поэзии, хотя во всех них есть «потребность поэзии». Затем, прямо обращаясь к богатым обитателям отеля со словами возмущения и обличения, Толстой задает им вопрос: «Как вы, дети свободного человечного народа, вы, христиане, вы, просто люди, — на чистое наслаждение, которое вам доставил несчастный просящий человек, ответили холодностью и насмешкой?»

Толстой негодует и на «бессмысленную толпу», которая «смеясь преследовала и оскорбляла» певца, и на богатых обитателей «Швейцергофа» за то, что они «холодны, жестоки и бесчестны». Факт этот, по мнению Толстого, гораздо значительнее и серьезнее и имеет более глубокий смысл, чем многие из тех фактов, о которых пишут в газетах и рассказывают историки. Он перечисляет ряд таких фактов: «что англичане убили еще тысячу китайцев за то, что китайцы ничего не покупают на деньги, а их край поглощает звонкую монету; что французы убили еще тысячу кабилов за то, что хлеб хорошо родится в Африке и что постоянная война полезна для формирования войск..., что император Наполеон гуляет пешком в Пломбьер и печатно уверяет народ, что он царствует только по воле всего народа». В черновом тексте «Люцерна», после слов «англичане убили еще тысячу китайцев», следовало: «русские — тысячу чеченцев». Конечно, это упоминание о войне правительства Николая I с горцами не могло быть пропущено тогдашней цензурой.

Все это, — говорит Толстой, — слова, скрывающие или показывающие давно известное». (В черновом тексте «Люцерна» эта фраза имеет такую редакцию: «Это слова пустые, означающие давно известные гнусные страсти человека».)

Как видим, Толстой в этих строках протестует против всей колониальной политики европейских народов. Варварские действия англичан по отношению к безоружному в то время Китаю давно возмущали Толстого. Теперь, кроме англичан, он возмущается также действиями французов в Великой Кабилии, расположенной в северо-западной части Алжира. Воинственное племя кабилов долгое время вело героическую борьбу с французскими войсками, вторгшимися в их территорию, пока наконец в 1857 году французам не удалось путем жестоких репрессий сломить сопротивление кабилов. Так же, как колониальная политика англичан и французов, осуждается Толстым и колониальная политика Николая I. Таким же обманом, как и колониальная политика европейских народов, проводимая под флагом распространения цивилизации и христианства, представляется Толстому и лицемерное утверждение императора Наполеона III о том, что он царствует «по воле всего народа». (В черновом тексте «Люцерна» упоминание о Наполеоне III имело такой вид: «император Наполеон гуляет пешком и делает комедию выборов».)

«равенство» всех граждан. Толстой утверждает, что равенство это совершенно фиктивно. «Неужели народы, как дети, могут быть счастливы одним звуком слова равенство?» — спрашивает Толстой. Говорят, что в республиках существует «равенство перед законом». «Да разве вся жизнь людей происходит в сфере закона? — возражает Толстой. — Только одна тысячная доля ее подлежит закону, остальная часть происходит вне его, в сфере нравов и воззрения общества». А здесь, «в сфере нравов и воззрения общества» (подразумевается: буржуазного) нет никакого признания равенства людей. Здесь уважается богатство и презирается бедность. Общественными деятелями в республиканских государствах «в их палатах, митингах и обществах» руководит не желание общего блага, а «тщеславие, честолюбие и корысть».

От этих частных вопросов Толстой переходит к общему вопросу о цивилизации и первобытном состоянии. Он не соглашается с тем, что цивилизация всегда благо, а «варварство» всегда зло. В человеческой натуре, — говорит Толстой, — заложена «инстинктивная первобытная потребность добра»; человек чувствует потребность «инстинктивной и любовной ассоциации», которая иногда вступает в противоречие с рассудочной (по терминологии Толстого — «разумной») «себялюбивой ассоциацией людей, которую называют цивилизацией».

«Кто больше человек и кто больше варвар?» — задает Толстой вопрос, — тот лорд, который не уделил бедняку «мильонной доли своего состояния и теперь, сытый, сидя в светлой покойной комнате, спокойно судит о делах Китая, находя справедливыми совершаемые там убийства», или бедный певец, утешающий людей своим пением, который, «усталый, голодный, пристыженный» отошел от окон богатого «Швейцергофа»?

Для Толстого нет колебаний в ответе на этот вопрос.

Но как же разрешить противоречие между цивилизацией и первобытным состоянием? На этот вопрос Толстой дает следующий ответ: «Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель — Всемирный Дух, проникающий нас всех вместе и каждого, как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый Дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу». (В черновой редакции «Люцерна» эта фраза заканчивается такими словами: «вот только слушай этот голос чувства, совести, инстинкта, ума, — назовите его, как хотите, — только этот голос не ошибается». И далее: «И этот голос слышится яснее в положении того, что вы называете варварство, чем в положении того, что вы называете цивилизацией». Еще ранее этого в черновой редакции «Люцерна» упоминается Руссо с его взглядом на цивилизацию: «Не смешной вздор говорил Руссо в своей речи о вреде цивилизации на нравы».)

«Люцерна», В. И. Ленин в статье «Л. Н. Толстой и его эпоха» писал:

«В «Люцерне» (писано в 1857 году) Л. Толстой объявляет, что признание «цивилизации» благом есть «воображаемое знание», которое «уничтожает инстинктивные, блаженнейшие первобытные потребности добра в человеческой натуре». «Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, — восклицает Толстой, — Всемирный Дух, проникающий нас»76.

В. И. Ленин совершенно справедливо связывает приводимые им цитаты из «Люцерна» с общим религиозно-философским миросозерцанием позднего Толстого. Связь эта несомненна.

Далее В. И. Ленин определяет те общественные условия, на почве которых выросло религиозно-философское учение Толстого.

«Пессимизм, непротивленство, апелляция к «Духу» есть идеология, неизбежно появляющаяся в такую эпоху, когда весь старый строй «переворотился», и когда масса, воспитанная в этом старом строе, с молоком матери впитавшая в себя начала, привычки, традиции, верования этого строя, не видит и не может видеть, каков «укладывающийся» новый строй, какие общественные силы и как именно его «укладывают», какие общественные силы способны принести избавление от неисчислимых, особенно острых бедствий, свойственных эпохам «ломки»77.

Окончание «Люцерна» написано в другом тоне, чем весь очерк. Здесь Толстой говорит, что у богатых лордов нет такой «беззаботной, кроткой радости жизни и согласия с миром», как у бедного певца, и из этого делает вывод: «Бесконечна благость и премудрость Того, Кто позволил и велел существовать всем этим противоречиям». Только человек, этот «ничтожный червяк, дерзко, беззаконно пытающийся проникнуть его законы, его намерения», видит противоречия, в то время как «Он кротко смотрит с своей светлой неизмеримой высоты и радуется на бесконечную гармонию, в которой вы все противоречиво бесконечно движетесь».

он писал свой очерк. Нужно было найти выход, путь разрешения тех противоречий действительности, которые он так мучительно переживал. Этого выхода он не видел, и разрешением противоречий представилась ему на некоторое время давно ему известная гегелевская идея «бесконечной гармонии мира».

Впоследствии отношение Толстого к философии, изложенной в заключительной части «Люцерна», совершенно изменилось,

23 октября 1874 года, прочитав только что вышедшую книгу В. Соловьева «Кризис западной философии. Против позитивистов», Толстой писал Страхову, что книга эта ему «очень понравилась», за исключением окончания. «В нем есть, то-есть в статье, — писал Толстой, — один недостаток — гегелевская зловредная фразеология. Вдруг с бух да барахты является в конце статьи какой-то дух, мне очень противный и давно знакомый»78.

Совершенно отрицательное отношение к учению Гегеля о всемирном духе находим в трактате Толстого «Так что же нам делать?», написанном в 1882—1886 годах. Здесь Толстой, вспоминая о той популярности, какую имело учение Гегеля в ту пору, когда он «начал жить», то есть в 1830—1840-х годах, говорит далее, что для современного образованного человека гегелианство уже не существует. Если современному ученому, образованному человеку начать говорить об учении Гегеля, он «не станет оспаривать, а только удивится. Какой дух? Откуда он? Зачем это? Зачем он проявляется? Зачем он мне нужен?»79.

К этому же периоду относится устное высказывание Толстого о гегелианстве и о влиянии гегелианства на его очерк «Люцерн».

«бесценного триумвирата», Боткине и Анненкове, к которым Толстой в то время был уже совершенно равнодушен, он вспомнил и свой очерк «Люцерн», и сказал, что он «испорчен» упоминанием о «гармонии мира»80.

Но в 1905 году, составляя сборник изречений мыслителей всех стран и народов под названием «Круг чтения», Толстой в книге афоризмов из его произведений81 прочел цитату из окончания

«Люцерна» о «всемирном духе» и в числе других поместил ее целиком в свой сборник82. Позднее, в 1908 году, Толстой ту же мысль взял эпиграфом к одной из глав своей статьи «Закон насилия и закон любви»83.

XVIII

Вернувшись в Россию, Толстой 1 августа (ст. стиля), на даче у Некрасова, прочел вслух «Люцерн» Некрасову и Панаевым. «Подействовало на них», — записал Толстой в дневнике.

Либеральные писатели и критики все без исключения отнеслись к «Люцерну» отрицательно — не за выраженные в нем религиозно-философские мысли, которые прошли никем не замеченными, кроме Тургенева, но за его критику западноевропейских нравов и буржуазных общественно-политических порядков.

«Его рассказ «Люцерн», — писал он Боткину 16 октября, — на публику подействовал неблагоприятно. Когда я слышал его из уст автора, читавшего с раздражением внутренним и со слезами в конце, — рассказ этот подействовал на меня сильно, но потом, когда я перечел его сам, он произвел на меня совсем другое впечатление. Видно, что это писал благородный и талантливый, но очень молодой человек, из ничтожного факта выводящий бог знает что и громящий беспощадно все, что человечество выработало веками потом и кровью»84.

Боткин, в понимании и сочувствии которого Толстой не сомневался, совершенно не оправдал его уверенности. Спокойный, уравновешенный, самодовольный буржуа, убежденный в том, что «задача русской жизни» в течение многих поколений будет состоять в том, чтобы «внутренне окраситься европейской цивилизацией», — Боткин прежде всего не мог простить Толстому негодующего тона его очерка. «Люцерн» Толстого я наконец прочел, — писал Боткин Панаеву 29 января 1858 года. — Это во всех отношениях не только детская вещь, но еще неприятная..., и самую непривлекательную роль разыгрывает в ней сам автор»85.

Столь же отрицательно, как Панаев и Боткин, отнесся к «Люцерну» типичный западник Анненков. «Повесть Толстого, — писал он Тургеневу 16 ноября, — ребячески-восторженная, мне не понравилась. Она походит на булавочку, головке которой даны размеры воздушного шара в три сажени диаметра»86.

Разумеется, совершенно не одобрил «Люцерн» и Тургенев, который читал этот очерк еще в рукописи в Баден-Бадене, получив его из рук автора. «Я прочел небольшую его [Толстого] вещь, написанную в Швейцарии, — писал Тургенев Боткину 4 августа. — Не понравилась она мне: смешение Руссо, Теккерея и краткого православного катехизиса»87. Самому Толстому Тургенев писал 25 ноября (7 декабря): «Идите своей дорогой — и пишите, — только разумеется не люцернскую морально-политическую проповедь»88.

«Люцерне» сообщал Григорович в двух своих письмах. Боткину Григорович писал 25 сентября: «Повесть Толстого прошла без внимания; многим она очень даже не понравилась»89. Через десять дней тот же Григорович писал Некрасову: «В Москве мне говорили, что Толстой ничего не написал лучше; обшее мнение, что повесть отличная»90.

Отрицательную оценку вызвал «Люцерн» и в печати. Газета «Петербургские ведомости» писала, что не стоило бы и упоминать об этом рассказе, если бы он не был подписан именем графа Толстого, и выражала удивление, «как можно видеть в этом ничтожном случае какой-то глубокий смысл и серьезное значение»91. (Отзыв этот Толстой прочел 11 октября, после чего записал в дневнике: «Меня обругали Петербургские ведомости», — очевидно, считая, что «обругали» напрасно.)

Журнал «Сын отечества» находил в очерке «теплые страницы», «верные размышления», «благородную гуманную цель», но и этот журнал считал, что не следовало автору называть швейцарскую республику «паршивой»92.

«Люцерн» Толстого был в то время в русской подцензурной печати единственным художественным произведением, в котором выражено было критическое отношение к западноевропейской буржуазной цивилизации.

В истории творчества Толстого «Люцерн» был вторым, после «Севастополя в мае», обличительным произведением. Обличительный элемент был в нем выражен еще сильнее, чем в «Севастополе в мае».

XIX

Двор великой княгини, при которой Александра Андреевна состояла фрейлиной, Толстой иронически называл «трубой»92а; однако, после одного из посещений Александры Андреевны, он записал в своем дневнике: «Трубный запах, к стыду моему, мне нравится». Толстой уже был тогда убежденным противником самодержавия, но монархическое воспитание, как пережиток, давало себя знать, и атмосфера придворной жизни («трубный запах») доставляла ему некоторое удовольствие. Толстой заметил в себе это противоречие.

19 июля Толстой выехал из Люцерна в Цуг, затем в Цюрих и Шафгаузен, а 22 июля совершенно покинул Швейцарию, унося на всю жизнь приятные воспоминания о тех швейцарских деревнях, в которых ему пришлось побывать.

Он направился в Германию.

23 июля, находясь уже в Штутгарте, Толстой отмечает в дневнике наплыв значительных мыслей. Здесь появилась у него первая мысль о крестьянской школе. «Главное, — записывает Толстой в дневнике, — сильно, явно пришло мне в голову завести у себя школу в деревне для всего околотка и целая в этом роде».

Тогда же появились у него новые планы относительно начатых повестей. Образ казака в повести «Беглый казак» должен быть «дик, свеж, как библейское предание». Повесть «Отъезжее поле» должна заключать в себе «комизм живейший», образы необходимо «концентрировать», дать «типы, и все резкие». Но в условиях путешествия планы эти не могли быть осуществлены.

На другой день 24 июля Толстой приехал в Баден-Баден и здесь отдал дань своей давнишней страсти — азартной игре, на этот раз в рулетку. Сначала он много выиграл, но, продолжая игру, проиграл не только все бывшие у него в наличности деньги, но и те, которые он занял у знакомых — в общей сложности более 3000 франков. Разумеется, такое забвение себя в игре вызвало в Толстом глубокое недовольство собой. «Дурно, гадко», — записывает он 29 июля. Затем 1 августа — «Давно так ничто не грызло меня».

С просьбой о деньгах для уплаты проигрыша Толстой обратился, кроме других лиц, к Тургеневу, находившемуся в то время в Зинциге. Получив письмо Толстого, Тургенев сам приехал в Баден-Баден. Встреча была очень дружественная, хотя Тургенев «срамил» неудачливого игрока. «Ванечка мил»; «нам славно с ним», — пишет Толстой в дневнике.

переписке. Повидимому, что-то интересовало Толстого в Смирновой, так как бывал он у нее довольно часто; но все отзывы о ней в дневнике Толстого — отрицательные («несносно скучна», «смешно и гадко» и т. п.).

Впоследствии, в разговоре по поводу прочитанной вслух статьи о Гоголе, где Смирнова называлась «пленительной», Толстой заметил: «Не пленительна, а умна была»93.

Толстой намеревался из Германии поехать в Голландию, а оттуда — в Англию, где предполагал увидаться с Герценом94, но неожиданно он получил из дома известие, которое перевернуло все его планы. Брат Сергей Николаевич и тетушка Татьяна Александровна писали ему, что его сестра Мария Николаевна разошлась со своим мужем вследствие его развратного поведения и, оставив его, поселилась в доставшемся ей по разделу с братьями имении Покровское. (Как рассказывала мне впоследствии Мария Николаевна, она объявила своему мужу, что «не желает быть старшей султаншей в его гареме».)

Муж Марии Николаевны В. П. Толстой решил отказаться в пользу детей от трех принадлежащих ему имений, оставив себе одно самое небольшое и, не простившись с семьей, уехал. «Эта новость задушила меня», — пишет Толстой в дневнике. Он решил сейчас же вернуться домой.

Из Баден-Бадена Толстой выехал во Франкфурт только для свидания с А. А. Толстой. Свидание это принесло ему душевное успокоение, утраченное вследствие потери власти над собой в азартной игре и неожиданного семейного несчастия. «Бесценная

— записал он в девнике. — Чудо, прелесть. Не знаю лучше женщины». Успокоенный, он едет из Франкфурта в Эйзенах и дорогой записывает: «Будущее всё улыбается мне».

Из Эйзенаха Толстой направился в Дрезден, где дважды побывал в картинной галерее. Как записал он в дневнике, Сикстинская Мадонна Рафаэля «сразу тронула» его. К остальным картинам, выставленным в галерее, он остался холоден. Побывал также в дрезденском театре, где видел трагедию Гуцкова «Уриэль Акоста».

Из Дрездена Толстой, проехал в Берлин, где его поразил «разврат на улицах», и на другой день выехал в Штеттин, откуда в тот же день на пароходе отправился в Россию.

На пароходе вместе с Толстым ехало много русских. Из разговоров с ними Толстой увидал, что они «все либералы» и в то же время «ничего не делают для просвещения». Оговорка эта показывает, что поставленный им перед собой вопрос о народном образовании продолжал занимать его. Особенно не понравилась Толстому из его спутников на пароходе какая-то Мордвинова, «отвратительная, лицемерная либералка».

30 июля по старому стилю Толстой приехал в Петербург.

XX

относительно европейской жизни, составленное по книгам и по рассказам знакомых, побывавших за границей. После того как он сам провел шесть месяцев в двух республиканских государствах — во Франции и в Швейцарии, Толстой увидел там не только проявления «социальной свободы», от которой так далека была самодержавная Россия того времени, но и разные темные стороны европейской жизни.

Толстой увидел, что во Франции «социальная свобода» совмещалась с преклонением перед Наполеоном III и с культом Наполеона I. Он был до глубины души потрясен видом смертной казни в Париже, поразившим его холодной рассчитанностью всей процедуры казни и бесчувственностью толпы, сошедшейся смотреть на это зрелище.

В Швейцарской республике Толстому очень понравились типы крестьян, но вместе с тем он увидал там бедность народа, грубый милитаризм и отталкивающие типы черствых разбогатевших буржуа, презирающих народ. Здесь же он увидел многочисленных представителей высшего английского общества, которых так много путешествовало в то время по Швейцарии, поразивших его своим самодовольством и нравственной тупостью.

Толстой еще очень молодым читал книгу Прескотта «Завоевание Мексики», из которой он впервые узнал поразившую его историю порабощения мексиканского народа испанцами. Это было первое знакомство Толстого с варварскими методами колониальной политики европейских правительств. Позднее Толстой узнал много фактов относительно колониальной политики других европейских государств, особенно Англии, и его негодование против европейских правительств, порабощавших колониальные народы, все больше и больше возрастало. В Швейцарии встречи с многочисленными английскими богачами-туристами вновь напомнили ему все те жестокости англичан в колониальных странах, на которых было основано благосостояние этих гордых лордов. Уже не из книг, не из сочинений Диккенса и Теккерея, а своими глазами увидал Толстой тех представителей английского высшего общества, которым выгодно было ограбление колониальных народов.

После пребывания за границей возмущение и отвращение Толстого к колониальному грабежу еще более усилилось. В 1858 году (24 марта) он отмечает в дневнике «бесчеловечность Англии» при подавлении восстания в Индии. Отвратительно спокойный тон английских сообщений о казнях восставших индусов, наряду с преувеличенным значением, придаваемым другим текущим событиям, Толстой саркастически высмеивает в такой заметке в записной книжке: «Слава богу, спокойно расстреляли 94 человека, а Wats, слава богу, здоров» (запись 30 марта)95. Эта заметка вызвана следующим перепечатанным из английской прессы сообщением в «Московских ведомостях» о действиях английского капитана при подавлении восстания индусов: «Капитан Осборн с нетерпением ожидал вспомогательных войск и не надеялся, что его отряд будет готов казнить мятежников; когда же пришли к нему на помощь войска, то он казнил в один день 94 мятежников: 2 были повешены и 92 человека расстреляны»96. Уотс, упоминаемый в заметке Толстого, это английский механик, находившийся на сардинском пароходе, захваченном неаполитанским правительством, которое подозревало, что на этом пароходе находятся итальянские революционеры. Уотс был посажен в тюрьму, где заболел психическим расстройством. По настоянию английского правительства, Уотс был освобожден и возвращен в Англию97. Толстой отмечает контраст между шумом, поднятым в английской печати по случаю ареста одного английского гражданина, и спокойным отношением той же печати к казням сотен индийских повстанцев, отстаивавших свою свободу от английского деспотизма.

«Вербовка негров, croomens, которые не едят, а работают». Эта заметка вызвана прочитанным Толстым сообщением о прениях в палате лордов 23 марта 1858 г. по вопросу о вербовке африканских негров для службы в индийских войсках, когда лорд Элленборо заявил, что существовал проект набора негров из племени круменов, которые отличаются большой выносливостью, питаются одним рисом и довольствуются малым жалованием, вместо которого к тому же охотно принимают охотничьи ружья и боевые припасы98. Толстой был поражен этим ярким примером бессовестной эксплуатации людей черной расы «цивилизованными» европейцами.

Первое заграничное путешествие, доставившее Толстому возможность своими глазами увидать европейскую жизнь, оставило глубокий след в его сознании. Оно дало ему богатый материал для сделанной им много лет спустя общей характеристики общественно-политических условий жизни европейских народов: «Очень чиста матерьяльно эта европейская жизнь, но ужасно грязна духовно»99.

Но этим не ограничивается значение первого заграничного путешествия в жизни Толстого. Значение это состояло также и в том, что, путешествуя пешком по швейцарским деревням, Толстой узнал и полюбил швейцарских крестьян. Он убедился, что ему близок не только русский трудовой крестьянский народ, но и трудовой народ других стран.

Примечания

1 В дальнейшем во всей данной главе даты указываются только по новому стилю.

2

3 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 20.

4 К. Маркс. Гражданская война во Франции, Госполитиздат, М., 1953, стр. 6—7 (Введение Ф. Энгельса).

5 Полное собрание сочинений, т. 61, 1953, стр. 375.

6 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», М., 1930, стр. 114.

7 Толстой. Мой отец в семидесятых годах («Красная новь», 1928, 9, стр. 202).

8 Тургенев писал Анненкову 15 апреля 1857 г.: «Французы потеряли способность правды в искусстве; да и искусство у них вымирает» («Наша старина», 1914, 12, стр. 1074).

9 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 8 октября 1906 г.

10 —1870) — французский поэт-песенник, певец Февральской революции 1848 года. В юности был рабочим-шелкомотальщиком. Песни Дюпона, им же положенные на музыку, в 1840-х годах распевались всей демократической Францией, а его «Песня рабочих» служила одно время рабочим гимном.

11 «Наша старина», 1914, 12, стр. 1074.

12 Мориц Гартман (1821—1872) — немецкий политический поэт и беллетрист. Принимал деятельное участие в революции 1848 года, примыкая к крайней левой буржуазной демократии; писал политические сатиры.

13 Толстой, однако, не переставал чувствовать некоторое беспокойство по поводу душевного состояния Валерии Владимировны. В письме из Женевы от 11 апреля он просил тетушку Ергольскую написать ему о том, «как поживают соседки? простили ли они великого преступника?»

14 «Толстой. Памятники творчества и жизни», вып. 4, М., 1923, стр. 26—28.

15 «трагизме» жизни. Вересаев рассказывает: «Само слово «трагизм», видимо, резало ему ухо, как визг стекла под железом. По губам прошлась едкая насмешка. — «Трагизм... Бывало, Тургенев приедет и тоже все: «траги-изм, траги-изм»...» (В. Вересаев. Воспоминания, М., 1938, стр. 404).

16 «Возрождение», 1933 г., 13 июля.

17 «Первое собрание писем И. С. Тургенева», СПб., 1884, стр. 47.

18 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», стр. 114.

19 Сборник Пушкинского дома на 1923 год», Пг., 1922, стр. 187.

20 «Письма к А. В. Дружинину», Гос. литературный музей, М., 1948, стр. 326.

21 », СПб., 1884, стр. 51.

22 «Наша старина», 1914, 12, стр. 1072.

23 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», стр. 117.

24 А. Б. Гольденвейзер

25 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 22 февраля 1907 г. О том же более ранняя запись в книге П. А. Сергеенко «Как живет и работает гр. Л. Н. Толстой», М., 1898, стр. 36.

26 «Наша старина», 1914, 11, стр. 990.

27 Там же.

28 Это описание, как и приводимые ниже выдержки из первой редакции «Альберта», в печати не появлялись.

29 «Тургенев и круг «Современника», стр. 87—88.

30 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X. М., 1952, стр. 331.

31 Полное собрание сочинений т. 47, 1937, стр. 202.

32 «Северной пчеле», «Петербургских ведомостях» и других газетах.

33 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 202.

34 А. Фет. Из-за границы («Современник», 1857, 7, стр. 88—89).

35 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 202.

36 «Исповедь», гл. II.

37 «Так что же нам делать?», гл. II.

38 Полное собрание сочинений, т. 46, 1937, стр. 75—76.

39 Так рассказывал Толстой писателю И. Н. Захарьину-Якунину 26 апреля 1899 г. (И. Н. Захарьин-Якунин. Встречи и воспоминания, СПб., 1903, стр. 225).

40 «И. С. Аксаков в его письмах», т. III, M., 1892, стр. 317).

41 «Наша старина», 1914, 12, стр. 1073. «Кальвинистом» Тургенев называл Толстого, очевидно, за его строгие нравственные требования.

42 «Новое время», 1894, № 6710 от 2 ноября.

43 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», изд. Об-ва Толстовского музея, СПб., 1911, стр. 4.

44 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», СПб., 1911, 15.

45 —86, письмо от 29—31 августа 1857 г.

46 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», СПб., 1911, стр. 7.

47 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 204.

48 Там же, стр. 205.

49 Запись в записной книжке 10 апреля 1857 г. (Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 203).

50 —218.

51 Полное собрание сочинений, т. 5, 1931, стр. 194.

52 Записка Пущина о встрече с Пушкиным была опубликована Л. Н. Майковым в его книге «А. С. Пушкин. Биографические и историко-литературные статьи», СПб., 1899, стр. 385—396.

53 Д. П. Маковицкий«Яснополянские записки», вып. 1, изд. «Задруга», М., 1922, стр. 99, запись от 26 января 1905 г.

53а Г. А. Русанов. Поездка в Ясную Поляну 24—25 августа 1883 г. («Толстовский ежегодник 1912 г.», М., 1912, стр. 58); С. Т. СеменовТолстой. Очерки былого, М., 1949, стр. 84.

54 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», СПб., 1911, стр. 4.

55 «Поэтический казак» напечатан в Полном собрании сочинений, т. 6, 1929, стр. 218—224, вариант № 8.

56

57 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 204.

58 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 5, 1931, стр. 192—213.

59 Выдержки из второй редакции «Поврежденного», хранящейся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого, публикуются впервые.

60 Напечатана в Полном собрании сочинений, т. 6, 1929, стр. 229—245, вариант № 14.

61 «Юности» напечатано в Полном собрании сочинений, т. 2, 1930, стр. 343—346.

62 Письмо Боткина к Панаеву от 29 января 1858 г. («Тургенев и круг «Современника», стр. 437).

63 «Отрывок из дневника 1857 года» (Полное собрание сочинений, т. 5, 1931, стр. 193). В 1902 г. дочь Толстого, Т. Л. Сухотина, жившая в то время в Швейцарии, прислала ему открытку с видом местечка Монтрё, вблизи Кларана. Толстой в своем ответе писал ей 26 сентября того же года: «Кланяйся от меня милому Montreux и Vevey» (Полное собрание сочинений, т. 73, 1954, стр. 301).

64 Полное собрание сочинений, т. 47, стр. 208.

65 Там же, стр. 204.

66

67 Там же, стр. 212.

68 Полное собрание сочинений, т. 47, стр. 204. Добролюбов также был высокого мнения о казацкой общине. «Что такое казацкая община? Если смотреть на нее с гражданской точки зрения, это — союз членов, которые равны по правам состояния и которые свободно управляются сами собой» (Н. А. Добролюбов. Собрание сочинений в трех томах, т. II, М., 1952, стр. 488).

69

70 Запись в записной книжке от 8 июля 1856 г. (Там же, стр. 187).

71 Разумеется использование пара в промышленности и транспорте.

72 Запись в записной книжке в августе 1857 г. (Там же, стр. 214).

73 Полное собрание сочинений, т. 47, стр. 204.

74 «семьянин».

75 Полное собрание сочинений, т. 47, стр. 205.

76 В. И. Ленин. Л. Н. Толстой и его эпоха (Соч., т. 17, стр. 30).

77 Там же, стр. 31.

78 «Истинность обоих этих положений прямо вытекает из показанной истинности основного метафизического принципа, по которому истинно сущим, абсолютным первоначалом и концом всего существующего утверждается всеединый дух... Абсолютным началом признано не абсолютная сущность, не пустое единство, а конкретный всеобъемлющий дух» (В. Соловьев. Кризис западной философии. Против позитивистов, М., 1874, стр. 122—123).

79 «Так что же нам делать?», гл. XXIX, Полное собрание сочинений, т. 25, 1937, стр. 332.

80 И. М. Ивакин. Воспоминания (рукопись, Центральный гос. архив литературы и искусства).

81 «Афоризмы и избранные мысли Л. Н. Толстого», избранные Л. П. Никифоровым, изд. «Посредник», М., 1905, стр. 9.

82 «Круг чтения», том второй, изд. «Посредник», М., 1906, стр. 461—462.

83 Полное собрание сочинений, т. 37, 1955, стр. 212.

84 «Тургенев и круг «Современника», стр. 427—428.

85 Там же, стр. 437.

86 «Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, изд. «Academia», M., 1934, стр. 72.

87 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», стр. 120.

88 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 40. Тургенев был в то время противником всякого критического отношения к западноевропейским государственным формам. В своих «Литературных воспоминаниях», написанных в 1868 г., он выражал недовольство «Письмом из Турина» Добролюбова, напечатанным в «Современнике» в 1861 г., находя, что Добролюбову не следовало «с ожесточением бранить Кавура, Пальмерстона, вообще парламентаризм, как неполную и потому неверную форму правления». Это потому, что «даже допустив справедливость упреков, заслуженных Кавуром», следовало бы понять «всю несвоевременность (у нас в России в 1862 году) подобных нападений» (И. С. Тургенев. Сочинения, т. XI, Гослитиздат. 1934, стр. 406).

89 Л. Н. . Полное собрание сочинений, т. 47, стр. 509.

90 «Архив села Карабихи», М., 1916, стр. 98.

91 П. Б[асистов]. Русская литература («Петербургские ведомости», 1857, № 210 от 28 сентября).

92 «Обзор литературных журналов» («Сын отечества», 1857, № 43, стр. 1051—1052).

92а В Петербурге в то время существовал пансион для девиц г-жи Труба.

93 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 14 августа 1909 г. Статья, о которой шла речь, — одна из статей, входящих в состав книги И. Щеглова «Подвижник слова» (1909).

94 2 августа 1857 г. Н. А. Мельгунов писал Герцену из Гунценбаха (близ Баден-Бадена): «Сюда приехал Ив. Тургенев дня на два, на три; с ним опять гр. Толстой. Этот объявил мне, что едет к вам» («Литературное наследство», т. 62, 1955, стр. 363).

95 Полное собрание сочинений, т. 48, 1952, стр. 11 и 74.

96 «Московские ведомости», 1858, № 35 от 22 марта.

97 О деле Уотса Толстой мог прочесть в журнале «Русский вестник» за 1858 г., март, «Современная летопись», стр. 88—89 и 162—163.

98 Сообщение об этом заседании палаты лордов было помещено в № 655 «Journal de Saint-Petersbourg» от 21 марта 1858 г.

99 Письмо Толстого к его дочери М. Л. Оболенской от 22 марта 1906 г. (Полное собрание сочинений, т. 76, 1956, стр. 128).

Раздел сайта: