Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год
Глава восьмая. Второе заграничное путешествие

Глава восьмая

ВТОРОЕ ЗАГРАНИЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

(1860—1861)

I

Насколько подробно известны нам все главные обстоятельства первого заграничного путешествия Толстого, настолько же скудны сведения относительно второго его заграничного путешествия.

В то время как дневник первого путешествия ведется Толстым почти ежедневно, дневник второго его путешествия за границу имеет пропуски в полтора и даже в пять месяцев. Некоторые материалы содержатся в письмах Толстого, но и они немногочисленны и не дают полного представления о его образе жизни, занятиях, внутренней жизни и знакомствах за границей, особенно в Англии, Италии и Бельгии. Некоторые сведения можно извлечь из мемуарных источников, главным образом из записанных разными мемуаристами позднейших воспоминаний Толстого о его пребывании за границей.

2 июля 1860 года Толстой вместе с сестрой и ее детьми выехал на пароходе из Петербурга в Штеттин. Не останавливаясь в Штеттине, Толстой направился в Берлин, куда прибыл 5 (17) июля1.

В Берлине Толстой пробыл десять дней. Он осмотрел берлинские музеи, два раза слушал в университете лекции профессора истории Иоганна Дройзена и профессора физиологии Дюбуа-Реймона. На лекцию Дюбуа-Реймона Толстого пригласил молодой врач Рудольф Френкель, с которым он познакомился случайно и который сделался его проводником по Берлину. Френкель очень подружился с Толстым. Он вписал в записную книжку Толстого свой адрес и, кроме того, в трех различных местах этой книжки написал свою просьбу (на немецком и на латинском языках): «Прошу дружески вспоминать»; «Не забывай»; «Вспоминай».

«Берлин того времени, — пишет немецкий биограф Толстого Р. Левенфельд, — не отличался тою жизнью мирового города, блеском и внешней красотой... Он тогда только намеревался сделаться столицею государства... Германия считалась всеми страной мыслителей, и в этой-то Германии Берлин был первым городом, раньше чем политические события сделали его резиденцией германских императоров»2.

Френкель ввел Толстого в берлинский клуб ремесленников, где Толстой присутствовал на одной лекции научного содержания. После лекции происходило вскрытие «вопросного ящика» — специалистами давались ответы на опущенные в ящик записки с вопросами слушателей. Эта форма народного образования, ранее не известная Толстому, очень его заинтересовала. Толстой дважды посетил клуб ремесленников и привез с собою в Ясную Поляну устав союза ремесленников, а также одну записку из вопросного ящика.

В последний день своего пребывания в Берлине Толстой осмотрел одиночную тюрьму, расположенную в районе Моабит. В то время одиночные тюрьмы, по примеру Америки, впервые появились в Европе.

Сестра Толстого, пробывши четыре дня в Берлине, уехала в рекомендованный ей врачами прусский курорт Соден, и Толстой дальнейший путь продолжал один. Пробывши в Берлине десять дней «очень приятно и полезно для себя», как писал он тетушке Ергольской, 26 июля Толстой выехал из Берлина в Лейпциг.

В Лейпциге Толстой пробыл только один день и, по совету врачей, выехал в баварский курорт Киссинген. Дорогой он любовался красивыми видами «Саксонской Швейцарии», как назвал он в дневнике ту часть Саксонии, через которую ему пришлось проезжать.

В Киссингене Толстой пробыл с 27 июля по 26 августа.

Уже на другой день по приезде в Киссинген Толстой начал осмотр местных школ. Прежде всего он посетил «школу малых детей» и нашел ее очень плохою. На следующий день, 29 июля, он побывал в другой школе. Впечатление, вынесенное им от этой школы, он выразил в дневнике словами: «Ужасно. Молитва за короля, побои, всё наизусть, испуганные, изуродованные дети». Характерно, что к числу главных пороков осмотренных им школ Толстой относит не только телесные наказания, механическое обучение («все наизусть»), изуродованную страхом наказаний детскую психику, но и введенную в программу школ молитву за короля.

Не ограничиваясь осмотром школ, Толстой хочет пополните свои теоретические познания по педагогике. Он принимается за изучение «Истории педагогики» Раумера. Попутно Толстой делает в своем дневнике заметки о некоторых мыслителях прошлого, со взглядами которых он познакомился из этой книги. Он отмечает Френсиса Бэкона, как «основателя материализма», Лютера, как «реформатора в религии». В другой записи он даже называет Лютера «великим», — поводимому, как за произведенную им церковную реформацию, так и за его педагогическую деятельность (Лютер считался одним из основателей немецкой народной школы)3. С чувством глубокого удовлетворения Толстой узнал, что та самая идея свободы в воспитании и обучении, которую он теоретически и практически положил в основу своей педагогики, была уже задолго до него провозглашена французским мыслителем шестнадцатого века Мишелем Монтенем. «Монтень первый ясно выразил мысль о свободе воспитания», — записал Толстой в дневнике 5 августа.

Вскоре после Толстого в Киссинген приехали знакомые ему тульские педагоги: начальница женской гимназии Ю. Ф. Ауэрбах и учитель русского языка в мужской гимназии В. П. Скопин. Толстой поспешил поделиться с ними своими новыми мыслями о педагогических вопросах, о чем вскоре пожалел. «Мысль о опытной педагогике, — записал он в дневнике 16 августа, — привела меня в волненье, но не удержался, сообщил и ослабил ее». Сейчас же вслед за этой записью в дневнике Толстого помечено: «Писал». Запись относится, вероятно, к тем наброскам конспективного и планового характера, которые сделаны на последней странице неоконченной статьи о задачах педагогики, начатой Толстым в марте 1860 года. В этих заметках речь идет именно об опытной педагогике4.

Поглощенный вопросами педагогики, Толстой пользовался случаями знакомства с немецкими педагогами. Он побывал в ближайшей деревне Гариц, где познакомился с молодым школьным учителем. Толстой был поражен наивностью этого педагога, для которого главный вопрос в деле обучения сводился к тому, учить ли детей писать по двум линейкам или по одной. Однако Толстой оценил то, что учитель этот не оторвался от земледелия и имел свое хозяйство.

и социального содержания. Юлиус Фребель в 1848 году был избран в Национальное собрание (Франкфуртский парламент), где примкнул к левому крылу радикальной партии. Принимал участие в венской революции и был присужден к смертной казни, замененной изгнанием из Австрии. В 1857 году вернулся из Америки в Европу и поселился в Германии.

Юлиус Фребель произвел на Толстого впечатление человека, всецело поглощенного политическими интересами. «Политика истощила его всего», — записал Толстой о Фребеле в своем дневнике. — «Аристократ-либерал», «либеральный болтун» — такими словами характеризует Толстой Юлиуса Фребеля.

Фребель познакомил Толстого со своим другом, революционером, писателем и публицистом Константином Франтцем. Франтц произвел на Толстого впечатление очень умного и дельного человека; но когда Толстой заговорил с ним о своем любимом немецком писателе Бертольде Ауэрбахе, авторе рассказов из народной немецкой жизни, Франтц презрительно произнес, что «Ауэрбах — жид» и больше ничего не сказал об этом писателе. Толстой был неприятно поражен отзывом Франтца. «Это юдофобство в революционере так меня оттолкнуло»5, — вспоминал он впоследствии.

Остались в памяти у Толстого его беседы с Фребелем и Франтцем. — «Я им обоим говорил о русских крестьянах, об общине... Они не соглашались со мной»6.

Фребель под конец жизни издал свои воспоминания, в которых рассказывает и о своей встрече с Толстым. Воспоминания Фребеля подтверждают рассказы Толстого об их беседах.

«Я обратил внимание, — рассказывает Фребель, — на одного серьезного молодого человека, внимательно наблюдавшего все окружающее. Я иногда видел, что он читает английские книги. Я узнал, что это русский граф Лев Толстой и что он хочет со мной познакомиться. Нас кто-то свел вместе, и это знакомство оказалось для меня не только приятным, но и интересным. Его суждения о положении дел в России и в Германии были настолько замечательны, что я не мог их не записать. Прогресс в России, — говорил он мне, — должен исходить из народного образования, которое у нас даст лучшие результаты, чем в Германии, потому что русский народ еще не испорчен ложным воспитанием. Из ребенка, который с первого же года воспитывается правильно, может выйти нечто лучшее, чем из такого ребенка, который уже несколько лет подвергался ложному воспитанию. То же самое и с народом. Русский народ, по его словам, еще не воспитан и не испорчен, а потому на него можно возлагать большие надежды. Он рассказывал мне, что устроил в своем имении под Тулой школу, в которой сам регулярно занимается и которой отдает все свое время. «Я теперь могу путешествовать, — сказал он, — потому что в моей школе перерыв». Школа эта не обязательная. «Если образование — благо, — говорил он, — то потребность в нем должна являться сама собою, как голод»... О «народе» граф Толстой имел совершенно такое же мистическое представление, какое поразило меня несколько лет назад у Бакунина. По этому воззрению, «народ» — таинственное, иррациональное существо, из недр которого явятся неожиданные вещи — новое устройство мира. Эти ожидания основывались на его горячей приверженности к общинному владению землей, которое, по его мнению, должно было сохраниться и после освобождения крестьян. В русской артели он также видел зачатки будущего социалистического устройства». Эти мнения Толстого не вызывали сочувствия у его собеседников.

Далее Фребель рассказывает, что Толстой выражал удивление тому, что ни в одном из крестьянских домов, которые он посетил, он не нашел ни рассказов Ауэрбаха, ни стихотворений Гебеля. «Русские крестьяне проливали бы слезы над этими книгами», — говорил Толстой. Фребель был поражен его знанием немецких писателей7.

Вероятно по совету Фребеля, Толстой начал читать сочинения пользовавшегося тогда в Германии большой известностью профессора Вильгельма Риля, автора книги «Естественная история народа, как основа немецкой социальной политики».

Основная мысль книги Риля состоит в том, что в немецком крестьянстве сохранились органические черты национального характера и в нем больше физических и моральных сил, чем у городских жителей. Риль считает, что жители городов представляют собою элементы общественного движения, прогресса, в то время как земледельческое население является консервативным, охранительным элементом, придающим устойчивость всей национальной жизни. Развитие путей сообщения, по мнению Риля, порождает усиление централизации и приводит к гегемонии больших городов. К большим городам Риль относится резко отрицательно; Париж он называет «вечно гноящимся нарывом Франции». Современную общественную жизнь Риль считает ложной и искусственной, приводящей всю нацию к разложению и вырождению. Необходимо пересоздать существующее общество на основе тех органических начал, которые еще сохранились в жизни и быте простого земледельческого народа.

Толстому, несомненно, была сочувственна мысль Риля о предпочтении деревенского образа жизни городскому и о физических и моральных преимуществах земледельцев перед горожанами. Но Риль был консерватором, он желал бы остановить движение жизни и восстановить тот быт и те порядки, какие были свойственны минувшим столетиям. В этом Толстой не мог сочувствовать Рилю. 24 августа после чтения одного из сочинений Риля Толстой записывает в дневнике: «Консерватизм невозможен». Толстой видел, что то самое совершенствование путей сообщения, против которого так горячо восставал Риль, имело большое воздействие на умственное развитие народов, о чем он писал в плане своей незаконченной статьи о задачах педагогики. Кроме того, Толстому не понравилась у Риля, как записано у него в дневнике, «мешанина искусства и науки» и слишком легкий, поверхностный способ изложения («каламбур ученый преобладает»), что заставило его в другом месте дневника даже назвать Риля «болтуном».

Несмотря на все эти недостатки сочинений Риля, Толстой читал их с интересом; некоторые места из книг Риля вызвали его на серьезные размышления. Так, он согласился с мнением Риля о важном значении, какое имеет народная литература, создаваемая самим народом. Но это навело его на вопрос: при таком взгляде на народную литературу какое же место займет такой писатель, как Ауэрбах, то есть писатель, не происходящий из народа, но любящий и знающий народную жизнь? И Толстой отвечает на этот вопрос следующим образом: место Ауэрбаха будет место посредника между народом и образованными классами.

Одновременно с чтением Риля Толстой читал и Герцена, — вероятно, незадолго до того вышедший сборник его публицистических статей под заглавием «За пять лет». 4 августа Толстой записал в дневнике: «Читал Герцена — разметавшийся ум — больное самолюбие, но ширина, ловкость и доброта, изящество — русские».

Кроме осмотра школ и чтения, Толстой, хорошо зная условия сельского хозяйства в России, заинтересовался условиями сельского хозяйства в Германии. На прогулке в окрестностях Киссингена он подошел к поденным сельскохозяйственным рабочим и стал расспрашивать их об условиях их жизни и работы. К своему удивлению он узнал, что заработная плата их низка, а производительность труда за день вдвое меньше производительности труда женщин наемных работниц в России. Общее впечатление, которое Толстой вынес из разговоров с этими рабочими, было безотрадное: «Невежество, нищета, лень, слабость» (дневник 31 июля). В записи от 7 августа Толстым отмечено, что он «болтал с мужиками». 11 августа Толстой в пригородной деревне попал на сенокос и сам принял участие в косьбе вместе с рабочими.

У Толстого осталось приятное воспоминание от общения с немецкими крестьянами. «Я снизу вверх смотрел на немецких крестьян, — рассказывал Толстой впоследствии. — Немецкий крестьянин — такой же самобытный, как и русский. У него есть чему поучиться»8. «У них [у немецких крестьян] очень похожие черты, как у русских крестьян»9. «С земледельческим народом везде чувствуешь себя близким»10.

За тысячи верст от Ясной Поляны Толстой не забывал о своей школе. 5 августа в письме к тетушке Ергольской он просит ее передать оставленному им вместо себя учителю П. В. Морозову, чтобы он написал, «сколько учеников ходят и хорошо ли учатся». Толстой прибавлял, что осенью он «непременно» вернется в Ясную и потому желает, чтобы в его отсутствие «не пропала репутация школы и чтоб побольше с разных сторон было школьников». В ответном письме Т. А. Ергольская писала 11 августа: «Школа идет своим порядком. Ученики и даже ученицы все собрались»11.

Толстой приобрел в Киссингене целый ряд книг по педагогике и, кроме того, через комиссионера выписал некоторые педагогические издания из Америки. Эти выписанные им книги он направил в адрес Министерства народного просвещения, написав министру письмо, в котором извинялся за то, что без разрешения дал адрес Министерства, и просил сохранить эти книги до его возвращения в Россию. Министр народного просвещения, которым был в то время Евграф Петрович Ковалевский, хорошо знавший Толстого и его деятельность в яснополянской школе, ответил Толстому следующим письмом, характерным для либерального направления политики правительства в первые годы царствования Александра II:

«Милостивый государь, граф Лев Николаевич. Спешу уверить Ваше сиятельство, что я не только не встречаю никакого препятствия, чтобы выписанные Вами из Северо-Американских Соединенных Штатов педагогические издания и другие материалы для предпринятого Вами педагогического труда были высланы в С. -Петербург на мое имя, но мне особенно приятно оказать Вам при этом случае содействие в нашем общем благом деле.

Посылка по получении будет храниться у меня в Министерстве до личного с Вами свидания, которого ожидаю с удовольствием»12.

II

12 августа он приехал к Льву Николаевичу в Киссинген, и Лев Николаевич в тот же день записал в своем дневнике: «Положение Николеньки ужасно. Страшно умен, ясен. И желание жить. А энергии жизни нет».

В конце августа Толстой, повидимому, получил от брата уведомление, что доктора советуют ему переменить место лечения и посылают на юг Франции в курорт Гиер. Толстой решил сопровождать брата.

Он приехал в Соден 25 августа и два следующие дня провел в осмотре местных школ. 29 августа Толстой вместе с братом, сестрой и с ее детьми выехали из Содена в Гиер. Вследствие болезненного состояния Н. Н. Толстого делали продолжительные остановки во Франкфурте на Майне и в Женеве. В Женеве Толстой осматривал колледж и приют, где увидал, как записал он в дневнике, «изуродованных детей».

6 сентября Толстой вместе с братом и сестрой приехал в Гиер. Братья поселились в самом городе в четырех верстах от берега моря. Гиер считался тогда лучшим курортом для легочных больных. Роскошная южная растительность, лимонные, апельсиновые, кипарисовые, пальмовые деревья, всю зиму стоявшие с листвой, цветами и плодами, придавали особый характер этой местности.

Через три дня по приезде, Толстой в письме к тетушке Ергольской вновь задает ей вопрос о том, как идет его школа. «Пусть Петр Васильевич не зевает», — наставляет он оставленного вместо себя учителя П. В. Морозова. Он обещает вернуться к зиме «с новыми книгами и инструментами».

В Гиере Толстой вновь принимается за «Казаков». В его архиве сохранился автограф, озаглавленный «Беглец» и датированный 1 сентября (конечно, старого стиля) 1860 года.

Рукопись содержит одну главу, относящуюся к окончанию повести. Судя по небольшому количеству исправлений и четкому почерку, рукопись эта не является черновым наброском, а представляет новую редакцию не дошедшего до нас автографа.

Содержание рукописи — неожиданное возвращение бежавшего в горы казака Кирки, прожившего у чеченцев шесть лет, и встреча его с дядей Ерошкой. У Ерошки на квартире стоит офицер, уже носящий теперь фамилию Оленин, а не Ржавский, как было в прежних редакциях. Он открыто живет с Марьяной, ранее бывшей женой Кирки. Глава начинается с описания ссоры между офицерами и Ерошкой из-за того, что Ерошка присвоил себе кабана, убитого на совместной охоте. Ерошка рассержен на Оленина и на всех русских. Это как бы предвещает какое-то участие Ерошки в кровавой расправе над Олениным Кирки и пришедшего вместе с ним чеченца, если в замысел автора в данном случае входила такая кровавая развязка, как это значится в одной из плановых заметок, записанных в дневнике Толстого еще в 1857 году.

Но рукопись осталась незаконченной, и замысел нового окончания повести — не раскрытым13.

III

Теплый приморский климат не помог быстро угасавшему Николаю Николаевичу Толстому.

20 сентября (2 октября) он скончался на руках у брата. Лев Николаевич уже две недели с часу на час ожидал его конца. На другой день после смерти брата Толстой заказал снять маску и сделать фотографию с лица умершего.

Похоронен был Н. Н. Толстой на общем кладбище в Гиере.

Во время похорон брата Толстому, как записал он 13 (25) октября в своем дневнике, пришла в голову мысль «написать матерьялистическое Евангелие, жизнь Христа матерьялиста». Очевидно, Толстой думал, в противовес церковной догматике, дать такое описание жизни Христа, в котором он был бы изображен не богом, а человеком. Толстой как бы вспомнил появившуюся у него еще под Севастополем мысль об «основании новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности» (дневник 4 марта 1855 года). Но, как и под Севастополем, мысль эта дальнейшего развития в то время не получила.

В лице своего брата Толстой потерял самого близкого друга. Временные размолвки, которые иногда бывали между ними, проходили бесследно. Еще с Кавказа Толстой писал тетушке Татьяне Александровне (оригинал по-французски): «Видит бог, что большего несчастия я себе не представляю, как смерть ваша и Николенькина, тех двух людей, которых я люблю больше самого себя»14. На другой день после похорон Николая

Николаевича Толстой писал брату Сергею: «Это был положительно человек для тебя и для меня, которого мы любили и уважали больше всех на свете». 29 октября Лев Николаевич писал А. А. Толстой: «Мало того, что это один из лучших людей, которых я встречал в жизни, что он был брат, что с ним связаны лучшие воспоминания моей жизни, — это был лучший мой друг».

Человек совершенно иного темперамента, чем Лев Николаевич, Н. Н. Толстой оказывал на своего брата сдерживающее и смягчающее влияние. Хорошо знавший обоих братьев И. П. Борисов, получив известие о смерти Н. Н. Толстого, писал Тургеневу 26 ноября 1860 года: «Я не могу вспомнить о нем без того, чтобы не воскресить перед собою его доброго, умного, мягкого взгляда, и слышу его голос, всегда спокойный в самых задорных спорах. Мне он представляется как тормоз и мать Льва Николаевича, которого он не любил, а обожал»15.

Но не только братья любили и уважали Н. Н. Толстого; его любили и уважали все те, кто его близко знал. Фет в своих воспоминаниях называет Н. Н. Толстого «замечательным человеком», «про которого мало сказать, что все знакомые его любили, а следует сказать: обожали»16. Тургенев в августе 1857 года писал сестре Толстого: «Милый Николай Николаевич мне так и видится с своей трубкой, шахматами, неизменным хладнокровием и ласковым взглядом»17.

«Золотой был человек, — писал Тургенев Фету 3 октября 1860 года, узнав о смерти Н. Н. Толстого: — и умен, и прост, и мил»18. «Бедный и прекрасный Николай Толстой умер», — писал тому же Фету Боткин 10 октября 1860 года19.

Тургенев впоследствии говорил писателю Е. М. Гаршину: «То смирение перед жизнью, которое Лев Толстой развивает теоретически, брат его применил непосредственно к своему существованию. Он жил всегда в самой невозможной квартире, чуть не в лачуге, где-нибудь в отдаленном квартале Москвы, и охотно делился всем с последним бедняком. Это был восхитительный собеседник и рассказчик»20.

Толстой на всю жизнь сохранил самое высокое представление о нравственных и умственных качествах своего брата.

В 1905 году Толстой вспомнил о своем брате по следующему поводу. В исторической работе вел. кн. Николая Михайловича

«Граф П. А. Строганов» его поразило описание самоубийства деятеля Французской революции Жильбера Ромма. Жильбер Ромм был членом Законодательного собрания, затем — Конвента и в числе других подписал смертный приговор королю Людовику XVI. В 1795 году Ромм и четверо его товарищей, как члены самой левой части Конвента, были отправлены в ссылку, а затем преданы суду военной комиссии. «Мало надеясь получить пощаду от суда, они дали друг другу клятву не отдаваться живыми в руки палачей и для этой цели достали себе через сторожей тюрьмы два кинжала». После объявления смертного приговора Ромм первый вонзил себе в сердце кинжал и пал мертвым. «Молодой Субрани выхватил кинжал из раны друга и проколол себе грудь». Так же поступили и все остальные21.

Прочитав историю жизни и смерти Ромма, Толстой 31 декабря 1905 года записал в своем дневнике: «Читая Строганова о Ромме, был поражен его геройством в соединении с его слабой, жалкой фигуркой. Напомнило Николеньку»22. (Н. Н. Толстой физически также был слаб и невзрачен.) Своим домашним Толстой тогда же пересказал историю гибели Ромма, прибавив: «Брат был способен на то, что сделал Ромм»23.

Н. Н. Толстой, несомненно, обладал художественным дарованием. Лев Николаевич в «Воспоминаниях» приводит слова Тургенева, что Николай Николаевич только потому не сделался большим писателем, что у него не было тех недостатков, которые нужны для того, чтобы сделаться большим писателем24.

При жизни Н. Н. Толстого в печати появился только один его очерк — «Охота на Кавказе»25. Это не что иное, как поэтически нарисованные картины кавказской природы и портреты кавказских офицеров и казаков, в числе которых фигурирует под своим именем и дядя Епишка. Весь очерк написан в спокойном, мягком, ровном тоне и проникнут веселым юмором. Удачно схвачен язык всех изображенных лиц, в том числе и Епишки. В описаниях зверей и птиц виден не только охотник, но и превосходный знаток животного мира.

«Охота на Кавказе» при своем появлении вызвала целый ряд восторженных отзывов знатоков и ценителей художественной литературы.

Тургенев первый познакомился с очерком Н. Н. Толстого и 3 (15) октября 1856 года писал Панаеву из-за границы, что он напоминал Льву Николаевичу о «записках его брата о Кавказе, которые прелестны»26. Перечитав «Охоту на Кавказе» в «Современнике», Тургенев 9 (21) марта 1857 года писал Анненкову, что эта вещь ему «очень понравилась»27. Самому Толстому Тургенев писал 25 ноября (7 декабря) 1857 года, что в очерке его брата есть «восхитительно поэтические страницы»28.

Боткин, слышавший очерк Н. Н. Толстого в чтении Льва Николаевича, 10 ноября 1856 года писал Тургеневу: «Был у меня Толстой проездом из деревни в Петербург... Читал он мне записки своего брата об охоте на Кавказе, — очень хорошо; у брата его положительный талант»29. Панаеву около того же времени Боткин писал: «Ты, вероятно, уже виделся с Толстым. Он читал мне кое-что из записок своего брата об охоте на Кавказе: прелесть!»30.

Сам Панаев 24 января 1857 года писал Тургеневу, что Толстой «доставил... драгоценную, капитальную вещь своего брата «Охота на Кавказе». Мы упивались, читая ее с Боткиным. Какая простота, грандиозность картин, какое величие природы — чудо! Это сокровище будет во втором номере»31.

Некрасов, находившийся в то время за границей, прочитав «Охоту на Кавказе» уже в печатном виде, писал Тургеневу 10 (22) апреля 1857 года:

«Задачу, которую он [автор] себе задал, он выполнил мастерски и, кроме того, обнаружил себя поэтом. Некогда писать, а то я бы указал в этой статье на несколько черт, до того поэтических и свежих, что ай-ай! Поэзия тут на месте и мимоходом выскакивает сама собою; неизвестно, есть ли у автора творческий талант, но талант наблюдения и описания, по-моему, огромный — фигура старого казака вначале чуть тронута, но, что важно, не обмельчена, любовь видна к самой природе и птице, а не к описанию той и другой. Это вещь хорошая. Не знаю, насколько Лев Николаевич поправил слог, но мне показалось, что эта рука тверже владеет языком, чем сам Лев Николаевич. Далекость от литературных кружков имеет также свои достоинства. Я уверен, что автор не сознал, когда писал, многих черт, которыми я любовался, как читатель, — а это не часто встречаешь»32.

Что касается мнения Фета, будто бы «знаменитый охотник старовер дядюшка Епишка (в «Казаках» гр. Л. Толстого — Ерошка), очевидно, подмечен и выщупан до окончательной художественности Николаем Толстым»33, то это мнение, разумеется, несправедливо. В «Охоте на Кавказе» дан только превосходный внешний портрет дяди Ерошки, но совершенно не затронуто его оригинальное миросозерцание; а между тем особенный интерес представляет не столько внешность дяди Ерошки (хотя и она очень интересна), сколько именно его своеобразное, совершенно особенное жизнерадостное миросозерцание, до которого он дошел опытом жизни и собственным размышлением.

Толстой читал очерк своего брата еще на Кавказе, где он, несомненно, и был написан. 29 октября 1852 года Толстой заносит в свой дневник: «Николенька пришел ко мне и читал мне свои записки об охоте. У него много таланта. Но форма нехороша. Пусть он бросит рассказы об охоте, а обратит больше внимания на описания природы и нравов; они разнообразнее и очень хороши у него». Толстой, очевидно, считал, что брат Николай при его таланте мог бы писать произведения более широкого содержания, чем записки об охоте.

«записки» своего брата и на этот раз остался ими очень доволен. «Прелестно» — записал он в дневнике 12 июня 1856 года относительно «Охоты на Кавказе». На другой день Толстой читал не сохранившийся рассказ своего брата «Чеченка», который также нашел «прелестным». «Вот эпический талант громадный», — записал он в тот же день в дневнике о рассказе брата.

Много лет спустя Толстой, увидавши у знакомых книжку «Современника» с «Охотой на Кавказе», в глубокой задумчивости произнес: «— А как хороша эта статья брата...»34.

В советское время были напечатаны еще два произведения Н. Н. Толстого: «Пластун»35 и «Заметки об охоте»36. «Заметки об охоте» — это попытка дать нечто в роде руководства к охоте с собаками. «Пластун» — рассказ удальца-джигита о своей жизни и приключениях. А. Е. Грузинский отмечает в «Пластуне» «благородную простоту и свободу рассказа, тонкое мастерство в обрисовке психики героя и непринужденность, с которой дан в повести весь характер края, его природа, быт и нравы; все изображено сочно, ярко и вместе с тем не навязчиво, не громоздко, а прозрачно и легко»37.

IV

По смерти брата Толстой переселился из города Гиер на самый берег моря, где жила его сестра.

Здесь в вилле, где поселился Толстой, проживало другое русское семейство — полкового командира Плаксина из Минска. У Плаксиных был девятилетний сын Сережа, который впоследствии, в 1903 году, напечатал свои воспоминания о совместной с Толстым жизни в Гиере. Свою первую встречу с Толстым Плаксин описывает следующим образом:

«В гостиную вошел очень высокий38, плотный и широкоплечий мужчина лет сорока, с добродушной улыбкой на лице, окаймленном темнорусой густой бородой. Из-под большого лба с глубоким шрамом (от лапы медведя, как мы потом узнали) в глубоких глазных впадинах искрились умные и добрые глаза... Лев Николаевич говорил громко, но не скоро, а более мягко и ровно; в тоне голоса чувствовалась прямота и простодушие, движения были естественны и не носили отпечатка светской выправки; одет он был в коричневый костюм. Он подошел к моей матери, пожал ей руку и сейчас же заговорил с ней, как давнишний знакомый»39.

Как рассказывает Плаксин, Толстой вставал очень рано и садился заниматься. Много времени уделял он детям, которых было четверо: трое детей его сестры и Сережа Плаксин. Он делал с ними гимнастику («ляжет, бывало, на пол во всю длину и нас заставляет лечь и подниматься без помощи рук», — рассказывает Плаксин; «он же устроил нам в дверях веревочные приспособления и сам кувыркался с нами к общему нашему удовольствию и веселию»), совершал длинные прогулки, во время которых рассказывал им разные сказки, причем, зная слабое здоровье Сережи Плаксина, часто сажал его к себе на плечи, продолжая рассказывать; учил их рисовать и писать сочинения на разные темы. Один рисунок, нарисованный самим Толстым и изображающий волжского разбойника, Плаксин воспроизвел в своей книге.

«Нечего говорить, — рассказывает Плаксин, — что душою нашего маленького общества был Лев Николаевич, которого я никогда не видел скучным; напротив, он любил нас смешить своими рассказами, подчас самого неправдоподобного содержания... Надо ли говорить, что мы души в нем не чаяли?..»40.

За обедом Толстой нередко забавлялся тем, что рассказывал своим хозяевам разные небылицы о России, и хозяева не знали, верить его рассказам или нет, пока его сестра или Плаксина не отделяли в его рассказах правды от выдумки.

Толстой нередко ездил из Гиера в Марсель. Целью этих поездок был осмотр местных школ.

В Марселе Толстой, по его словам, осмотрел «все учебные заведения для рабочего народа» — числом восемь. Из расспросов учащихся Толстой убедился, что они плохо знают арифметику и историю Франции и не умеют правильно писать. Тяжелое впечатление произвел на Толстого приют для маленьких детей, где «четырехлетние дети по свистку, как солдаты, делают эволюции вокруг лавок, по команде поднимают и складывают руки и дрожащими и странными голосами поют хвалебные гимны богу и своим благодетелям»41.

Общий вывод, к которому пришел Толстой после осмотра марсельских школ, состоял в том, что школы эти «чрезвычайно плохи». И вместе с тем из разговоров с рабочими людьми Толстой убедился, что французский народ «почти такой, каким он сам себя считает: понятливый, умный, общежительный, вольнодумный и действительно цивилизованный». Начавши после осмотра школ «бродить по улицам» Марселя, Толстой увидел в городе музеи, публичные библиотеки, театры, книжные лавки, кафе, издательства газет и журналов. «Вот она, бессознательная школа, — думал Толстой, — подкопавшаяся под принудительную школу и сделавшая содержание ее почти ничем»42.

«Школа не в школах, а в журналах и кафе», — записал Толстой в дневнике 25 октября.

V

Видя Толстого веселым и деятельным, никто не мог бы догадаться о том, что делалось в это время в его душе. Никому не могло бы придти в голову, что этот всех бодрящий и веселящий человек часто сам переживал состояние душевной апатии и безысходного мрака. А между тем это было так.

Смерть брата потрясла Толстого.

Мысль о смерти и раньше беспокоила Толстого. Мысль эта приводила его к вопросу «зачем?», на который он не находил ответа. Еще 21 августа 1858 года, читая переписку Станкевича, которая вызывала его восхищение, Толстой в письме к Б. Н. Чичерину задавал вопрос: «И зачем? за что? мучилось, радовалось и тщетно желало такое милое, чудное существо... зачем? Тот же зачем звучит и в моей душе на всё лучшее, что в ней есть».

После смерти брата мучительный и неразрешенный вопрос о смысле жизни и смерти встал перед Толстым со страшной силой.

25 октября, после полуторамесячного перерыва, Толстой вновь берется за оставленный дневник и записывает: «Скоро месяц, что Николенька умер. Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко до отправления туда. Куда? Никуда. Пытаюсь писать, принуждаю себя, и не идет только оттого, что не могу приписывать работе того значения, какое нужно приписывать для того, чтобы иметь силу и терпенье работать».

Таким же и даже еще более мрачным настроением проникнуты два письма, написанные Толстым вскоре после этой записи в один и тот же день 29 октября. А. А. Толстой он писал: «Не то что половина жизни оторвана, но вся энергия жизни с ним похоронена. Незачем жить, коли он умер, и умер мучительно; так что же тебе будет? — Еще хуже... Вот уж месяц, я стараюсь работать, опять писать, что я было бросил, но самому смешно».

«В Россию ехать незачем, — пишет Толстой далее. — Тут я живу, тут могу и жить. Кстати сестра здесь с детьми».

Как было сказано выше, в самый день смерти брата Толстой писал тетушке Ергольской, что «скоро» вернется домой. Теперь энергия жизни в нем настолько упала, что он не мог сняться с места и двинуться куда бы то ни было.

Еще более мрачным настроением проникнуто письмо к Фету, написанное в тот же день. Без всякого обращения Толстой начинает письмо словами: «Мне думается, что вы уже знаете то, что случилось. Нашего 20 сентября он умер, буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А коли хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что было Н. Н. Толстой, для него ничего не осталось».

Далее Толстой описывает душевное состояние своего брата незадолго до смерти. «За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: «Да что ж это такое?» — Это он ее увидал — это поглощение себя в ничто».

«А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше», — говорит далее Толстой, перенося вопрос на себя. — «Тысячу раз я говорю себе: «Оставим мертвым хоронить мертвых», надо же куда-нибудь девать силы, которые еще есть, но нельзя уговорить камень, чтобы он падал наверх, а не вниз, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила, нельзя есть, когда не хочется. К чему всё, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью подлости, лжи, самообманыванья, и кончатся ничтожеством, нулем для себя».

Мрачное настроение переходит в озлобление, в резкий, ядовитый сарказм против того «кого-то», которого люди называют богом и считают творцом жизни. — «Забавная штучка: «Будь полезен, будь добродетелен, будь счастлив, покуда жив», — говорят века друг другу люди, да мое и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде, а правда, которую я вынес из 32 лет, есть та, что положение, в которое нас поставил кто-то, есть самый ужасный обман и злодеяние, для которого бы мы не нашли слов (мы, либералы), ежели бы человек поставил бы другого человека в это положенье. Хвалите аллаха, бога, браму. Такой благодетель. «Берите жизнь, какая она есть». «Не бог, а вы сами поставили себя в это положенье». Как же! Я и беру жизнь, какова она есть, как самое пошлое, отвратительное и ложное состояние. А что поставил себя не я, в том доказательство, что мы столетия стараемся поверить, что это очень хорошо, но как только дойдет человек до высшей степени развития, перестанет быть глуп, так ему ясно, что всё дичь, обман, и что правда, которую все-таки он любит лучше всего, что эта правда ужасна. Что как увидишь её хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как брат: «Да что ж это такое?»

Что же делать? Убить себя?

Выход, который хотя и не приносил полного удовлетворения, но все-таки давал возможность жизни, Толстой находил в старом, давно уже испытанном им средстве — в служении «правде», как он в разные периоды своей жизни понимал это служение.

«Ну, разумеется, — заканчивает он свое письмо, — покуда есть... бессознательное, глупое желание знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно из мира морального, что у меня осталось, выше чего я не мог стать. Это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь».

VI

Может показаться странным и даже невероятным, чтобы в те самые дни, когда Толстой находился в таком до крайности мрачном и возмущенном настроении, в эти самые дни было им написано начало нового произведения, проникнутого искрящейся веселостью, тончайшим юмором и глубокой любовью к жизни. Но именно так было в действительности.

28 октября Толстой записывает в дневнике: «Гаданье карт, нерешительность, праздность, тоска, мысль о смерти. Надо выйти из этого. Одно средство — усилие над собой, чтоб работать». И он дает себе задание: «Дописать первую главу до обеда». Слово «дописать» говорит о том, что речь идет о каком-то уже начатом произведении.

«не больше половины главы» — повидимому уже второй, так как тут же он дает себе задание на следующий день: «докончить главу и третью, ежели успею».

Произведение, о котором говорится в этих записях, не названо, но письмо Толстого к Герцену от 14 (26) марта 1861 года, позволяет с полной уверенностью определить, о каком произведении здесь идет речь. В этом письме Толстой писал: «Я затеял месяца четыре тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист». Об этом-то начатом и незаконченном романе о возвращающемся после тридцатилетней ссылки декабристе и идет речь в приведенных записях дневника Толстого.

Действие незаконченного романа Толстого «Декабристы» происходит в Москве зимой 1856 года.

Первая глава начинается с огромного в 698 слов периода, содержащего сложное предложение с большим количеством придаточных. Период этот понадобился Толстому для того, чтобы дать сразу полную и концентрированную картину той путаницы и неразберихи, того шума праздных разговоров и суетливости, которые были характерны для настроения либеральной петербургской и московской интеллигенции в 1856 году, чему Толстой, только что вернувшийся тогда из Севастополя, сам был свидетелем. Иронически звучат уже самые первые строки этого громадного периода: «Это было недавно, в царствование Александра II, в наше время — время цивилизации, прогресса, «вопросов», возрождения России и т. д. и т. д.». После этого в таком же ироническом тоне вспоминаются различные факты общественно-политической жизни России, относящиеся к 1856 году: крушение мечтаний придворных фрейлин «девственниц» о завоевании Константинополя и о восстановлении в нем храма святой Софии, обращенного турками в мечеть; напыщенные приветствия приехавшим в Москву севастопольским морякам, которых после того видели «с оторванными руками и ногами» просящими милостыню на мостах и дорогах; прославление героем сына Карамзина, который в 1854 году, командуя гусарским полком, повел полк в безрассудную атаку, в которой был убит он сам и были перебиты два эскадрона гусар; произнесение многочисленных речей «целовальником» Кокоревым; появление под самыми разнообразными названиями многочисленных журналов, наполненных пустозвонной либеральной болтовней («журналы, развивающие европейские начала на европейской почве, но с русским миросозерцанием, и журналы исключительно на русской почве, развивающие русские начала, однако с европейским миросозерцанием») и т. д.

До того времени, как Толстым начат был роман о декабристе, ему не пришлось познакомиться ни с одним декабристом, вернувшимся из ссылки. Единственным декабристом, с которым Толстой познакомился и подружился в Швейцарии в 1857 году, был Михаил Иванович Пущин, не бывший в сибирской ссылке. Таким образом, Толстой мог только, как писал он Герцену 9 апреля 1861 года, «чутьем угадывать» психологию амнистированных декабристов.

Изображенный Толстым декабрист, названный им князем Петром Ивановичем Лабазовым, как писал Толстой Герцену 26 марта 1861 года, «энтузиаст», «примеряющий свой строгий и несколько идеальный взгляд к новой России». Он, кроме того, «мистик, христианин»; на ночь он читает Евангелие. В романе декабрист характеризуется как «человек несказанной доброты и впечатлительности», «имевший слабость в каждом человеке видеть ближнего». У него загорелое лицо с «добрым и гордым взглядом и энергическими движениями», с «крупными прямыми рабочими морщинами»; волосы на голове и в бороде белы, как снег.

Общественно-политические воззрения декабриста в написанных главах романа раскрыты недостаточно; автор обещает подробно осветить их в следующих главах. Читатель узнает только убеждение декабриста в том, что «сила России не в нас, а в народе»; узнает также, что декабрист — патриот России и Москвы. Когда он после тридцатилетнего отсутствия вновь приехал в Москву, услыхал звон московских колоколов и увидал московские здания, он живо вспомнил не только ту Москву, которую он так давно оставил, но и «ту Москву с Кремлем, теремами, Иванами и т. д., которую он носил в своем сердце», и «почувствовал детскую радость того, что он русский и что он в Москве».

Жена декабриста по основным чертам своего характера напоминает maman в «Детстве», но без свойственной ей мечтательности и меланхоличности. Кроме того, в то время как мать Николеньки Иртеньева обрисована туманными и неясными чертами, какою она, рано умершая, осталась в памяти мальчика, Наталья Николаевна Лабазова — вполне реальный, осязаемый образ. Толстой применяет к своей героине стихи Шиллера, которые он цитирует по памяти: «Sie flechten und weben unsichtbare [у Шиллера: «himmlische»] Rosen ins irdische Leben»43. [«Они вьют и вплетают невидимые (у Шиллера: «небесные») розы в земную жизнь»].

«Вся натура ее, — говорит Толстой, — была выражением этой мысли, вся жизнь ее была одним этим бессознательным вплетанием невидимых роз в жизнь всех людей, с которыми она встречалась. Она поехала за мужем в Сибирь только потому, что она его любила; она не думала о том, что она может сделать для него, и невольно делала все... а главное, была всегда там, где он был, и больше счастия ни одна женщина не могла бы дать своему мужу».

Сын и дочь декабриста не наделены особенно яркими индивидуальными чертами; это веселая, жизнерадостная молодежь, которую всегда так любил Толстой. Про дочь сказано, что она была «девушка свежая, стройная, сильная, а не модная и не робкая». Для того, чтобы характеризовать ее жизнерадостность, автор говорит, что всякий, кто слышал ее смех, «непременно думал: «Вот славно смеется, завидно даже».

Все содержание написанных трех глав романа «Декабристы» исчерпывается описанием приезда Лабазовых в Москву и их встреч с родственниками и знакомыми и незнакомыми людьми, приезжавшими сделать им визит. Из этих лиц Толстой особенно останавливается на характеристике либерального болтуна и сплетника, своего рода Бобчинского высшего света, камер-юнкера Пахтина, который умел «самые разнородные предметы соединять в один бестолковый, но гладкий разговор», причем «невозможно было никогда уловить никакого его убеждения или вкуса».

В одном из зачеркнутых мест первой редакции романа44 дается язвительная общая характеристика русского либерализма того времени. Толстой говорит: «Либерализм тоже не так страшен, как показывает это слово. В 56 году все, решительно все были либералы. Не был либералом только тот, у кого недостало умственных способностей выразить что-нибудь либеральное. Консерваторов не было. Нельзя было себе представить человека, который бы решился защищать старый порядок вещей. Его бы камнями закидали. Еще раз повторяю — это было великое время!» — иронически восклицает Толстой.

Цена этому либерализму определялась тем, что, по словам Толстого, те «значительные» москвичи, которые в то время «считали своей непременной обязанностью оказывать всевозможное внимание знаменитому изгнаннику» (т. е. возвратившемуся декабристу), эти же самые «значительные» люди «ни за что на свете» не хотели бы видеть его три года тому назад, в эпоху крайней реакции последних лет царствования Николая I.

Высшее московское общество изображено Толстым сатирически. Перед читателем раскрывается невежественность представителей этого общества (Шекспира считают автором «Энеиды»), его провинциализм, состоящий в чрезвычайной узости того круга, который составляет это общество. «Говорят о провинциализме маленьких городов, — пишет Толстой, разумея, очевидно, незадолго перед тем вышедшие в свет «Губернские очерки» Салтыкова-Щедрина. — Нет хуже провинциализма высшего общества. Там нет новых лиц, но общество готово принять всякие новые лица, ежели бы они явились; здесь же редко, редко, как теперь Лабазовы, признаны принадлежащими к кругу и приняты, и сенсация, производимая этими новыми лицами, сильнее, чем в уездном городе».

Среди разговора один из присутствующих вспоминает, как брат вернувшегося декабриста князь Иван сделал подлость по отношению к брату. Князь Иван Лабазов был замешан в заговоре, но Петр Лабазов на допросах всячески старался выгородить брата; только поэтому Иван Лабазов не был привлечен к суду. Впоследствии он продвинулся по службе и был министром. После осуждения брата князь Иван поспешил присвоить себе его имение, а после его возвращения написал ему, что если бы он в то время не взял имения, то оно было бы конфисковано, теперь же он не может его вернуть, потому что у него дети и долги. На это декабрист ответил своему брату: «Ни я, ни наследники мои не имеем и не хотим иметь никаких прав на законом вам присвоенное именье». «И князь Иван проглотил, — передавал рассказчик, — и с восторгом запер этот документ с векселями в шкатулку и никому не показывал».

Повидимому, упоминание об этом подлом поступке князя Ивана Лабазова, бывшего ранее министром, навеяно было Толстому слышанным им рассказом о военном министре при Николае I, Александре Ивановиче Чернышеве, который, участвуя в процессе декабристов, всячески старался погубить своего родственника, Захара Григорьевича Чернышева, чтобы завладеть его состоянием45.

В комическом виде изображаются представительницы высшего московского общества — девицы, мечтающие найти себе жениха в сыне декабриста, и кокетливая дама, уверенная в том, что молодой человек непременно в нее влюбится.

В третьей главе появляется новое лицо — сестра декабриста, старая женщина, сорок лет прожившая в Москве. Это — первый набросок образа Марьи Дмитриевны Ахросимовой в будущей «Войне и мире». Марья Ивановна Лабазова не отличалась ни большим умом, ни большим богатством, и тем не менее «не было человека, который бы не уважал ее». Вся Москва была ей знакома; «она смотрела на Москву и обращалась с ней, как с своими домашними».

Во всех трех главах романа «Декабристы», написанных в 1860 году, нет ни малейшего отражения того мрачного настроения, в котором находился Толстой во время работы над этим романом. Преобладает юмористическое или сатирическое отношение к изображаемым лицам. В юмористическом свете представляется даже старый декабрист, с его детской наивностью, непрактичностью, оторванностью от жизни.

VII

«Декабристы» и сравнивая его с написанным одновременно письмом к Фету от 29 октября 1860 года, нельзя не задать себе двух вопросов:

Как согласовать: общий дух «Декабристов», в которых нет и намека на какой-либо пессимизм, с безысходным, казалось бы, отчаянием, которым проникнуто письмо к Фету?

И другой вопрос: как согласовать факт работы Толстого над романом с его категорическим заявлением в том же письме к Фету, что «искусство есть ложь», а он не может «любить прекрасную ложь»?

Ответ на первый вопрос следует искать в той могучей жизненной силе, в той неиссякаемой любви к жизни во всех ее проявлениях, которой всегда, в особенности в свои молодые годы, был преисполнен Толстой. Мрачное настроение, какими бы причинами оно ни вызывалось, никогда не могло всецело захватить его. В данном случае, рядом с отчаянием и даже озлоблением на «кого-то», вызванным уходом из жизни бесконечно дорогого ему друга-брата, и независимо от этого чувства в душе Толстого твердо держалось инстинктивное признание радостности, значительности и разумности жизни, несмотря на все временные бедствия и страдания. И как только Толстой в процессе художественного творчества, независимо от всяких рассуждений, отдавался этому сознанию, так оно могучим потоком выливалось наружу и вытесняло (по крайней мере на время творческого процесса) принятое рассудком решение о зле и бессмысленности жизни.

Что касается второго противоречия — противоречия между категорическим заявлением о том, что «искусство есть ложь», которую он любить не может, и одновременной работой над художественным произведением, то, повидимому, противоречие это до известной степени разрешается тем, что Толстой в то время на первый план ставил свою педагогическую деятельность, а не литературную работу, и «говорить правду» старался не в форме художественных произведений, а в форме педагогических статей. Кроме того, решительно заявляя Фету, стороннику «чистого искусства», о том, что «искусство есть ложь», Толстой, надо думать, имел в виду не столько само искусство, сколько его жрецов, «самообольщение» которых было ему так противно, что он выразил еще в своем письме к Чичерину в январе того же 1860 года. Но потребность художественного творчества, бывшая всегда присущей Толстому, настойчиво предъявляла свои требования и, несмотря на его теоретическое отрицание искусства, привела к работе над новым художественным произведением.

Фет, который упорно повторял Толстому, что не верит в прочность и продолжительность его отхода от литературы, не должен был ничего знать об этом, как не должен был он знать в феврале того же года о том, что Толстой (хотя и не надолго) возобновил свою работу над «Казаками».

Работа над новым художественным произведением остановилась на третьей главе.

Тем не менее творческий подъем, вызванный возвращением к художественной деятельности, продолжался у Толстого и после прекращения работы над «Декабристами». 10 ноября он записывает в дневнике: «Лет десять не было у меня такого богатства образов и мыслей, как эти три дня. Не пишу от изобилия». (Термин «мысль» в применении к художественному творчеству Толстой в то время понимал очень широко. В его представлении в это понятие входили и композиция произведения, и развитие сюжета, и обрисовка характеров.)

Но этот исключительный подъем, повидимому, продолжался недолго и не привел к созданию какого-либо художественного произведения. Толстому, вероятно, все-таки не совсем был ясен душевный облик декабриста, проведшего в Сибири тридцать лет, и особенно его отношение к современному направлению; а руководствоваться в таком важном вопросе одной поэтической интуицией («чутьем») он не считал себя вправе. Роман был отложен, но не забыт.

Вскоре Толстой оставил художественные замыслы и перешел к работе над педагогической статьей «О народном образовании», которую закончил уже по возвращении в Россию. Педагогические вопросы и дела его школы занимали его все больше и больше. «Вы знаете, верно, мое занятие школами с прошлого года, — писал он А. А. Толстой 6 декабря, еще не оправившись после душевного потрясения, вызванного смертью брата. — Совершенно искренно могу сказать, что это теперь один интерес, который привязывает меня к жизни».

Толстой попрежнему беспокоится о ходе занятий в яснополянской школе, о чем пишет тетушке Ергольской; просит своего друга Дьякова, жившего в то время в Париже, заказать гуттаперчевые буквы большого размера для его школы; думает о поездке в Париж и Лондон для осмотра школ. Но прежде поездки в Англию и Францию Толстой предпринял поездку в Италию.

Незадолго до отъезда из Гиера, внимание Толстого остановил следующий случай из местной жизни, оставивший след в его переписке.

В тоскливом настроении Толстой вместе с детьми сестры прогуливался по городу. Был католический праздник в честь божьей матери. Навстречу им показалась церковная процессия: на носилках под шелковым балдахином несли статую мадонны. Это была большая кукла в рост человека, одетая в белое шелковое платье, с короной на голове и длинной белой вуалью на лице; в руке она держала кружевной носовой платок. Впереди шло духовенство в торжественном облачении и большой хор певчих; сзади двигалась большая толпа народа. Толпа остановилась, и священник стал произносить проповедь. Он говорил с пафосом, то повышая, то понижая голос, и сильно жестикулировал. Толстой, чтобы лучше слышать, взобрался на невысокий забор с краю дороги. «Слушая проповедника, — вспоминает его племянница, — он возмущался, все ахал, и в одном месте, когда тот громко выкрикнул какую-то фразу и взмахнул руками, Лев Николаевич тоже вскрикнул, схватился за голову и спрыгнул со стены. Не помню, как отнеслась к этому толпа, потому что дядя поспешил с нами уйти»46.

В последнее время пребывания в Гиере настроение Толстого из мрачного и возмущенного перешло в умиротворенное и мягкое. Гиер в то время был переполнен больными, страдающими легочными болезнями в очень тяжелой форме. «Куда ни пойдешь, — писала сестра Толстого своему другу Л. А. Дельвиг 9 ноября 1860 года, — везде встречаешься с больными — и какими! Здесь сборище умирающих самых чахоточных. Беспрестанно вы только и видите: кого везут в тележке, кого ведут под руки, тот сам еле плетется с палочкой, бледные, истомленные, с унылыми лицами. Одним словом, это гошпиталь на воздухе. Вы никого почти не увидите, который так, слегка, болен; уж ежели больной, так безнадежный»47.

Переживши смерть брата, Толстой иначе стал относиться к этим безнадежным больным. «Видишь, — писал он 6 декабря А. А. Толстой, — ...умирающих, безнадежно приговоренных людей, мимо которых прежде проходил равнодушно, но которые все мне теперь близки, точно родные, имеющие права на меня».

Иногда в Толстом, в последнее время его пребывания в Гиере, пробуждалось свойственное ему с самого детства желание посмешить общество (особенно светское) какой-нибудь оригинальной выходкой. Об одной такой выходке сестра Толстого рассказывала П. И. Бирюкову:

«Мы жили в Гиере после смерти брата. Лев Николаевич уже тогда был известен, и русское общество в Гиере и окрестностях искало знакомства с ним. Раз мы были приглашены на вечер к княгине Дундуковой-Корсаковой. Там собралось все высшее общество, и главным clou [гвоздем] этого вечера должен был быть Лев Николаевич, и как нарочно он долго не приходил. Общество стало уже унывать, у хозяйки истощился весь запас занимания общества, и она с грустью думала о своем soirée manquée [неудавшемся вечере]. Но, наконец, уже очень поздно, доложили о приезде графа Толстого. Хозяйка и гости оживились, и каково же было их удивление, когда в гостиную вошел Лев Николаевич в дорожной одежде и в деревянных сабо. Он совершал какую-то длинную прогулку, с этой прогулки, не заходя домой, явился прямо на вечер и стал всех уверять, что деревянные сабо самая лучшая, самая удобная обувь, и что он всем советует ею обзавестись. Ему и тогда уже все прощалось, и вечер из-за этого стал еще более интересным. Лев Николаевич был очень оживлен. На вечере много пели и заставляли его аккомпанировать»48.

У Д. П. Маковицкого тот же рассказ М. Н. Толстой записан с прибавлением еще одной характерной подробности: лакей, «смущенный», пришел доложить о приходе гостя в странном костюме и «послышались тяжелые шаги». Марья Николаевна подумала: «Левочка выкинул какую-нибудь штуку»49.

VIII

К сожалению, дневник Толстого 13 ноября 1860 года прекращается до 28 марта 1861 года, и сведения о его пребывании за границей за этот период до крайности скудны.

Из Гиера Толстой выехал в Ниццу, отсюда проехал во Флоренцию для свидания с Александрой Андреевной Толстой, находившейся там вместе с великими княжнами. Здесь он пробыл около двух недель, как писал Боткин своему брату50.

Во Флоренции Толстой познакомился с знаменитым декабристом, троюродным братом его матери, князем Сергеем Григорьевичем Волконским, которому в то время было уже больше семидесяти лет, и его женой Марией Николаевной, рожденной Раевской, последовавшей за мужем в Сибирь.

«Его наружность, — вспоминал впоследствии Толстой о Волконском, — с длинными седыми волосами была совсем как у ветхозаветного пророка... Это был удивительный старик, цвет петербургской аристократии, родовитой и придворной. И вот в Сибири, уже после каторги, когда у жены его было нечто вроде салона, он работал с мужиками, и в его комнате валялись всякие принадлежности крестьянской работы»51.

Там же, во Флоренции, Толстой познакомился с русским художником Никитиным. По словам Толстого, записанным А. Б. Гольденвейзером, Никитин был «очень даровитым» и «удивительно рисовал карандашом». В своем альбоме Никитин нарисовал портрет декабриста Волконского, а также и портрет Толстого. Альбом этот до сих пор не найден.

Флоренция понравилась Толстому своей «скромностью и приятностью», ему там было «всегда хорошо»52.

Из Флоренции Толстой проехал в Ливорно53. Ко времени пребывания в Ливорно относится, как записал Толстой в дневнике 13 апреля, «попытка писанья Акс.». Под «Акс.» следует разуметь, повидимому, Аксинью Базыкину; но о каком начатом произведении, в котором действует «Акс.», идет здесь речь, сказать трудно. Быть может, запись относится к одному из начатых Толстым рассказов из крестьянской жизни.

В «Поликушке» в числе действующих лиц находим жену Дутлова Аксинью, но эта повесть была начата позднее54.

Из Ливорно Толстой поехал в Неаполь, который показался ему «слишком хорош, приторен»55.

Здесь, однако, Толстой, как записано у него в дневнике 13 апреля, испытал «первое живое впечатление природы и древности». Ему понравилось пение певцов на улицах Неаполя56; он восхищался красотой Неаполитанского залива57.

Из Неаполя Толстой направился в Рим. В Риме произошло «возвращенье к искусству» Толстого. Закончился период скептического, порою даже совершенно отрицательного отношения Толстого к искусству, продолжавшийся около полутора лет и не возобновлявшийся в течение двадцати ближайших лет, вплоть до начала 1880-х годов.

Толстой сошелся в Риме с русскими художниками, с которыми встречался в Café Greco, в том числе с М. П. Боткиным, а также со скульптором С. И. Ивановым. Художники устроили его на дешевой квартире; с ними вместе он обедал в дешевом ресторане; вечером опять встречался с художниками. Один из них водил его по Риму. Заинтересовавшись живописью, Толстой в Риме ходил по мастерским испанских, французских и других художников58.

В Риме Толстой познакомился также с Н. Н. Ге59, который впоследствии сделался одним из самых близких его друзей.

«понравился чрезвычайно»60. Сын М. П. Боткина, С. М. Боткин, со слов отца передает, что Рим «сначала не произвел благоприятного впечатления на Льва Николаевича. Встретившись с Михаилом Петровичем, Лев Николаевич сказал, что Рим давит его своими развалинами. «Боже мой! всё камни и камни!» — воскликнул он. Тогда Михаил Петрович предложил Льву Николаевичу совершить прогулку в окрестности Рима. Лев Николаевич согласился и провел с Михаилом Петровичем целый день за городом. Лев Николаевич остался в восторге от итальянской природы. Эта прогулка примирила Льва Николаевича с городом Римом, который он оценил по достоинству. Лев Николаевич покинул Рим, очарованный древним городом. Через сорок лет, при личном свидании с Михаилом Петровичем61, Лев Николаевич с удовольствием вспоминал свое пребывание в Риме и поездку в его окрестности»62.

Сергей Львович Толстой вспоминает, как Лев Николаевич «с интересом рассказывал нам [детям] про раскопки в Помпее, где его заинтересовал быт того времени». Он же со слов отца передает, что в Риме Лев Николаевич «воспринял красоту античной скульптуры»63.

Впоследствии Толстой, вспоминая свое пребывание в Риме, писал Н. Н. Страхову, собиравшемуся ехать за границу: «Я любил Рим»64. Но в следующем году, когда встал вопрос о поездке самого Толстого за границу для лечения жены, он с ужасом думал о том, что, быть может, придется жить в Италии, которая ему «так противна», хотя и «менее, чем Германия». «Вы не поверите, — писал Толстой позднее, 17 марта 1876 года, П. Д. Голохвастову, — что я скорее бы стал жить в Мамадышах, чем в Венеции, Риме, Неаполе; на этих городах и на жизни в них для всех лежит такое условное, неизменно одинаковое величие и изящество, а для меня такая пошлость, что мне тошно думать о них»65.

В 1898 году на вопрос его немецкого биографа Р. Левенфельда о впечатлениях, полученных от посещения Рима, Толстой отвечал:

«Я очень хорошо знаю этот город и с одним русским художником, имени которого теперь не припомню, предпринимал оттуда продолжительные экскурсии в Неаполь, Помпею и Геркуланум... убежден в том, что классическое искусство слишком уж высоко ценят... Для меня вообще наибольший интерес представлял человек. В том, что вы писали обо мне, я прочел вчера замечание, которое мне показалось удачным. Вы говорите, что меня повсюду интересует только человек; насколько это верно, свидетельствует мое пребывание в Риме. Когда я мысленно возвращаюсь к тому времени, в моей памяти пробуждается только одно маленькое происшествие. Я предпринял с своим товарищем небольшую прогулку в Монте Пинчио. Внизу у подошвы горы стоял восхитительный ребенок с большими черными глазами. Это был настоящий тип итальянского ребенка из народа. Теперь еще слышу его крик: «Date mi un balocco» [«Дайте мне игрушку»]. Все прочее почти исчезло из моей памяти. И произошло это потому, что народом я интересовался больше, чем прекрасной природой, которая меня окружала, и произведениями искусства»66.

Эти слова Толстого, сказанные много лет спустя после посещения Рима, не могут, конечно, отменить сделанную им в свое время запись дневника о том, что в Риме он впервые ощутил «живое впечатление природы и древности».

IX

Из Рима Толстой на некоторое время вернулся в Гиер и оттуда проехал в Париж, куда прибыл не позднее 18 февраля.

Главной целью путешествия было теперь для Толстого ознакомление с постановкой дела народного образования в заграничных школах. 1 марта он писал брату Сергею Николаевичу: «Моя главная цель в путешествии та, чтобы никто не смел мне в России указывать по педагогии на чужие края и чтобы быть au niveau [на уровне] всего, что сделано по этой части».

школ, которую он посетил, Толстой с разрешения учителя дал ученикам тему для сочинения и тетради с их сочинениями увез с собой в Ясную Поляну67.

Очень заинтересовался Толстой обучением взрослых рабочих пению по цифирной системе нот, предложенной Э. Шеве. «Я видел в Париже, — рассказывал Толстой впоследствии в одной из своих педагогических статей68, — сотни работников с мозолистыми руками, сидящих на скамьях, под которыми положен инструмент, с которым работник шел из мастерской, поющих по нотам, понимающих и интересующихся законами музыки». Толстой признал методу обучения пению, предложенную Шеве, вполне удовлетворяющей своему назначению.

В Париже Толстой приобрел большое количество книг по педагогике, которые по его просьбе, после его отъезда, Чичерин отправил в Петербург в адрес Министерства народного просвещения с тем, чтобы они были переданы Толстому по его возвращении в Россию. Он приобрел также для своих школьников ряд раскрашенных литографий работы Гренье.

В Париже, как записал Толстой в дневнике 13 апреля, произошло его «сближенье с Тургеневым». Тургенев 27 февраля писал Анненкову: «На днях приехал сюда из Италии Толстой, — не без чудачества, но умиротворенный и смягченный. Смерть его брата сильно на него подействовала. Он мне читал кое-какие отрывки из своих новых литературных трудов, по которым можно заключить, что талант его далеко не выдохся и что у него есть еще большая будущность»69.

Как писал Толстой Герцену 26 марта 1861 года, он читал Тургеневу написанное им незадолго до этого начало романа о декабристе, и Тургеневу «понравились первые главы». Чуткий к поэзии Тургенев, вопреки распространенным в то время в литературной среде толкам о падении таланта Л. Н. Толстого, вызванным его последними произведениями, по прослушанным им главам нового романа Толстого безошибочно определил, что Толстой как писатель далеко еще не сказал своего последнего слова и что ему предстоит великая будущность.

«Толстой был здесь... Не знаю, как тебе понравился Толстой — он несколько странен, но что касается до души, то она у него глубока, как море. Он изменчив в своих склонностях и в настоящее время страстно занимается всем, что касается до первоначального образования»70.

1 марта Толстой выехал из Парижа в Лондон.

Первую неделю по приезде Толстой сильно страдал от зубной боли и потому не мог провести это время так деятельно, как хотел бы.

Оправившись от зубной боли, Толстой в Лондоне, как раньше в Париже, главной своей задачей поставил осмотр школ. В его архиве сохранились три письма служащих Министерства народного просвещения, содержащие рекомендации, данные ими Толстому для посещения лондонских школ. Профессор поэзии в Оксфордском университете Мэтью Арнольд71, в своем рекомендательном письме, датированном 11 марта, указавши адреса семи лондонских школ, поместил следующее обращение к учителям этих школ:

«Я был бы очень обязан преподавателям вышеперечисленных школ, если бы они предоставили возможность подателю сего, графу Льву Толстому, джентльмену из России, интересующемуся народным образованием, осмотреть их школы, а также дать ему те объяснения и сведения, какие он пожелает. Граф Лев Толстой в особенности желал бы ближе ознакомиться с методами преподавания естественных наук в тех школах, где они проходятся» (перевод с английского)72.

Характерен для Толстого-педагога этот его особенный интерес к методам преподавания естественных наук.

По просьбе Толстого, один из служащих Министерства народного просвещения, Линген, послал ему два последних доклада Комитета по делам образования, представленные парламенту. Другой служащий того же Министерства Уильям Рожер, уже по отъезде Толстого из Лондона, отправил ему подробный отчет этого Комитета. Отчет «объемистый, — писал Рожер Толстому, — но полностью входит в существо вопроса и даст вам возможность ознакомиться с современным состоянием народного образования в нашей стране» (перевод с английского)73.

При осмотре лондонских школ Толстой, подобно тому как он делал во Франции, не ограничивался ролью пассивного наблюдателя, а задавал ученикам вопросы с целью лучше узнать уровень их знаний и степень умственного развития74.

Одновременно с осмотром школ Толстой старался воспользоваться своим пребыванием в Лондоне для ознакомления с английской педагогической литературой. С этой целью он ежедневно посещал незадолго до того (в 1857 году) открытый в Лондоне специальный учебный музей прикладного искусства и промышленности, носивший название «Кензингтонский музей». Как рассказывает Толстой в одной из своих педагогических статей, этот музей обладал очень богатой педагогической библиотекой и собранием научных пособий: карт, инструментов, картин наглядного обучения, моделей. «Тут все есть, — писал Толстой, — что произвела наука по этой части, все вместе, все классифицировано, и на все вам готов руководитель, который обязан объяснить то, чего вы не понимаете, и объяснит отлично»75.

список содержит 49 названий хрестоматий и книг по различным отраслям знаний. Характеристики Толстого очень кратки, но выразительны и дают представление о его требованиях к учебной литературе76. Вот наиболее яркие и интересные из этих характеристик:

«Никуда не годится. Дидактизм во всей силе. Абстрактное правило ставится прежде конкретов жизни» (о «Книге для чтения» Аббота).

«Описание мануфактурных производств недурно, но сухо от краткости» (о книге «Домашние и обыденные предметы»).

«Тупоумная религиозность» (о книге «Уроки морали»).

«Образец бессмыслия: как произносить, охать, вздыхать и молчать» (о книге «Основы красноречия»).

«Нет связи, ни наука, ни забава» (о книге «Собрание выдержек из сведений»).

«Дрянь дамская» (о «Книгах для чтения» Куллок).

«Педантическая книга» (об «Основах арифметики» Моргана).

«Отличная книга, отвечающая на всякие вопросы детей» (о книге Декстера «Минеральные, животные и растительные вещества»).

Толстой приобрел и отправил в Россию (попрежнему в адрес Министерства народного просвещения) целый ящик нужных ему педагогических и учебных книг, из которых только некоторые сохранились до настоящего времени в Яснополянской библиотеке77.

«Он прекрасно читал и производил своей сухой, но сильной фигурой мощное впечатление», — вспоминал впоследствии Толстой78.

Он нашел время побывать и в Палате общин, где слышал, как представитель оппозиции громил министерство, после чего премьер-министр Пальмерстон, который во время речи оратора сидел, накрывшись шляпой, и не проронил ни одного слова, в своей речи, продолжавшейся три часа, ответил на все пункты своего противника79. Но Толстому было «скучно» слушать эти прения, а содержание их показалось ему «ничтожным»80.

Важнейшим событием для Толстого во время его пребывания в Англии было знакомство и частые встречи с Герценом.

X

Еще в первое свое заграничное путешествие Толстой хотел посетить Герцена. 16 (28) февраля 1857 года Тургенев писал Герцену из Парижа: «Толстой тоже будет в Англии; ты его полюбишь, я надеюсь, и он тебя»81. На это письмо Герцен отвечал Тургеневу 2 марта: «Очень, очень рад буду познакомиться с Толстым. Поклонись ему от меня как от искреннего почитателя его таланта. Я читал его «Детство», не зная, кто писал, и читал с восхищением, но второго отдела не читал вовсе, нет ли у него? Если ему понравились мои «Записки», то я вам здесь прочту выпущенную главу о Вятке и главу о Грановском и Кетчере»82. Здесь под «вторым отделом» Герцен разумел повесть Толстого «Отрочество», а под «Записками» — свои «Былое и думы».

Тургенев отвечал Герцену 5 марта 1857 года. Он писал: «Толстому я передал твой привет; он очень ему обрадовался и велит тебе сказать, что давно желает с тобой познакомиться и заранее тебя любит лично, как любил твои сочинения (хотя он NB далеко не красный)»83. В письме от 11 августа 1857 года Герцен опять повторяет Тургеневу: «Жду Толстого и тебя»84. Но Толстой в первую свою заграничную поездку не поехал в Англию, и знакомство его с Герценом в то время не состоялось.

Впоследствии Толстой рассказывал, что сначала он явился к Герцену, не называя себя, как один из приезжих русских, но его не приняли; тогда он подал свою карточку. «Через некоторое время наверху послышались быстрые шаги, и по лестнице, как мяч, слетел Герцен. Он поразил Льва Николаевича своей внешностью небольшого толстенького человека и внутренним электричеством, исходившим из него».

«Живой, отзывчивый, умный и интересный, — рассказывал Толстой, — Герцен сразу заговорил со мною так, как будто мы давно знакомы, и сразу заинтересовал меня своей личностью. Я ни у кого уж потом не встречал такого редкого соединения глубины и блеска мыслей... Он сейчас же — это я хорошо помню — повел меня почему-то не к себе, а в какой-то соседний ресторан сомнительного достоинства. Помню, меня это даже несколько шокировало. Я был в то время большим франтом, носил цилиндр, пальмерстон85 и пр., а Герцен был даже не в шляпе, а в какой-то плоской фуражке. К нам тут же подошли польские деятели, с которыми Герцен возился тогда. Он познакомил меня с ними, но потом, вероятно, пожалел, потому что сказал мне, когда мы остались вдвоем: «Сейчас видна русская бестактность. Разве можно было так говорить при поляках?»86. Но все это вышло у Герцена просто, дружественно и даже обаятельно. Я не встречал более таких обаятельных людей, как он»87.

Уже 7 марта Герцен писал Тургеневу: «Толстой — короткий знакомый; мы уж и спорили; он упорен и говорит чушь, но простодушный и хороший человек; даже Лиза Огарева88 его полюбила и называет «Левстой». Что же больше? Только зачем он не думает, а всё, как под Севастополем, берет храбростью, натиском?»

«Граф Толстой сильно завирается подчас; у него еще мозговарение не сделалось после того, как он покушал впечатлений»89.

Вспоминая в письме к П. И. Бирюкову от 15 апреля 1904 года о своих встречах с Герценом, Толстой писал: «С Герценом я видался в бытность в Лондоне полтора месяца (кажется)90 почти каждый день, и были разговоры всякие и интересные»91.

Н. А. Тучкова-Огарева в своих воспоминаниях также сообщает, что Толстой бывал у них каждый день.

К сожалению, очень мало известно о содержании бесед Толстого с Герценом. Несомненно, что беседы эти прежде всего касались внутреннего положения России и ожидаемой отмены крепостного права. Это подтверждается и письмами Толстого к Герцену после его отъезда из Лондона (письма Герцена к Толстому до сих пор не обнаружены), в которых слышится продолжение прежних разговоров и споров. В письме от 26 марта Толстой писал: «Вы говорите, я не знаю России. Нет, знаю свою субъективную Россию, глядя на нее с своей призмочки». И далее Толстой говорит, что у него есть «твердое и ясное знание моей России, такое же ясное, как знание России Рылеева может быть в 25-м году. Нам, людям практическим, нельзя жить без этого».

Само собой разумеется, что при том глубоком уважении, которое Герцен питал к памяти декабристов, и при том интересе к ним, который в то время должен был испытывать Толстой, начавший несколько месяцев назад роман о декабристе, декабристы также должны были составлять предмет их бесед. Это подтверждается упоминанием о Рылееве в приведенной цитате из письма Толстого.

им песню на сражение 4 августа на Черной речке, аккомпанируя себе на рояли92.

Несомненно, что Толстой много рассказывал Герцену про свою яснополянскую школу и про свои оригинальные методы обучения. Близкий знакомый Герцена, впоследствии ренегат, В. И. Кельсиев в 1867 году показал даже следственной комиссии, будто бы Толстой с Герценом «говорил только о педагогии»93, что, конечно, совершенно неверно.

Разумеется, Герцен предлагал Толстому сотрудничать в «Колоколе». Об этом определенно говорят слова Герцена, приводимые в письме к нему Толстого от 26 марта: «Полемику давайте». Герцен, очевидно, ожидал от Толстого, как от провинциального жителя, статей, обличающих местную администрацию, чиновников и помещиков.

Сын Толстого Сергей Львович, со слов отца, передает следующий рассказ Герцена, характерный и для Герцена, и для нравов лондонской аристократии.

Один раз Герцен, проходя по улице, натолкнулся на ковер, который был разостлан по тротуару перед подъездом какого-то богатого дома. Два лакея стояли у краев ковра и никому не позволяли на него наступать; прохожим приходилось обходить это место. Очевидно, ожидали приезда какой-то важной особы. Но Герцен оттолкнул лакея и прямо пошел по ковру. Тогда этот лакей крикнул другому «Let him pass! He is gentleman!» [«Пропусти его. Это джентльмен!»]94.

Физически Толстой нашел Герцена менее свежим, чем ожидал. Это видно из письма к нему Тургенева от 22 марта, где читаем такую фразу: «А Герцен, точно, очень стар, бедный»96. Этой фразой Тургенев, повидимому, выражал согласие с высказанным в письме к нему мнением Толстого о «старости» Герцена.

С Огаревым Толстой вел разговоры о музыке. В письме к Герцену от 8 (20) марта 1861 года Толстой сообщал Огареву «по его части» о впечатлении, которое произвела на него недавно прослушанная опера Гуно «Фауст» («музыка недурна»), В разговорах с Огаревым Толстой вспоминал их общего знакомого, талантливого опустившегося музыканта Рудольфа, которого он в 1849 году привез из Москвы к себе в Ясную Поляну. Эти воспоминания внушили Огареву мысль написать стихотворение «Рудольфов трапп», которое он посвятил Толстому97.

Но по сравнению с Герценом Огарев казался Толстому незначительным98. «Огарев мне не нравился, — говорил впоследствии Толстой. — Он был какой-то расслабленный, он пил, кажется»99.

Перед отъездом Толстого из Лондона в Брюссель Герцен дал ему рекомендательное письмо к польскому революционеру Иоахиму Лелевелю и хотел дать такое же письмо к Прудону, но Толстой не успел зайти к нему за этим письмом.

Впоследствии Толстой не раз вспоминал свое посещение Герцена и всегда говорил, что Герцен производил на него «самое приятное впечатление»100. В другой раз Толстой сказал, что Герцен «произвел на него сильное впечатление». Но «политика тогда не занимала его, он увлекался другим»101 и потому недостаточно воспользовался своими встречами с Герценом.

XII

У Толстого остался в памяти тот день, когда он покинул Лондон. Это был, как писал он Бирюкову 15 апреля 1904 года, «день объявления воли», то есть тот день, когда в газетах появилось сообщение о манифесте 19 февраля. Это было 5 (17) марта 1861 года.

Толстой выехал из Лондона, унося в своем сознании, как записал он в дневнике 13 апреля, «отвращение к цивилизации».

Из Лондона Толстой поехал в Брюссель, повидимому, главным образом с целью встретиться с двумя знаменитыми эмигрантами, о которых он много слышал от Герцена: теоретиком анархизма Пьером Прудоном и польским революционером Иоахимом Лелевелем.

Толстого видно содержание его писем к ним.

Тургенев в письме от 22 марта выражает радость по поводу того, что в письме Толстого он увидал «окончание тех, если не неприязненных, то по крайней мере холодных отношений», которые существовали между ними. «Наша последняя встреча в Париже уже указывала на это, — писал Тургенев, — ...прошедшим недоразумениям конец. Я уверен, что мы встретимся в России хорошими приятелями и останемся таковыми, покуда бог продлит жизни».

Из письма Толстого Тургенев узнал, что англичане ему «не понравились». «Я это несколько ожидал», — писал Тургенев, но прибавлял, что Толстой, вероятно, не имел «времени или случая пробраться до той сердечной струи, которая бьет, например, во многих лицах диккенсовских романов»102.

Чичерин еще меньше, чем Тургенев, согласился с тем, что писал ему Толстой об англичанах. В ответном письме от 22 марта Чичерин выговаривал Толстому за то, что он наблюдает «на лету». Задетый за живое, Толстой сейчас же ответил Чичерину. Это письмо также не сохранилось; как видно из ответного письма Чичерина от 25 марта, Толстой писал ему, что в его наблюдениях есть строгая последовательность, что у каждого свой способ изучения, что он чутьем понял характер английской жизни. Конечно, и с этим мнением Толстого педантичный и рассудительный профессор Чичерин согласиться не мог103. Уже назревал разрыв Толстого с его случайным другом.

«потребность написать словечко» «знаменитому изгнаннику». Все письмо написано под обаянием сильной, даровитой, родственной Толстому личности Герцена. Толстой выражает свою радость по поводу того, что близко узнал Герцена; ему «весело думать», что есть на свете Герцен, «такой, какой есть». Толстой восхищается тем, что Герцен способен «сбегать за микстурой для Тимашева», — то есть написать то, что он написал. Здесь Толстой имеет в виду едкую статью Герцена, напечатанную в новогоднем номере «Колокола» за 1861 год под названием «Тимашев, сидите дома, как Бейст104, — не ездите, как Гайнау!». Статья Герцена была написана по поводу приезда в Лондон начальника штаба корпуса жандармов и управляющего III отделением, Тимашева. Герцен напоминал ему судьбу австрийского фельдмаршала Гайнау, который после подавления рабочего движения в Вене также приехал в Лондон; здесь он посетил одну фабрику, на которой рабочие его узнали и избили.

Далее Толстой пишет Герцену: «Дай-то бог, чтобы через шесть месяцев сбылись ваши надежды». Толстой не поясняет, о каких надеждах Герцена он говорит. Объяснение этой фразы нужно искать, повидимому, в том, что Герцен в то время еще не оставил надежд на либеральные реформы Александра II, придавая особенное значение отмене крепостного права. В словах Толстого чувствуется скептическое отношение к этим надеждам Герцена; тем не менее он интересуется предположенной Герценом «иллюминацией», то есть банкетом по поводу манифеста 19 февраля.

Свое мнение о том, какое действие на помещиков произведет освобождение крестьян от крепостной зависимости, Толстой выразил в словах: «Все будут либералы теперь, когда интересы будут натыкаться только на стеснения, а не поддерживаться ими». Толстой разумел здесь помещиков-крепостников, которым новый порядок несет «стеснения» и которые поэтому сделаются «либералами», то есть недовольными правительством.

В конце письма, обращаясь к Огареву, Толстой рассказывает, что накануне он был в театре, где слушал оперу Гуно «Фауст». Музыка оперы кажется ему «недурной», а само произведение Гете он называет «величайшей в мире драмой».

Все письмо говорит о близких, дружественных отношениях, которые сложились у Толстого с Герценом. Толстой не боится высказывать свое скептическое мнение не только об англичанке-гувернантке, жившей у Герцена, но и о его друге Тесье, участнике французской революции.

«Фауста», чему Тургенев, разумеется, очень обрадовался. «Вот Вы и «Фауста» полюбили, и Гомера; авось дойдет очередь до Шекспира», — писал Тургенев Толстому в своем ответном письме от 26 марта105.

Еще больше обрадовался Тургенев тому, что Толстой писал ему о своем возвращении к искусству. «Специальность, — писал Тургенев, — есть признак всякого живого организма, — а Ваша специальность все-таки искусство».

26 марта Толстой получил от Герцена ответ на свое письмо (ответ этот до сих пор не обнаружен) и в тот же день ответил ему.

Прежде всего ему хотелость высказать свое мнение о последней (шестой) книжке «Полярной звезды», которую он нашел «превосходной». Главное содержание этой книги «Полярной звезды» составляли материалы о декабристах и о Пушкине и несколько глав «Былого и дум». В числе этих глав была и статья о Роберте Оуэне. Толстой выражает полное согласие с основными утверждениями Герцена в этой статье. «Ваша статья об Овене, — пишет он, — увы! слишком, слишком близка моему сердцу».

Статья Герцена о Роберте Оуэне — одна из самых сильных его обличительных статей против западноевропейского — в особенности английского — буржуазного общественно-политического строя.

«преобразователей и предтеч переворотов»), отрицает буржуазную идеологию, особенно яростно восставая против «мещанского болота английской жизни» и «нравственной несвободы англичан», отрицает, как и Оуэн, уголовный суд, находя, что в преступлениях виноваты не столько сами преступники, сколько общественные условия, порождающие преступления, и что поэтому «мстить всем обществом преступнику мерзко и глупо», что «целым собором делать безопасно и хладнокровно столько же злодейства над преступником, сколько он сделал, подвергаясь опасности и под влиянием страсти, отвратительно и бесполезно».

Герцен не верит в близкое падение «старого порядка». «Неразвитость масс, не умеющих понимать, — говорит он, — с одной стороны, и корыстный страх — с другой, мешающий понимать меньшинству, долго продержат на ногах старый порядок». «Появление людей, протестующих против общественной неволи и неволи совести, — не новость», но «опыт не доказывает, чтобы их утопии были осуществляемы». «Люди принимают все, верят во все, покоряются всему и многим готовы жертвовать, но они с ужасом отпрядывают, когда... дунет на них свежий ветер разума и критики». Появление людей, «протестующих во имя разума», «доказывает без малейшего сомнения возможность человека развиваться до разумного понимания». Но для Герцена остается неразрешенным вопрос, «может ли это исключительное развитие сделаться общим».

Герцен допускает возможность того, что «будущее войдет иначе, приведет иные силы, иные элементы, которых мы не знаем, и которые перевернут, по плюсу или минусу, судьбы человечества или значительной части его». Но «то, чего мы не знаем, мы не имеем права вводить в наш расчет», и, «принимая все лучшие шансы, мы все же не предвидим, чтоб люди скоро почувствовали потребность здравого смысла». Природе надолго хватит «исторического бреда».

В качестве примера, иллюстрирующего его мысли, Герцен упоминает о Наполеоне. В противоположность Оуэну, мечтавшему достигнуть всеобщего благополучия, Наполеон «добра желал себе одному, а под добром разумел власть». Он «пролил крови больше, чем все революции вместе». Видя, что французы «страстно любят кровавую славу», Наполеон «стал их натравливать на другие народы и сам ходить с ними на охоту». Популярность Наполеона объясняется «одинаковостью вкусов» его и толпы: «он сам принадлежал толпе и показал ей ее самое... возведенную в гения ».

Эта характеристика Наполеона как гения толпы должна была быть очень сочувственна Толстому, так как сам он точно так же смотрел на Наполеона.

Не существует, говорит далее Герцен, никакого вперед предназначенного пути истории. «Бесконечный прогресс впереди» — такая же сказка, как золотой век позади. «Ни природа, ни история никуда не идут и потому готовы итти всюдуесли это возможно, то есть, если ничего не мешает». Люди живут для настоящего, «для себя, а не для совершения высших предначертаний и не для скорейшего достижения развития совершенства».

«Мы не нитки и не иголки в руках фатума, шьющего пеструю ткань истории... Мы знаем, что ткань эта не без нас шьется... И это не все: мы можем . Хозяина нет, рисунка нет, одна основа да мы одни одинехоньки»106.

«Будущность людей, народов» зависит «от нас с вами»107.

— «правда — quand même [во что бы то ни стало], что в наше время возможно только для жителя Сатурна, слетевшего на землю, или русского человека». По мнению Толстого, в статье Герцена содержится такая правда, которую мог высказать разве только житель другой планеты, то есть существо, не опутанное с детства теми предрассудками, в которых воспитываются европейские народы, или же «русский человек», совершенно свободно относящийся к европейской культуре и цивилизации.

Только по двум пунктам Толстой расходится с Герценом.

Во-первых, ему кажется неубедительной та часть статьи Герцена, где он «на место разбитых кумиров» ставит «самую жизнь, произвол, узор жизни». Толстой полагает, что поставленный на место отвергаемых Герценом «огромных надежд бессмертия, вечного совершенствования, исторических законов и т. п., этот узор — ничто, пуговка на месте колосса». По мнению Толстого, ничего не нужно ставить на место разрушенных «огромных надежд» — «ничего, исключая той силы, которая свалила колоссов». (Герцен этой силой считал разум.)

Во-вторых, Толстой протестует против того общего пессимистического взгляда на историю человечества, каким проникнута статья Герцена, несмотря на его неопределенные заявления о том, что «мы можем переменить узор ковра» и что будущее народов «зависит от нас с вами». Толстой говорит Герцену:

«Ежели мыльный пузырь истории лопнул для вас и для меня, то это — тоже доказательство, что мы уже надуваем новый пузырь, который еще сами не видим». Толстой указывает, откуда он ожидает появление этого нового «пузыря истории». «И этот пузырь, — говорит он, — есть для меня твердое и ясное знание моей России». «Моей Россией» Толстой называл Россию народную, то есть в его представлении — Россию крестьянскую. В основах народной, то есть крестьянской жизни думает Толстой найти разрешение всех неразрешенных историей вопросов.

«Как вам понравился манифест? — спрашивает Толстой Герцена. — Я его читал нынче по-русски и не понимаю, для кого он написан. Мужики ни слова не поймут, а мы ни слову не поверим. Еще не нравится мне то, что тон манифеста есть великое благодеяние, делаемое народу, а сущность его даже ученому крепостнику ничего не представляет, кроме обещаний».

Подобно тому, как в 1858 году в записке о дворянстве Толстой отказывал Александру II в славе великого преобразователя России, так и теперь он оскорблен за народ тем, что «тон манифеста есть великое благодеяние, делаемое народу», в то время как в действительности манифест содержит одни только обещания.

Толстой был совершенно прав в своем предположении, что крестьяне ничего не поймут в манифесте 19 февраля, написанном митрополитом Филаретом кудрявым и запутанным слогом. Это подтверждается многими свидетельствами современников. Так, врач Н. А. Белоголовый писал родным из Москвы по поводу чтения в церквах 5 марта 1861 года манифеста 19 февраля: «Никто этого не ожидал; церкви за ранней обедней были совершенно пусты... Но зато к поздней обедне бросились все от мала до велика, выслушали манифест, осенили себя крестным знамением108 и вышли из церкви, словно в тумане: больно жирно написано. Словом, русский народ, по крайней мере в Москве, не высказал ни особенной радости, ни особенного неудовольствия, потому что ничего не понял и вот теперь только начинает мало-помалу раскусывать»109.

«Народ, не понимая ни слова из манифеста, что-то плохо верит свободе»110.

Писемский в романе «Взбаламученное море» изображает разочарование французского и бельгийского посланников в Петербурге, ожидавших в день объявления манифеста увидать «agitation du peuple» (народное возбуждение) и вместо того увидавших людей, спокойно занятых каждый своим делом111.

Далее Толстой в письме делится с Герценом своим замыслом романа о декабристе и просит его высказать мнение о «приличии и своевременности такого сюжета». Толстой сомневался, будет ли «прилично и своевременно» вывести в романе еще здравствующих почтенных и уважаемых лиц, только что вернувшихся из долгого заточения.

В заключение письма Толстой посылал поклон «всему милому Орсетскому подворью» (дом Orsett House, в котором жил Герцен в Лондоне) и прилагал свою карточку, прося взамен карточки Герцена и Огарева.

Получив письмо Толстого, Герцен тут же отправил ему свою и Огарева карточку с надписью: «В память встреч в Orsett House 28 марта 1861»112.

«С Толстым мы в сильной переписке и портретами обослались, — писал он Тургеневу, — а только у него в голове не прибрано еще, не выметено, а что мебель-то, может, и того-с»113. Быть может, Герцену показались неубедительными возражения Толстого против его статьи об Оуэне; может быть, Герцен не одобрял того отрицательного отношения к манифесту 19 февраля, которое он увидел в письме Толстого. Но это, разумеется, не помешало Герцену с полным сочувствием отнестись к замыслу романа о декабристе, о котором писал ему Толстой, и выразить «лестное мнение» о его таланте, как сказано в ответном письме Толстого Герцену от 9 апреля.

XIII

Толстой неоднократно упоминал о том, что Прудона он посетил с рекомендательным письмом Герцена114. Это, повидимому, ошибка, так как в письме к Герцену от 20 марта Толстой писал, что он желал зайти к Герцену за рекомендательным письмом к Прудону, но не успел. Кроме того, Прудон в своем письме к Герцену от 11 апреля 1861 года упоминает о двух русских, посетивших его с письмами Герцена, но о Толстом говорит, что он явился к нему «иным путем»115.

По позднейшим воспоминаниям Толстого, Прудон ему «очень понравился»116. Он увидал в нем человека, который имеет «le courage de son opinion» («смелость иметь свое мнение»)117.

В своей незаконченной статье «О значении народного образования», написанной в 1862 году, Толстой в следующих словах вспоминает свое свидание с Прудоном:

«В прошлом году мне случилось говорить с г. Прудоном о России. Он писал тогда свое сочинение «О праве войны». Я ему рассказывал про Россию, про освобождение крестьян и про то, что в высшем классе заметно такое сильное стремление к образованию народа, что стремление это выражается иногда комично и переходит в моду.

— Неужели это в самом деле правда? — сказал он мне.

Я отвечал, что насколько можно судить издали, в русском обществе проявилось теперь сознание того, что без образования народа никакое государственное устройство не может быть прочно.

Прудон вскочил и прошелся по комнате.

— Ежели это правда, — сказал он мне, как будто с завистью, — вам, русским, принадлежит будущность»118.

Упоминаемое Толстым сочинение Прудона «О праве войны» — это его книга «La Guerre et la Paix» («Война и мир»), вышедшая в свет в 1861 году. Очевидно, Прудон рассказывал Толстому об этой своей тогда уже подходившей к концу работе.

«Царь издал свой указ об освобождении, по соглашению с дворянами и посоветовавшись со всеми. Зато надо видеть гордость этих ex nobles [знатных людей]. Один очень образованный человек, г. Толстой, с которым я беседовал на днях, сказал мне: «Вот это настоящее освобождение. Мы не отпускаем своих рабов с пустыми руками, мы даем им вместе со свободой собственность!». Он сказал мне кроме того: «Вас много читают в России, но не понимают важности, которую вы приписываете вашему католицизму. Только после того, как я побывал в Англии и Франции, я понял, как вы были правы. В России церковь — нуль»119.

Толстой, очевидно, говорил Прудону о том, что освобождение крестьян от крепостного права всегда являлось мечтою лучших представителей русского дворянства, что царь только исполнил это пожелание. Не желая высказывать Прудону как иностранцу своего скептического отношения к крестьянской реформе, Толстой указал ему только на то, что условия освобождения крестьян от крепостного права в России были более благоприятны, чем те, на которых крестьяне были освобождены во многих странах Западной Европы, например, в Англии.

В письме к Герцену Прудон называет Толстого «ученым»120. Прудон, очевидно, ничего не знал о литературной деятельности Толстого, а Толстой не счел нужным ставить его об этом в известность.

Этим исчерпываются все сведения о свидании Толстого с Прудоном.

Перед отъездом из Брюсселя Толстой выписал себе сочинения Прудона.

XIV

В заметке по поводу смерти Лелевеля Герцен называет его «одним из честнейших и благороднейших старцев польского изгнания»121.

Энгельс в своей речи по польскому вопросу, произнесенной 22 февраля 1848 года, следующими словами характеризовал Лелевеля. Указав на то, что польское восстание 1830 года было «консервативной революцией», Энгельс продолжал: «Но в недрах этой консервативной революции, в самом национальном правительстве нашелся человек, который резко нападал на узость взглядов господствующего класса. Он предложил действительно революционные меры, смелость которых устрашила аристократов сейма. Призывая к оружию всю старую Польшу, обращая таким образом войну за независимость Польши в европейскую войну, предоставляя гражданские права евреям и крестьянам, наделяя последних землею, восстановляя Польшу на основах демократии и равенства, он хотел превратить национальную борьбу в борьбу за свободу, он хотел отожествления интересов всех народов с задачами польского народа. Нужно ли назвать того гениального человека, который задумал этот столь обширный и в то же время столь простой план? Это был Лелевель»122.

В России имя Лелевеля считалось запретным, что видно из следующего факта.

С января 1859 года в Петербурге начала выходить на польском языке газета «Слово». Мысль об издании в Петербурге газеты на польском языке возникла в либеральных кругах; особенно хлопотал об издании такой газеты К. Д. Кавелин. Газета «Слово» ставила своей задачей примирение поляков с русскими на основе отказа поляков от попыток вернуть независимость Польши, с одной стороны, и признания за нею со стороны русского правительства полной свободы в области родного языка, веры и национальной культуры, — с другой. Газета пользовалась сочувствием и поддержкой русских и польских либералов. Но просуществовала газета только около двух месяцев, она была закрыта правительством по следующему поводу.

«Слова» Иосафат Огрызко обратился к Лелевелю с просьбой принять участие в его газете. В ответном письме Лелевель выразил свое сочувствие изданию газеты, но указал на невозможность своего сотрудничества в ней. Редакция «Слова» поместила полностью письмо Лелевеля, считая, как было сказано в редакционной заметке, большой для себя честью получение письма «патриарха нашей истории», на сочинениях которого воспитывается уже третье поколение польской молодежи, согреваемое «жаром его чрезвычайных познаний и любовью к отечественной истории».

Наместник Царства польского князь М. Д. Горчаков, бывший главнокомандующий Крымской армией, донес Александру II о появлении в газете «Слово» письма Лелевеля с заметкой редактора. По докладу Горчакова, Александр II приказал газету «Слово» закрыть, а редактора посадить на месяц в Петропавловскую крепость. Всем цензорам было дано предписание не пропускать в печати никаких выдержек из письма Лелевеля и подобных ему лиц.

Дело Огрызко вызвало в Петербурге большой шум. Это был первый случай преследования печати в новое царствование. Даже умеренно либеральный профессор А. В. Никитенко в своем дневнике назвал дело Огрызко «весьма печальным событием»123.

Герцен откликнулся на дело Огрызко в «Колоколе» краткой заметкой, озаглавленной «И. Лелевель и казематы», которую закончил такими выразительными словами: «Когда же наше самодержавие поймет, что талант тоже — помазание»124.

Толстой, живший в феврале 1859 года в Москве, а в марте побывавший в Петербурге, несомненно знал о деле Огрызко. Оказавшись в Брюсселе, он счел своим долгом посетить Лелевеля, о котором так много слышал от Герцена.

Как вспоминал Толстой впоследствии, не зная точно, где живет Лелевель, он зашел в находившуюся по близости мелочную лавочку, чтобы узнать его адрес. Там «с восторгом и уважением» к польскому изгнаннику указали ему на ту мансарду, где он жил. Лелевель жил тогда одиноким дряхлым стариком в большой бедности. На двери вместо звонка было что-то вроде чернильницы. В маленькой комнатке, которую он занимал, Толстой увидел всюду «книги, пыль, сор».

Толстой привез Лелевелю поклон от Герцена. Лелевель сейчас же разговорился с ним, начал толковать о Польше и ее истории, доказывать, что Смоленск — «исконный польский город»125.

Встреча с Лелевелем произвела на Толстого сильное впечатление. Он приобрел портрет Лелевеля и по приезде в Ясную Поляну повесил его в своем кабинете. На обороте одного из листов первой редакции повести «Поликушка», написанной в Брюсселе, находим упоминание о «бойце за свободу» Лелевеле, «умирающем на чердаке у цырульника».

XV

В Брюсселе Толстой не переставал думать о своей школе и о педагогических вопросах.

Здесь он заказал для своей школы чугунные буквы для обучения детей грамоте; буквы эти были изготовлены уже после его отъезда из Брюсселя и пересланы ему в Ясную Поляну. Подобно тому, как он делал это в Германии, Франции и Англии, Толстой отправил приобретенные им книги по педагогике в Петербург в адрес Министерства народного просвещения.

Толстой окончательно решил по возвращении в Россию приступить к изданию педагогического журнала. Он составил программу своего будущего журнала, которую имел в виду представить в Петербурге на утверждение Министерства народного просвещения.

Надо думать, что именно в Брюсселе была начата Толстым статья о впечатлениях, полученных им от осмотра заграничных школ. Статья написана в форме письма к другу, но нет никаких оснований считать эту статью действительным письмом к кому-либо из друзей автора, хотя, быть может, по свойственному ему обыкновению, Толстой в работе над этой статьей и представлял себе какого-нибудь воображаемого читателя в лице одного из своих приятелей.

«Я теперь почти кончаю мое путешествие по школам Европы — часть Германии, Франция, Англия, Италия, Бельгия — уже осмотрены мною, — и мне страшно дать не только тебе и педагогическому миру, — но страшно самому себе дать отчет в том убеждении, к которому я приведен всем виденным».

Ужасает Толстого «механизация» обучения, которую он наблюдал на Западе.

«Только мы, русские варвары, — иронически замечает Толстой, — не знаем, колеблемся и ищем разрешения вопросов о будущности человека и лучших путях образования, в Европе же это вопросы решенные». В Европе «как сложное вещество, разложили душу человека на память, ум, чувства и т. д. и знают, сколько какого упражнения для какой части нужно». «Все у них предусмотрено, на развитие человеческой природы во все стороны поставлены готовые, неизменные формы». В качестве примера Толстой хочет описать школы хотя бы одного немецкого города — Франкфурта на Майне. В какую бы школу вы ни пришли, говорит он, будет ли это школа католическая, или протестантская, или еврейская, для детей или для взрослых, для мальчиков или для девочек, школа классическая или реальная, — везде вы видите одно и то же: полную механизацию обучения. Эта механизация проявляется в преподавании всех предметов, в обучении чтению и письму, катехизису, истории, географии, математике. Везде вы увидите «скучающие лица детей, насильно-вогнанных в училище, нетерпеливо ожидающих звонка».

Эта статья не была закончена126; мысли, в ней намеченные, Толстой позднее развил в других своих педагогических статьях.

на память одно место из письма к нему Толстого, написанного из Брюсселя (самое письмо не сохранилось), в котором Толстой сравнивал раскрашенные литографии Гренье, купленные им в Париже, с картинами Рафаэля. По воспоминаниям Чичерина, Толстой писал ему: «Когда Рафаэль с картофельно-шишковатыми формами мне противен, а картинки Гренье приводят меня в умиление, я ни единой минуты не сомневаюсь, что Гренье выше Рафаэля»127.

Так уже тогда вставал перед Толстым вопрос о «заразительности» произведений искусства, как о критерии для определения их художественных достоинств.

Можно не сомневаться в точности передачи Чичериным общего смысла приводимой им на память цитаты из письма к нему Толстого. Много лет спустя, когда Толстому, со слов Чичерина, напомнили о том, что за границей он собирал раскрашенные картинки (возможно, что тут же, также со слов Чичерина, было приведено и мнение Толстого, что Гренье выше Рафаэля), то Толстой сказал почти то же, что он в 1861 году писал Чичерину: «Эти картинки премилые, жанровые. Это — искусство; а Мадонна Рафаэля не есть искусство»128. Увлеченный своими новыми идеями о назначении искусства как средства воспитания и образования народа, Толстой в тот период готов был отречься даже от Сикстинской Мадонны Рафаэля, которая в свое время, как отметил он в записи дневника от 5 августа 1857 года, «сразу сильно тронула» его.

XVI

В Брюсселе Толстой заказал бельгийскому скульптору Гифсу два бюста своего покойного брата Николая Николаевича — один в мраморе и другой в гипсе. Оба бюста были изготовлены уже по отъезде Толстого из Брюсселя и пересланы ему в Ясную Поляну. Оба бюста до настоящего времени находятся в яснополянском доме.

Живя в Брюсселе, Толстой, как записал он в дневнике 13 апреля, испытал «кроткое чувство семейности». Чувство это внушалось ему частыми посещениями семьи вице-президента Академии наук, князя М. А. Дондукова-Корсакова с его женой, тремя дочерьми и братом с женой. Толстой бывал у Дондуковых-Корсаковых почти каждый день, читал им свои новые произведения, играл с барышнями в четыре руки. Все члены семейства Дондуковых-Корсаковых очень полюбили его.

В Гиере Толстой часто встречал племянницу Дондуковых-Корсаковых, Екатерину Александровну, жившую у своей тетки, княгини Е. А. Голицыной. Теперь, через три с половиной месяца после отъезда из Гиера, у Толстого появляется мысль о женитьбе на этой девушке, о которой, несомненно, часто говорили в семье ее дяди.

В последних числах марта или в самом начале апреля Толстой пишет письмо сестре, остававшейся в Гиере, прося ее разузнать о чувствах к нему этой девушки и высказать свое мнение о ней, как о возможной жене (письмо не сохранилось). Мария Николаевна отвечает брату, что она не думает, чтобы девушка была влюблена в него, но все-таки эта девушка может быть для него хорошей женой и хорошей матерью детям. «Но я именно боюсь в тебе подколесинской закваски, — писала далее Мария Николаевна, хорошо знавшая неудачи прежних попыток Толстого устроить себе семейную жизнь. — Если это устроится, вдруг тебе покажется: «зачем я это все делаю»... И не придет ли тебе в одно прекрасное утро «тихая ненависть» к жене и мысль, что «вот, если бы я не был женат»... Вот что страшно!.. — вот главный вопрос», — весьма основательно сомневалась сестра Толстого.

Толстой пишет сестре второе письмо, также не сохранившееся. В ответ на это письмо Мария Николаевна уже горячо советует ему жениться на Екатерине Александровне. Она пишет: «Ради бога, не беги от своего счастья; лучшей девушки по себе не найдешь». Но Мария Николаевна знает свойство своего брата во всем сомневаться и все подвергать безбоязненному анализу; этого-то она и боится. «Если ты начнешь рассуждать, то все пропало», — пишет она и советует брату «не думать и приезжать в Гиер».

Еще не дождавшись ответа на свое второе письмо, Мария Николаевна пишет третье письмо, в котором еще более горячо советует Льву Николаевичу теперь же сделать предложение. «Чем больше я знаю Катерину Александровну, — пишет она, — тем больше вижу, как эта девушка достойна счастия, и как горько, если ты упускаешь свое собственное».

Но последовать совету сестры и не думать в таком важном деле, от которого зависело все течение его дальнейшей жизни,

Толстой, разумеется, никак не мог. Напротив, он начал усиленно думать и в результате этих размышлений послал сестре еще письмо (оно также не сохранилось), в котором сообщал об отказе от своих планов.

— рассказала княгине Голицыной о письмах брата. Толстой одновременно с письмом к сестре написал письмо княгине Голицыной (и это письмо не сохранилось, но содержание его известно из ответного письма княгини) о том, что не может считать себя в чем-либо виноватым перед ее племянницей (очевидно, на основании того, что он никогда не подавал девушке ни малейшей надежды)129.

Так кончилась ничем и эта последняя перед женитьбой попытка Толстого устроить себе семейную жизнь.

XVII

В Брюсселе Толстой начал писать повесть «Поликушка»130.

В основу сюжета этой повести положен действительный случай, о котором рассказывала Толстому одна из дочерей Дондукова-Корсакова. Случай этот произошел в окрестностях имения Дондуковых-Корсаковых Глубокое Опочецкого уезда Псковской губернии. Об этом напомнила Толстому другая дочь Дондукова-Корсакова — С. М. Гейден в письме к нему от 13 апреля 1888 года131.

Повесть «Поликушка» была закончена лишь по возвращении Толстого в Россию, в 1862 году.

о замысле оставшегося незаконченным художественного произведения, а в других случаях не дают даже и этого.

Небольшой отрывок, начинающийся словами: «Как скотина из улицы разбрелась по дворам»133, рассказывает о молодом плотнике Лизуне (Лизунове), пришедшем по делу к крестьянину Ермилу Антонычу. Не застав хозяина дома, Лизун на обратном пути встречает его сына Герасима, возвращающегося с пашни. По этому поводу Толстой высказывает свою любовь к крестьянскому труду, в частности к пахоте. «Кто сам не пахал,

— говорит он, — тот не знает, как тело легко и душа весела, когда от зари до зари, один, борозда за бороздой, подвигался на пашне, и работа спорилась, и дошел до другого края... и вовремя поехал к дому... и по дороге домой со всех сторон попадаются мужики и бабы, и со всеми весело шутится, как знаешь, что дело сделано, на пашню ворочаться уже незачем до Ильина дни».

Тот же плотник Лизун выведен и в другом отрывке, начинающемся словами: «Прежде всех вернулись в деревню плотники»134. Здесь рассказывается о столкновении искусного плотника Федора Лизунова с хозяином подрядчиком. Попутно краткими, но яркими чертами характеризуется и подрядчик, эксплуатирующий своих рабочих. Написанное начало рассказа не дает представления о дальнейшем развитии замысла. Отрывок написан народным языком («хозяин... ребят Лизуну приказал», «работа не показалась ему», «дела своего такой мастер, что хозяину указывал», «Я гляну, так знаю, как работу начать», «сметил, что можно понатянуть хозяина», «шесть дён», «рядчик... хотел его словами закидать», «Не для заду, а для переду, придется еще поработаю у тебя», «Что топором, что языком, куды ловок малый» и др.).

В третьем отрывке, начинающемся словами: «Всё говорят: не делись, не делись»135, действующим лицом является также плотник, названный здесь Федором Резуновым. Содержанием рассказа должно было служить описание приведшего к разделу разлада между крестьянином Сергеем Трегубым и Федором Резуновым, его вотчимом. Написанное начало описывает детство Сергея, сватовство Федора Резунова к его матери и женитьбу Резунова. Рассказ ведется от лица старого крестьянина той же деревни, но под конец переходит в краткий конспект. В описании детства Сережки Трегубого чувствуется всегда свойственная Толстому (а в то время особенно) сильная любовь к детям.

Толстым впервые намечена тема, развитая в «Анне Карениной»: увлечение работающих самым процессом труда, без соображения о том, кому пойдут плоды этого труда. «Хоть не свое, а хозяйственное дело, как возьмешься за него, так не заснешь покойно, покуда не кончишь, — говорит крестьянин, от лица которого ведется рассказ. — Не ты дело делаешь, а дело тебя за собой тянет».

Далее сказано, что господа приехали на лето в свое имение, и начато описание наступающего вечера в деревне после трудового дня. На этом работа над рассказом остановилась, и у нас нет никаких данных догадываться о содержании этого незавершенного художественного замысла Толстого137.

XVIII

Ко времени пребывания Толстого в Брюсселе относятся две его фотографии, снятые в фотографическом заведении И. Тергозе. На первой Толстой в длинном черном сюртуке стоит у круглого столика, заложив руки за спину; черные борода, волосы и усы, выражение лица спокойное и сосредоточенное. На другой фотографии он сидит в кресле у круглого столика, нога на ногу, облокотившись левой рукою на ручку кресла; костюм тот же; цилиндр лежит на столе138.

8 апреля 1861 года Толстой выехал из Брюсселя в Антверпен и затем в Германию.

На другой день, 9 апреля, Толстой уже из Франкфурта-на-Майне отправил Герцену ответ на его не дошедшее до нас письмо, полученное Толстым в Брюсселе 5—6 апреля. В этом письме Толстой благодарил Герцена за присылку «Колокола» и за «добрый совет» о начатом им романе о декабристе и сообщал, что он «с наслаждением» читал воспоминания Огарева о декабристах, напечатанные в «Полярной звезде». О манифесте 19 февраля и об отношении крестьян к этому манифесту Толстой писал:

«Читали ли вы подробные положения о освобождении? Я нахожу, что это совершенно напрасная болтовня. Из России же я получил с двух сторон письма, в которых говорят, что мужики положительно недовольны. Прежде у них была надежда, что завтра будет отлично, а теперь они верно знают, что два года будет еще скверно, и для них ясно, что потом еще отложат и что всё это «господа» делают».

Одно из двух писем, упоминаемых здесь Толстым, было письмо его брата Сергея Николаевича, который 12 марта 1861 года писал ему из Ясной Поляны: «У нас теперь время интересное. Манифест о воле прочитан, народ еще ничего хорошенько не расчухал, и нельзя ни о чем судить, скорей все недовольны, чем довольны. Но главное, народ еще ничего не понимает, что там написано, да и кажется очень равнодушным к содержанию его. Я предлагал яснополянским крестьянам, покуда я здесь, объяснить им кое-что, но никто не пожелал этого»139.

Предположение Толстого о том, что крестьяне будут особенно недовольны тем, что по Положению 19 февраля они еще два года должны оставаться «временно обязанными», полностью оправдалось. А. В. Никитенко в день объявления манифеста (5 марта) записывает в дневнике: «В разных местах читали манифест. До слуха беспрестанно долетали слова: «указ о вольности», «свобода». Один, читая объявление и дочитав до места, где говорится, что два года дворовые должны еще оставаться в повиновении у господ, с негодованием воскликнул: «Чорт дери эту бумагу! Два года — как бы не так, стану я повиноваться!». Другие молчали»140.

Как известно, введение в действие положения 19 февраля во многих местах вызвало волнения, для подавления которых в некоторых случаях вызывались войска.

XIX

Из Франкфурта-на-Майне Толстой в тот же день выехал в Эйзенах. Дорогой он пережил давно не испытанное им религиозное настроение, о чем записал в дневнике 13 апреля: «Эйзенах — дорога — мысли о боге и бессмертии. Бог восстановлен — надежда в бессмертие». Здесь словами «бог восстановлен» Толстой обозначил полное прекращение того мрачного настроения, в которое повергла его смерть брата, возвращение к признанию разумности и радостности жизни141.

В Веймаре Толстой особенно много времени посвящает осмотру школ и детских садов. В то время Готта и Веймар были главными рассадниками детских садов по системе Фребеля. Посетивши один из детских садов, Толстой записывает в дневнике: «Хорошо для города, но тот же коммунизм» (дневник 13 апреля). Под словом «коммунизм» Толстой разумел здесь общие для всех детей приемы обучения и воспитания, отсутствие индивидуального подхода к каждому ребенку, в чем Толстой видел главный недостаток методов образования и воспитания того времени.

Посещение другого детского сада вызвало в Толстом ряд мыслей о приемах обучения маленьких детей. Он записывает в дневнике 17 апреля: «Законы развития ребенка не уловишь. Они учат наизусть, где только не по-ихнему, а ихнее не поймешь». Толстой, следовательно, не отрицает существования законов развития ребенка, но указывает лишь на трудность постижения этих законов.

Далее по поводу искусственных приемов немецких педагогов, имевших целью преждевременное умственное развитие маленьких детей, Толстой замечает: «И приучить к последовательности нельзя тогда, когда всё ново. Последовательность есть сила отрицанья всего не того». Позднее, в одной из педагогических статей, Толстой высказался отрицательно о фребелевских детских садах. «Доходят до того, — писал он, — что с четырех-пятилетнего возраста вместо игр устраивают поучительное занятие и беспрестанно заставляют детей наблюдать и соображать» («Kindergärten Fröbel»)142. Толстой, напротив, признавал за народными детскими играми образовательное значение.

В Веймаре Толстой встречался со многими местными педагогами, с которыми вел оживленные беседы по педагогическим вопросам. Судя по дневнику Толстого, главным предметом бесед и споров был вопрос об отношении воспитания к обучению. Толстой высказывал свою излюбленную мысль о том, что «примешивание воспитательного элемента сделало школу деспотичной» (дневник 14 апреля). Но что-то неясно было ему самому в разрешении этого вопроса, и беседы и споры с педагогами вызывали в нем усиленную работу мысли и приводили в тревожное состояние, лишавшее его сна. 14 апреля — «бессонница с вечера»; на другой день — «бессонница и беспокойство до часу»; вечером 16-го — «опять тревога мыслей о воспитаньи».

На этот раз в результате своих тревожных размышлений Толстой пришел к следующему выводу: «Практическое преподавание науки есть первая и последняя ступень — задача школы есть не die Wissenschaft beibringen, a die Achtung und die Idee der Wissenschaft beibringen» («не науку внушать, а внушать уважение и идею науки»)143. Придя к такому выводу, Толстой «заснул спокойно».

Усиленно размышляя над разрешением теоретических вопросов педагогики, Толстой вместе с тем много думает и о своей яснополянской школе. 17 апреля он записывает в дневнике: «Школа определилась: переход от практики жизни к теории.

Готовое из жизни привести в систему. Во всех науках и особенно в естественных».

с собой в Россию и поступить учителем в яснополянскую школу. По заключенному между ними письменному условию, Келлер обязался помогать Толстому «при проведении физических и химических опытов и вообще в его работе в школе», за что Толстой должен был, оплатив путевые расходы, предоставить Келлеру готовый стол и квартиру и выплачивать ежегодно гонорар в сумме 200 рублей.

Каким-то путем (быть может, по письму А. А. Толстой) Лев Николаевич был представлен герцогу Саксен-Веймарскому Карлу Иоганну, сыну великой княгини Марии Павловны. Прием при дворе герцога произвел на Толстого отталкивающее впечатление. «Глупые придворные дамы, — записал он в дневнике 13 апреля, — и красавица немка из народа, которая должна слыть за дуру, но умней их всех».

Герцог был меценат; им были основаны музей Гёте и художественная школа в Веймаре. При содействии герцога Толстой осмотрел дом Гёте, в то время еще не открытый для посетителей.

Как и в других городах, в Веймаре Толстой осматривал начальные школы. Записан рассказ старого учителя Юлия Штётцера, школу которого посетил Толстой144. Как рассказывает этот учитель, однажды к нему в школу во время занятий пришел незнакомый ему господин, который пожелал присутствовать на уроке. Когда учитель показал ему программу занятий, незнакомец сказал: «В этом столь обдуманном плане, как мне кажется, недостает одного: отечествоведения». В ответ на это учитель сказал, что отечествоведению был посвящен предшествующий урок. Незнакомец очень заинтересовался сочинениями учеников я просил разрешения взять их тетради с собой. Учитель возразил, что «родители его учеников люди бедные и будут недовольны тем, что им придется вновь покупать своим детям тетради». Незнакомец сказал: «Ну, этому легко помочь», после чего пошел в соседнюю мелочную лавочку, откуда принес целую кипу листов писчей бумаги, на которой дети переписали свои сочинения и отдали их Толстому. Учитель принял незнакомца за немецкого школьного учителя, так как он превосходно говорил по-немецки, и только позднее узнал, кто был этот оригинальный посетитель его школы145.

В Иене, где Толстой провел только один день (15 апреля), он вместе с Келлером отправился в магазин учебных пособий и накупил там физических и математических приборов для своей школы. Здесь Толстой успел все-таки осмотреть несколько школ. Он познакомился с директором частной школы Ценкером, автором книги «О сущности образования, с особыми соображениями о воспитании и обучении», но вынес очень тяжелое впечатление от беседы с этим педагогом. «Ценкер, — записал он в дневнике, — пьяная, грубая скотина, одобряющая палку».

«глупейшая школа, доказывающая, до чего доводят учреждения сверху. Теория без практики» (дневник 16 апреля). Но учительская семинария произвела на Толстого «прекрасное впечатление». Благоприятное впечатление произвело на Толстого и частное учебное заведение профессора Карла Стоя, о котором он уже по возвращении в Россию, 7 августа 1862 года, писал С. А. Рачинскому, что это учебное заведение — «самое интересное и, главное, единственное почти живое заведение из всех немецких школ».

В классе или на лекции какого-то немца Толстой увидел написанное на стене изречение: «Дорога̀ не истина, а процесс ее открытия». Это изречение до такой степени пришлось ему по душе, что через сорок с лишним лет он вспомнил его в записи своего дневника от 1 июля 1902 года146.

Накануне отъезда из Веймара Толстой был в театре, где слушал оперу Моцарта «Волшебная флейта», которой дирижировал Лист147 и которая привела его в восхищение. «Восторг, особенно дуэт», — записал он в дневнике об этой опере.

У Толстого осталось очень приятное впечатление от посещения Веймара. 18 апреля он писал князю М. А. Дондукову-Корсакову, что Эйзанах, Веймар — «милейшие городки в мире», в которых «цивилизации нет никакой, хотя школ пропасть, и очень хороших»148. И впоследствии Толстой так рассказывал о своем впечатлении от посещения Веймара: «Хороший городок, тихий. Тогда там не только не было извозчиков, но и публичных женщин и публичных домов»149.

XX

18 апреля Толстой выехал из Веймара в Дрезден.

возмутили Толстого. Он тут же набросал ему ответ, в котором объявлял о разрыве дружеских отношений.

«Мы играли в дружбу, — писал Толстой Чичерину. — Ее не может быть между двумя людьми, столь различными, как мы. Ты, может быть, умеешь примирять презренье к убежденьям человека с привязанностью к нему; а я не могу этого делать. Мы же взаимно презираем склад ума и убежденья друг друга. Тебе кажутся увлечением самолюбия и бедностью мысли те убежденья, которые приобретены не следованием курсу и аккуратностью, а страданиями жизни и всей возможной для человека страстью к отысканию правды; мне кажутся сведения и классификации, запомненные из школы, детской игрушкой, не удовлетворяющей моей любви к правде; поэтому лучше нам разойтись и каждому идти своей дорогой, уважая друг друга, но не пытаясь войти в те близкие отношения, которые даются только единством догматов веры, то есть тех оснований, которые уж не подлежат мысли. А эти основания у нас совершенно различны».

Поразмыслив, Толстой решил не отправлять этого письма, и оно осталось в его бумагах, но внутренний разрыв совершился. Толстой продолжал изредка встречаться с Чичериным и переписываться с ним, но уже совершенно отказался от того, чтобы «лить в него все накипевшие чувства», как это было раньше150.

«плохи», накупил себе книг по педагогике, встретился с некоторыми русскими знакомыми, из которых про какую-то Панкратьеву записал в дневнике, что женщина эта «достойная виселицы аристократка с французской болтовней» (дневник 19 апреля). Зато от разговора со старым знакомым князем Г. В. Львовым на Толстого «пахнуло Россией-матушкой» (дневник 18 апреля). Он уже устал путешествовать и жаждал возвращения в Россию.

«Я здоров и сгораю от нетерпения вернуться в Россию, — писал он тетушке Ергольской 18 апреля. — Но, попав в Европу и не зная, когда снова попаду сюда, вы понимаете, что я хотел воспользоваться насколько возможно моим путешествием, и кажется, мне это удалось. Я везу с собой столько впечатлений и столько знаний, что мне придется долго работать, чтобы разместить все это в порядке в моей голове» (перевод с французского).

21 апреля Толстой выехал из Дрездена в Берлин.

XXI

В Берлине, где он пробыл два дня, Толстой познакомился с писателем Бертольдом Ауэрбахом и педагогом Адольфом Дистервегом.

Дистервег, директор учительской семинарии, считавшийся одним из лучших немецких педагогов, некоторые сочинения которого были уже в то время переведены на русский язык, произвел на Толстого не вполне благоприятное впечатление. «Умен, — записал Толстой про Дистервега в дневнике 22 апреля, — но холоден и не хочет верить и огорчен, что можно быть либеральнее и идти дальше его». Предметом беседы Толстого с Дистервегом служил между прочим вопрос об определении понятий: «воспитание», «образование», «преподавание». «Я надеялся, — рассказывал Толстой впоследствии Р. Левенфельду о Дистервеге, — встретить в нем человека с большим образованием, свободного от всяких предрассудков и чутко понимающего детскую душу, а вместо того нашел в нем сухого педанта, который учил и воспитывал детей по раз определенным и неизменным правилам... »151.

Рассказы Ауэрбаха из немецкой крестьянской жизни Толстой знал еще до личного знакомства с ним. Он полюбил Ауэрбаха за то, что он в своих рассказах «выставлял лучшие черты народа»152. Из его рассказов Толстой увидел, что «народ везде один и тот же»153.

Особенно сильное впечатление произвел на Толстого роман Ауэрбаха «Новая жизнь», вышедший в свет в 1852 году. Содержание этого романа состоит в следующем. Молодой граф Фалькенберг, участник революции 1848 года, сражается в Бадене на баррикадах; его арестовывают и приговаривают к смертной казни. Ему удается спастись бегством. В своих скитаниях по Германии Фалькенберг встречается в глухой деревушке с народным учителем Евгением Бауманом, который много претерпел в жизни и стремится уехать в Америку. Граф дает ему средства для этой поездки, и они обмениваются паспортами. Блестящий граф Фалькенберг под именем Евгения Баумана поселяется в деревушке, становится народным учителем и все силы отдает на служение народу. «В этом тихом уголке земли, — мечтает он, — врасту я корнями всего моего бытия»154. «Наши враги на родине постоянно кричат: «Всякий из так называемых героев свободы хочет непременно быть не меньше, чем президентом или генералом». Хорошо же. Пусть они увидят на моем примере, что мы из любви к родине готовы среди постоянных опасностей действовать в самом тесном кругу. И если они меня из сельской школы поведут на эшафот, это будет урок, который не пропадет даром, который они не отнимут от нас»155.

Евгений участвует в крестьянских работах, и во время работ ему «было так хорошо, он был так полон веселья и бодрости, что желал бы в душе быть работником у крестьян, а не учителем»156. Он старается спокойно переносить все унижения, связанные с должностью народного учителя. «Он чувствовал себя счастливым, что мог совершенно сжиться с жизнью общины»157.

Толстому-педагогу были сочувственны также рассказы о педагогических приемах, употреблявшихся Евгением и другими народными учителями в их школах. В школе у Евгения «веял свежий, живительный дух». Он «овладел сердцами детей», «он знал, что ему предстоит выдержать борьбу, которая поднимется против его естественного, развивающего преподавания, которое вместо того, чтобы навязывать детскому уму недоступные ему истины, ведет к тому, чтобы дети сами постоянно искали истину и открывали ее»158.

«с редким искусством успевал, не прибегая к наказаниям, поддерживать в школе дисциплину»159. Тот же учитель в следующих словах наставляет Евгения перед началом его школьных занятий: «Все методы совершенно бесполезны. Ты сам — лучший учитель. Создай сам с помощью детей свою методу, и все пойдет отлично. Всякая абстрактная метода нелепа. Самое лучшее, что может сделать учитель в школе, зависит от него самого, от его собственных способностей»160.

Все эти мысли Ауэрбаха поразительно сходны со взглядами Толстого, которые он развивал в педагогических статьях 1861—1862 годов.

Весь роман Ауэрбаха проникнут чрезвычайной любовью к крестьянству и к его труду, знанием быта и психологии немецкого крестьянина.

Впоследствии (в 1868 году), рекомендуя одному из своих посетителей «Новую жизнь» Ауэрбаха, Толстой прибавил: «Этому писателю я был обязан тем, что открыл школу для моих крестьян»161. В этих словах Толстого нельзя не видеть обычного преувеличения, свойственного ему в тех случаях, когда он говорил о воздействии на него того или другого писателя. Как известно, Толстой в первый раз открыл школу для крестьянских детей в 1849 году, когда еще роман Ауэрбаха не появлялся в печати. Вполне возможно, однако, что мысль об открытии в Ясной Поляне школы «для всего околотка», о чем Толстой записал в дневнике 23 июля 1857 года, пришла ему в голову по прочтении романа Ауэрбаха, хотя осуществление этой мысли последовало больше чем через два года после приведенной дневниковой записи.

В Берлине Толстой явился к Ауэрбаху со словами: «Я Евгений Бауман». Заметив смущение на лице писателя, Толстой поспешил пояснить: «Не по имени, а по характеру».

«pflichtloser Genuss» («ни к чему не обязывающее наслаждение») и может иметь даже развращающее действие. Это оригинальное мнение Ауэрбаха Толстой записал в своем дневнике.

Общее впечатление, которое произвел на него Ауэрбах, Толстой выразил в дневнике словами: «Ауэрбах [следует 15 восклицательных знаков]. Прелестнейший человек... Ему 49 лет, он прям, молод, верущ. Не поэт отрицания».

В свою очередь и Толстой произвел на Ауэрбаха очень благоприятное впечатление. В письме к В. Вольфзону от 25 апреля 1861 года Ауэрбах писал: «Два дня здесь провел граф Толстой. Я был душевно рад познакомиться с идейно возвышенной натурой этого человека»162.

Больше чем через 20 лет после встречи с Ауэрбахом Толстой вспомнил о нем в своей речи о необходимости создания народной литературы, произнесенной им перед деятелями народного просвещения в феврале 1884 года. «Ауэрбах, — говорил тогда Толстой, — помню, сказал очень хорошо: для народа — самое лучшее, что только есть, — только оно одно годится»163.

Примечания

1 В этой главе даты путешествия Толстого даются по новому стилю.

2 Р. Левенфельд. Граф Л. Н. Толстой. Его жизнь, произведения и миросозерцание, М., 1897, стр. 161.

3 Левенфельд. Граф Л. Н. Толстой. Его жизнь, произведения и миросозерцание, М., 1897, стр. 169), повторенное также П. И. Бирюковым («Биография Льва Николаевича Толстого», т. I, М. — Пг., 1923, стр. 186), лишено всякого основания.

4 Напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 8, стр. 384—385.

5 Д. П. . Яснополянские записки, вып. 1, М., 1922, стр. 62, запись от 31 декабря 1904 г.

6 Там же.

7 Julius Fröbel—75. Цитаты приведены в переводе с немецкого.

8 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 18 июня 1906 г.

9 Там же, запись от 24 июля 1906 г. Тот же разговор записан в дневнике А. Б. Гольденвейзера под 28 июля 1906 г. (А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого, т. I, М., 1922, стр. 180).

10 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 7 января 1907 г.

11 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

12 Полное собрание сочинений, т. 60, 1949, стр. 349.

13 Данный вариант напечатан в Полном собрании сочинений, т. 6, 1929, стр. 157—161.

14 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 149.

15

16 А. Фет. Мои воспоминания, ч. I, M., 1890, стр. 217.

17 «Звенья», 1932, I, стр. 293.

18 А. Фет. Мои воспоминания, ч. I, стр. 349.

19 Там же, стр. 353.

20 Гаршин. Воспоминания о Тургеневе («Исторический вестник», 1883, 11, стр. 388).

21 Вел. кн. Николай Михайлович

22 Полное собрание сочинений, т. 55, 1937, стр. 178.

23 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 9 января 1906 г.

24 «Воспоминания», гл. I.

25 «Охота на Кавказе» была напечатана в № 2 «Современника» за 1857 г. Отдельным изданием появилась в 1922 г. в Москве (изд. Сабашниковых) с предисловием М. О. Гершензона.

26 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», M. — Л., 1930, стр. 52.

27 «Наша старина», 1914, стр. 1072.

28 «Толстой и Тургенев. Переписка», изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1928, стр. 40.

29 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», изд. «Academia», M. — Л., 1930, стр. 104.

30 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», M. — Л., 1930, стр. 396.

31

32 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 333.

33 А. Фет. Мои воспоминания, ч. I, M., 1890, стр. 217—218.

34 Русанов. Воспоминания о Л. Н. Толстом, Воронеж, 1937, стр. 182. Запись относится ко 2 апреля 1894 г.

35 «Красная новь», 1926, № 5 и 7, со вступительной статьей А. Грузинского «Писатель Н. Н. Толстой».

36 Альманах «Охотничье сердце» под редакцией Н. Смирнова, М., 1927.

37 «Красная новь», 1926, 5, стр. 126.

38 «Очень высоким» Толстой показался мальчику Плаксину в силу контраста с его собственным малым ростом. Роста Толстой был выше среднего, но не «очень высокий».

39 Сергей Плаксин. Граф Л. Н. Толстой среди детей, изд. Сытина, М., 1903, стр. 15—16.

40 Плаксин. Граф Л. Н. Толстой среди детей, изд. Сытина, М., 1903, стр. 16, 19.

41 «О народном образовании» (т. 8, стр. 18 и 19).

42 Там же, стр. 19 и 20.

43 «Würde der Frauen» («Достоинство женщин»). В наборной рукописи начала «Декабристов», переписанной рукою С. А. Толстой, приведенные стихи Шиллера зачеркнуты и на полях неизвестной рукой заново написан их текст, причем ошибка, сделанная Толстым («unsichtbare» вместо «himmlische») исправлена, но сделана новая ошибка: «pflegen» вместо «flechten». С этой ошибкой текст «Декабристов» печатался во всех изданиях.

44 Варианты «Декабристов» напечатаны в томе 17 Полного собрания сочинений, вышедшем в 1936 г.

45 Упоминание об этом поступке министра Чернышева находим в главе XV повести Толстого «Хаджи Мурат».

46 Е. В. Оболенская«Октябрь», 1928, № 9—10, стр. 214). Упоминание об этой же процессии находим в письме Толстого к А. А. Толстой от 6 декабря 1860 г.: «... Так гадко было их суеверие и комедия, и завидно было, что оно им весело — приятно».

47 Письмо не опубликовано; хранится в Центральном Гос. архиве литературы и искусства.

48 П. И. Бирюков— Пг., 1923, стр. 192.

49 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 29 июля 1909 г.

50 «Недели две здесь провел граф Толстой» (письмо Вас. Петр. Боткина к брату Мих. Петр. Боткину от 16 января 1861 г. — «Литературная мысль», 1923, II, стр. 166).

51 А. Б. Гольденвейзер

52 Письмо к Т. Л. Толстой от 1 ноября 1889 года (Полное собрание сочинений, т. 64, 1953, стр. 325).

53 Тургенев 10 (22) января 1861 года писал Фету из Парижа: «От Л. Толстого получено письмо из Ливорно, в котором он объявляет о своем намерении ехать в Неаполь и в то же время хочет быть здесь в феврале, чтобы лететь в Россию» (А. Фет. Мои воспоминания, т. I, 1890, стр. 362). Это письмо Толстого, как и большинство его писем к Тургеневу, неизвестно.

54 Трудно предположить, что запись относится к рассказам «Тихон и Маланья» и «Идиллия», как считает редактор т. 7 (стр. 352) и т. 48 (стр. 449) Полного собрания сочинений Толстого А. С. Петровский.

55

56 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 26 июня 1905 г.

57 С. Л. Толстой. Очерки былого, Гослитиздат, М., 1949, стр. 100.

58 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 5 января 1906 г.

59 Письмо П. И. Бирюкова к Толстому от 26 ноября 1903 г. Не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

60 «Литературная мысль», 1923, II, стр. 168.

61 Это свидание произошло 24 августа 1909 г.

62 «Литературная мысль», 1923, II, стр. 168 (сноска).

63 Толстой. Очерки былого, М., 1949, стр. 100.

64 Письмо от 31 марта 1875 г. (Полное собрание сочинений, т. 62, 1953, стр. 164).

65 Полное собрание сочинений, т. 62, 1953, стр. 259—260.

66 «Frankfurter Zeitung» 9—10 сентября (нов. ст.) 1898 года. Русский перевод с сокращениями — в «Биржевых ведомостях» от 8 сентября 1898 года под заглавием: «У графа Толстого».

67 Привезенные Толстым из-за границы тетради школьников хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

68 «Яснополянская школа за ноябрь и декабрь месяцы», статья третья (т. 8, стр. 123).

69 П. В. Анненков—534.

70 «Литературная мысль», 1923, II, стр. 167—168.

71 Мэтью Арнольд (1822—1888) — впоследствии известный английский писатель, высоко ценимый Толстым. По рекомендации Толстого были переведены на русский язык и изданы две работы М. Арнольда: «Задачи художественной критики» и «Литература и догма».

72 Публикуется впервые; письмо хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

73 Письма Лингена от 11 марта 1861 г. и У. Рожера от 15 апреля того же года не опубликованы; хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

74 «Об общественной деятельности на поприще народного образования» (т. 8, стр. 271—272).

75 Полное собрание сочинений, т. 8, стр. 252—253.

76 Напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 8, стр. 395—398.

77 Из книг, помеченных Толстым в указанном выше списке, в настоящее время в Яснополянской библиотеке имеются три книги: «Катехизис агрономической химии и геологии» Джонстона, «Алгебра» Тэта и «Основные понятия арифметики» Верней.

78 «Толстой о литературе и искусстве», записи П. А. Сергеенко («Литературное наследство», т. 37—38, 1939, стр. 557); Д. П. , Яснополянские записки, вып. 2, М., 1923, стр. 34, запись от 9 февраля 1905 г.

79 Повесть «Поликушка», гл. I.

80 Письмо к Фету от 24 августа 1875 г. (Полное собрание сочинений, т. 62, 1953, стр. 199).

81 «Письма К. Дм. Кавелина и Ив. С. Тургенева к Ал. Ив. Герцену», Женева, 1892, стр. 106.

82 Герцен. Полное собрание сочинений и писем, под редакцией М. К. Лемке, т. VIII, 1917, стр. 398—399.

83 «Письма К. Дм. Кавелина и Ив. С. Тургенева к Ал. Ив. Герцену», Женева, 1892, стр. 108.

84 А. И. . Полное собрание сочинений и писем, т. IX, 1919, стр. 9.

85 Пальмерстон — модное в то время длинное пальто.

86 То же читаем в неопубликованных «Яснополянских записках» Д. П. Маковицкого, где под 18 сентября 1908 г. записаны следующие слова Толстого: «Герцен мне очень нравился. Раз он напал на меня. У него был поляк, и я при нем сказал что-то про поляков. Он мне потом сказал: «Это только русский может быть так бестактен».

87 П. Сергеенко

88 Пятилетняя дочь Герцена и Огаревой, носившая фамилию Огарева.

89 А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. XI, 1919, стр. 43—44 и 46.

90

91 Полное собрание сочинений, т. 75, 1956, стр. 71.

92 Н. А. Тучкова-Огарева. Воспоминания, изд. «Academia», Л., 1929, стр. 294—296. Но утверждение Огаревой, будто бы Толстой у Герцена встречался с Тургеневым и вел с ним горячие споры, причем они «говорили друг другу весьма неприятные вещи», неверно, потому что Тургенев в то время жил в Париже и не мог бывать у Герцена.

П. И. Бирюкова к Толстому от 9 апреля 1904 г., хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого). Больше ничего не осталось у нее в памяти от беседы двух замечательных людей.

93 «Литературное наследство», т. 41—42, 1941, стр. 419.

94 С. Л. Толстой. Очерки былого, Гослитиздат, М., 1949, стр. 101—102.

95 Гольденвейзер. Вблизи Толстого, т. I, M., 1922, стр. 230, запись от 5 августа 1908 г.

96 «Толстой и Тургенев. Переписка», изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1928, стр. 56.

97 Стихотворение напечатано в «Литературном наследстве», т. 61, 1953, стр. 629—630.

98 Гольденвейзер. Вблизи Толстого, т. I, стр. 287, запись от 12 августа 1909 г.

99 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 18 сентября 1908 г.

100 Там же, запись от 29 декабря 1906 г.

101 Русанов. Воспоминания о Л. Н. Толстом, Воронеж, 1937, стр. 166—167. Высказывание Толстого относится к 1890 г. (у Русанова ошибочная дата — 1889 г.).

102 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 55—56.

103 «Письма Толстого и к Толстому», Госиздат, М., 1928, стр. 285, 287.

104 — реакционный министр иностранных и внутренних дел в Саксонии.

105 «Толстой и Тургенев. Переписка», стр. 59.

106 А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. XIV, 1920, стр. 466—510.

107

108 Ирония по поводу начальных слов манифеста: «Осени себя крестным знамением, православный русский народ»...

109 «Записки Отдела рукописей Всесоюзной библиотеки имени В. И. Ленина», вып. 2, М., 1939, стр. 50.

110 «Русский архив», 1894, 2, стр. 232.

111 А. Ф. . Взбаламученное море, часть пятая, гл. VI.

112 Воспроизведена в «Литературном наследстве», т. 41—42, 1941, стр. 507.

113 А. И. Герцен—58.

114 Письмо к П. И. Бирюкову от 15 апреля 1904 г.; неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, записи от 20 мая, 28 августа и 6 октября 1905 г.

115 «Литературное наследство», т. 15, 1934, стр. 284.

116 Письмо к П. И. Бирюкову от 15 апреля 1904 года.

117 П. И. . Биография Льва Николаевича Толстого, т. 1, Госиздат, М. — Пг., 1923, стр. 195. Следует, однако, заметить, что «мнения» Прудона во многом были противоположны мнениям Толстого. Прудон был апологетом войны и «права сильного».

118 Полное собрание сочинений, т. 8, 1936, стр. 405.

119 P. J. Proudhon—341.

120 «Литературное наследство», т. 15, 1934, стр. 284.

121 А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. XI, 1919, стр. 110—111.

122 К. Маркс Энгельс. Сочинения, т. V, 1929, стр. 265.

123 А. В. Никитенко

124 А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. IX, СПб., 1919, стр. 545.

125 И. М. . Воспоминания, Центральный Гос. архив литературы и искусства, запись от 10 июля 1885 г.; письмо Толстого к П. И. Бирюкову от 15 апреля 1904 г.; Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки, вып. 1, М., 1922, стр. 55, запись от 27 декабря 1904 г.

126 Отрывок напечатан в Полном собрании сочинений, т. 8, 1936, стр. 399—401.

127 «Воспоминания Б. Н. Чичерина. Москва сороковых годов», М., 1929, стр. 217.

128 Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки, вып. 1, М., 1922. стр. 56, запись от 27 декабря 1904 г.

129 Все упоминаемые здесь письма М. Н. Толстой и Е. А. Голицыной хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

130 «Кратком биографическом очерке, написанном со слов гр. Л. Н. Толстого 25 октября 1878 года» (хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого).

131 Полное собрание сочинений, т. 7, 1932, стр. 345.

132 Главным образом по сортам бумаги, на которой они написаны.

133 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 7, стр. 114—115.

134 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 7, стр. 111—114.

135 —109.

136 Там же, стр. 115—116.

137 Не исключена возможность, что этот отрывок связан с замыслом рассказа «Тихон и Маланья» (см. следующую главу). Так помечено в копии С. А. Толстой, сделанной ею в конце 1862 г.

138 Обе фотографии воспроизводились неоднократно (первая в томе 5 Юбилейного издания).

139 «Литературное наследство», т. 41—42, 1941, стр. 503.

140 Никитенко. Дневник, т. 2, 1955, стр. 179.

141 «Рана душевная, как и физическая, заживает только изнутри выпирающею силой жизни» («Война и мир», т. IV, ч. IV, гл. III).

142 «Об общественной деятельности на поприще народного образования» (т. 8. стр. 268).

143

144 Русский перевод — в «Биографии Льва Николаевича Толстого» П. И. Бирюкова, т. I, Госиздат, М. — Пг., 1923, стр. 195—197.

145 W. Bode. Tolstoi in Weimar («Der Säemann», 1905, September, S. 293—297). Автор этой статьи В. Бодэ прислал Толстому свою статью на просмотр еще в корректуре при письме от 15 августа 1905 г. Толстой на конверте письма Бодэ написал свое мнение относительно его статьи: «Многое прибавлено, но существенное верно». Письмо хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

146 Полное собрание сочинений, т. 54, 1935, стр. 133.

147 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 10 февраля 1906 г.

148

149 Дневник В. Ф. Лазурского, запись от 14 февраля 1899 г. («Литературное наследство», т. 37—38, 1939, стр. 498).

150 До какой степени Толстой был прав в своем утверждении, что они с Чичериным взаимно презирали «склад ума и убеждения» друг друга, подтверждается посвященными Толстому страницами воспоминаний Чичерина, свидетельствующими о его полном непонимании стремлений и миросозерцания Толстого и о враждебном отношении к нему. См. «Воспоминания Б. Н. Чичерина. Москва сороковых годов», М., 1929, стр. 121—221.

151 Р. В. Левенфельд«Русское обозрение», 1897, 10, стр. 594—595). О своей беседе с Дистервегом Толстой упоминает в статье «Воспитание и образование».

152 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 24 июля 1906 г.

153 А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого, т. I, стр. 180, запись от 28 июля 1906 г.

154 Б. . Новая жизнь, СПб., 1876, стр. 81.

155 Там же, стр. 12.

156 Там же, стр. 118.

157 Там же, стр. 21.

158

159 Там же, стр. 34.

160 Б. Ауэрбах. Новая жизнь, СПб., 1876, стр. 13.

161 Евгений . Воспоминания («Русская старина», 1890, 10, стр. 261).

162 «Nord und Süd», 1887, В. 42, S. 431.

163 Полное собрание сочинений, т. 25, 1937, стр. 525.

Раздел сайта: