Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год
Глава пятая. Толстой в 1857—1858 годах

Глава пятая

Л. Н. ТОЛСТОЙ В 1857—1858 ГОДАХ

(Петербург, Ясная Поляна, Москва)

I

Приехав 30 июля 1857 года в Петербург, Толстой прежде всего отправился к Некрасову, но не застал его, так как Некрасов в то время жил на даче в Петергофе.

За время своего пребывания за границей Толстой переписывался с Некрасовым, но, к сожалению, ни одно из его писем к Некрасову за этот период до нас не дошло. Четыре ответных письма Некрасова за то же время сохранились в архиве Толстого. Письма эти исключительно интересны тем, что из всей сохранившейся переписки Некрасова с разными лицами они выделяются своей особенной серьезностью, задушевностью и откровенностью, мало свойственной сдержанному, замкнутому Некрасову. Это особенно относится к письму Некрасова от 5 (17) мая из Парижа, являющемуся ответом на то не дошедшее до нас письмо Толстого, о котором Некрасов писал Тургеневу 15 (27) мая. «Получил письмо от Толстого — очень умное, теплое и серьезное»1.

В этом письме Некрасов излагал Толстому свой взгляд на жизнь. «Ближайшая цель, — писал он, — труд, у Вас есть, но цель труда? Хорошо ли, искренно ли, сердечно ли (а не умозрительно только, не головою) убеждены Вы, что цель и смысл жизни — любовь? (в широком смысле). Без нее нет ключа ни к собственному существованию, ни к существованию других, и ею только объясняется, что самоубийства не сделались ежедневным явлением». «Человек создан быть опорой другому, — продолжал Некрасов, — потому что ему самому нужна опора. Рассматривайте себя как единицу — и Вы придете в отчаяние. Вот основание хандры в порядочном человеке — думайте, что и с другими происходит то же самое, и спешите им на помощь».

Это свое письмо к Толстому Некрасов заканчивал словами: «Прощайте, ясный сокол (не знаю, сказывал ли я Вам, что мысленно иначе Вас не называю)»2.

Встреча Толстого с Некрасовым в Петергофе была очень дружественной. «Он очень хорош», — записал Толстой в дневнике о Некрасове.

«Люцерн», — прочел, вероятно, с тем же одушевлением, с каким писал его. «Люцерн» был принят Некрасовым для помещения в ближайшей, сентябрьской книжке «Современника».

В Петербурге, где Толстой провел несколько дней, он читал какое-то произведение Салтыкова, после чего записал в дневнике: «Салтыков — талант, серьезный».

II

Вновь увидеть родную природу Толстому было радостно. Уже на второй день своего пребывания в Петергофе он записывает в дневнике: «Утро сизое, росистое, с березами, русское, славно».

6 августа Толстой выехал из Петербурга в Ясную Поляну. В дневнике он приветствовал родное гнездо стихом Пушкина:

«Приветствую тебя, пустынный уголок!»

«Прелесть Ясная. Хорошо и грустно», — пишет он. — «Но Россия противна», — пишет он далее, подразумевая под «Россией» общественно-политические условия русской жизни того времени.

За девять месяцев, проведенных им в Москве, в Петербурге и за границей, Толстой много передумал, много перевидал и значительно вырос умственно и нравственно; и те явления жизни, мимо которых он раньше проходил равнодушно, не замечая их, теперь стали для него мучительны. «Чувствую, как эта грубая, лживая жизнь со всех сторон обступает меня», — пишет он в дневнике. Побывавши в имении своего брата и сестры Пирогово, он записывает: «Бедность людей и страдания животных ужасны».

О своих тяжелых впечатлениях от окружающей жизни Толстой писал Некрасову в не дошедшем до нас письме от 12 августа и А. А. Толстой в письме от 18 августа. «В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши то же происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие», — писал Толстой своей тетке.

Эти строки Толстого очень напоминают начало известного стихотворения Некрасова, написанного им почти одновременно с письмом Толстого — в июле 1857 года и тоже по возвращении из-за границы:

«В столицах шум, гремят витии,

А там, во глубине России,
Там вековая тишина».

Далее Толстой в том же письме к тетке перечисляет возмутительные факты, которых он был свидетелем или о которых узнал в первую же неделю после своего возвращения в Ясную: барыня на улице палкой била свою «девку»; становой пристав отказался выдать удостоверение его крестьянину, если он, Толстой, не пришлет становому воз сена; чиновник на дороге избил семидесятилетнего старика за то, что тот будто бы зацепил его, тогда как в действительности виноват был сам чиновник; бурмистр Толстого, желая ему угодить, наказал загулявшего садовника тем, что избил его, а потом послал босиком по жнивью стеречь стадо.

Позднее (4 октября) Толстой записал в дневнике, что в этот один день он видел «ужасы» в суде, у станового пристава и в казенном лесничестве при продаже на сруб участков леса.

«Так Вам многое не понравилось вокруг Вас. Ну, теперь будете верить, что можно искренно, а не из фразы ругаться»3. Так писал Некрасов, вспоминая прошлогодние горячие споры Толстого в кругу «Современника».

Не будучи в состоянии какими-либо средствами бороться с темными явлениями окружающей его действительности, Толстой находил спасение в том, чтобы, как писал он тетке, уходить в «мир моральный, мир искусств, поэзии и привязанностей». Он читает, пишет свои произведения и письма, разыгрывает на рояли сонаты Бетховена.

Он читает — повидимому, впервые — стихотворения Кольцова и восхищается ими, находя в них «прелесть и силу необъятную» (дневник 26 августа). При вторичном чтении Кольцова Толстой находит, что его «Думы» хороши, но видит «большой недостаток» этого поэта в том, что у него «удаль форсирована» (дневник 1 сентября). Однако образы кольцовской поэзии крепко запомнились Толстому, и через некоторое время, слушая у местного лесничего рассказы одного из гостей о приволжском крае, Толстой почувствовал, что от этих рассказов «пахнет кольцовской поэзией» (дневник 24 сентября).

Читает Толстой также второй том «Мертвых душ» и находит, что написано «аляповато». Тем не менее чтение это вызвало в нем ряд мыслей относительно начатого им «Отъезжего поля». Он решает, что ему следует писать одну только эту повесть, «и тетеньку туды», то есть он предполагал ввести в свою повесть персонаж с основными чертами тетушки Татьяны Александровны Ергольской. Очевидно, под влиянием чтения Гоголя, у Толстого появилась мысль о большой повести широкого бытового охвата со многими и разнообразными характерами; но замысел этот осуществления не получил.

Читает Толстой и письма Гоголя к разным лицам, впервые вышедшие тогда в собрании его сочинений, и составляет себе очень невыгодное представление о его личности. «Он просто был дрянь человек. Ужасная дрянь», — пишет Толстой о Гоголе в дневнике 8 сентября. Это впечатление от прочитанных им писем Гоголя было у Толстого так твердо, что он в тех же и даже еще более сильных выражениях писал об этом спустя четыре дня своему брату Сергею Николаевичу: «Получил я новое изданье Гоголя, его письма. Что это был за дрянь человек — себе представить нельзя».

рождения Гоголя, Толстой отметил в Гоголе «прекрасное сердце», но вместе с тем «небольшой, несмелый, робкий ум», чем Толстой и объяснял ту «ужасную, отвратительную чепуху», какую он находил во второй части «Мертвых душ», в заключительной сцене к «Ревизору» и во многих письмах, входящих в состав «Выбранных мест из переписки с друзьями»4.

В сентябрьской книжке «Современника» Толстой прочитал стихотворение Некрасова «Тишина». Это то самое стихотворение, о котором Некрасов 29 августа писал Толстому: «Я написал длинные стихи, исполненные любви (не шутя) к родине»5.

Стихотворение «Тишина» состоит из четырех частей; Толстому понравилась только первая часть («Все рожь кругом, как степь живая...»). «Первое превосходно, — писал он Некрасову

11 октября про первую часть стихотворения, — это самородок, и чудесный самородок». Остальные части этого стихотворения Толстой нашел «слабыми» и «сделанными» в сравнении с первой частью.

«Современника». Ему не нравится «Современное обозрение» (написанное Добролюбовым, Чернышевским и Е. Колбасиным): хотя оно и «интересно», но «слишком оно петербургское, а не русское». Вообще, заключает Толстой, «книжечка так себе, скорее плоха».

С увлечением читает Толстой «Илиаду» в переводе Гнедича и подробно заносит в дневник свои впечатления от этого чтения. Первая, восторженная, запись о чтении «Илиады» сделана 15 августа: «Читал «Илиаду». Вот оно! Чудо!». На следующий день более сдержанно: «Илиада». Хорошо, но не больше». После записей без отзывов о чтении «Илиады» 17 и 18 августа, запись 24 августа: «Читал Гомера. Прелестно». Затем 25 августа: «Читал восхитительную «Илиаду». Гефест и его работы» (говорится о 21 песне «Илиады»). И, наконец, последняя запись от 29 августа: «Дочел невообразимо прелестный конец «Илиады».

В тот же день Толстой читал и Евангелие. Чтение это навело его на размышления о том, почему «Илиада» при всех ее поэтических красотах, при самом тонком проникновении в психику изображаемых лиц, при ее общем жизнерадостном тоне не содержит в себе учения о нравственности, подобного тому, какое содержится в Евангелиях. «Как мог Гомер не знать, что добро — любовь!» — задает себе вопрос Толстой и отвечает на него: «Откровение — нет лучшего объяснения». В то время Толстой довольствовался таким объяснением.

«Фауста» Гёте, о котором в записной книжке написал своеобразное суждение: «Гёте холоден. В Фаусте. Ежели бы он был молод и силен, то все бы Фаустовские мысли и порывы развил. А развил бы — не уложил бы в эту форму»6.

III

Уже после первого чтения «Илиады» 15 августа Толстой записывает в дневнике: «Переделывать надо всю кавказскую повесть». Затем через два дня: «Илиада» заставляет меня совсем передумывать «Беглеца». 18 августа: «Кавказской я совсем недоволен. Не могу писать без мысли. А мысль, что добро — добро во всякой сфере, что те же страсти везде, что дикое состояние хорошо, — недостаточны. Еще хорошо бы, ежели бы я проникнулся последним. Один выход».

Эта запись дает представление о том идейном содержании, которое Толстой хотел вложить в свою повесть. Не довольствуясь, как Гомер, поэтическими красотами и раскрытием психологии («диалектики души») своих героев, Толстой хочет показать проявление добра в сфере близкой к природе казацкой жизни; хочет, как Пушкин в «Цыганах», показать, что и в этой сфере жизни, как и во всякой другой, «те же страсти»; хочет, наконец, провести мысль, что «дикое состояние», то есть близкая к природе, первобытная жизнь имеет преимущества перед жизнью цивилизованной. Но все эти мысли казались ему недостаточными для того, чтобы сделать повесть глубоко содержательной.

Характерно также и то, что Толстой, вопреки заключительным строкам недавно написанного им «Люцерна», не чувствует себя твердо убежденным в том, что действительно «дикое состояние» хорошо.

Но никакой новой идеи для повести о казаках в то время не было найдено.

«Беглого казака», которую можно отнести к августу — сентябрю 1857 года7, содержит изумительно яркое описание праздника в казачьей станице. Епишка, фигурирующий здесь под своим собственным именем, представлен молодым коноводом казачьего разгула и разных отчаянных проделок. Очень эффектна картина праздничной гульбы казаков, когда человек пятнадцать молодых и средних лет казаков, под предводительством Епишки, сцепившись за руки, с громкими песнями проходят по станице, занимая всю улицу.

Автор несомненно любуется созданным его воображением молодым Епишкой, когда рисует его следующими чертами: «Все в этом всаднике, от широкой, загнутой назад папахи до шитой шелками и серебром седельной подушки, изобличало охотника и молодца... Чувствовалось, что в одно мгновенье вместо этой щегольской небрежности он мог слиться одним куском с лошадью, перегнуться на сторону и понестись, как ветер, что в одно мгновенье вместо игривого похлопыванья плетью эти широкие руки могли выхватить винтовку, пистолет или шашку и вместо самодовольного веселья в одно мгновенье глаза могли загореться хищным гневом или необузданным восторгом».

В этом варианте следы чтения «Илиады» находим также и в новом заглавии повести — «Казаки», вместо прежнего «Казак» или «Беглый казак», и в широкой картине народной казачьей жизни, где участвует все население станицы, — не только старые и молодые казаки и казачки, но и дети. Но вариант этот дальнейшего развития не получил.

Кроме нового начала кавказской повести, Толстой в августе 1857 года начал совершенно новое произведение, озаглавленное «Записки мужа», — начал его «из дна», как записал он в дневнике 21 августа8. Это — попытка осуществления какого-то глубокого психологического замысла. Герой повести, одинокий мужчина 33 лет, хочет рассказать историю всей своей жизни. Он испытывает глубокое недовольство собой, своим «себялюбивым, подлым сердцем», безнадежно смотрит на свою жизнь «без сил, без надежд, без желаний, с одним ужасным знанием — с знанием себя, своей слабости, истасканности и неисцелимой холодности». Все его попытки «вырваться из этого старого, пыльного, затхлого, гниющего заколдованного круга себя» оканчивались неудачей, и все же его не оставляет желание «вырваться на свет и свободу и хоть раз свободно и независимо дыхнуть чистым воздухом и взглянуть на не омраченный, не сжатый, не оклеветанный, а великий, ясный и прелестный мир божий».

Таков был замысел новой повести Толстого, работа над которой продолжалась только один день. Общий мрачный тон написанного начала новой повести соответствовал тому мрачному настроению, которое изредка (только изредка) находило на Толстого в то время. Так, 16 августа в его дневнике записано: «...Опять лень, тоска и грусть. Все кажется вздор. Идеал недостижим, уж я погубил себя. Работа, маленькая репутация, деньги. К чему? Матерьяльное наслаждение тоже к чему? Скоро ночь вечная. Мне всё кажется, что я скоро умру».

И в то же время Толстой чувствовал такое изобилие мыслей и художественных образов, что сейчас же вслед за этим мрачным несбывшимся предчувствием пишет, что ему «лень» «писать с подробностями, хотелось бы все писать огненными чертами».

Молодость и сила жизни вновь брали свое. Мрачное настроение прошло, а с ним вместе исчез и интерес к продолжению «Записок мужа», которые так и не продвинулись дальше первых трех страниц.

«Современника» корректуру «Люцерна». Прочитывая корректуру, Толстой нашел, что очерк его написан «ужасно взбалмошно», то есть порывисто, с преобладанием чувства, но всё-таки проредактировал его и отослал в журнал.

IV

То отчуждение от окружающей его действительности, в котором Толстой находился первое время после своего возвращения в Ясную Поляну, не могло долго продолжаться. Жизнь предъявляла свои требования и их нельзя было не удовлетворять.

Вопрос, который нужно было решить прежде всех остальных, был нерешенный вопрос об отношении к крепостным крестьянам. Крепостные отношения становились для Толстого все более и более мучительными. Гостя в Пирогове, он вместе с сестрой и ее детьми отправился «на бал» к ее крестьянам, но ему было «стыдно, больно» (дневник 1 сентября).

Попрежнему продолжал Толстой предлагать своим крестьянам переходить с барщины на оброк, и сначала лишь немногие крестьяне соглашались на это предложение. Кончилось, однако, тем, что все яснополянские крестьяне перешли с барщины на оброк, а свое собственное хозяйство Толстой начал вести наемным трудом9. Таким образом, к концу 1857 года в Ясной Поляне создалось такое положение, что, как писал Толстой Боткину 21 октября, «будь завтра освобождение», он мог бы не приезжать из Москвы в деревню, «и там ничего не переменится».

Толстой приступил еще к другому начинанию: он решает начать отпускать на волю своих дворовых. Под 13-м августа в дневнике Толстого записано: «Приступил к отпуску с выкупом дворовых». Однако из дальнейших записей дневника видно, что дворовые отпускались Толстым на волю без всякого выкупа. 26 августа он записывает: «Дал пять вольных. Что будет — бог знает, а делать людям лучше, хотя и не пользуясь нисколько благодарностью, все-таки дело, и в душе что-то остается».

«Отпустил Сашку, уговорился с ним, с Федором». «Сашка» — это молодой крестьянский парень, садовник, бывший крепостной Толстого; «уговорился» Толстой с ним и с другим крестьянином относительно их работы у него в хозяйстве в качестве вольнонаемных рабочих.

Больше чем через сорок лет после крестьянской реформы, в 1904 году, Толстой рассказывал о своих мероприятиях по отношению к крепостным крестьянам: «Кажется, у меня того греха нет, чтобы я отпускал за деньги; а оброк брал, этот грех у меня на душе есть»10.

Ведение хозяйства на новых началах, то есть с заменой крепостного труда вольнонаемным, представляло на первых порах большие трудности; не хватало рабочих рук, и Толстой приходил иногда в уныние, но в конце концов решил, что «дело пойдет со временем».

Понемногу Толстой втянулся в хозяйственные дела и заботы как по Ясной Поляне, так и по Пирогову, имению сестры, оставшейся одинокой. Его записная книжка этих месяцев наполнена разнообразными хозяйственными записями. Он озабочен тем, чтобы посеять клевер, что в то время в Тульской губернии было редкостью, своевременно вывезти на поля удобрение, очистить лес от валежника, укрепить плотину, заняться рубкой леса и выкорчевать пни, заделать рытвины, привести в порядок оранжерею, засадить края оврага с целью укрепления почвы, «на Грецовке завести примерное хозяйство» и др. Он едет за 125 верст покупать лошадей на ярмарку в город Ефремов. На этой ярмарке он увидел «много интересного» и даже успел на квартире, где остановился, написать четыре листка «Поврежденного», которыми остался очень доволен.

Вторая большая поездка, которую в то время устроил Толстой, была более чем за сто верст — в имение Моховое Новосильского уезда Тульской губернии, принадлежавшее И. Н. Шатилову, к управляющему этим имением ученому лесоводу Францу Майеру. Толстой ездил к нему для того, чтобы посоветоваться по ряду интересовавших его вопросов, в том числе относительно «разделения полей», то есть, повидимому, многопольной системы ведения хозяйства, а также для того, чтобы приобрести у него хвойных саженцев. Это ему удалось. Толстой закупил у Майера 2000 елей, 2000 сосен, 3000 сосен Ваймут, 2000 лиственниц.

между главным домом и флигелем, в урочище «Полторы» по левому берегу реки Кочак (ели) и на краю оврага «Плоцкий верх» (дубы).

Проведя три месяца в Ясной Поляне, Толстой, естественно, должен был отдать долг вежливости — побывать у Арсеньевых в Судакове; и он действительно был у них три раза и каждое посещение отмечал в своем дневнике. Первый раз, 17 августа, он не застал Валерии Владимировны. В дневнике об этом посещении записано: «Грустно и мрачно в этом доме, никаких воспоминаний». При вторичном посещении Толстым Судакова, 4 сентября, Валерия Владимировна была дома. Она еще не теряла надежды на возобновление прежних отношений, что видно из того, что в свой дневник Толстой в этот день записал: «У Арсеньевых все по-старому, хоть с начала начинай. Она добра, но пошлейшая девушка». Через пять дней Толстой вновь побывал у Арсеньевых и по возвращении записал: «Заехал в

Судаково, как будто ничего не бывало, зовут каждый день, она ничего. Но это относительно. Не буду ездить».

И Толстой остается верен принятому решению и больше к Арсеньевым не едет.

V

Сентябрь и начало октября 1857 года Толстой работает над третьей редакцией «Поврежденного», озаглавленной «Погибший».

«О своем писаньи решил, что мой главный порок — робость. Надо дерзать».

Большинство последующих записей о работе над третьей редакцией повести или даны без всяких суждений или выражают недовольство написанным. Так, 18 сентября Толстой записывает: «Писал довольно много, но вся вещь плохая. Хочется свалить ее поскорее». 22 сентября: «Писал довольно, но решительно плохо».

5 октября третья редакция «Погибшего» была подписана, но работа над ней продолжалась еще некоторое время. Уже на другой день Толстой записывает, что «обдумал окончательную отделку «Погибшего». Эта работа над «окончательной отделкой» продолжалась еще в течение нескольких ближайших дней.

Отличие данной редакции от предыдущей прежде всего в том, что эпиграф из Пушкина вычеркивается; исключается также картина петербургской зимней ночи, и действие начинается прямо с появления музыканта у Анны Ивановны. Музыкант носит имя уже не Вольфганг, а Альберт. Покровитель Альберта назван в этой редакции Делесовым.

И в этой редакции Толстой вновь много работает над центральной главой повести, изображающей действие игры «гениального юродивого» на слушателей. Появляется следующая новая характеристика его игры:

«Ни один ложный или неумеренный звук не нарушал покорности внимающих, все звуки были ясны, изящны и значительны... Из состояния скуки, шумного рассеяния и душевного сна, в котором находились эти люди, они вдруг незаметно перенеслись в другой светлый мир. То в душе их возникало чувство тихого созерцания прошедшего, то страстного воспоминания о лучших, невозвратимых минутах жизни, то безграничной потребности власти и блеска, то покорности, неудовлетворенной любви и грусти. То грустно нежные, то порывисто отчаянные звуки, свободно перемешиваясь между собой, лились и лились друг за другом...»

Вслед за тем Толстой отводит целую главу описанию особенно сильного действия музыки Альберта на одного из гостей, который лежал ничком на диване и плакал. Это те самые четыре «горячие», по выражению Толстого, листка, которые он написал в Ефремове перед покупкой на ярмарке лошадей. Стареющему гостю музыка Альберта напомнила его давно прошедшее. Он вспомнил себя красивым, веселым, молодым на деревенском скромном свадебном бале; тут же была и она — любимая девушка. Он танцует с ней вальс и не чувствует ни своего, ни ее тела. «Я подхожу к ней, она уж встала, оправила платьице; что там таится под этим платьицем, я ничего не знаю и не хочу знать, — может быть ноги, а может быть ничего нет». Все описание состояния влюбленного юноши, забывающего себя и весь мир в своем чистом чувстве, дано в таком поэтическом изображении и в таких ярких красках, которые редки даже у Толстого. «Стыдиться? Чего? Мы гордимся, мы ничего лучше, никто в мире ничего лучше, прелестнее не мог сделать», — не столько думает, сколько чувствует юноша после первого поцелуя.

Но все это давно, давно прошло, и теперь скрипка Альберта говорила этому стареющему мужчине только одно: «Прошло, прошло это время, никогда не воротится, плачь, плачь о нем, выплачь все слезы, умри в слезах об этом времени, это все-таки одно лучшее счастье, которое осталось тебе на этом свете». «И он плакал и наслаждался».

подробны, занимают слишком много места и замедляют ход действия11.

В следующей главе, содержащей беседу Делесова с Альбертом об искусстве, вводится новый яркий штрих для характеристики музыканта. Здесь он говорит: «Много нужно для искусства; но главное — огонь!» «И действительно, — прибавляет автор, — страшный внутренний огонь горел во всей его фигуре».

Эта черта — пожирающий его внутренний огонь — как самая характерная для Альберта, остается во всех дальнейших редакциях повести, вплоть до окончательного текста. И именно этой чертой герой Толстого особенно близок самому автору. «Поэзия, — писал Толстой в 1870 году, — есть огонь, загорающийся в душе человека. Огонь этот жжет, греет и освещает... Настоящий поэт сам невольно и с страданьем горит и жжет других»12.

Есть в отношении Альберта к искусству еще другая черта, также сближающая его с автором повести. Относительно итальянской певицы Анджелики Бозио, гастролировавшей в то время в Петербурге, Альберт высказывает такое суждение: «Бозио хороша, очень хороша, изящна необыкновенно, но тут не трогает» (он указал на ввалившуюся грудь). «Чувства красоты мало, в искусстве нужна страсть. А у нее нет, она радует, но не мучает».

«Альберта» Толстой в одном из писем, по поводу выступавшей в Ясной Поляне польской пианистки Ванды Ландовской, писал почти то же самое и даже почти в тех же выражениях, в каких Альберт отозвался о пении Бозио: «У нас сейчас Ванда Ландовская, играет мило, приятно, но не переворачивает душу, что, как ни тяжело это бывает, люблю испытывать»13.

Дальнейшее повествование гораздо пространнее, чем в первой редакции. Делесов приглашает к себе на вечер послушать игру Альберта своих знакомых. В числе других гостей приходят известный знаток музыки Аленин и старый приятель Делесова — «чудак, умная, пылкая голова, энтузиаст и большой спорщик» художник Бирюзовский.

Между художником и Алениным происходит горячий спор относительно Альберта. Услышав от Аленина безапелляционное суждение, что такие люди, как Альберт, «язва для серьезного искусства», художник с жаром начинает говорить, — что Альберт не пропойца, а «падший гений», «падший не за себя, а за нас, за самое дорогое для человечества дело — за поэзию». «Огонь счастия поэзии» «жжет других», и потому «трудно тому, кто носит его в себе, не сгореть самому».

Как пушкинская «чернь», Аленин задает художнику вопрос: какую пользу этот музыкант принес обществу? Художник отвечает Аленину, что его понятия о пользе очень близоруки. Пользу музыкант этот принес тем, что «не пройдет даром в жизни, как мы все, а сгорит сам и зажжет других».

«Искусство — высочайшее проявление могущества в человеке», — говорит Аленину художник, возвеличивая Альберта. Оно «поднимает избранника на такую непривычную человеку высоту, на которой голова кружится и трудно удержаться здравым. Искусство есть следствие неестественного напряжения, порывов, борьбы».

«Вы не сопьетесь небось, вы книжку об искусстве напишете и камергером будете».

После этого художник Бирюзовский внезапно исчезает из повести Толстого. Он переименовывается в самое близкое Толстому из его героев лицо — в хорошо знакомого его читателям Нехлюдова.

Аленин, глубоко оскорбленный словами Нехлюдова, холодно прощается с хозяином и уходит. Расходятся и другие гости, а Альберт идет ночевать к Анне Ивановне. Та не пускает его, так как у нее важный гость, который его не любит. Альберт отправляется ночевать в конюшню к знакомому дворнику. После различных фантастических образов, представляющихся его воображению, после разнообразных мелодий «одна прелестнее другой», которые «пели» в его голове, он слышит, наконец, «мужской стройный и медленный надгробный хор».

Но смерть не пугает Альберта. Нет и не может быть счастья на земле, думает он. «Не то что-то на этом свете, совсем не то, что надо». «Идет, идет что-то, уж близко... Иди! Вот она!» Но «это была не смерть, а сладкий, спокойный сон, который дал ему на время лучшее благо мира — полное забвенье».

«Погибший» в третьей редакции, написанной в Ясной Поляне в сентябре — октябре 1857 года.

VI

17 октября Толстой вместе с сестрой выехал из Ясной Поляны в Москву. Он остановился в гостинице, а затем поселился в меблированных комнатах Варгина на Пятницкой улице (один из домов, ныне значащихся под номерами 12 и 16, или ранее расположенный на этом месте). Вскоре в Москву приехал и брат Толстого Николай Николаевич, окончательно вышедший в отставку с военной службы14.

В Москве Толстой подвел итог своим яснополянским впечатлениям.

Возвратившись из-за границы в Ясную Поляну, Толстой, как сказано выше, писал своей тетке в Петербург, что находит спасение от всех тревог и волнений жизни в том, чтобы укрыться в своем личном моральном и эстетическом мире. Но это ему не удалось. Теперь он понял, что это и не могло и не должно было удаться. Об этом в двадцатых числах октября пишет он той же тетушке замечательное письмо. Он пишет:

«Вечная тревога, труд, борьба, лишения — это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют счастьем. Да что счастие — глупое слово; не счастье, а ; а бесчестная тревога, основанная на любви к себе, это несчастье. Вот вам в самой сжатой форме перемена во взгляде на жизнь, происшедшая во мне в последнее время. Мне смешно вспомнить, как я думывал и как вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно все только хорошее. Смешно! Нельзя... Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость. От этого-то дурная сторона нашей души и желает спокойствия, не предчувствуя, что достижение его сопряжено с потерей всего, что есть в нас прекрасного»15.

О том же писал Толстой 21 октября и В. П. Боткину, причем в этом письме он определенно связывал перемену своих взглядов с тяжелыми впечатлениями крепостной деревни. Здесь он писал:

«Я не мог, как прежде бывало, вспорхнуть над жизнью и с ужасом увидал, что вся эта тяжелая, нелепая и нечестная действительность — не случайность, не досадное приключение именно со мной одним, а необходимый закон жизни. Грустно мне было расстаться с мечтой о спокойном и честном счастии, без путаницы, труда, ошибок, начинаний, раскаяний, недовольства собой и другими; но я, слава богу, искренно убедился в том, что спокойствие и чистота, которую мы ищем в жизни, не про нас, что одно законное счастие есть честный труд и преодоленное препятствие».

Мысли, подобные высказанным в этих письмах к А. А. Толстой и к Боткину, появлялись у Толстого и раньше. Так, еще за год до этого в письме к В. В. Арсеньевой от 9 ноября 1856 г. он писал: «Wage nur zu irren und zu träumen» [«Дерзай только ошибаться и мечтать»]...16. Это ужасно верно, что надо ошибаться смело, решительно, с твердостью, только тогда дойдешь до истины».

Теперь в письмах к А. А. Толстой и к Боткину эти же самые мысли были выражены еще более сильно и уверенно.

VII

Приехав в Москву, Толстой побывал у Аксаковых, у Фета, у Берсов; но вследствие ли недовольства собой или вследствие резкости перехода от тихой деревенской к рассеянной московской жизни, Толстой в этот свой приезд в Москву большей частью находился в мрачном настроении, и потому в мрачном свете видел и все окружающее. У Аксаковых ему была неприятна «отвратительная литературная подкладка»; в Фете, несмотря на его добродушие, не понравилась Толстому «перенятая литераторская вычурность» и сам Фет показался ему «самолюбив и беден»; друг детства Любочка (Любовь Александровна) Берс оказалась «ужасно плешива и слаба».

Он побывал у Некрасова, которого застал в мрачном настроении; у Салтыкова-Щедрина, с которым беседовал о современном направлении литературы; у Анненкова и затем у Дружинина, которым читал своего «Погибшего». Прослушав повесть, Анненков высказал мнение, что это «будет хорошая вещь», если автор полнее раскроет внутреннюю жизнь своего героя. «Если он [музыкант], — говорил Анненков, — не от мира сего, то надо, чтоб имел свой полный, разумный мир, отвечающий за самого себя»17. Дружинин тоже сделал какие-то замечания, после чего Толстой, к большому сожалению Некрасова, не передал ему свою повесть для напечатания в «Современнике», а увез ее с собой обратно в Москву для переработки.

Очень отрадны были ему встречи с А. А. Толстой, которую он в записях дневника этих дней дважды называет «прелестью».

Одной из целей приезда Толстого в Петербург было попасть на прием к министру государственных имуществ, чтобы представить ему на рассмотрение свой проект о реорганизации лесного хозяйства в России.

Вероятно, после поездки к Майеру и опыта посадки деревьев в Ясной Поляне, Толстой обратил внимание на условия ведения лесного хозяйства министерством государственных имуществ. Он пришел к выводу, что лесное хозяйство во многих отношениях ведется неправильно, и составил свой проект изменения всей системы эксплуатации государственных лесов в России. В этом проекте Толстой предлагал передать дело лесонасаждения частным предпринимателям, обязав их, за право владения землей в течение известного срока, очищать вырубленные участки леса от пней и дурных пород и засаживать их определенным количеством известных пород саженцев. Толстой подробно перечисляет те условия, на которых, по его мнению, можно было бы предоставить частным предпринимателям право лесонасаждения в казенных лесных дачах. В виде опыта он предлагал ввести в действие его проект в Тульской губернии, начиная с 1858 года18.

Толстому.

Получив 16 апреля эту выписку19, Толстой в тот же день написал «злое», как он называет его в дневнике, письмо товарищу министра государственных имуществ А. А. Зеленому, настаивая на целесообразности своего проекта, обещающего, по его мнению, «громадные выгоды для целого края» и «выгоды финансовые для казны». Толстой предлагал теперь же приступить на практике к осуществлению проекта, объявив торги на сдачу больших лесных пространств в пользование частным предпринимателям.

Ответ Толстого Зеленому, написанный очень горячо и местами язвительно, с полной убежденностью в целесообразности своего предложения, не был Толстым закончен и отправлен по адресу. Нет сомнения, что, в случае одобрения его проекта, Толстой со всем свойственным ему жаром увлечения отдался бы новому делу. Боткину он писал 1 ноября: «Я затеял большое предприятие с казной касательно лесов, которое очень занимает меня». О том же говорил Толстой Анненкову и А. А. Толстой. Но из сообщения лесного комитета с отказом принять его проект Толстой увидел всю безнадежность своего предприятия и совершенно оставил задуманное им начинание.

VIII

В бытность Толстого в Петербурге от него не ускользнуло некоторое охлаждение к нему литературных кругов, недовольных его последними произведениями. По возвращении из Петербурга в Москву, 31 октября он записал в своем дневнике: «Петербург сначала огорчил, а потом совсем оправил меня. Репутация моя пала или чуть скрыпит. И я внутренно сильно огорчился; но теперь я спокойнее, я знаю, что у меня есть что сказать и силы сказать сильно; а там что хочет говори публика. Но надо работать добросовестно, положить все свои силы, тогда пусть плюет на алтарь».

Наблюдения Толстого не были лишены основания. Панаев, бывший всегда точным отголоском господствующих литературных мнений, писал Боткину 11 февраля 1858 г.: «Толстому надобно явиться теперь с чем-нибудь замечательным, ибо вера в него крайне поколебалась последними его произведениями («Люцерн» и повестями в «Отечественных записках» и «Библиотеке для чтения»)»20. Как видим, не только «Люцерн» с его резкой критикой европейской буржуазной цивилизации, но и «Утро помещика» с его замечательными крестьянскими типами и передовой идеей о невозможности улучшения жизни крестьян при существовании крепостного права не были оценены по достоинству не только большинством читателей, но даже и одним из редакторов «Современника» (оценка другого редактора «Современника», Чернышевского, как сказано выше, была иная).

«Современнику», — резкое изменение направления и содержания передовой литературы во второй половине 50-х годов. Недовольство последними произведениями Толстого было связано, прежде всего, с этим изменением направления, поскольку новые произведения Толстого не удовлетворяли новому направлению.

Интерес к социально-общественным, актуальным вопросам современности стал в ту пору преобладающим в литературе. Вызван он был переменами в самой жизни, обстановкой общественного возбуждения, предшествовавшей революционной ситуации 1859—1861 годов.

На литературе новые требования времени отразились двояким образом. С одной стороны, в творчестве выдающихся писателей-реалистов (Островского, Некрасова и др.) усилились критические и социальные мотивы; с другой стороны, «обличительство» стало модой и породило бесчисленное множество произведений, ничтожных по содержанию и особенно по художественным достоинствам.

Толстой еще в предыдущем году замечал усилившееся тяготение массы читателей к обличительному направлению в литературе, о чем он писал Некрасову 2 июля 1856 года. Теперь это тяготение еще больше определилось.

Панаев, который сам был не чужд некоторых симпатий к чистому искусству, но в то же время внимательно следил за настроениями и требованиями читателей, 28 июня 1857 года с грустью писал за границу своему другу Боткину: «Вообще я должен тебе сказать, что по всем моим наблюдениям, которые подтверждаются миллионами фактов, русская публика требует теперь чтения более серьезного, а в беллетристике — рассказов вроде Щедрина, Мельникова21 и Селиванова22. Щедрин весь разошелся. Будет печататься второе издание... теперь незамеченным... Это грустно, а факт»23.

О том же писал и Некрасов Тургеневу 30 июня 1857 года: «Вся литература и публика за нею... круто повернула в сторону затрагивания общественных вопросов и т. п. На Панаеве это можно видеть очень ясно — в каждом его суждении так и видишь, под каким ветром эта голова стояла целый год»24

Толстой, вернувшись в Москву, так писал Боткину о своих впечатлениях от встреч с петербургскими и отчасти московскими литераторами (письмо от 1 ноября):

«Вообще надо вам сказать, новое направление литературы сделало то, что все наши старые знакомые и ваш покорный слуга сами не знают, что они такое, и имеют вид оплеванных. Некрасов..., Панаев... сами уж и не думают писать, сыплят золото Мельникову и Салтыкову, и все тщетно. Анненков проводит вечера у Салтыкова и т. д. Островский говорит, что его поймут через 700 лет, Писемский тоже, Гончаров в уголке потихоньку приглашает избранных послушать его роман25, а Майков ужасно презирает толпу... Салтыков даже объяснил мне, что для изящной литературы теперь прошло время (и не для России теперь, а вообще), что во всей Европе Гомера и Гете перечитывать не будут больше».

О своем отношении к «новому направлению литературы» Толстой далее говорит:

«Ведь все это смешно, а ошалеешь, как вдруг весь свет вас уверяет, что небо черное, когда вы его видите голубым, и невольно подумаешь, хорошо ли сам видишь». Но Толстой тут же прибавляет, что он «не изменил своего взгляда».

Вместе с тем Толстой оговаривается, что, по его мнению, «наша литература, то-есть поэзия [он подчеркивает слово «наша»], есть если не противузаконное, то ненормальное явление, и потому построить на нем всю жизнь противузаконно».

Под этими словами Толстой, очевидно, разумел то, что художественные произведения, не связанные непосредственно с текущей жизнью («наша литература»), доступны и интересны только незначительному меньшинству. В этих словах Толстого — зародыш того отрицательного отношения к искусству «образованных классов» (в противоположность народному творчеству), которое через пять лет Толстой выскажет в своих педагогических статьях. Толстой очень доволен тем, что не послушал Тургенева, который доказывал ему, что «литератор должен быть только литератор». «Это было не в моей натуре».

Теперь господство литературы текущего дня представляется Толстому настолько всеобщим, что ему приходят мысли о том, что отныне его литературная деятельность будет испытывать большие затруднения. Вспоминая мнение Вальтера Скотта, что «нельзя из литературы сделать костыль», Толстой задавал вопрос: «Каково бы было мое положение, когда бы, как теперь, подшибли этот костыль»26.

«Вас приводит в недоумение, — писал он Толстому, — новый путь, который приняла наша журнальная беллетристика; но разве Вы забыли, что Россия переживает первые дни после Крымской войны, ужаснувшей ее неспособностью, безурядицей и всяческим воровством?... Рассказы Щедрина попали как раз в настоящую минуту. Оскорбленное национальное чувство, как всякое оскорбление, требовало возмездия — и бросилось с злым наслаждением читать рассказы о всяких общественных мошенничествах, то-есть плевать самому себе в рожу. Всякому они были близки и знакомы, явились читатели, которые прежде книги в руки не брали. Ведь душевные драмы, поэзия, художественный элемент в литературе — всегда были доступны только самому малейшему меньшинству; большинство читателей никогда в этом ничего не понимало. Теперь, когда явилась литература, понятная и близкая каждому из этого большинства, — ясно, что оно должно было броситься на нее. Все это застало нашу литературу врасплох: подобного она не ожидала...».

Боткин вполне признает пользу той «журнальной беллетристики», которая пошла по «новому пути» обличения всякого рода злоупотреблений, воровства, «общественных мошенничеств», безурядицы и т. п., но совершенно не касается основ существующего общественно-политического строя. Для Толстого такая апология мелкообличительной литературы либерального направления не могла быть убедительной.

«Но неужели, — пишет далее Боткин Толстому, — из этого следует усумниться в поэзии — и разве возможно отбросить ее, когда уже душа хоть раз проникла в ее мир?... »27.

Как видим, Боткин высказывает некоторую неуверенность в твердости следования Толстого принципам «чистого искусства».

Еще более обеспокоился письмом Толстого Тургенев (в письме Толстого была приписка к Тургеневу). «Я не хочу верить, — писал он Толстому в ответном письме из Рима от 25 ноября (7 декабря), — чтобы нынешнее, юридическое направление литературы Вас сбило с толку; я на днях прочел Щедринского «Жениха»28 — и представить не могу, чтобы можно было придавать какое-либо значение таким грубым штукам; оно может быть полезно, но позволить этому хотя на волос возыметь влияния на собственную деятельность — непростительно; идите своей дорогой — и пишите...»29.

Тургенев явно обеспокоен тем, как бы вечно ищущий и мятущийся Толстой, у которого, по образному выражению Тургенева, всегда «гончие под черепом гоняли до изнеможения»30, не был бы захвачен новым («юридическим», как его называл Тургенев) направлением литературы, которому Тургенев не мог сочувствовать.

IX

«дерзать» — вступить с ним в борьбу. Средством борьбы Толстому представилось издание нового, совершенно чуждого общественно-политическим вопросам журнала.

Слух о намерении Толстого издавать подобный журнал уже в декабре 1857 года достиг до Петербурга. 21 декабря Е. Я. Колбасин писал Тургеневу: «От него же [Некрасова] я услышал и другую курьезную новость: Толстой и Фет хотят издавать в Москве новый журнал — чисто эстетический, искусство для искусства! Не знаю, до какой степени это справедливо»31. С полным сочувствием к задуманному Толстым журналу отнесся Панаев. «Фет с Толстым предпринимают журнал, — писал он М. Н. Лонгинову 2 мая 1858 года. — Я уверен, что это будет превосходный журнал»32.

Подробный проект задуманного им журнала изложил Толстой в письме к Боткину от 4 января 1858 года. Упомянув в начале письма о том, что «изящной литературе положительно нет места теперь для публики», Толстой тут же оговаривается, что это не мешает ему «любить ее теперь больше, чем когда-нибудь». Далее Толстой предлагает Боткину «в теперешнее время, когда политический грязный поток хочет решительно собрать в себя все и ежели не уничтожить, то загадить искусство», организовать «чисто художественный журнал». Этот журнал должен объединить тех людей, которые «верят в самостоятельность и вечность искусства». Задача этих людей в том, чтобы «и делом (то есть самим искусством в слове) и словом (критикой)» спасать «вечное, независимое от случайного, одностороннего и захватывающего политического влияния».

Цель журнала одна: «плакать и смеяться». Назначение журнала — «сделаться учителем публики» в деле художественного вкуса. «Все, что является и явится чисто художественного, должно быть притянуто в этот журнал»; все новые художественные произведения, появляющиеся как в России, так и за границей, должны получить в журнале свою оценку. Журнал не хочет знать никаких литературных направлений; не хочет он знать также и «потребностей публики» (то есть требований современности). В числе будущих сотрудников предполагаемого журнала Толстой называет Тургенева, Фета, себя самого и, как он надеется, других авторов, которые будут разделять убеждения редакции; редактором, по его мнению, должен быть Боткин. Средства для издания журнала дадут те же лица. Толстой просит Боткина дать определенный ответ на его предложение.

Практичный Боткин ясно видел, что чисто художественный журнал, который проектировал Толстой, в то время не мог рассчитывать на успех. Ответ его Толстому неизвестен, но Фету, который сочувствовал проекту Толстого, Боткин писал 6 февраля 1858 года: «Да неужели вы с Толстым не шутя затеваете журнал? Я не советую. Во-первых, в настоящее время русской публике не до изящной литературы, а во-вторых, журнал есть великая обуза, и ни он, ни ты не в состоянии тащить ее»33.

«Боткин сообщил мне о Вашем намерении затеять с Фетом журнал, посвященный исключительно художеству... Подождите затевать это дело до нашего возвращения; потолковавши хорошенько, может быть, мы и смастерим что-нибудь — ибо я понимаю, какие побуждения лежат в основании такого прожекта»34. Но уже в следующем письме от 27 марта (8 апреля) Тургенев отнесся к «прожекту» Толстого отрицательно. Здесь он писал: «Боткин показал мне Ваше письмо, где Вы с таким жаром говорите о намерении основать чисто художественный журнал в Москве. — Политическая возня Вам противна; точно, дело грязное, пыльное, пошлое; — да ведь и на улицах грязь и пыль, а без городов нельзя же»35.

Но несмотря на несочувствие друзей, Толстой нисколько не охладел к своему плану.

исполнил в письме к Толстому от 15 апреля. В этом письме Дружинин писал, что идею «чисто литературного журнала с критикой, энергически противодействующей всем теперешним неистовствам и безобразиям», встретили «с высшим одобрением» такие писатели, как Гончаров, Писемский, Анненков, Майков, поэт Михайлов, Авдеев и многие другие. «Если к этому сборищу, — писал далее Дружинин, — присоединитесь вы, Островский, Тургенев и пожалуй наш юродивый Григорович..., то можно решительно сказать, что вся изящная словесность наконец соединится в одном журнале». Но Дружинин больше склонялся к тому, чтобы не основывать нового журнала, а взять в аренду журнал уже существующий — его «Библиотеку для чтения»36.

Толстой ответил Дружинину 1 мая 1858 года, что он против того, чтобы брать в аренду «Библиотеку для чтения». По его мнению, «журнал с новым исключительным направлением должен быть новый, без прошедшего, без составившегося о нем мнения». Дружинин на это ответил 15 мая, что такой новый журнал, какой проектирует Толстой, мог бы иметь успех только при двух условиях: при очень большом основном капитале, который позволил бы терпеливо ожидать успеха новому журналу, и «при неутомимой ярости участников по части работы», «а вы знаете, — откровенно сознавался Дружинин, — что наш круг не трудолюбив»37.

На этом переписка Толстого с его литературными друзьями об издании чисто художественного журнала прекратилась. Вопрос больше не поднимался.

X

Причина того, почему Толстой, несмотря на отказ Боткина и Тургенева, упорно думал об издании чисто художественного журнала, лежит в его общем отношении к обличительной литературе того времени.

человека и жизни народа и опасался, что господство обличительного направления наложит на литературу печать односторонности.

Другая причина состояла в том, что большинство произведений либерально-обличительной литературы того времени было очень слабо в художественном отношении.

Еще Белинский в своем знаменитом письме к Гоголю писал: «...у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта». Множество примеров из истории русской литературы 1850—1860-х годов подтверждают справедливость этого наблюдения Белинского.

В том самом 1857 году, к которому относится замысел Толстого об издании чисто литературного журнала, руководители «Современника», как это видно по их переписке, ясно сознавали слабость в художественном отношении тех обличительных произведений, которые печатались как в самом «Современнике», так и в других журналах и имели большой успех среди читателей.

«бог посылал» ему «хотя посредственные, но исполненные современного интереса рассказы». «Входит в моду» Селиванов, рассказы которого «приводят в восторг публику»38. Между тем всего за три месяца до этого, 31 марта того же года, Панаев писал тому же Боткину, что Селиванов — «безграмотный, бесталанный и аляповатый автор»39. Подобного же мнения о Селиванове держался и Чернышевский, который по поводу «Провинциальных воспоминаний» этого автора, напечатанных в № 3 «Современника» за 1857 год, писал Некрасову: «Плохо, разумеется, со стороны таланта и ума, но эффектно и выгодно по своей резкости»40.

Еще пример. В письме к А. С. Зеленому от апреля 1857 года Чернышевский называет «слабой» только что напечатанную комедию Н. М. Львова «Свет не без добрых людей»41. А между тем вот что писал об этой комедии Тургеневу Е. Я. Колбасин в письме от ноября 1857 года: «С большим успехом дают на сцене комедию Львова «Свет не без добрых людей». Вещь необыкновенно честная, задирающая, и публика, к чести ее, аплодирует неистово»42.

Критическая литература 1860-х годов также содержит обширный материал по интересующему нас вопросу.

Писарев в статье «Цветы невинного юмора», написанной в 1864 году, утверждал, что «беллетристика и искусство вообще» теперь оттеснены «на задний план». «В последнее пятилетие, — писал Писарев, — не было решительно ни одного чисто литературного успеха; чтобы не упасть, беллетристика принуждена была прислониться к текущим интересам дня, часа и минуты; все беллетристические произведения, обращавшие на себя внимание общества, возбуждали говор единственно потому, что касались каких-нибудь интересных вопросов действительной жизни. Вот вам пример: «Подводный камень»43, роман, стоящий по своему литературному достоинству ниже всякой критики, имеет громкий успех, а «Детство, отрочество и юность» графа

Л. Толстого, — вещь замечательно хорошая по тонкости и верности психологического анализа, читается холодно и проходит почти незамеченной»44.

«Современника» П. Ковалевского записаны следующие слова Некрасова: «Нынче разве ленивый пишет без направления, а вот чтобы с дарованием — так не слыхать что-то»45. Правильность передачи Ковалевским этих слов редактора «Современника» подтверждается собственными стихами Некрасова. В «Современнике» им было помещено следующее сатирическое четверостишие:

«Эти не блещут особенным гением,
Но ведь не бог обжигает горшки:
Скорбность главы возместив направлением,
Пишут изрядно стишки»46.

«Современника». «В литературе, — писал он — движение самое слабое. Все новооткрытые таланты, о которых доходили до тебя слухи, — сущий пуф... Противно раскрывать журналы — все доносы на квартальных да на исправников, — однообразно и бездарно!... Я до сей поры еще не решил, что делать с «Современником». Не могу поверить, чтобы, набивая журнал круглый год повестями о взятках, можно было не огадить его для публики, а других повестей нет»47.

В общем содержание обличительных повестей и рассказов того времени было довольно однообразно. Это были обличения помещичьего деспотизма в прошлом и настоящем, мошеннических проделок на дворянских выборах, взяточничества судейских чиновников и полицейских властей, пустоты армейского офицерства48.

Н. А. Добролюбов в своих критических статьях неоднократно указывал и на слабость в художественном отношении и на мелочность содержания большинства произведений обличительной литературы того времени. В одной из рецензий 1859 года Добролюбов писал: «Какие художественные достоинства представляет, например, повесть г. Колошина? Но, боже мой! кому же придет в голову искать художественности в повести, которая называется «Светские язвы»? Вы уже по заглавию можете догадаться, что она имеет характер обличительный, и ваша догадка будет справедлива»49.

«Литературные мелочи прошлого года». В этой статье «русские обличители» характеризуются такими словами: «Кричат, кричат против каких-то злоупотреблений, каких-то дурных порядков... подумаешь, у них на уме и бог знает какие обширные соображения. И вдруг, смотришь, у них самые кроткие и милые требования: мало этого, — оказывается, что они и кричат-то вовсе не из-за того, что составляет действительный, существенный недостаток, а из-за каких-нибудь частностей и мелочей... Напишет кто-нибудь, что дурно делали наши мелкие чиновники, когда взятки брали: мгновенно поднимается оглушительный вопль, что у нас общественное сознание пробудилось. Явится статейка, доказывающая, что не следует заставлять людей совершенно даром на нас работать, а нужно только стараться нанять их как можно дешевле: все в восхищении и кричат, что общечеловеческие начала у нас превосходно выработались... Смотреть на подобных господ серьезно — значит оскорблять собственный здравый смысл... Один из видов гласности составляла обличительная литература. В этой отрасли, кроме безыменности, обращает на себя внимание еще мелкота страшная... ... Недаром поборники чистого искусства обвиняли наших обличителей в малом знании своего предмета! Или, может быть, они и знали, да не хотели или не могли представить дело как следует? Так и за это собственно хвалить их не следует, и тут заслуга не велика!»...50.

Обращаясь к тому направлению литературы, которое он назвал «серьезным», Добролюбов и здесь немного находил произведений, отличающихся художественными достоинствами. «До сих пор серьезное направление беллетристики не может похвалиться обилием и силою талантов, вызванных им к деятельности», — писал он в том же 1859 году51.

Для Толстого, который в своем «Люцерне», по справедливому замечанию историка «Современника» В. Евгеньева-Максимова, «шел уже к осуждению самих основ современного ему социального порядка»52, обличительная литература того времени по ограниченности содержания и по слабости в художественном отношении не представляла никакого интереса.

Толстой был очень строг к художественной литературе и не прощал авторам даже самых мелких погрешностей против требований художественности. Так, в письме к Боткину от 9 (21) июля 1857 года он называет «прелестным» стихотворение Фета «Еще майская ночь», но тут же упоминает о двух «неловких» стихах в этом стихотворении, прибавляя, что это ему «досадно».

«Что такое искусство?» находим такое воспоминание Толстого: «У меня есть близкий друг — только читатель, и потому тем более тонкий и чуткий критик. Когда у нас после 60 года поднялась обличительная литература и за нее взялись самые бездарные писатели, мой друг говорил, что он любит читать обличителей, потому что они очень хорошо обличают самих себя: читая их, я узнаю не то, что они описывают, а их самих, совершенно новые и очень забавные типы»53.

Слабость тогдашней либерально-обличительной беллетристики в художественном отношении наводит Толстого на мысль, что вообще произведения общественно-политического содержания не могут быть художественными. 21 марта 1858 года он записывает в дневнике: «Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть односторонне»54.

Когда Толстой вписывал в дневник эту мысль, он забыл свой отзыв о комедии Островского «Доходное место», которую оценил так высоко именно вследствие значительности общественного содержания этой комедии. Он не предвидел также и того, что сам впоследствии явится автором таких художественных произведений, как «Анна Каренина» и «Воскресение», где глубокое и разностороннее общественно-политическое содержание облечено в самую совершенную художественную форму.

XI

Правительство Александра II все яснее и яснее сознавало необходимость отмены крепостного права.

3 января 1857 года был учрежден «Особый комитет» «для рассмотрения постановлений и предположений о крепостном состоянии», составленный из высших правительственных лиц. Этот комитет состоял наполовину из заядлых крепостников, противников отмены крепостного права. Только 18 августа 1857 года комитет представил выработанный им проект крестьянской реформы. По этому проекту крестьянам передавалась в собственность за выкуп только усадебная земля, а полевые, луговые и другие угодья предоставлялись им помещиками лишь во временное пользование за известные повинности в пользу помещика. Осуществление реформы было рассчитано на 10—12 лет.

для себя смысле. В последних числах декабря 1856 года был опубликован сенатский указ о новых правилах перехода помещичьих крестьян в государственные. В народе разнесся слух, что уже подписан указ об освобождении крестьян. Толпы народа бросились в сенатскую лавку покупать указ, и в течение трех дней по утрам массы народа толпились на Сенатской площади. Многие отправляли указ своим родным и землякам в ближайшие и дальние деревни55. Слух об отмене крепостного права дошел и до Толстого, и 6 января 1857 года он записывает в дневнике: «Известие о освобождении крестьян». Но уже на другой день он удостоверился, что «толки об указе вздор», но толки эти породили в народе «волнение», и Толстой, еще в предшествующем году видевший возбужденное настроение яснополянских крестьян, 8 января 1857 года записывает в дневнике: «Помянут мое слово, что через два года крестьяне поднимутся, ежели умно не освободят их до этого времени».

В министерство внутренних дел из многих губерний стали поступать просьбы помещиков, а также губернаторов о том, чтобы правительство определенно высказалось по крестьянскому вопросу, так как в народе повсюду наблюдается брожение и беспокойство.

В октябре 1857 года в Петербург приехал виленский генерал-губернатор Назимов, который привез с собой ходатайство дворянства подведомственных ему губерний — Виленской, Ковенской и Гродненской — о замене в этих губерниях крепостных отношений добровольными соглашениями помещиков с крестьянами, как это существовало в прибалтийских губерниях. Правительство Александра II ухватилось за это ходатайство литовских дворян, как за повод высказать свое отношение к крестьянскому вопросу и вместе с тем приписать инициативу в возбуждении этого вопроса дворянству. 20 ноября 1857 года на имя виленского генерал-губернатора был дан рескрипт, в котором было сказано, что царь, одобряя намерения дворянства трех губерний относительно помещичьих крестьян, разрешает дворянству этих губерний образовать губернские комитеты для составления проектов, «на основании коих предположения комитетов могут быть приведены в действительное исполнение».

24 ноября рескрипт на имя Назимова вместе с сообщением министра внутренних дел был разослан в копиях губернаторам и губернским предводителям дворянства при циркуляре министра внутренних дел, в котором было сказано, что копии посылаются «для сведения и соображения» на случай, если бы местное дворянство «изъявило подобное дворянам Ковенской, Виленской и Гродненской губерний желание».

В конце ноября 1857 года петербургское дворянство, собравшись на выборы, по предложению наиболее передовой части дворянства, при полном молчании крепостников и реакционеров, составило адрес, аналогичный адресу литовских дворян. Ответом на этот адрес явился рескрипт на имя петербургского генерал-губернатора от 5 декабря, которым разрешалось образовать в Петербурге из дворян «губернский комитет для составления проекта положения об устройстве и улучшении быта помещичьих крестьян». Копия этого рескрипта вместе с копией сопровождавшего его сообщения министра внутренних дел также была разослана губернаторам и губернским предводителям дворянства, причем в сопроводительном циркуляре министр внутренних дел Ланской сообщал, что «правительство не скрывает своих видов и даже желает, чтобы были известны начала, коими оно руководствуется в тех случаях, когда дворянство само вызывается содействовать устройству быта поселян».

губернатора, которым был в то время декабрист А. Н. Муравьев, такое разрешение было дано.

Все эти рескрипты были опубликованы в печати и были поняты как непременное решение правительства приступить к отмене крепостного права.

Среди помещиков началось волнение и беспокойство. Сенатор К. Н. Лебедев, в то время директор канцелярии министра государственных имуществ, писал в своем дневнике в апреле 1858 года: «Крестьянский вопрос поднял все на ноги, все заглушил, затмил и поглотил собою. Многие с ума сошли, многие умерли. Нет ни палат, ни дома, ни хижины, где бы днем и ночью не думал, не беспокоился, не робел большой и малый владелец. Никто не знает, чем это разыграется; всякий готов, как при наполнении и пожаре, понести убытки»56.

В Москве, по наблюдениям Толстого, 90% дворян-помещиков были противниками освобождения. «Дворянство, — писал Толстой Боткину 4 января 1858 года, — почуяло, что у него не было других прерогатив, как крепостное право, и озлобленно ухватилось за него». То же писал Тургеневу Анненков 8 января 1858 года: «Множество голов исполнено тупейшего, животного ужаса перед новой мерой, что доказывается отчасти самой Москвой, колеблющейся стать за нее откровенно»57.

Что касается либерально настроенной части дворянства и интеллигенции, то она отнеслась восторженно к первым признакам будущей крестьянской реформы. Е. Я. Колбасин писал Тургеневу 21 декабря 1857 года: «Со всех сторон за это освобождение слышатся похвалы правительству. От души поздравляю вас, Иван Сергеевич, с этим великим событием. Если бы вы только видели, как оно всех оживило»58. То же, в тот же день, писал Тургеневу и другой его корреспондент, П. В. Анненков: «Приближается день, когда мы будем в состоянии сказать про себя хоть умирая: «Кажется, я теперь вполне честный человек»59. Сам Тургенев писал Толстому из Рима 17 (29) января 1858 года: «Давно ожиданное сбывается — и я счастлив, что дожил до этого времени»60.

XII

«Русского вестника» М. Н. Катков и профессор Петербургского университета К. Д. Кавелин. Обед был назначен на 28 декабря 1857 года в залах Купеческого собрания. На обед явилось около 180 человек.

Толстой также получил от Кавелина письменное приглашение принять участие в обеде «по случаю эманципации».

За обедом М. Н. Катков, А. В. Станкевич, писатель Н. Ф. Павлов, профессор истории Московского университета славянофил М. П. Погодин, профессор политической экономии того же университета И. К. Бабст, К. Д. Кавелин и откупщик В. А. Кокорев произнесли восторженные речи по случаю ожидаемой отмены крепостного права.

Толстой опоздал к началу обеда и не слыхал речей Каткова и Станкевича. О тех речах, которые он слышал, Толстой записал в дневнике: «Речи пошлые все, исключая Павловской». Содержание тех речей, которые слышал Толстой, сводится к следующему.

Погодин в своей речи поздравлял «православного русского мужичка» «с наступающим для него новым годом» и вместе с тем воздавал «искреннюю дань хвалы и благодарности достойному русскому дворянству», которое «всегда в великие решительные минуты отечественной истории являлось впереди, жертвуя всеми своими силами, трудами, кровию, жизнью», которое и теперь «внезапно, как слышно, изъявляет через своих достойных представителей совершенную готовность исполнить царское решение». Утверждая, что «всякое право священно», Погодин выражал уверенность, что дело совершится «к общему удовольствию, спокойно, мирно, согласно, благополучно».

к Боткину от 4 января 1858 года он назвал ее так же, как и речь Павлова, «замечательной».)

Кавелин говорил о том, что «для правильности устройства экономического быта» следует «приискать средние меры для ограждения разрозненных и разноречивых интересов», исходя из того, что будто бы «правда, нравственность и выгода соединены нерасторжимыми узами».

Кокорев произнес только несколько заключительных слов о том, что «говорить больше нечего, а надо теперь думать думу крепкую, оглядываясь на все обстоятельства до самой их сердцевины».

Павлов, речь которого Толстой тогда же выделил из всех других речей, начал с утверждения о том, что «новым духом веет, новое время настало», «легче становится совести христианина, как-то благороднее бьются сердца и смелее смотрится на божий мир». Говоря о происхождении крепостного права, Павлов указывал, что крепостное право было введено государством в своих интересах, так как оно облегчало сосредоточение в руках правительства больших средств. «Но что временно выиграло государство, терял человек». «Учреждение, о котором идет речь, отжило уже свой исторический век», в основе его «лежит неправда и ложь». «Россия призвана на подвиг правды и добра»61.

Слушая разнообразные толки об «эмансипации», Толстой огорчался тем, что вопрос о крепостном праве никем не рассматривался с нравственной точки зрения. В письме к Боткину от 4 января 1858 года Толстой сообщал, что в московском обществе есть противники освобождения крестьян, есть и сторонники, «есть еще аристократы на манер аглицких, есть западники, есть славянофилы, а людей, которые бы просто силой добра притягивали бы к себе и примиряли людей в добре, таких нету». Речь Павлова понравилась Толстому именно как попытка подойти к разрешению вопроса о крепостном праве с нравственной точки зрения.

которого, нажитое откупами, достигло к тому времени семи миллионов, знался со славянофилами и усвоил себе их фразеологию, которой и была обильно пересыпана его речь. Начавши с восхваления Александра II за его желание «вывести наших братьев крестьян» из того положения, которое «томило их и вместе с ними нас уже три века», Кокорев далее заявлял, что «резкая разница» между Европой и Россией состоит в том, что в России «царь уповает на народ, народ уповает на царя», чего нет в Европе, и затем перешел к рассмотрению практической стороны вопроса об отмене крепостного права. Купечеству, — говорил Кокорев, — «новый порядок»принесет «огромную выгоду», так как будет способствовать развитию торговли. Указав на то, что и богатства откупщиков «составились уже чисто из трудовых крестьянских денег», и биржевики получают свои барыши «от перепродажи потового труда крестьян», и золотопромышленники наживают себе богатства «мозолистыми руками тружеников», Кокорев, чтобы купцам «не было стыдно смотреть и на дворян и на крестьян», предлагал открыть между всеми русскими купцами подписку на добровольные пожертвования и выкупить крестьянские избы и огороды у мелкопоместных дворян. «Так произойдет спайка всех сословий истинною любовью, выражаемою жертвами». Чтобы это произошло, нужно «сделать выгоду от устройства крестьян очевидною для всех»; это — дело литературы; «тогда возбудится во всех желание участвовать в пожертвованиях». «Новый порядок» принесет купечеству «удивительную пользу» также и тем, что купцы будут покупать землю у мелкопоместных дворян, чтобы отдавать ее в аренду крестьянам. «При таком только общем действительном сочувствии рост наш будет совершаться правильно в общем росте человечества, и тогда все кривые, дряблые побеги опять срастутся с своим корнем — с народом. От этого срастания мы почерпнем из чистой натуры народа ясность и простоту воззрений». Так заканчивалась речь Кокорева.

Эта речь, как записал Толстой в дневнике 5 января 1858 года, произвела на него «необъяснимое [т. е. не передаваемое словами] впечатление омерзения». В Толстом отчасти заговорило неизжитое еще тогда аристократическое чувство: откупщик, наживший себе огромное состояние спаиванием народа, выступает в роли руководителя общества; но главное, что вызвало его отвращение, это — то возмутительное лицемерие, с которым этот темный делец приглашал всех преклониться перед «чистой натурой» того самого народа, который он безжалостно обирал несколько десятков лет.

Под впечатлением речи Кокорева Толстой в том же письме к Боткину от 4 января 1858 года писал: «Я убеждаюсь, что у нас нет не только ни одного таланта, но ни одного ума. Люди, стоящие теперь впереди и на виду, это идиоты и нечестные люди». На другой день Толстой говорил о речи Кокорева со стариком Аксаковым, который несомненно брал Кокорева под свою защиту. Возражения, которые делал Толстой Аксакову по поводу речи Кокорева, в его дневнике сформулированы в таких словах: «Аристократическое чувство много значит. Но главное. Я чувствую себя гражданином, и ежели у нас есть уж власть, то я хочу власть в уважаемых руках».

XIII

В том же письме к Боткину от 4 января 1858 года Толстой объясняет причину своего равнодушия к общественно-политической деятельности. Он говорит, что все общественные деятели «рабы самих себя и событий». Государственные деятели хотят для себя добиться «звезды или славы», «а выходит государственная польза»; но эта государственная польза «выходит зло для всего человечества». Несомненно, что здесь под именем «государственной пользы», приносящей зло всему человечеству, Толстой разумел политику завоеваний, общую всем европейским правительствам как самодержавным, так и конституционным и республиканским. Есть еще другая категория общественных деятелей, о которой Толстой говорит далее: «а хотят государственной пользы — выходит кому-нибудь звезда», и все дело на этом останавливается. «Вот что обидно в этой деятельности», — замечает Толстой. «Glaubst zu schieben, und wirst geschoben» [думаешь подвинуть, а тебя самого толкают вперед] — приводит Толстой любимый им афоризм Гёте, желая этим сказать, что результаты общественной деятельности часто бывают совершенно противоположными тем, которых ожидают сами общественные деятели.

Толстой уверен даже, что это — «закон», и тот, кто понял его, не может уже отдаваться общественной деятельности с ее неверными, сомнительными результатами. Такой деятельности Толстой противопоставляет определенную производительную деятельность с ясно поставленными задачами: «срубить лес, построить дом» и т. д.

а то отрицательное впечатление, которое производили на него те, кто занимался открыто общественно-политической деятельностью. С одной стороны, это были помещики-крепостники, смертельно боявшиеся отмены крепостного права и желавшие только одного: удержаться в своем теперешнем положении. Эти были Толстому «гадки», как писал он в том же письме Боткину. Кроме них, были еще либералы, делавшие карьеру на своем либерализме, говоруны, краснобаи или просто нечестные люди, каким представлялся Толстому Кокорев63. И эти были Толстому противны.

Через три года Толстой принял самое деятельное участие в такой общественной деятельности (посредничество), которая не находилась в противоречии с его моральными требованиями и приносила действительную пользу народу. Но в 1857—1858 годах он считал себя настолько чуждым всякой общественно-политической деятельности, что счел возможным выразить свое отношение к ней в аллегорическом стихотворении в прозе, озаглавленном «Сон».

Первая редакция «Сна» была написана в последних числах декабря 1857 года. Повидимому, написанное имело какую-то связь со сном, виденным братом Толстого Николаем Николаевичем, так как в дневнике Толстого от 31 декабря 1857 года (запись за три дня) значится: «Писал Николенькин сон». Толстой читал написанное кому-то из близких ему людей и остался доволен написанным. «Никто не согласен, а я знаю, что хорошо», — писал он дальше в записи того же числа. Новую, вторую редакцию «Сна» Толстой написал в письме к Боткину от 4 января 1858 года, прибавляя при этом, что считает эту «штуку» «отдельным и конченным произведением», и прося Боткина и Тургенева высказать о ней свое мнение.

Существует еще третья редакция «Сна», относящаяся к тому же времени64.

Рассказ о виденном сне ведется от первого лица.

«Я во сне стоял на колеблющемся возвышении и говорил людям все то, что было в моей душе и чего я не знал прежде». Далее изумительно схвачена психология оратора, говорящего перед большой толпой:

«Я ничего не видел, но чувствовал, что вокруг меня толпились незнакомые мне братья. Вблизи я различал их тяжелые вздохи, вдали, как море, бурлила бесконечная толпа. Когда я говорил, по толпе, как ветер по листьям, пробегал трепет восторга; когда я замолкал, толпа, как один человек, переводила дыханье... Они двигали мною так же, как и я двигал ими. Болезненный восторг, горевший во мне, давал мне власть, и власть моя не имела пределов».

Вдруг он почувствовал сзади себя чей-то взгляд, который неотступно преследовал его, так что он должен был оглянуться. Он увидел женщину, которая свободно двигалась посредине толпы, не соединяясь с нею. Ему стало стыдно, и он остановился. В этой женщине «было все, что любят», и к ней «сладко и больно тянула непреодолимая сила». Она смотрела на него с кроткой насмешкой и любовным сожалением. «Дрожащий мрак безжалостно закрыл от меня ее образ, и я заплакал во сне о невозможности быть ею».

«Сон» — единственное у Толстого стихотворение в прозе, с которым позднейшие «Стихотворения в прозе» Тургенева имеют по стилю так много общего. Вместе с тем «Сон» — единственное у раннего Толстого произведение аллегорического характера. Смысл этой аллегории может быть только один: шумной общественно-политической деятельности, вызывающей восторг толпы, противопоставляется поэзия, мораль, любовь, олицетворением которых является таинственная женщина, в которой «было все, что любят» и к которой «сладко и больно тянула непреодолимая сила».

XIV

—1858 года и первое время весны 1858 года Толстой провел в Москве, лишь несколько дней пробыв в Петербурге в марте 1858 года. В Москве он остановился в меблированных комнатах Варгина на Пятницкой улице.

Кроме работы над своими произведениями и переписки с друзьями, Толстой в эти месяцы занимался чтением, гимнастикой, музыкой, много времени отдавал детям сестры, оставшимся без отца, посещал литературных и светских знакомых, изредка бывал в театрах.

Гимнастика всегда составляла одно из любимых занятий Толстого. В Москве в то время существовало специальное гимнастическое заведение на Большой Дмитровке. Толстой часто посещал это заведение. «Бывало, — рассказывает Фет, также проводивший эту зиму в Москве, — если нужно захватить Льва Николаевича во втором часу дня, надо отправляться в гимнастический зал на Большой Дмитровке. Надо было видеть, с каким одушевлением он, одевшись в трико, старался перепрыгнуть через [деревянного] коня, не задевши кожаного, набитого шерстью, конуса, поставленного на спине этого коня»65.

Музыка не меньше, чем прежде, продолжала интересовать Толстого. Вместе с поэтом Алексеем Константиновичем Толстым и А. Д. Столыпиным он был устроителем концертов в зале А. В. Киреевой на Большой Никитской. Концерты устраивались еженедельно по субботам, вечер обходился около ста рублей66.

Толстой в то время особенно восхищался Бетховеном. Героиня повести «Семейное счастье», написанной Толстым в 1859 году, рассказывает, что ее жених Сергей Михайлович, в образе которого Толстой воплотил много автобиографических черт, был очень доволен, когда она говорила ему, что Бетховен поднимает ее «на светлую высоту», «летаешь с ним, как во сне на крыльях»67.

«Квартетное общество», под руководством пианиста Мортье. Он набросал даже проект устава этого общества, в котором обращает на себя внимание пункт, где сказано, что общество устраивает вечера, на которых исполнителями могут быть только артисты, а не любители, и любительские произведения исполняться не могут. Толстой, следовательно, заботился о том, чтобы не понижался уровень музыкального исполнения в московском обществе. Для того чтобы общество имело средства оплачивать артистов, в проекте предполагался членский взнос в размере от 30 до 50 рублей в год68. Но проект Толстого почему-то не осуществился — музыкальный кружок не был организован.

В театре Толстой за данный период времени бывал довольно редко. В Большом театре он слушал оперу Глинки «Иван Сусанин», называвшуюся тогда «Жизнь за царя». Особенно понравился Толстому финал оперы. «Хор прекрасен», — записал он в дневнике 19 января. В Малом театре Толстой видел популярную в то время комедию А. Красовского «Жених из ножевой линии», в которой играл Пров Садовский. Толстой нашел пьесу Красовского «ловкой», а об игре Садовского записал: «Садовский прекрасен, ежели бы не самоуверенная небрежность» (дневник 8 ноября 1857 года). В другой раз Толстой видел в Малом театре «Ревизора», в котором знаменитый Щепкин исполнял роль городничего. «Щепкин — строгий актер», — записал Толстой в дневнике 26 января 1858 года после этого спектакля.

Зима 1857—1858 года была последней в жизни Толстого, когда он принимал участие в светских развлечениях. В эту зиму он побывал на нескольких вечерах, маскарадах и балах, в том числе однажды на бале в так называемом Московском благородном собрании69.

Одной из причин, побуждавших Толстого бывать на балах, маскарадах и вечерах, была потребность в женском обществе и не оставлявшая его надежда устроить свою семейную жизнь.

Его отношения с В. В. Арсеньевой были давно прерваны с его стороны, хотя она и продолжала еще надеяться на возобновление прежних отношений. В декабре 1857 года Толстой и Арсеньева обменялись последними письмами. Поводом к этому послужило следующее. У В. В. Арсеньевой появился жених — А. А. Талызин (впоследствии орловский мировой судья). Барышня готова была за него выйти, но предпочла бы Толстого. Чтобы окончательно выяснить отношение к ней Толстого (хотя это и без того было совершенно ясно), она написала ему письмо, в котором жаловалась на свое грустное настроение и как бы мимоходом спрашивала, свободно ли его сердце. Толстой отвечал ей сдержанным учтивым письмом, в котором советовал приободриться и пойти на какой-нибудь решительный шаг в жизни, — быть может, выйти замуж. «Вы... — Талызина, который страстно влюблен в вас и только об том просит, чтобы ему позволено было сделаться вашим рабом», — писал Толстой. О себе он писал тоже как бы мимоходом, что сердце его совершенно свободно.

Барышня поняла, что надеяться ей не на что, и поспешила дать согласие жениху. Через месяц была свадьба. Накануне свадьбы Толстой сделал визит В. В. Арсеньевой, был также и на вечере, устроенном ею через месяц после выхода замуж, причем нашел, что она была «недурна».

Затем, уже живя в Ясной Поляне, Толстой 29 апреля заехал в Судаково, где Валерии Владимировны уже не было, а жила ее младшая сестра, также вышедшая замуж. На другой день Толстой записал в дневнике: «Грустны судаковские перемены, но я не жалею». «Грустны» в том смысле, что наводили Толстого на грустные размышления о своем одиночестве; но о том, что не устроилась его женитьба на В. В. Арсеньевой, он не сожалел. И, наконец, в последний раз Толстой видел В. В. Талызину в Москве 30 октября 1858 г., после чего записал в дневнике: «Видел Валерию — даже не жалко своего чувства».

Так рассыпались прахом отношения Толстого с молодой девушкой, с которыми вначале у него связывалось так много несбывшихся надежд и которые впоследствии причинили ему так много огорчений и закончились полным разочарованием70.

XV

Существуют относящиеся к 1858—1859 годам воспоминания о Толстом одной из его знакомых — Е. И. Чихачевой, впоследствии по мужу Сытиной71. Е. И. Сытина рассказывает, что Толстой в то время «очень был интересен, даже его дурнота имела что-то привлекательное в себе. В глазах было много жизни, энергии... ». За Толстым, рассказывает Е. И. Сытина, «вся Москва страшно ухаживала». В числе ухаживавших за Толстым девиц, к которым и сама она принадлежала, Е. И. Сытина называет О. А. Кирееву и А. Н. Чичерину72. И Киреева, и Чичерина, и Чихачева упоминаются в дневнике Толстого 1858 года, но ни к одной из них Толстой не чувствовал большого влечения. Он продолжал испытывать то же поэтическое чувство к сестре своего друга Дьякова — Александре Алексеевне Оболенской, о чем не раз записывал на страницах дневника. «А. — прелесть, — пишет Толстой. 6 ноября 1857 года. — Положительно женщина, более всех других прельщающая меня». «По вечерам я страстно влюблен в нее, — записывает Толстой 1 декабря, — и возвращаюсь домой полон чем-то, — счастьем или грустью — не знаю».

Но А. А. Оболенская была замужем, а Толстой в то время томился жаждой семейной жизни.

Больше всех других барышень его внимание привлекала дочь поэта — Екатерина Федоровна Тютчева, которой было тогда 22 года. Он начинает всматриваться в духовный облик этой девушки, подобно тому как раньше всматривался в духовный облик В. В. Арсеньевой.

«Тютчева мила и хочет быть такою со мной», — записывает Толстой 4 декабря 1857 года. Накануне нового 1858 года Толстой записывает: «Тютчева начинает спокойно нравиться мне». В день нового 1858 года: «К. очень мила». Затем 5 января: «К. слабее, но тихой ненависти нет». 7 января: «Тютчева вздор!». «Нет, не вздор, — возражает Толстой сам себе на следующий день. — Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего». 19 января: «Т. занимает меня неотступно. Досадно даже, тем более, что это не любовь, не имеет ее прелести».

Толстому хочется отделаться от своего чувства, но он не в состоянии этого сделать. «М. Сухотину с язвительностью говорил про К. Т., — пишет он 20 января. — И не перестаю думаю о ней. Что за дрянь! Все-таки я знаю, что я только страстно желаю ее любви, а жалости к ней нет».

«К. Т. любит людей только потому, что ей бог приказал. Вообще она плоха. Но мне это не все равно, а досадно». В таком же духе и еще сильнее запись от 26 января: «Шел с готовой любовью к Тютчевой. Холодна, мелка, аристократична. Вздор!» настойчиво внушает он сам себе, подчеркивая слово «вздор». Характерно, что аристократичность признается здесь Толстым таким же недостатком, как холодность и мелочность.

«равнодушен». Явилось новое кратковременное увлечение 30 января Толстой записывает: «С скукой и сонливостью поехал к Рюминым73, и вдруг обкатило меня. П. Щ. прелесть. Свежее этого не было давно». Но уже на другой день записано: «К. Щерб. швах». В этих записях речь идет о княжне Прасковье Сергеевне Щербатовой, с которой Толстой познакомился еще в предыдущем году 6 декабря, когда записал в дневнике: «Щербатова недурна очень».

С 1 февраля 1858 года в дневнике опять начинаются записи о Е. Ф. Тютчевой. В этот день Толстой, видевший Тютчеву на бале, записывает: «С Т. уж есть невольность привычки.. Львова мила изысканно, и Т. даже лучше, у нее grandeur [величавость] есть». Затем на другой день: «Пикник. Щ. — прелесть. Весело целый день. С Т. невольность и холодность». 15 февраля в Ясной Поляне: «Любви нет». 10 марта опять в Москве: «Был у Тютчевой. Ни то, ни сё. Она дичится. В концерте видел Щерб. и говорил с ней. Она мила, но меньше».

Последние записи Толстого о Е. Ф. Тютчевой перед отъездом из Москвы: «Увы, холоден к Т. Все другое даже вовсе противно» (28 марта). «Т. положительно не нравится» (31 марта).

Окружающие, конечно, замечали увлечение Толстого Е. Ф. Тютчевой. Около 15 ноября 1857 года сестра Е. Ф. Тютчевой Дарья Федоровна писала ей из Петербурга (перевод с французского): «А. Блудова говорила о тебе с Анной [старшая дочь Ф. И. Тютчева Анна Федоровна] и сказала ей, что она прочла твой портрет, присланный из Москвы каким-то мужчиной, — портрет восхитительный. Кто это так мило описал мою Катеньку? Не граф ли Толстой (Лев)?» В следующем письме от 20 ноября Д. Ф. Тютчева писала: «Я видела князя Вяземского, который говорил мне о вашем рауте, где, как ему говорили, была целая толпа. С своей стороны он мне поручил сказать тебе, что он уверен, что граф Толстой был у вас в этот день как свой человек. Он сказал это немного двусмысленно, что заставляет меня подозревать, что автор того портрета, о котором я тебе говорила, и граф Толстой имеют нечто общее»74.

Слух о том, что Толстой неравнодушен к Тютчевой, дошел и до Тургенева. 26 февраля (10 марта) 1858 года он писал Фету из Рима: «Правда ли, что Толстой женится на дочери Тютчева? Если это правда, я душевно за него радуюсь. Только я сомневаюсь в истине этого слуха»75.

Несмотря на кратковременность своего увлечения П. С. Щербатовой, Толстой впоследствии в письме к жене от 7 декабря 1864 года назвал Щербатову (в то время уже графиню Уварову) своим «предметом прежним»76. И в письме к П. И. Бирюкову от 27 ноября 1903 года, рассказывая биографу о своих «любвях», Толстой упомянул и про «светское увлечение Щербатовой-Уваровой»77 (о Тютчевой упомянуто не было). В 1880-х годах художник Н. Н. Ге говорил П. И. Бирюкову, что Щербатова когда-то считалась невестой Толстого78.

Толстой уехал в деревню, не сделав предложения ни Тютчевой, ни Щербатовой. А между тем жажда семейной жизни все более и более томила его. Еще 30 октября 1857 года, узнав о женитьбе своего знакомого, князя Орлова, на княжне Е. Н. Трубецкой, дочери декабриста князя Н. И. Трубецкого, которую Толстой знал в Париже и которая ему нравилась, он записывает в дневнике: «Известие о свадьбе Орлова с Трубецкой возбудило во мне грусть и зависть». Незадолго до отъезда из Москвы Толстой встретился с одним из родственников княжны Трубецкой, и встреча эта напомнила ему «Париж и дочь». И, сожалея о том, что он в свое время не сделал ей предложения, Толстой в дневнике 7 апреля укоризненно обращается к самому себе со словами: «Дурак, дурак».

Суррогатом семейной жизни служили для Толстого игры с детьми сестры и заботы о них. Детей Толстой всегда любил и еще на Кавказе часто подолгу играл с детьми казаков. У М. Н. Толстой в то время было трое детей: Варенька восьми лет, Николенька семи лет и Лизанька шести лет. Толстой играл с ними в разные игры, читал им вслух (между прочим, сказки Андерсена, которые он в дневнике 7 января называет «прелестью»), водил их в зверинец, в балаганы, в театры. В театре дети один раз заснули, и этот случай подал Толстому повод написать детскую сказочку под заглавием: «Сказка о том, как другая девочка Варенька скоро выросла большая. (Посвящается Вареньке)»79.

Сказочка эта, написанная для Вареньки Толстой, является первым опытом Толстого в работе над рассказами для детей.

XVI

—1858 года в Москве, Толстой виделся с представителями различных литературных течений и был в курсе всех литературных новинок. В то время в Москве в большом ходу были споры между западниками и славянофилами (в Москве в то время жили выдающиеся представители обеих этих групп), и Толстому нередко приходилось быть свидетелем и участником этих споров.

Попрежнему Толстой нередко виделся со славянофилами — с Ю. Ф. Самариным, А. С. Хомяковым и особенно с Аксаковыми; его записи о впечатлениях от посещения Аксаковых очень противоречивы. То он пишет (17 ноября 1857 года), что в Аксаковых он увидал «гордость страшную»; то записывает (26 ноября), что «очень милы они были». Позднее (5 декабря) записано, что Аксаковы его «милостиво поучают». О Константине Аксакове сказано (28 декабря), что он «мил и добр очень».

Встреча с Хомяковым произвела на Толстого на этот раз неприятное впечатление. В каком-то споре Хомяков, как записал Толстой в дневнике 23 января 1858 года, «вилял весьма слабо». Толстой в тот же день зашел к Хомякову и впечатление, оставшееся у него от Хомякова, выразил в дневнике словами: «Старая кокетка!»

К зиме 1857—1858 года относится, очевидно, последнее близкое и довольно продолжительное общение Толстого с основателями славянофильства. Впоследствии от общения со славянофилами у Толстого осталось приятное воспоминание. В 1907 г. он рассказывал:

«У славянофилов была любовь к русскому народу, к духовному его складу... все они были богатые...»80.

Из всех славянофилов Толстой особенно выделял Хомякова.

«Хомякова Алексея Степановича, — рассказывал Толстой в старости, — я всегда вспоминаю с большим удовольствием. Очень самобытный человек. Монгольское лицо... Он был умен и оригинален. В нем было и остроумие и едкость... ...»81

Со славянофилами сближало Толстого их отрицание современной европейской цивилизации, ставящей своей целью исключительно материальное благополучие, признание вечных нравственных истин, вытекающих из христианского учения, и оценка явлений жизни с точки зрения этих истин (хотя в этом вопросе у Толстого в то время были некоторые колебания). Отталкивало Толстого от славянофилов их признание православия и самодержавия основными началами жизни русского народа (при всем их отрицательном отношении к общему направлению политики русского правительства, начиная с Петра) и их узкий национализм под именем «народности».

Толстой познакомился с некоторыми из оставшихся в Москве членов кружка Герцена: писателем и переводчиком Н. М. Сатиным, врачом П. Л. Пикулиным. Толстой заметил, что Пикулин и Сатин, как западники, «дичатся» его за его знакомство со славянофилами, а может быть, и за очерк «Люцерн». Познакомился Толстой также с одним из членов кружка Грановского — критиком и переводчиком Е. Ф. Коршем, который показался ему «спокойно и высоко умен» (дневник 24 января 1858 года).

Несомненно, Толстой в зиму 1857—1858 года неоднократно виделся с Ф. И. Тютчевым. В архиве Толстого сохранился автограф стихотворения Тютчева «Над этой темною толпой», написанного 15 августа 1857 года. Можно предполагать, что поэт сам прочел это стихотворение Толстому, и Толстой, восхищенный и мыслью, и формой стихотворения, обратился к нему с просьбой подарить ему автограф82. Но какие-то стихотворения Тютчева, которые Толстой 28 ноября слышал на вечере у Сушковых, он нашел «плохими», как тогда же было им записано в дневнике.

был к нему «холоден». В другой раз (27 марта 1858 года) записано даже, что Островский «несносен».

Неоднократно виделся Толстой с Фетом и иногда проводил у него вечера «очень приятно», «славно», а иногда ему казалось, что в его отношениях с Фетом «все что-то не то».

Сближала Толстого с Фетом любовь и чуткость Фета к искусству. Однажды, после того как Фет прочел Толстому свой перевод трагедии Шекспира «Антоний и Клеопатра», между Толстым и Фетом завязался разговор, в котором Фет «разжег» его «к искусству» (дневник 11 ноября 1857 года) — продолжению повести «Казаки».

XVII

В рассматриваемый период своей московской жизни (с 18 октября 1857 года по 8 апреля 1858 года) Толстой работал как над продолжением и окончанием ранее начатых произведений, так и над созданием новых.

В двадцатых числах ноября 1857 года Толстой приступил к просмотру третьей редакции «Погибшего», законченной им в Ясной Поляне в первых числах октября того же года. Он очень недоволен окончанием повести — описанием сна Альберта — и пишет его заново. «Дописал сон недурно» — записывает он 24 ноября.

«однообразно, но все шире и шире расплывается где-то в вышине, во всей вышине и наполняет собой всё: все небо, весь мир и всю алчущую счастья душу. «Так вот оно, вот оно, то, чего я желал так долго и так страстно. Все в этом звуке: конец, начало и успокоенье. О, ежели бы только никогда не пробуждаться и потонуть в этом блаженстве», думал он и последний раз напрягши все силы, взмахивает волшебными крылами. Один миг — крылья выносят его туда, за пределы сознания, и страдальческая, тревожная душа художника удовлетворяется только там, в бессветном, беззвучном и безличном всемирном движении».

25 ноября новая редакция повести была закончена, Толстой ставит дату, но не дату этого числа, а место и время окончания первой редакции: «Дижон 28 февраля 1857 г.». Обозначение под новой редакцией даты первой редакции указывало на то, что Толстой считал время работы над первой редакцией моментом наибольшего творческого напряжения в работе над повестью.

Толстой остался недоволен новой редакцией «Погибшего», находя, что «вся вторая половина слаба» (запись дневника 25 ноября). Тем не менее на другой день Толстой отправил повесть в редакцию «Современника», чтобы она могла попасть к декабрьской книжке журнала. Но недовольство Толстого своей повестью было так сильно, что 30 ноября он посылает Некрасову телеграмму с запросом, когда предполагается напечатание его повести. После того как Некрасов телеграммой же уведомил Толстого, что «Погибший» пойдет в январе будущего года, Толстой пишет ему письмо с просьбой вернуть ему рукопись для исправления. Но Некрасову повесть Толстого не понравилась, и 16 декабря он шлет ему следующее письмо:

«Милый, душевно любимый мною Лев Николаевич, повесть Вашу набрали, я ее прочел и по долгу совести прямо скажу Вам, что она нехороша и что печатать ее не должно. Главная вина Вашей неудачи в неудачном выборе сюжета, который, не говоря о том, что весьма избит, труден почти до невозможности и неблагодарен. В то время, как грязная сторона Вашего героя так и лезет в глаза, каким образом осязательно до убедительности выказать гениальную сторону? — а коль скоро этого нет, то и повести нет. Все, что на втором плане, очень впрочем хорошо, то есть Делесов, важный старик и пр., но все главное вышло как-то дико и не нужно. Как Вы там себе ни смотрите на Вашего героя, а читателю поминутно кажется, что Вашему герою с его любовью и хорошо устроенным внутренним миром — нужен доктор, а искусству с ним делать нечего. Вот впечатление, которое произведет повесть на публику; ограниченные резонеры пойдут далее, они будут говорить, что Вы пьяницу, лентяя и негодяя тянете в идеал человека и найдут себе много сочувствователей... да, это такая вещь, которая дает много оружия на автора умным и еще более глупым.

— и подивился, чего Вы еще ищете — у Вас под рукою и в Вашей власти Ваш настоящий род, род, который никогда не прискучит, потому что передает жизнь, а не ее исключения; к знанию жизни у Вас есть еще психологическая зоркость, есть поэзия в таланте — чего же еще надо, чтоб писать хорошие — простые, спокойные и ясные повести?

Покуда в ожидании Вашего ответа я Вашу повесть спрятал и объявил, что Вы раздумали ее печатать. Будьте здоровы и напишите мне поскорее»83.

Доводы Некрасова не убедили Толстого. «Вы серьезного против ничего не говорите, — писал он Некрасову сейчас же по получении его письма 18 декабря. — Что это не повесть описательная, а исключительная, которая по своему смыслу вся должна стоять на психологических и лирических местах и потому не должна и не может нравиться большинству, в этом нет сомнения; но в какой степени исполнена задача, — это другой вопрос. Я знаю, что исполнил ее сколько мог».

Толстой мог согласиться с Некрасовым в том, что сюжет его повести был очень распространен («избит») в той ее части, где говорится о непонимании выдающегося человека окружающей его толпой. Произведений такого содержания действительно было несколько и в русской, и в иностранной литературах. Но Толстой никак не мог согласиться с Некрасовым в той части его письма, где он говорит, что в повести Толстого не показана «осязательно» «гениальная сторона» его героя. У Толстого было сознание того, что эту сторону своего героя он раскрыл с достаточной яркостью. Эта сторона была раскрыта в двух главах повести: в той, где описывается действие игры Альберта на слушателей (в окончательной редакции глава III), и в той, где приводится его разговор с Делесовым об искусстве (в окончательной редакции глава V). Эти две главы дают в полном смысле слова апофеоз музыкального вдохновения, и Толстой, так необыкновенно чутко воспринимавший музыку, не мог не сознавать, что этими двумя главами оправдывается вся повесть.

В своем письме Толстой просил Некрасова прислать ему рукопись или корректуру его повести, «чтобы пока свежо еще исправить, что нужно, и спрятать все подальше».

редактор «Современника». «Напечатаю», — твердо решает он (дневник 25 декабря).

При этом новом просмотре повести Толстой совершенно удаляет из нее художника Бирюзовского, произносящего панегирик Альберту перед слушателями его игры. Теперь эта речь вкладывается в уста хозяина дома — Делесова. Вновь переделывается окончание повести — бредовое состояние Альберта. Альберту представляется, что он находится в какой-то темной и пустой церкви:

«В середине церкви стояло возвышенье. Альберт вошел на него. Какой-то незнакомый человек подал ему инструмент, и вдруг все темное пустое пространство наполнилось народом, светом и звуками. Альберт играл что-то, сам не помня того, что он делал. Он говорил им всё, они трепетали, и по мере того, как говорил, все уяснилось в церкви. Восторг горел в нем. Вдруг кто-то посмотрел, это была она. Как прелестно. Все исчезло, он вышел с ней. Швейцария, озера. В лодке плывут, ему прохладно, тот берег — крест. Она плачет. Это его могила. Он не верит и чего-то жалеет, хочет растолковать, вдруг колокол, и все ясно»84.

Окончание повести начато было Толстым словами: «На другой день на Гороховой полицейские подняли». Но это начало фразы тут же зачеркивается, и вместо него пишется следующий финал повести: «И больше уже ничего не чувствовал и не помнил Альберт». Этот вариант окончания повести, набросанный на свободной полосе присланной Некрасовым корректуры, тут же был зачеркнут автором.

В январе и особенно в феврале и начале марта 1858 года Толстой еще раз перерабатывает «Погибшего» и заканчивает эту работу лишь 10 марта. Особенно много, как и раньше, работает Толстой над второй половиной повести. Исключается целиком вся глава, описывающая вечер у Делесова, на котором играет Альберт. Исчезает нарисованный в этой главе так нравившийся Некрасову образ «важного старика» Аленина, ученого теоретика музыки, с презрением относящегося к Альберту. Апология Альберта, которую в споре с Алениным произносил сначала Бирюзовский, а потом хозяин дома Делесов, теперь вкладывается в уста друга Альберта, художника Петрова, которого ушедший от Делесова Альберт, лежа на улице в морозную ночь, видит перед собой и слышит в своем бредовом состоянии. В окончательной редакции изменяется также финал повести: Альберт после того, как в его больном мозгу проносятся «толпы видений», которые «приняли его в свои волны», не умирает, а остается жив; полузамерзшего его приносят к Анне Ивановне, и этим заканчивается повесть.

«Альберт», должна была появиться в апрельской книжке «Современника» за 1858 год, но цензура почему-то задержала ее, и Толстой в апреле только получил корректуры. Много ли работал Толстой над последними корректурами «Альберта» — неизвестно, так как они не сохранились. Повесть появилась в августовской книжке «Современника» с датой 28 февраля 1858 года вместо прежней — 28 февраля 1857 года. Некрасов поместил «Альберта» в одном из «летних» номеров журнала, не считая ее, очевидно, большой приманкой для читателей «Современника»; в противном случае он приберег бы ее к одной из «осенних» или «зимних» книжек, от которых зависел успех подписки на журнал.

Некрасов несомненно не очень охотно помещал «Альберта» в своем журнале. Если бы «Альберт» был прислан в редакцию «Современника» тремя-четырьмя годами раньше, то Некрасов, вероятно, не стал бы возражать против напечатания; но с направлением «Современника» 1857—1858 годов некоторые из основных идей «Альберта» находились в полном противоречии. В своей апологии Альберта художник Петров решительно заявляет, что «красота — единственное несомненное благо в мире», понимая под красотой искусство вообще и особенно музыку. Мысль эта в таком крайнем выражении противоречила не только направлению «Современника», но, кроме того, даже противоречила и миросозерцанию самого автора «Альберта», который уже в то время считал «добро» и «любовь» благом во всяком случае не меньшим, чем красота в поэзии и в музыке. Но Толстой в то время даже евангельское учение склонен был как-то сводить к художественной красоте. 17 февраля 1858 года он пишет в записной книжке: «Есть правда личная и общая. Общая только 2?2=4. Личная — художество! Христианство. Оно все художество».

Это провозглашение красоты единственным несомненным благом было со стороны Толстого временным увлечением, которое еще больше усиливалось его оппозицией к обличительной литературе того времени.

Опасения Некрасова относительно того, что повесть Толстого не понравится читателям, полностью оправдались. Сотрудник «Современника» М. Н. Лонгинов 25 августа 1858 года писал Некрасову: «Альберта» Л. Н. Толстого я прочел и, признаюсь, сожалею, что напечатано такое произведение, нимало не соответствующее славе его превосходного таланта. Впечатление это почти общее в Москве, где у него столько и личных друзей и почитателей его дарования. Впрочем, все убеждены, что он скоро заставит забыть эту повесть каким-нибудь произведением, достойным автора «Детства»85.

В печати повесть «Альберт» вызвала три отклика.

«Молодой редакции» «Москвитянина», Б. А. Алмазов, который в 1852 году восторженно приветствовал появление «Детства», теперь писал: «Что касается собственно до повести «Альберт», то ее вместе с «Записками маркера» следует отнести к неудавшимся произведениям автора. Герой повести «Альберт» человек полусумасшедший, а психологические наблюдения над такими объектами не должны и не могут составлять материал для художественного произведения»86, — писал Алмазов, забывая и про «Записки сумасшедшего» Гоголя и про «Двойник» Достоевского.

Второй отзыв появился в малоизвестном и недолговечном журнале «Северный цветок». Здесь было сказано совершенно безапелляционно, что «Альберт» — незаконченный психологический этюд, от которого не остается никакого впечатления87.

Более или менее сочувственно отнесся к «Альберту» анонимный критик журнала «Сын отечества». Его отзыв носил двойственный характер. Называя Толстого «недавним дебютантом и вслед за тем триумфатором», критик далее говорит: «Прославившись в области реализма, в изображении положительной жизни с ее разнообразной обстановкой и бесчисленными отношениями действователей, автор захотел заглянуть в поэтический мир фантазии, в мир призраков восторженной артистической души». Признавая, что автору «почти удалось» представить своего героя «чистым, наивным, возбуждающим участие в читателях», и считая лучшими местами повести те главы, в которых рассказывается о встрече Альберта с Делесовым и его жизни у Делесова, критик не соглашается с теми, кто «приходит в восторг от оправдания Альберта» в последней главе повести88.

Так прошло почти незамеченным произведение Толстого, над которым он работал с перерывами больше года и на которое потратил так много творческих усилий.

XVIII

Кроме «Альберта», Толстой в зиму 1857—1858 года работал над «кавказским романом», который он теперь называет «Казак» или «Казаки».

«Казаками» послужило в ноябре 1857 года чтение Фетом его перевода трагедии Шекспира «Антоний и Клеопатра». Под впечатлением этого чтения у Толстого явился новый план повести — начать ее «драмой» (дневник 11 ноября 1857 года). Здесь под словом «драма» Толстой разумел не драматическую форму изложения, а драму по существу, то есть драматическое развитие действия. Затем у Толстого явилась мысль усилить драматический элемент развязки повести. 14 ноября он записывает: «Эврика! для «Казаков»: обоих убил». Это значит, что финал повести представился теперь Толстому в виде убийства двух главных героев повести: казака Кирки, бежавшего к чеченцам и затем возвратившегося в родную станицу, и офицера, полюбившего его жену. Замысел этот, однако, осуществления не получил.

Боткину, которому Толстой в июле 1857 года читал одно из начал будущих «Казаков», он писал 4 января 1858 года: «Кавказский роман, который вам понравился, я не продолжал. Все мне казалось не то, я и еще после вас два раза начинал снова». Затем Некрасову, которому начало «Кавказского романа» очень понравилось и который советовал Толстому продолжать его, Толстой пишет 21 января 1858 года: «Кавказский роман все переделываю в плане и не подвигаюсь».

Немногочисленные глухие записи дневника Толстого за ноябрь и декабрь 1857 года, выражающиеся по большей части одним словом: «писал», повидимому, относятся к работе над «Казаками».

«Казаков» и рассказы Епишки о старом житье казаков рисовались Толстому в виде двух отдельных произведений; теперь у него является мысль о слиянии этих двух замыслов. 2 февраля 1858 года он заносит в свою записную книжку: «Для «Казаков» следующая форма: соединение рассказа Епишки с действием».

Конец февраля и особенно март 1858 года были посвящены усиленной работе над «Казаками».

Приехав в середине февраля на короткое время в Ясную Поляну, Толстой нашел здесь один из вариантов начала повести, написанный им за границей в апреле 1857 года. Это был тот вариант, где описан приход в станицу двух рот пехотного кавказского полка и первое знакомство офицера с Марьяной и дядей Ерошкой.

Перечитав этот вариант, Толстой нашел, что «старое начало «Казаков» хорошо» (дневник 24 февраля). Он стал заново переписывать весь вариант с самого начала, как всегда, внося большие исправления и дополнения к написанному тексту, и затем начал писать продолжение повести. Приехавший в станицу офицер, который в предыдущем варианте не имел фамилии, называется теперь Ржавским. Пишутся новые главы, передающие разговоры дяди Ерошки с Ржавским о прошлой жизни казаков, об охоте, о женщинах, о жизни и смерти. Заново пишется сцена свидания Кирки с Марьяной; рисуется картина наступления летней ночи в станице, когда все жители «погружены в здоровый трудовой сон»; дается подробное описание самой станицы, ее положения, характера жителей, повседневного труда казаков и казачек. Все эти главы с небольшими изменениями вошли в окончательный текст повести. В частности, колоритная фигура дяди Ерошки со всеми особенностями его своеобразного оптимистического миросозерцания уже целиком отлита в этой первоначальной редакции «Казаков» 1858 года. Кроме того, было написано продолжение повести и присоединена ранее написанная сцена убийства абрека молодым казаком Киркой во время его ночного дежурства на кордоне.

Имея в виду поместить в свою повесть несколько казачьих песен, Толстой обратился с письмом (к сожалению, до нас не дошедшим) к своему бывшему батарейному командиру Н. П. Алексееву, продолжавшему стоять со своей батареей в Старогладковской, с просьбой прислать ему тексты нескольких старинных казачьих песен. Алексеев 23 марта отправил Толстому тексты десяти песен, из которых одна была записана со слов дяди Епишки. Одну из присланных песен («Из села было Измайлова...») Толстой ввел в текст повести.

Работа над повестью на этот раз очень захватила Толстого. «Я весь увлекся «Казаками», — писал он в дневнике 21 марта.

От современности, от стоящих на очереди и требующих разрешения общественно-политических вопросов Толстой уходил в хорошо ему знакомый и милый мир Кавказа с его поэтической природой и простой, естественной жизнью казачества. (Приведенное выше замечание Толстого о том, что в литературе «политическое исключает художественное», в его дневнике следует непосредственно после записи об его увлечении «Казаками».) Но и современность наложила свою печать на новую редакцию повести Толстого. Рассказывая о причинах, побудивших Ржавского приехать на Кавказ, автор говорит: «С ним случилось то, что случалось с весьма многими честными и пылкими натурами в наше время. Безобразие русской общественной жизни и несоответственность ее с требованиями разума и сердца он принял за вечный недостаток образования и возненавидел цивилизацию и выше всего возлюбил естественность, простоту, первобытность. Это была главная причина, заставившая его бросить службу в Петербурге и поступить на Кавказ»89.

Здесь Толстой, следовательно, не является противником всякой цивилизации, как это можно было бы подумать по некоторым выражениям «Люцерна»; ненависть своего героя к цивилизации он объясняет не пороками самой цивилизации, а «безобразием русской общественной жизни» того времени.

Далее рассказывается, что быт казаков сильно подействовал на Ржавского «своей воинственностью и свободой»; олицетворением этого «нового мира» явился для Ржавского дядя Ерошка. Тут же автор сообщает читателю, что лучше всего он узнает Ржавского из его писем к приятелю. Но письма эти были написаны Толстым уже в Ясной Поляне после отъезда из Москвы.

XIX

«Три смерти». Происхождение этого рассказа, по-видимому, таково.

11 декабря 1857 года Толстой записал в записной книжке: «Симеон за сапоги обещал камень брату». Здесь идет речь, вероятно, о каком-нибудь знакомом Толстому, быть может, яснополянском крестьянине. Можно думать, что, как пример совершенно спокойного отношения к приближающейся смерти, случай этот так поразил Толстого, что у него тогда же или вскоре явилась мысль написать рассказ на эту тему.

Рассказ «Три смерти» писался Толстым в гостях у двоюродной сестры его матери, княжны Варвары Александровны Волконской, жившей в своем небольшом имении Соголево под Клином.

Толстой очень хорошо провел у В. А. Волконской четыре дня, слушая ее рассказы про его мать и бабку, которыми он впоследствии воспользовался как в своих «Воспоминаниях», так и в работе над «Войной и миром» при создании образа дочери старого князя Болконского.

Рассказ был начат 15 января 1858 года. Сначала были изображены только две смерти: богатой барыни и ямщика-бобыля; но затем у Толстого явилась мысль присоединить еще третью смерть — смерть дерева, которое молодой ямщик Серега срубает на крест умершему ямщику Федору. Толстой сомневался, включать ли ему в свой рассказ эту третью смерть; об этом он советовался с братом Николаем Николаевичем. Тот посоветовал ему «дерево оставить», и Толстой, всегда очень высоко ценивший мнение своего старшего брата, последовал его совету. Эту последнюю часть рассказа Толстой написал уже по возвращении в Москву 20 января.

О работе над новым рассказом Толстой 21 января сообщал Некрасову, уговаривавшему его писать повести «попроще», в следующих выражениях: «Я пишу маленькую по количеству листов вещь весьма странного содержания».

«Странность», то есть необычность содержания новой вещи Толстого заключалась, прежде всего, в самом построении рассказа, в том, что из изображенных в нем трех смертей две смерти — человеческие, а третья смерть — дерева. Дерево, таким образом, ставилось в один ряд с человеком. За таким построением рассказа крылась его основная идея: единство жизни во всей природе. Эта идея единства жизни сказывается и в самом языке рассказа, если сравнить его с другими произведениями Толстого того же времени. «Дерево вздрогнуло всем телом», — говорит Толстой, описывая смерть дерева. «Я вздрогнул всем телом», — писал про себя офицер Ржавский в одном из вариантов повести «Казаки», относящемся также к 1858 году.

В заключительных строках повести выражена еще другая идея из того же цикла — идея о неуничтожаемости жизни в природе. Эта идея выражена с необыкновенной художественной яркостью. Под ударами топора дерево «рухнулось макушей на сырую землю», но эта смерть нисколько не нарушила спокойное течение окружающей жизни. «Деревья еще радостнее красовались на новом просторе своими неподвижными ветвями. Первые лучи солнца, пробив сквозившую тучу, блеснули в небе и пробежали по земле и небу. Туман волнами стал переливаться в лощинах; роса блестя заиграла на зелени; прозрачные побелевшие тучки спеша разбегались по синевшему своду. Птицы гомозились в чаще и, как потерянные, щебетали что-то счастливое; сочные листья радостно и спокойно шептались в вершинах, и ветви живых дерев медленно, величаво зашевелились над мертвым поникшим деревом».

Идея неуничтожаемости жизни человечества выражена в тех стихах из псалмов («песни Давида»), которые читаются над гробом умершей барыни и которые автор от своего лица называет «великими словами».

непередаваемого ужаса. В животном страхе перед неизбежным концом она, умирающая, едет лечиться за границу, хотя по состоянию здоровья не может доехать даже до Москвы, и в то же время с жадной мольбой смотрит на икону, умоляя о своем выздоровлении, а потом, вдруг решив, что «эти доктора ничего не знают», просит мужа послать в Москву за каким-то мещанином, который лечит травами. Окружающие (муж и доктор) хотя и видят совершенно ясно безнадежное состояние больной, считают необходимым притворяться, что верят в возможность ее выздоровления, и ни словом не намекают ей о ее близкой смерти.

Одинокий старик-ямщик умирает от той же болезни, что и барыня, но в совершенно иной обстановке — без всякого ухода и без всяких удобств, нужных больному. Он лежит на печи в общей ямщицкой избе. Он вполне сознает свое положение, да и окружающие нисколько не считают нужным скрывать от него, что дни его сочтены. Кухарке он мешает тем, что занял весь угол; она вопит без всякого стеснения, что ему «давно пора» умереть. Молодой ямщик Серега просит умирающего отдать ему новые сапоги, так как ему «чай, сапог новых не надо теперь». Умирающий соглашается, с тем, чтобы после его смерти Серега купил камень на его могилу. Серега обещает исполнить его просьбу и тут же скидывает свои стоптанные сапоги и надевает новые.

Толстой сам понимал, что его рассказ рисует моральное превосходство людей из народа над людьми господствующих классов. Его друг, А. А. Толстая, в письме к нему от 18 апреля высказала недовольство тем, что в рассказе не раскрыт «источник стоического спокойствия бедного ямщика», на что, по ее мнению, следовало бы хотя кратко указать. «Иначе, — писала А. А. Толстая, — его конец подобен концу существования животного (une brute), вышедшего из небытия и в небытие же погружающегося. Между тем трогательная простота, с которой бедные люди относятся к смерти, без сомнения, не вытекает из тупого равнодушия. В этом спокойствии проявляется чистая вера, упование, хотя, быть может, и безотчетное, но все же упование; тут есть и усталость от тяжелого труда в продолжение всей жизни и много еще прекрасного, что можно предположить и чего, к сожалению, вы не коснулись»89а.

В ответ на это Толстой 1 мая писал своему другу:

«Моя мысль была: три существа умерли — барыня, мужик и дерево. Барыня жалка и гадка, потому что лгала всю жизнь и лжет перед смертью. Христианство, как она его понимает, не решает для нее вопроса жизни и смерти. Зачем умирать, когда хочется жить? В обещания будущие христианства она верит воображением и умом, а все существо ее становится на дыбы, и другого успокоенья (кроме ложно-христианского) нету, а место занято. Она гадка и жалка. Мужик умирает спокойно именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия — природа, с которой он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил ее, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон, от которого он никогда не отворачивался, как барыня, и прямо, просто смотрел ему в глаза. «Une brute» — вы говорите. Да чем же дурно une brute? Une brute есть счастье и красота, гармония со всем миром, а не такой разлад, как у барыни».

«Дерево умирает спокойно, честно и красиво. Красиво — потому, что не лжет, не ломается, не боится, не жалеет». В этих словах Толстой выразил свое представление о том, каково должно быть естественное отношение к смерти. Вопрос этот тем более занимал Толстого, что сам он в то время еще не выработал в себе такого спокойного отношения к смерти. Много лет спустя он говорил: «Когда я был молод, мне страшно было лишиться всего окружающего, страшно, как перед темнотою: светло, светло, и вдруг темнота! Страшно казалось лишиться света, чувства жизни, дыхания»90. Следы некоторого недоумения перед смертью находим в следующем замечании в черновой редакции рассказа: «И никто не знает, что сделалось с Ширкинской госпожей и с дядей Федором»91. Некоторая обида за условия человеческого бытия сквозит в последней главе рассказа, где автор говорит, что на могиле ямщика Федора первое время возвышался только «бугорок, служивший единственным признаком прошедшего существования человека».

Самому Толстому рассказ нравился. Он прочел его тетушке Татьяне Александровне «со слезами» (дневник 23 января); потом читал Б. Н. Чичерину и Е. Ф. Коршу. Они сделали замечания, которые Толстой формулировал в дневнике словами: «Хотят погрубее», но он нашел, что это их пожелание «вздор» (дневник 30 января).

Рассказ «Три смерти» был напечатан в № 1 «Библиотеки для чтения» за 1859 год.

Тургенев и близкие к нему литераторы отнеслись к рассказу Толстого с недоумением. «Три смерти», — писал Тургенев Толстому из Петербурга 11 февраля 1859 года, — здесь вообще понравились — но конец находят странным и даже не совсем понимают связь его с двумя предыдущими смертями, а те, которые понимают, недовольны»92.

В печати рассказ Толстого прошел почти незамеченным. Ни толстые журналы, как «Современник», «Отечественные записки», славянофильская «Русская беседа», ни большие распространенные газеты, как «Петербургские ведомости», «Московские ведомости», не откликнулись на рассказ ни одним словом. Краткие отзывы появились только в малораспространенных и вскоре прекративших свое существование еженедельных журналах «Русский мир» и «Северный цветок». Критик «Русского мира» ограничился тем, что назвал рассказ Толстого «замечательным по мысли и по художественному выполнению» и закончил свою миниатюрную рецензию словами: «Читатели призадумаются над этим маленьким и грациозным рассказом и, может быть, позавидуют, отчего не будут в состоянии умереть подобно дереву»93. «Рассказ графа Л. Н. Толстого «Три смерти», — писал рецензент журнала «Северный цветок»94, — решительно поставил нас втупик. Видно, что талантливый автор «Детства и Отрочества» хотел высказать глубокую мысль, но она осталась недосказанной, невыясненной, тем не менее рассказ мастерски написан, и сцена смерти ямщика поразительно верна, она невольно вырывает из груди глубокий вздох».

«журнале наук, искусств и литературы для взрослых девиц», носившем название «Рассвет».

Писарев начинает свою статью с характеристики «замечательного писателя графа Толстого». Как и Чернышевский, главную особенность таланта Толстого Писарев видит в том, что Толстой — «глубокий психолог». «Никто далее его, — говорит Писарев, — не простирает анализа, никто так глубоко не заглядывает в душу человека, никто с таким упорным вниманием, с такой неумолимой последовательностью не разбирает самых сокровенных побуждений, самых мимолетных и, повидимому, случайных движений души. Как развивается и постепенно формируется в уме человека мысль, через какие видоизменения она проходит, как накипает в груди чувство, как играет воображение, увлекающее человека из мира действительности в мир фантазии, как в самом разгаре мечтаний грубо и материально напоминает о себе действительность, и какое первое впечатление производит на человека это грубое столкновение между двумя разнородными мирами, — вот мотивы, которые с особенной любовью и с блестящим успехом разрабатывает Толстой».

Указав далее на некоторые примеры из произведений Толстого, в которых проявились отмеченные им особенности его таланта, критик далее пишет:

«Какую бы сцену мы ни припомнили, везде мы встретим или тонкий анализ взаимных отношений между действующими лицами, или отвлеченный психологический трактат, сохраняющий в своей отвлеченности свежую, полную жизненность, или, наконец, прослеживание самых таинственных, неясных движений души, не достигших сознания, не вполне понятных даже для того человека, который сам их испытывает, и между тем получающих свое выражение в слове и не лишающихся при этом своей таинственности».

Далее Писарев подробно рассматривает все три эпизода рассказа Толстого; останавливается на отдельных сценах, выясняя их художественные достоинства; обращает внимание читательниц журнала на картины русской жизни и русской природы, «набросанные Толстым» и отличающиеся «удивительной яркостью целого»; говорит о силе психологического анализа, «который ни на минуту не оставляет Толстого, как бы ни были таинственны и, повидимому, недоступны для наблюдения выбранные им моменты внутренней жизни человека»; наконец, отмечает заканчивающую весь рассказ «картину природы, замечательную по свежести красок, по осязательности линий и контуров»95.

«Светлое Христово воскресение». Рассказ этот возник следующим образом.

Вечером 22 марта 1858 года перед пасхальной заутреней Толстой зашел к Е. Ф. Коршу, а от него направился на Красную площадь, потом в Кремль, где видел «глазеющий народ» и зашел в церковь. Это вызвало в его дневнике следующую запись: «Хорошо. Христос воскресе!» Тогда же у Толстого явилась мысль описать душевное состояние человека, ранее твердо верившего по традиции, а затем утратившего веру. В его душе пустота; место, занятое раньше верой, теперь ничем не заполнено.

Содержание задуманного произведения Толстой на другой день, изложил в записной книжке 23 марта в виде следующего краткого конспекта: «Заутреня. Я не одет, иду домой. Толпы народа по мокрым тротуарам. Я не чувствую ничего, что дала жизнь взамен. Истину? Да она не радует, истина. А было время. Белое платье, запах вянувшей ели. Счастье».

Вполне возможно, что последний пункт конспекта — воспоминание о пасхальной заутрене и каком-то далеком прошлом, когда у заутрени была «она» в белом платье и юноша чувствовал «счастье», имеет автобиографический характер. Это воспоминание могло относиться к периоду яснополянской жизни Толстого 1848, 1850 или 1851 годов.

Рассказ ведется от первого лица. Неверующий интеллигент, как это и было с Толстым, проводит вечер перед пасхальной заутреней у приятеля, повидимому, ученого; жена уговаривает его пойти с ней к заутрене в университетскую церковь. Рассказчик, не имевший намерения идти в церковь, уходит домой, чтобы лечь спать, но дорогой встречает «толпы народа», от которых веет «готовящейся народной радостью», и в нем воскресает «старое забытое чувство праздника». Он идет на Кремлевскую площадь.

Впоследствии, как известно, пасхальная заутреня и с нею вместе молодая зарождающаяся любовь между Нехлюдовым и Катюшей составили содержание одной из глав романа «Воскресение».

Если к числу рассмотренных законченных и незаконченных повестей и рассказов Толстого прибавить еще заметку «о наказаниях», которой Толстой был занят 18 февраля 1858 года95а, то этим будет исчерпан весь список произведений, над которыми Толстой работал с октября 1857 года по март 1858 года.

XX

11 марта 1858 года Толстой выехал из Москвы в Петербург, где пробыл неделю.

В Петербурге Толстой увиделся с Некрасовым и передал ему для печати свою повесть «Альберт».

«обязательное соглашение» между редакцией «Современника» и четырьмя его сотрудниками, в том числе и Толстым, по которому эти сотрудники все свои новые произведения обязывались печатать только в «Современнике», в феврале 1858 года, по обоюдному соглашению редакции и сотрудников, было ликвидировано. 10 февраля редакция «Современника» обратилась к сотрудникам, подписавшим «обязательное соглашение», с просьбой о расторжении договора96. 22 февраля Некрасов отослал Толстому обращение редакции, оговорившись в письме, что упрек, содержащийся в обращении, к нему не относится (в обращении было сказано, что участники «обязательного соглашения» «легко отступали» от подписанного ими условия), так как он — «единственный, не нарушивший условия»97.

Толстой еще раньше, 17 февраля, писал Некрасову о своем решении «разорвать союз». Получив письмо Некрасова, он поспешил уведомить его о своем согласии расторгнуть договор.

До ликвидации «обязательного соглашения» Толстой продолжал принимать близко к сердцу направление «Современника» и литературное достоинство помещаемых в нем художественных произведений и статей. Так, в письме к Некрасову от 21 января он высказал свое мнение о первом номере «Современника» за 1858 год. Он считал, что номер этот «очень плох». Политическая статья «Кавеньяк» (Н. Г. Чернышевского), хотя и «хорошая» сама по себе, помещена первой в книжке, чем нарушаются «традиции» «Современника». «Ася» Тургенева, по мнению Толстого, «самая слабая вещь из всего, что он написал». «Политический перец», рассыпанный повсюду, а также в романе Бичер Стоу «Хижина дяди Тома», данном в приложении, «не идет» «Современнику», как думает Толстой. Из этого письма видно, что расхождение Толстого с направлением «Современника» углублялось все больше и больше.

С ликвидацией «обязательного соглашения» Толстой получил возможность печататься в других журналах. Кончилось почти исключительное в течение семи лет сотрудничество Толстого в «Современнике»; с ним вместе закончилась и его дружеская переписка с Некрасовым, так поощрявшая его к литературной работе. С этого времени его переписка с Некрасовым — очень редкая — принимает исключительно деловой характер. Но у Толстого навсегда остались приятные воспоминания о времени своего сотрудничества в «Современнике» и близких отношений с редакцией этого журнала. 30 августа 1874 года, посылая Некрасову в «Отечественные записки» свою статью «О народном образовании», Толстой, отождествляя «Отечественные записки» с «Современником», писал ему: «Несмотря на то, что я так давно разошелся с «Современником», мне очень приятно теперь посылать в него свою статью, потому что связано с ним и с вами очень много хороших молодых воспоминаний»98. Такое же отождествление «Отечественных записок» с «Современником» находим и в письме Толстого к Н. Н. Страхову от 20 июня 1874 года. В этом письме Толстой, советуясь со Страховым о том журнале, в котором ему лучше напечатать свою статью «О народном образовании», писал ему: «Современнику» я почти обещал»99.

В этот свой приезд в Петербург Толстой виделся также с Дружининым, который был с ним «мил». Дружинину он говорил о своем проекте издания чисто художественного журнала, о чем Дружинин и сам думал независимо от Толстого; обедал у К. Д. Кавелина, причем увидал ясно, что идейно они друг другу чужды («мне с ним делать нечего», — записывает Толстой в своем дневнике о Кавелине); виделся с писателем Мельниковым-Печерским, который не произвел на него приятного впечатления; несколько раз бывал у своих теток Толстых. Виделся также с одним из прототипов своего «Детства» — А. М. Исленьевым, которому теперь в дневнике дал такую характеристику: «Сила страсти. Всё в нем гадко, ложно, но всё сильно».

«Два отрывка из книги об умирающих», вызвавший в дневнике Толстого замечание: «Идеалист хорош». (Под словом «идеалист» Толстой разумел второго из описанных Щедриным «умирающих»). Тут же Толстой дал и общую оценку Салтыкова как писателя: «Он здоровый талант» (дневник 17 марта).

Салтыков дал Толстому поручение — передать этот очерк в Москве в редакцию «Русского вестника», что Толстой и исполнил. Дружественные отношения между Толстым и Салтыковым продолжались и по возвращении Толстого в Москву. Повидимому, Салтыков в этот свой приезд бывал у Толстого. Фет рассказывает, что он познакомился с Салтыковым у Толстого зимою 1858 года100. 4 апреля в дневнике Толстого записано, что в этот день он ужинал у Салтыкова, после чего следует характерная приписка: «Он упрекал меня в генияльности».

Кроме встреч с друзьями и знакомыми, Толстой в этот свой приезд в Петербург осматривал Эрмитаж, где его внимание привлекли картины Руйсдаля, затем «Блудный сын» Рембрандта и «Снятие с креста» Рубенса, а также картины Стэна, в которых Толстой отметил «прелесть композиции». Менее понравились Толстому картины Мурильо.

17 марта Толстой выехал обратно из Петербурга в Москву101.

XXI

К первым месяцам 1858 года относится своеобразное сближение Толстого с молодым профессором Борисом Николаевичем Чичериным.

«Областные учреждения в России в XVII веке». Тогда же познакомился с ним и Толстой. Знакомство продолжалось и в Москве, и 29 января 1857 года Толстой писал Боткину: «Познакомился я здесь получше с Чичериным, и этот человек мне очень, очень понравился». В феврале, марте и апреле 1858 года в дневнике Толстого отмечаются частые встречи с Чичериным, а в марте Толстой с ним вместе ездил в Петербург.

Как человек, Чичерин получает в дневнике Толстого противоположные оценки: то он представляется Толстому «несимпатичным», то, напротив, производит на него впечатление «хорошего человека». Иногда Чичерин казался Толстому «слишком умным», то есть человеком с преобладанием рассудка над чувством; такие люди Толстому всегда были антипатичны. Дважды Толстой отмечает в дневнике узость жизненных интересов Чичерина: «Чичерин не очень симпатичен и узок»; Чичерин «страшно узок, зато силен».

Чичерин чувствовал к Толстому большое расположение. В письме к Толстому от 18 апреля 1858 года Чичерин писал, что он «упорно желал сблизиться» с Толстым, что к нему он «почувствовал такое горячее влечение, какое некогда чувствовал к наставнику или к любимой женщине, но никогда еще в такой степени к сверстнику», что он благословляет минувшую зиму за то, что она «прибавила новый элемент» в его жизни102. В своих «Воспоминаниях», написанных позднее (в 1891—1894 гг.), Чичерин так рассказывает о своих отношениях к Толстому в период их молодости: «Мы скоро с ним сблизились. Меня привлекала эта чуткая, восприимчивая, даровитая, нежная, а вместе с тем крепкая натура, это своеобразное сочетание мягкости и силы, которое придавало ему какую-то особенную прелесть и оригинальность. Мы виделись почти каждый день, иногда ездили ужинать вдвоем и вели долгие беседы... Наклонность его преследовать всякую позу в себе и других, которая привела к столкновению его с Тургеневым, никогда не вносила ни малейшей тени в наши взаимные отношения. Мы жили душа в душу»103. Они перешли на «ты».

В своем дневнике 12 февраля Толстой записывает, что Чичерин в ресторане за стаканом вина говорил ему, что любит его. «Я благодарен ему и горд этим, — пишет Толстой далее. — Он мне очень полезен. Но сильного влеченья еще нет к нему», — оговаривается Толстой.

«Польза», которую Толстой извлекал из общения с Чичериным, состояла в том, что из бесед с ним Толстой близко узнавал метод научного исследования, в частности, метод исторического подхода к событиям жизни человечества. «С Чичериным много видимся. Уважаю и люблю науку», — записывает Толстой 13 марта. Прочитав статью Чичерина «Промышленность и государство в Англии», которую он нашел «страшно интересной». Толстой пишет: «С некоторого времени всякий вопрос для меня принимает громадные размеры. Много я обязан Чичерину. Теперь при каждом новом предмете и обстоятельстве я, кроме условий самого предмета и обстоятельства, невольно ищу его место в вечном и бесконечном — в истории» (дневник 20 марта).

Характерно, что Толстой называет здесь «вечным» не религиозно-нравственные истины и не совершенные произведения искусства, которые обычно он называл «вечными», а ход всемирной истории. Но то, что Толстой начинал становиться на историческую точку зрения, не означало того, что Толстой отказывался от религиозного воззрения на жизнь; религия и тогда играла некоторую роль в его жизни и творчестве. В неизменных законах природы ему видится «Он» (письмо к А. А. Толстой 1 мая 1858 года). Но Толстой отрицает церковную религию. Он находит бессмысленным учить ребенка «Верую» (записная книжка 1858 года).

Толстой сознавал, что его религиозность находится в противоречии с другим свойством его натуры — его жизнерадостностью, любовью к жизни во всех ее проявлениях. В письме к А. А. Толстой от 1 мая 1858 г., говоря о свойственном ему непосредственном инстинктивном единении с природой, Толстой далее пишет: «Во мне есть, и в сильной степени, християнское чувство; но и это есть, и это мне дорого очень. Это — чувство правды и красоты; а то чувство личное — любви, спокойствия. Как это соединяется, не знаю и не могу растолковать; но сидят кошка с собакой в одном чулане — это положительно». Под словом «правда» Толстой разумел здесь, очевидно, приятие (а не отрицание) всей «мирской» жизни в целом.

Из всех знакомых Толстому литераторов и ученых его религиозность могла находить сочувствие только у славянофилов. Представители всех других общественно-политических и литературных течений — революционеры-демократы, либералы-западники, критики эстетической школы относились к этой стороне миросозерцания Толстого с недоумением или даже с враждебностью. Тургенев в своем письме к Толстому от 25 ноября (7 декабря) 1857 года по поводу замечания Толстого, что он не хочет быть только литератором, задавал ему вопрос, кто же он такой, если не литератор, и в числе возможных ответов на этот вопрос полушутя спрашивал его, не основатель ли он «нового религиозного учения»104.

Боткин в ответ на замечание Тургенева о том, что в очерке Толстого «Люцерн» есть нечто напоминающее «краткий православный катехизис», писал ему 7 августа 1857 года: «Православный катехизис Толстого меня тоже очень сильно озадачивает, и я не могу себе объяснить, как он так глубоко уселся в нем. Сжатость и ограниченность воззрения смущает меня, между тем как, с другой стороны, пытливость его и анализ идут до нелепых даже крайностей. В одном из писем я ему рекомендовал было прочитать «Stoff und Kraft» [«Вещество и сила»] Бюхнера — весьма отрезвляющую книгу в его несколько опьяненном состоянии»105. Позднее Боткин в одном из писем к Толстому намекал, повидимому, на их разногласие в религиозном вопросе, когда писал ему: «Спасение России не в житье (Вы следуете отчасти народным суевериям), а в разуме и цивилизации»106.

Так же отрицательно относился к религиозным взглядам Толстого и Чичерин.

Толстой в дневнике называет Чичерина «эллином» и несколько раз отмечает свои споры с ним о Христе и о христианстве. Чичерин, повидимому, развивал перед Толстым ту точку зрения, что нельзя принимать на веру нравственные правила только потому, что кто-то так приказал. Свой ответ Чичерину по этому вопросу Толстой записал в дневнике 1 апреля: «Христос не приказал, а открыл нравственный закон, который навсегда останется мерилом хорошего и дурного».

Религиозный вопрос был причиной расхождения между Толстым и Чичериным, но разногласие это еще не отдалило их друг от друга.

«чтобы ближе узнать Европу и вместе приготовиться к ученой деятельности». Между ним и Толстым завязалась переписка, правда — не особенно оживленная.

Примечания

1 H. A. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, M., 1952, стр. 338.

2 Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 334—336.

3 Н. А. Некрасов

4 Полное собрание сочинений, т. 38, 1936, стр. 50. Чернышевский объяснял некоторые места в письмах Гоголя к родным, производящие неблагоприятное впечатление, его религиозным фанатизмом. (Н. Г. Чернышевкий. Полное собрание сочинений, т. IV, М., 1948, стр. 646—648.)

5 Н. А. . Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952. стр. 360.

6 Полное собрание сочинений, т. 47, стр. 219.

7 Напечатана в Полном собрании сочинений, т. 6, 1929, стр. 198—205, вариант № 7.

8 «Записки мужа» напечатаны в томе 5 Полного собрания сочинений. 1931, стр. 220—221.

9 «До освобождения года за четыре или за три я отпустил крестьян на оброк» (Полное собрание сочинений, т. 75, 1956, стр. 66).

10 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, вып. 2, изд. «Задруга», М., 1923, стр. 61, запись от 31 декабря 1904 г.

11 Вариант этот напечатан в Полном собрании сочинений, т. 5, 1931, стр. 145—149.

12 Записано в записной книжке 28 октября 1870 г. (Полное собрание сочинений, т. 48, 1952, стр. 129).

13 Письмо к М. С. Сухотину от 15 января 1909 г. (Полное собрание сочинений, т. 79, 1955, стр. 31).

14 оставил службу.

15 В 1910 г. Толстой читал в рукописи приготовленную к печати его переписку с А. А. Толстой. Относительно цитируемого письма он 8 марта записал в своем дневнике: «Вечер опять читал с умилением свои письма к Александре Андреевне. Одно — о том, что жизнь — труд, борьба, ошибки — такое, что теперь ничего бы не сказал другого» (Полное собрание сочинений, т. 58, 1934, стр. 23).

16 Цитата из стихотворения Шиллера «Тэкла».

17 Письмо Анненкова к Тургеневу от 16 ноября 1857 г. («Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, М., 1934, стр. 72).

18 Составленный Толстым проект реорганизации лесного хозяйства напечатан в Полном собрании сочинений, т. 5, 1931, стр. 259—261.

19 «Летописях Государственного литературного музея», кн. 2, М., 1938, стр. 262—265.

20 «Тургенев и круг «Современника», М., 1930, стр. 442.

21 П. И. Мельников (Печерский), 1819—1883, писатель-этнограф, бытописатель поволжского старообрядчества. В 1850-х годах писал обличительные повести.

22 И. В. Селиванов (1810—1882) — второстепенный, вскоре совершенно забытый беллетрист, помещавший свои рассказы в журналах и издавший их в 1857 г. отдельной книгой под заглавием «Провинциальные воспоминания. Из записок чудака».

23 «Тургенев и круг «Современника», стр. 423.

24 Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 345.

25 Гончаров в то время работал над романом «Обломов».

26 Мнение Вальтера Скотта Толстой прочитал, очевидно, в статье А. В. Дружинина «„Военные рассказы графа Л. Н. Толстого“, СПб., 1856. — „Губернские очерки“ Н. Щедрина», напечатанной в № 16 и 18 журнала «Русский вестник» за 1856 г. Переходя к разбору «Губернских очерков», Дружинин писал: «... «Помните, господа, — говорил честный баронет своим младшим товарищам, — помните, что литература должна быть для нас посохом странника, а не костылем калеки. Любите искусство, служите ему, — но не опирайтесь на одно искусство, не забывайте иметь в жизни какую-нибудь практическую деятельность, кроме литературы» (А. В. Дружинин. Собрание сочинений, т. VII, 1866, стр. 255).

27 «Толстой. Памятники творчества и жизни», вып. 4, М., 1923, стр. 48—50.

28 «Жених. Картина провинциальных нравов» Салтыкова была напечатана в № 10 «Современника» за 1857 г. Салтыков не включал этой повести при своей жизни в собрание сочинений.

29 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 40.

30 Письмо Фета к Толстому от 20 июня 1876 г. Толстой знал это выражение Тургенева и сам употребил его по отношению к себе в письме к Тургеневу от 1 ноября 1857 г.

31 «Тургенев и круг «Современника», стр. 343.

32 «Сборник Пушкинского дома на 1923 год», Пг., 1922, стр. 228.

33 А. Фет. Мои воспоминания, ч. I, M., 1890, стр. 232—233.

34 «Толстой и Тургенев. Переписка», стр. 44.

35 Там же, стр. 49.

36 К. И. Чуковский. Люди и книги шестидесятых годов, Л., 1934, стр. 260—261.

37 Чуковский. Люди и книги шестидесятых годов, Л., 1934, стр. 262.

38 «Тургенев и круг «Современника», стр. 422.

39 Там же, стр. 417.

40 Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. XIV, Гослитиздат, М., 1949, стр. 340, письмо к Некрасову от 13 февраля 1857 г. — Современный советский литературовед отзывается о Селиванове следующим образом: «По существу рассказы Селиванова о чиновничьих плутнях и взяточничестве в политическом отношении не выходили за пределы «либерально-благонамеренного обличительства» частных недостатков режима николаевской империи, а в художественном отношении отличались натуралистической бедностью образов, эмпиризмом, отсутствием широких обобщений» («Литературное наследство», т. 51—52, 1949, стр. 484).

41 Н. Г. Чернышевский

42 «Тургенев и круг «Современника», стр. 341.

43 «Подводный камень» — роман М. В. Авдеева, появившийся в «Современнике» в 1860 г. «Роман Авдеева, изображающий свободную измену жены по добровольному согласию великодушного мужа, пришелся обществу как нельзя более по душе и возбудил сенсацию, несмотря на то, что, казалось бы, тема романа вовсе не блистала особенною новизною: она была сколком с известного романа Ж. Занд «Jack» и не раз уже разрабатывалась в нашей литературе» (А. М. Скабичевский. История новейшей русской литературы, СПб., 1893, стр. 186).

44 Писарев. Сочинения, т. 3, СПб., 1901, стр. 270.

45 П. Ковалевский. Стихи и воспоминания, СПб., 1912, стр. 275.

46 «Современник», 1866, 3, стр. 128.

47 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений, т. X, 1952, стр. 355.

48 Обзор напечатанных в «Современнике» за 1857 г. обличительных повестей и рассказов дан в книге В. Евгеньева-Максимова «Современник» при Чернышевском и Добролюбове», Гослитиздат, Л., 1936, стр. 164—177. К обличительным призведениям автор причисляет и «Юность» Толстого, в которой выражено «критическое отношение к жизни господствующих классов».

49 Добролюбов. Собрание сочинений в трех томах, т. 2, М., 1952, стр. 421.

50 Н. А. Добролюбов—10, 58, 59. О мелочности обличительной литературы Добролюбов писал также в статьях о комедии Львова «Предубеждение» и о стихотворениях М. Розенгейма (Собрание сочинений в трех томах, т. 1, М., 1950. стр. 538—557 и 629—652).

51 Н. А. Добролюбов. Собрание сочинений в трех томах, т. 2, М., 1952. стр. 430.

52 В. Евгеньев-Максимов«Современник» при Чернышевском и Добролюбове», Л., 1936, стр. 164.

53 Полное собрание сочинений, т. 30, 1951, стр. 285. Близкий друг, упоминаемый здесь Толстым, — это его брат Сергей Николаевич.

54 Полное собрание сочинений, т. 48, 1952, стр. 10.

55 В. На заре крестьянской свободы, «Русская старина», 1897, 10, стр. 11—12.

56 «Русский архив», 1893, 4, стр. 372.

57 «Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, М., 1934, стр. 77.

58 «Тургенев и круг «Современника», стр. 344.

59 Там же, стр. 75.

60 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 43.

61 Все произнесенные на обеде 28 декабря 1857 г. речи напечатаны в № 24 «Русского вестника» за 1857 г. и затем были изданы отдельной брошюрой.

62 «Русского вестника», где появилось и описание обеда 28 декабря.

63 Кокорев 16 января 1858 г. устроил другой обед в честь «эмансипации» у себя в доме; на обеде присутствовали и славянофилы, отказавшиеся участвовать в обеде 28 декабря, чтобы не раздражать правительство. Всего собралось около ста человек. Опять произносилось много торжественных речей. При встрече с Толстым 18 января славянофил Ю. Ф. Самарин рассказывал ему про этот обед у Кокорева. Его рассказы вызвали только одно замечание а дневнике Толстого: «Глупо».

64 Эту третью редакцию «Сна» Толстой впоследствии, изменив первое лицо на третье, включил в первый том «Войны и мира» в виде сна Николая Ростова. При дальнейшей работе над романом Толстой выпустил всю главу, в которую входил этот сон. (Полное собрание сочинений, т. 13, 1949, стр. 498—499.) Первая редакция «Сна» напечатана в Полном собрании сочинений, т. 7, 1932, стр. 118—119. Цитаты из «Сна» даются по третьей редакции в ее первоначальном, не исправленном для «Войны и мира» виде.

65 А. Фет. Мои воспоминания, ч. I, M., 1890, стр. 218.

66 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 14 августа 1905 г.

67 «Семейного счастья» (Полное собрание сочинений, т. 5, 1931, стр. 173).

68 Составленный Толстым проект устройства «Квартетного общества» напечатан в Полном собрании сочинений, т. 60, 1949, стр. 471—472.

69 Брат Толстого, Николай Николаевич, совершенно чуждый всякой светскости, по словам Фета, относился иронически к участию Льва Николаевича в светских развлечениях. Фет рассказывает про Н. Н. Толстого: «Он видимо обожал младшего своего брата Льва, но надо было слышать, с какой иронией он отзывался о его великосветских похождениях» (А. Фет. Мои воспоминания, ч. I, M., 1890, стр. 217—218).

70 Дальнейшая жизнь В. В. Талызиной сложилась следующим образом. Уже имея четверых детей, она оставила мужа с детьми ради новой любви. Муж не давал развода, и она могла узаконить свое замужество только после его смерти. В 1923 г. мне случилось встретиться с одной из дочерей В. В. Талызиной, Ольгой Анатольевной, до революции бывшей начальницей одной из московских женских гимназий. Когда я спросил О. А. Талызину, почему ее мать оставила ее отца, я был поражен ее ответом. Вот что ответила она мне на мой вопрос: «А вы помните, что Лев Николаевич писал про мою мать, когда она еще не была замужем, — что это такая натура, которая даже детей любить не в состоянии...»

71 Воспоминания Е. И. Сытиной, записанные с ее слов И. А. Гриневской, напечатаны в «Литературном наследстве», т. 37—38, 1939, стр 404— 411.

72 Об увлечении А. Н. Чичериной Толстым писал ее брат Андрей Николаевич другому брату, Борису Николаевичу, приятелю Толстого: «Фонды Толстого понизились: глаза тамбовского архиерея заставили Сашу позабыть Льва Николаевича» («Письма Толстого и к Толстому», Госиздат, М., 1928, стр. 10).

73 Н. Г. Рюмин (1793—1870) — откупщик, миллионер, происходивший из крепостных крестьян и получивший потомственное дворянство. В доме Рюминых в Москве, на Воздвиженке, по четвергам бывали танцовальные вечера. 30 января 1858 г. был четверг.

74 Выдержки из писем Д. Ф. Тютчевой публикуются впервые. Оригиналы — в Мурановском музее Ф. И. Тютчева.

75 «Щукинский сборник», вып. 8. М., 1909, стр. 425.

76 Полное собрание сочинений, т. 83, 1938, стр. 88. П. С. Щербатова (1840—1925) вышла замуж за археолога, основателя Исторического музея в Москве, графа А. С. Уварова, сама много занималась археологией и была председательницей Археологического общества.

77 Полное собрание сочинений, т. 74, 1954, стр. 239.

78 Неопубликованное письмо П. И. Бирюкова к Толстому от 13 ноября 1903 г. Хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

79 Напечатана в Полном собрании сочинений, т. 5, 1931, стр. 223—229.

80 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 15 ноября 1907 г.

81 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, записи от 29 августа и 19 мая 1908 г.

82 В конце 1880-х годов Толстой, перечитывая стихотворения Тютчева, пометил это стихотворение буквами: Т. (это означало, что только Тютчев мог написать такое стихотворение) и Г. (глубина). С. Л. Толстой. Л. Н. Толстой о поэзии Ф. И. Тютчева («Толстовский ежегодник 1912 г.», М., 1912, стр. 142).

83 Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 372.

84 Этот вариант появляется в печати впервые.

85 «Архив села Карабихи», М., 1916, стр. 125.

86 «Утро», Литературный сборник, М., 1859, стр. 77).

87 М. Ф. Литературные заметки («Северный цветок», 1858, 10, стр. 71).

88 «Обзор журналов» («Сын отечества», 1859, 8, стр. 214).

89 Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 189, вариант № 3.

89а Перевод с французского. Публикуется впервые.

90 Ивакин. Воспоминания (рукопись, Центральный гос. архив литературы и искусства, запись от 11 августа 1885 г.).

91 Полное собрание сочинений, т. 5, 1931, стр. 167.

92 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 53.

93 «Текущая литература» («Русский мир», 1859, 10, стр. 242).

94 Ф. М. Литературные заметки («Северный цветок», 1859, 4, стр. 54).

95 Д. И. Писарев. Сочинения, изд. Ф. Павленкова, т. I, СПб., 1909, стр. 211—220.

95а «Б») в Полном собрании сочинений, т. 5, 1931, стр. 238—239.

96 Полный текст обращения редакции «Современника» до сих пор не найден. Неполный текст напечатан в «Литературном наследстве», т. 53—54, 1949, стр. 292—293.

97 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, 1952, стр. 379.

98

99 Там же, стр. 93. Теплое воспоминание Толстого о «Современнике», относящееся к 1894 г., записано Г. А. Русановым. Увидав у Русанова книжку «Современника» за 1857 г. с рассказом своего брата Николая Николаевича, Толстой стал перелистывать книгу. «На него, видимо, как бы нахлынули воспоминания далекого прошлого. Выражение лица его было растроганное. Он замолчал. — «Да, все это прошло!» — сказал он потом, вздохнув. В голосе его были и грусть и умиление. — «А как хороша эта статья брата. И вообще хорошие тут вещи... Кто тут еще? Островский, его «Праздничный сон до обеда», Фет... Все это прошло...» (А. Г. . Воспоминания о Л. Н. Толстом, Воронеж, 1937, стр. 182).

100 А. Фет. Мои воспоминания, ч. I, M., 1890, стр. 231.

101 Необъяснимую запись находим в дневнике Т. Г. Шевченко о его встрече с Толстым, будто бы состоявшейся 8 апреля 1858 г. За этот день в дневнике Шевченко записано: «Вечером зашел к Кроневичу, к моему соизгнаннику, и между многими поляками встретил у него и людей русских, между которыми и две знаменитости: графа Толстого, автора солдатской севастопольской песни, и защитника Севастополя, генерала Хрулева» (Дневник Т. Г. Шевченко, Гослитиздат, М., 1954, стр. 269—270). В действительности Толстой 8 апреля 1858 г. был в Москве, а на другой день уехал в Ясную Поляну, так что свидание его в этот день с Шевченко, жившим тогда в Петербурге, никак не могло состояться. Прибавлю еще, что Толстой никогда ни в дневниках, ни в письмах, ни в устных разговорах не упоминал ни о какой своей встрече с Шевченко.

102 «Письма Толстого и к Толстому», Госиздат, М., 1928, стр. 264.

103 «Воспоминания Б. Н. Чичерина. Москва сороковых годов», М., 1929. стр. 213.

104 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 40.

105 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», М., 1930, стр. 123—124.

106 Письмо Боткина к Толстому от 13 мая 1859 г. («Толстой. Памятники творчества и жизни», вып. 4, М., 1923, стр. 79).

Раздел сайта: