Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1870 по 1881 год
Глава первая. Толстой после "Войны и мира"

Глава первая

Л. Н. ТОЛСТОЙ ПОСЛЕ «ВОЙНЫ И МИРА»

(1870—1872)

I

Еще не была закончена «Война и мир», как у Толстого явился замысел совершенно нового произведения: он задумал составить книгу для первоначального обучения.

В 1868 году Толстой заносит в записную книжку название своей будущей работы:

«Первая книга для чтения
и
Азбука
для семьи и школы с наставлением учителю
графа Л. Н. Толстого
1868 года»1.

Далее Толстым были записаны некоторые заметки к задуманной книге и набросаны рисунки для обучения детей азбуке, написаны некоторые наставления учителю и рассказ о мальчике Ване. Дальнейших записей к задуманной «Азбуке» нет. Но Толстой продолжал обдумывать план «составления книги для детского чтения для четырех возрастов, начиная с азбуки», как записала в своем дневнике С. А. Толстая 14 февраля 1870 года.

В октябре 1868 года Толстой расспрашивает посетившего его американского консула Евгения Скайлера о методах первоначального обучения, применяющихся в американских школах, и просит его прислать американские руководства для первоначального обучения2.

Зимою 1869/70 года Толстой, всегда восхищавшийся русскими народными былинами и сказками, начал изучать сборники Киреевского, Рыбникова, Афанасьева, Кирши Данилова для того, чтобы выбрать из них материалы для задуманной им книги первоначального обучения. «Сказки и былины приводили его в восторг», — записывает С. А. Толстая 14 февраля 1870 года.

Былина о Даниле Ловчанине навела его на мысль написать на эту тему драму. Содержание былины о Даниле Ловчанине действительно дает много материала для драмы. В былине ставится вопрос: «Можно ли от жива мужа жену отнять?», и согласно народной мудрости ответ дается отрицательный. В былине рассказывается, как князь Владимир посылает свою дружину убить богатыря и охотника Данилу Ловчанина и завладеть его женой. Но Данила Ловчанин решил не сдаваться княжеской дружине. Он убивает себя, а его жена, Настасья Микулишна, убивает себя на трупе мужа.

Изучение русских былин навело Толстого на мысль написать роман из современной жизни и придать героям этого романа черты характеров русских богатырей. Сохранились заметки, относящиеся к этому роману, в которых намечены главные особенности девяти русских богатырей, приведенные в связь с некоторыми условиями современной жизни. Имена этих богатырей следующие: Илья Муромец (на первом плане), Добрыня Никитич, Василий Буслаев, Алеша Попович, Михайло Потык, Иван Годинович, Данила Ловчанин, Чурила Пленкович, Дюк Степанович, Микулушка-мужик3.

О замысле романа, герой которого должен был быть наделен чертами характера Ильи Муромца, С. А. Толстая пишет в той же записи дневника: «Особенно ему [Льву Николаевичу] нравился Илья Муромец. Он хотел в своем романе описать его образованным и очень умным человеком, происхождением мужик и учившийся в университете. Я не сумею передать тип, о котором он говорил мне, но знаю, что он был превосходен».

Но оригинальный замысел Толстого наделить героев задуманного романа чертами характеров русских богатырей в связи с событиями современной жизни не получил осуществления.

«После чтения былин и сказок, — рассказывает далее С. А. Толстая в той же записи, — именно все это последнее время он перечитал бездну драматических произведений, и Мольера, и Шекспира, и Пушкина „Бориса Годунова“, которого не хвалит и не любит, и сам все собирается писать комедию. Он даже начал ее и рассказал мне довольно пустой сюжет. Но я знаю, что это несерьезная его работа. Он сам на днях сказал мне: „Нет, испытавши эпический род (т. е. „Войну и мир“), трудно и не стоит браться за драматический“. Но я вижу, что он только и думает о комедии и все свои силы направил на драматический род»4.

Следующую дневниковую запись от 15 февраля Софья Андреевна начинает высказываниями Толстого о драме. «Вчера вечером, — пишет она, — много говорил Левочка о Шекспире и очень им восхищался, признает в нем огромный драматический талант. Про Гёте говорил, что он эстетик, изящен, пропорционален, но что драматического таланта у «его нет, что в этом он слаб, и все собирается поговорить с Фетом о Гёте, которым Фет так восхищается»5.

«...я ничего не пишу, но говорить о Шекспире, о Гёте и вообще о Драме очень хочется. Целую зиму нынешнюю я занят только драмой вообще и, как это всегда случается с людьми, которые до сорока лет никогда не думали о каком-нибудь предмете, не составили себе о нем никакого понятия, вдруг с сорокалетней ясностью обратят внимание на новый, ненанюханный предмет, им всегда кажется, что они видят в нем много нового».

Далее Толстой сообщал, что когда он больной лежит в постели, лица задуманной им драмы или комедии «начинают действовать. И очень хорошо представляют»6.

О том, какими именно мыслями о драме и комедии хотелось Толстому поделиться с Фетом, узнаем из двух его записей, датированных 2 и 3 февраля 1870 года7.

Первая запись касается трагедии вообще. Толстой говорит, что трагедия «при психологическом развитии нашего времени страшно трудна». Поэтому такие вещи, как «Ифигения» и «Эгмонт» Гёте, «Генрих IV» и «Кориолан» Шекспира, «ни читать, ни давать их нет возможности». Это, по мнению Толстого, относится и к «Борису Годунову» Пушкина, являющемуся подражанием Шекспиру и написанному непоэтическим белым стихом.

Во второй записи Толстой, признавая образцовыми произведениями «Горе от ума» и «Ревизор», относит их к «самому мелкому, слабому роду» драматической литературы — сатирическому. Все же «остальное огромное поле — не сатиры, но поэзии — еще не тронуто».

II

Не позднее, чем с конца января 1870 года, Толстой начинает чтение работ по истории Петра I и его времени.

Надо думать, что чтение это возникло у Толстого только потому, что его интересовала столь важная в истории России эпоха и личность самого Петра; но в то же время несомненно, что, знакомясь с историей Петра и его приближенных, Толстой искал в ней подходящий сюжет для драмы. Это видно из первой же записи Толстого, связанной с изучением времени правления Петра. «Меншиков, — записывает он 2 февраля 1870 года, — женит Петра II на дочери, его изгнание и смерть — драма»8.

15 февраля С. А. Толстая записывает, что Лев Николаевич сам позвал ее в кабинет, и она застала его за чтением «Истории царствовани Петра I» Н. Г. Устрялова; он говорил ей «много об русской истории и исторических лицах».

«Типы Петра Великого и Меншикова очень его интересуют», — пишет далее С. А. Толстая. Лев Николаевич высказал свой взгляд на деятельность Петра, согласующийся с философской теорией «Войны и мира»: что Петр «был орудием своего времени, что ему самому было мучительно, но он судьбою назначен был ввести Россию в сношение с европейским миром». «О Меншикове он говорил, что чисто русский и сильный характер, только и мог быть такой из мужиков».

«В истории, — сообщает Софья Андреевна, — он ищет сюжета для драмы и записывает, что ему кажется хорошо. Сегодня он записал сюжетом историю Мировича, хотевшего освободить Иоанна Антоновича из крепости9. Вчера он сказал мне, что опять перестал думать о комедии, а думает о драме и все толкует: как много работы впереди!»10

20 февраля Толстой отправился к Фету в его имение Степановку, чтобы поделиться с ним своими мыслями о драме и комедии. В разговоре Фет почему-то высказал мнение, что Толстому не свойствен драматический род искусства. Он прочел Толстому свою новую повесть «Семейство Гольц», которой Толстой остался не вполне доволен. По возвращении в Ясную Поляну он 21 февраля писал Фету: «Вы... лишнее должны все выкинуть и сделать изо всего, как Анненков говорит, „перло“. Добывайте золото просеванием. Просто сядьте и весь рассказ с начала перепишите, критикуя сами себя, и тогда дайте мне прочесть»11.

III

Толстой не написал ни драмы, ни комедии, но продолжительные размышления о драме и комедии и об искусстве вообще вызвали у него подъем художественного творчества.

23 февраля он сказал жене, что когда он «думает серьезно, тогда ему представляется не драматическое, а опять эпическое». И в тот же день вечером Толстой поделился с женою новым появившимся в его творческом сознании сюжетом. Это был сюжет будущей «Анны Карениной».

«Вчера вечером, — записывает Софья Андреевна 24 февраля, — он мне сказал, что ему представился тип женщины, замужней, из высшего общества, но потерявшей себя. Он говорил, что задача его сделать эту женщину только жалкой и не виноватой и что как только ему представился этот тип, так все лица и мужские типы, представлявшиеся прежде, нашли себе место и сгруппировались вокруг этой женщины. „Теперь мне все выяснилось“, — говорил он».

На другой день, 24 февраля, Толстой начал совершенно новое художественное произведение. «Наконец, после долгих колебаний, — записывает Софья Андреевна, — сегодня Л. приступил к работе...

Сейчас утром он написал своим частым почерком целый лист кругом. Действие начинается в монастыре, где большое стечение народа и лица, которые потом будут главными»12.

Это был первый набросок романа из времени Петра I13.

Действие происходит в Троице-Сергиевой лавре 7 сентября 1689 года. Схвачен и привезен в лавру главный «заводчик» заговора против Петра в пользу царевны Софьи, начальник Стрелецкого приказа Федор Леонтьевич Шакловитый и главный «зачинщик в стрельцах», стрелецкий урядник Обросим Петров. Бояре допрашивают на пытке и Шакловитого и Петрова.

Когда Обросима привели в застенок и стали допрашивать, «еще прежде, чем разобрали и поняли бояре, и дьяки, и палачи, и Федор Леонтьевич, что он говорил, все уже верили ему и слушали его так, как в застенке слышался только его звучный, извивающийся, певучий и ласковый голос». Во время пытки, когда выламывали ему руки и кнутом полосовали спину, Обросим не издал ни одного стона и только повторял то же самое, что показал раньше. Когда его после пытки сняли с дыбы, «лицо его было тож. Так же расходились мягкие волной волоса по обеим сторонам лба, та же как бы кроткая, спокойная улыбка была на губах, только лицо было серо-бледное, и глаза блестели более прежнего».

Обросим признался во всем, в то время как Шакловитый, напротив, «вилял» и старался скрыть свое участие в заговоре.

Отрывок кончается сценой в комнате Петра, который столярничает под руководством Лефорта. По молодости он еще очень плохо разбирается в государственных делах. К нему входит князь Борис Голицын, просит за Василия Васильевича Голицына; тут же врывается дядька царя Нарышкин. Происходит резкая перебранка между «ближними боярами».

Весь отрывок написан очень живо и переносит читателя в русскую жизнь конца XVII столетия. Этот вариант был одним из самых многообещающих и интересных из всех написанных Толстым вариантов начал романа о Петре I и его времени, но продолжения он не получил.

IV

Отправившись в Пензенскую губернию осматривать продающееся имение, Толстой 4 сентября 1869 года с чувством удовлетворения писал жене, что мыслей не только о романе, но и «о философии» «совсем нет».

Но это отдохновение от размышлений над философскими вопросами было только временным. Толстой не мог перестать отыскивать разрешение волновавших его основных вопросов человеческой жизни. Его записные книжки 1870 года содержат целый ряд мыслей философского содержания.

Толстой разделяет всех философов на две категории. К первой он относит Платона, Декарта, Спинозу, Канта. Это — «большие мыслители», «труженики независимые, страшные по своей оторванности и глубине». Ко второй категории относятся философы «периода упадка»: Фихте, Шеллинг, Гегель. Эти философы способствовали понижению уровня философской мысли. Теперь явился Шопенгауэр, который был «необходим для того, чтобы дать понятие о свойствах забытого нами настоящего мышления»14.

Толстой вполне принимает теорию познания Канта и Шопенгауэра. «Мир разумный есть наше представление», — записывает он 21 июля 1870 года. — «Величина пространства, времени и последовательность, потому большая или меньшая сложность, разумность, суть только наши представления». «Для мыслящего человека это не может не быть непреложной истиной»15. «Естественники решают философские метафизические задачи, а если бы они прочли Канта, вся работа их не имела бы места»16.

Но Толстой считает недостатком всей новой философии, начиная с Декарта, то, что эти философы признают одно только «сознание себя, индивидуума (так называемого субъекта)», тогда как «сознание всего мира, так называемого объекта, так же несомненно».

Человек может сознавать себя «как человека, индивидуума», но может сознавать себя и «не индивидуально», как и весь мир. «Из этого строится всё». «Человек сознает больше или меньше всё или я, смотря по возрасту»17.

Рождаясь, утверждает Толстой, человек индивидуализируется, то есть «получает способность видеть все индивидуально». Рождение есть переход «из жизни общей к заблуждению индивидуальности». В процессе жизни человек все больше и больше «стирает свою индивидуальность и перестает быть один и сливается со всем». Смерть же, иногда медленная, в виде старости, есть прекращение индивидуального бытия, избавление «от заблуждения, через которое все видишь индивидуально».

Только в средний период, когда человек чувствует себя «во всей силе жизни», он может «видеть и свое заблуждение индивидуальности и сознавать истину всеобщей жизни»18.

Эти мысли Толстого напоминают рассуждения Шопенгауэра о том же предмете.

Вопрос о значении разума в человеческой жизни продолжал волновать Толстого. Он решает его так же, как решал в философских главах «Войны и мира»: «Все, что разумно, то бессильно. Все, что безумно, то творческо производительно».

В пояснение этих положений Толстой говорит:

«Возьмитесь разумом за религию, за христианство — и ничего не останется, останется разум, а религия выскользнет с своими неразумными противоречиями. То же с любовью, с поэзией, с историей»19. То есть: любовь пропадет, если начать подходить к любому человеку с критикой его недостатков; поэзия исчезнет, если поэт будет писать только то, что он понимает разумом; обаяние исторических лиц и исторических событий уничтожится, если историк будет описывать их, сообразуясь только со строгой исторической правдой.

Все это Толстой записал 26 марта 1870 года. Но уже 11 апреля он записывает совершенно противоположные суждения по тому же вопросу.

Запись этого числа посвящена выяснению значения философии Шопенгауэра. Шопенгауэр, по мнению Толстого, необходим для того, чтобы «разбить erreurs [заблуждения] мнимого защитника божества, которые разбивает всякий искренний мальчик». Но не для одного этого. Толстой сравнивает Шопенгауэра со сказочным богатырем Ерусланом Лазаревичем, про которого в былинах поется, что схватит он кого за руку — рука прочь, схватит за ногу — нога прочь. Таков, по мнению Толстого, и Шопенгауэр в области философии. «Никто более, как он, не приводит к Nichts’y, к Еруслану Лазаревичу... Бог, поэзия — всё прочь».

Здесь Толстой вопреки тому, что он писал в вышеприведенной записи 26 марта, вполне признает право разума на критику традиционных понятий в области религии и искусства. Такая критика и даже разрушение ложных установившихся представлений кажутся ему необходимыми. Этим Толстой уже отказывается от высказанного им ранее положения о бессилии и творческой непроизводительности разума. Только что Толстой писал, что не следует дотрагиваться разумом до положений религии, что от этого прикосновения религия обратится в ничто; теперь он, напротив, считает, что критика религиозных суеверий необходима. Теперь он и сам уже не может не критиковать отдельных догматов церкви. Под 30 декабря 1870 года в его записной книжке находим такую запись: «Чем безумнее занятие, которым занимаются люди, тем важнее лицо, которое они при этом делают. Евхаристия»20.

Увлечение философией Шопенгауэра продолжалось у Толстого и в последующие годы. В начале 1872 года в разговоре с секретарем редакции журнала «Беседа» Н. В. Лысцевым Толстой рассказал, что «в настоящее время его занимает философия, что он проштудировал всего Огюста Конта21, которого ставит вообще высоко, но что этот мыслитель не удовлетворяет его, что ему больше по душе Шопенгауэр, которого он теперь и изучает». «Заметив, вероятно, мое равнодушие к метафизической философии, — рассказывает далее Н. В. Лысцев, — Лев Николаевич за два дня моего житья под его кровлей нередко удостаивал меня своей беседой все о том же Шопенгауэре, стараясь возбудить во мне интерес к философии вообще и к названному мыслителю в особенности. Он даже подарил мне одну из его наиболее популярных книг — „О воле в природе“»22.

V

Говоря о миросозерцании Толстого начала 1870-х годов, невозможно обойти молчанием его письмо к Н. Н. Страхову, написанное по поводу статьи Страхова «Женский вопрос»23. Толстой, радовавшийся статьям Страхова о «Войне и мире», был расположен внимательно отнестись и к другим его статьям.

Основные положения статьи Страхова сводились к следующему.

Существует разница между душевным миром женщины и душевным миром мужчины. «Нам одинаково противны и женоподобный мужчина и мужеподобная женщина». Это — «извращение природы». «Женщина по красоте, по прелести душевной и телесной есть первое существо в мире, венец создания. Но благородство и прелесть женской натуры принадлежат ей только на том условии, чтобы она не изменяла себе». Поэтому «главною целью нашею должно быть охранение женской натуры во всей ее чистоте, развитие тех качеств, которые она может иметь, и устранение тех недостатков, которые ей свойственны». Так называемый «женский вопрос» не вытекает из женских потребностей и не есть дело самих женщин: «женский вопрос выдуман мужчинами, и женщины схватились за него, как они хватаются за все, чем надеются привлечь внимание мужчин». «История вовсе не представляет нам примеров стремления женщин к политическим правам; это стремление выдумано современными мужчинами». Призвание женщины — брак и семья; идеал женщины — жена и мать. «Отношения между полами, эти таинственные и многозначительные отношения — источник величайшего счастья и величайших страданий, воплощение всякой прелести и всякой гнусности, настоящий узел жизни, от которого существенно зависит ее красота и ее безобразие». «Для общественных дел требуется женщина бесполая, т. е. или такая, которая не имеет пола от рождения, или такая, которая перешла уже за пределы полового возраста». «Развитие женского вопроса стремится к распространению бесполости между женщинами». В этом нет ничего хорошего; это — «крайняя уродливость, о которой невозможно говорить без отвращения». «Общество должно свято хранить женский идеал и давать всякий простор его раскрытию и осуществлению. Но это делается не столько законами и правами, сколько тем духом, в котором заключается внутренняя сила общества. Что же касается до прав и привилегий, то нельзя не пожелать от души, чтобы женщинам были открыты всевозможные поприща. Это нужно на случай несчастия, на случай неудачи в жизненном пути, когда женщине нужен какой-нибудь исход из бедственного положения. На случай крайности, в виде исключения, в виде неизбежного зла — можно женщинам вступать на неженские поприща. Но видеть в этом что-либо желательное и всячески толкать женщин на несвойственные им пути было бы нелепо и вредно».

В письме от 19 марта 1870 года24 Толстой сообщал Страхову, что он «обеими руками» подписывается под всеми его основными положениями, кроме одного. По мнению Толстого, «бесполых женщин» «нет, как нет четвероногих людей. Отрожавшая женщина и не нашедшая мужа женщина — все-таки женщина», и такая женщина найдет свое дело в своей или чужой семье — как повивальная бабка, нянька или экономка.

Нельзя не заметить, что, объясняемое культом семьи и материнства, которым тогда был проникнут Толстой, такое теоретическое решение женского вопроса не соответствовало другим его суждениям на ту же тему. Здесь оказывалось совершенно обойденной педагогическая деятельность женщин, которая не могла не интересовать Толстого. В письме от 7 августа 1862 года к деятелю по народному образованию С. А. Рачинскому Толстой просил его написать «о жизни и развитии» народной школы, в которой занималась сестра Рачинского, прибавляя при этом: «Оттенок школы под женской рукой очень интересен»25. Позднее, в 1866 году, четвероюродная сестра Толстого, бывшая фрейлина, княжна Елена Сергеевна Горчакова, не вышедшая замуж, выдержала экзамен в университет и заняла должность начальницы 3-й московской гимназии, о чем Толстой с полным сочувствием, хотя и с некоторым удивлением, известил тетушку Ергольскую. В следующем году Толстой просил П. И. Бартенева послать Е. С. Горчаковой отпечатанные листы томов «Войны и мира». Забыл Толстой и о работе на войне сестер милосердия, о которой он с таким восхищением писал в «Севастополе в мае».

Далее в том же письме к Страхову Толстой, смотря «на то, что есть», и стараясь «понять, для чего оно есть», в духе признания целесообразности всего существующего, пытается, опять в интересах сохранения семьи, оправдать существование проституции. По мнению Толстого, «только земледелец, никогда не отлучающийся от дома, может, женившись молодым, оставаться верным своей жене и она ему; но в усложненных формах жизни... это невозможно (в массе, разумеется)». Не только в больших городах, но и в малых городах и в больших селах, существующих согласно «тем законам, которые управляют миром», неизбежно появляется проституция. Свободная перемена жен и мужей «не входит в цели провидения», потому что этим разрушается семья, и потому «по закону экономии сил» произошло «появление магдалин, соразмерное усложнению жизни». «Представьте себе Лондон без своих 80 тысяч магдалин. Что бы сталось с семьями? Много ли бы удержалось жен, дочерей чистыми?» «Мне кажется, — повторяет Толстой в заключение этой части своего письма, — что этот класс женщин необходим для семьи, при теперешних усложненных формах жизни».

Толстой вычитал эту мысль у Шопенгауэра, который, считая моногамию мужчин явлением неестественным, утверждал, что при системе моногамии «число замужних женщин сокращается и остается множество неустроенных женщин, которые в высших классах влачат существование бесполезных старых дев, а в низших принуждены заниматься чрезмерно тяжелой работой или становятся женщинами легкого поведения, которые, однако, при таком положении необходимы для удовлетворения мужского пола; они являются признанным сословием, социальная задача которого — сохранение от разврата тех женщин, которым судьба благоприятствовала найти себе мужа или которые надеются найти его. В одном Лондоне их насчитывается 80 тысяч»26.

Но это согласие с взглядами Шопенгауэра по данному вопросу продержалось у Толстого недолго. Уже в первой части «Анны Карениной» Левин за обедом в ресторане говорит Облонскому, что он не признает «погибших милых созданий» и что для него все женщины разделяются на две категории: женщины и стервы.

Но и в то самое время, когда данное письмо к Страхову было написано, Толстой, очевидно, усомнился в правоте выраженных в нем взглядов. Это видно из того, что письмо не было отправлено по назначению и осталось в архиве Толстого.

«Анне Карениной» за обедом у Облонских высказывает те же мысли о женском труде, какие выражены в письме Толстого. На вопрос Облонского, «что же делать девушке, у которой нет семьи», Долли, понимая, что ее муж имел в виду артистку Чибисову, которая ему нравилась, «с раздражительностью» отвечала: «Если хорошенько разобрать историю этой девушки, то вы найдете, что эта девушка бросила семью, или свою, или сестрину, где бы она могла иметь женское дело»27.

Однако в споре о женском вопросе на обеде у Облонского Кити стоит за предоставление женщинам свободы образования, «потому что она не раз думывала, что с ней будет, если она не выйдет замуж. И ей приятна была мысль, что если она не выйдет замуж, то она устроит все-таки хорошо и независимо свою жизнь». В окончательную редакцию романа эти размышления Кити не вошли. В другой черновой редакции той же главы на слова Левина, настаивавшего на том, что всякая женщина найдет себе женское дело в семье, Кити возражает: «Нет, очень может быть, что она так поставлена, что не может без униженья войти в семью, и неужели ей выйти за первого замуж?» Левин соглашается с Кити и даже говорит: «О да, чем самостоятельнее женщина, тем лучше»28.

VI

Историческое чтение продолжалось в марте — апреле 1870 года.

Толстой читает тома «Истории России с древнейших времен» С. М. Соловьева, посвященные царствованию Петра I, и делает ряд записей на исторические темы в записной книжке. 2 апреля он записывает, что в споре славянофилов с западниками, «как во всяком споре», правы обе стороны. «Петр, т. е. время Петра, — пишет Толстой, — сделало великое, необходимое дело» — открыло «путь к орудиям европейской цивилизации». Но не следовало перенимать направление этой цивилизации, а следовало, взяв ее «орудия», воспользоваться ими «для развития своей цивилизации. Это и делает народ. Во времена Петра сила и истина были на стороне преобразователей, а защитники старины были пена, мираж». Но «после Екатерины» роли переменились: «защитники русского — истина и сила, а западники — пена старого, бывшего движения»29.

Затем Толстой обратился к предшествовавшим томам «Истории» Соловьева, посвященным древней истории России. Чтение это навело его на ряд мыслей относительно древней русской истории. Он увидал, что Соловьев все свое внимание обращает на действия, распоряжения, войны правителей и никакого внимания не уделяет жизни народа. Об этом Толстой 4 апреля 1870 года сделал следующую замечательную запись:

«Всё, по истории этой, было безобразие в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неуменье ничего сделать. Правительство стало исправлять. — И правительство это такое же безобразное до нашего времени. Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России.

Но как же так ряд безобразий произвели великое, единое государство?

Уж это одно доказывает, что не правительство производило историю.

Но кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что́ грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ? Кто делал парчи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, поэзию народную, кто сделал, что Богдан Хмельницкий передался России, а не Турции и Польше?»

Вслед за этим Толстой высказывает свое мнение о роли правительств в жизни народной, — мнение, выведенное в споре с той же «Историей России» Соловьева:

«Народ живет, и в числе отправлений народной жизни есть необходимость людей разоряющих, грабящих, роскошествующих и куражущихся. И это правители — несчастные, долженствующие отречься от всего человеческого»30.

Толстой остался недоволен «Историей России» Соловьева, как и другими ранее прочитанными им историческими работами, и со стороны метода изложения исторических событий, и со стороны языка. 5 апреля он заносит в записную книжку свои размышления о современном состоянии науки истории.

«История, — говорит Толстой, — хочет описать жизнь народа — миллионов людей. Но тот, кто не только сам описывал даже жизнь одного человека, но хотя бы понял период жизни не только народа, но человека из описания, тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство — дар художественности, нужна любовь. Кроме того, при величайшем искусстве нужно много и много написать, чтобы вполне мы поняли одного человека».

Между тем положение историков таково, что у них «не только подробностей всех о человеке нет, но из миллионов людей об одном есть несколько недостоверных строчек, и то противуречивых». Историкам «остается одно: в необъятной, неизмеримой скале явлений прошедшей жизни не останавливаться ни на чем, а от тех редких, на необъятном пространстве отстоящих друг от друга памятниках-вехах протягивать искусственным, ничего не выражающим языком воздушные, воображаемые линии, не прерывающиеся и на вехах».

«На это дело тоже нужно искусство», — иронически замечает Толстой. Но вот в чем состоит пока это искусство: «в употреблении бесцветного языка и в сглаживании тех различий, которые существуют между живыми памятниками и своими вымыслами. Надо уничтожить живость редких памятников, доведя их до безличности своих предположений. Чтобы всё было ровно и гладко и чтобы никто не заметил, что под этой гладью ничего нет».

«Что делать истории?» — спрашивает Толстой и отвечает:

«Быть добросовестной. Браться описывать то, что она может описать, и то, что она знает, — знает посредством искусства. Ибо история, долженствующая говорить необъятное, есть высшее искусство».

К истории-искусству Толстой предъявляет такие требования:

«Как всякое искусство, первым условием истории должна быть ясность, простота, утвердительность, а не предположительность. Но зато история-искусство История-искусство, как и всякое искусство, идет не вширь, а вглубь, и предмет ее может быть описание жизни всей Европы и описание месяца жизни одного мужика в XVI веке»31.

VII

Все лето 1870 года Толстой ничего не пишет, но много работает и в поле и в саду.

26 апреля С. А. Толстая писала М. П. Фет: «Левочка целые дни с лопатами чистит сад, выдергивая крапиву и репейник, устраивает клумбы»32.

11 мая, получив от Фета письмо с текстом его нового стихотворения «Майская ночь», Толстой свой ответ Фету начал такими словами: «Я получил ваше письмо, любезный друг Афанасий Афанасьич, возвращаясь потный с работы, с топором и заступом, следовательно за тысячу верст от всего искусственного, и в особенности от нашего дела»33.

Здесь Толстой, несмотря на то, что сам чувствует себя «за тысячу верст от всего искусственного», все-таки называет поэзию «нашим делом». Не то читаем мы в следующем письме к Фету, написанном через месяц, в середине июня: «Я, благодарю бога, нынешнее лето глуп, как лошадь. Работаю, рублю, копаю, кошу и о противной лит-т-тературе и лит-т-тераторах34, слава богу, не думаю»35.

Письмо свое к севастопольскому товарищу С. С. Урусову, написанное около того же времени, Толстой начал словами: «Я виноват, что не отвечал вам, любезный друг. Произошло это оттого, что я с утра до вечера работаю — руками — и ничего не думаю и не помню». Далее Толстой сообщал: «Я теперь вот уже шестой день кошу траву с мужиками по целым дням и не могу вам описать — не удовольствие, но счастье, которое я при этом испытываю»36.

В 1870—1872 годах Толстой выписывал только журнал «Revue des deux mondes», но не выписывал ни одной русской газеты и ни одного журнала. Журнал «Заря», где были напечатаны восторженные статьи Страхова о «Войне и мире», присылался редакцией бесплатно. Ф. Ф. Рис, в типографии которого печаталась «Война и мир», присылал бесплатно газету «Moskauer deutsche Zeitung».

Лишь самые крупные события общественно-политической жизни Европы привлекали внимание Толстого. Таким событием была франко-прусская война 1870 года.

Симпатизируя французскому народу, Толстой желал победы французам и даже был в ней уверен. Об этом писал Тургеневу И. П. Борисов (письмо неизвестно), и Тургенев в ответном письме от 24 августа 1870 года писал Борисову, что он совершенно понимает, почему Толстой держит сторону французов: «Французская фраза ему противна, но он еще более ненавидит рассудительность, систему, науку, одним словом — немцев»37.

Ошибочность прогноза Толстого в данном случае вызывалась тем, что, мало интересуясь течением общественно-политической жизни европейских государств, он не имел вполне ясного представления ни об усилении германского милитаризма, ни о полном моральном разложении правительства Наполеона III.

Николай Левин в черновой редакции «Анны Карениной» возмущается (и Толстой с ним явно согласен) огромной контрибуцией, наложенной Германией на Францию после победы. «Ограбить одного нельзя, а целый народ, как немцы французов, можно», — с возмущением говорил Николай Левин38.

В том же романе старый князь Щербацкий, выражающий мнения автора, передавая свои впечатления от поездки по Германии, с ядовитой иронией говорит о росте среди немцев после войны 1870 года шовинистических настроений. «Все они довольны, — говорит князь, — как медные гроши; всех победили».

Интересовался Толстой и революционным движением во Франции в 1871 году — Парижской Коммуной, что видно из упоминания Левина о Парижской Коммуне в споре с Катавасовым о добровольческом движении в пользу восставших сербов39.

Толстой продолжал постоянную переписку с теми немногими лицами, с какими он вел ее и в предыдущие годы. Это были: А. А. Толстая, А. А. Фет, брат Сергей Николаевич, Т. А. и А. М. Кузминские. С 1869 года к этим лицам присоединился еще севастопольский товарищ Толстого С. С. Урусов, а с 1870 года — Н. Н. Страхов.

С Фетом Толстой продолжал переписку по вопросам литературным и философским, иногда и хозяйственным. Он рассказывал Фету о своих работах и высказывал свои мнения о различных литературных произведениях. Фет присылал ему на суд свои последние стихи.

Толстой внимательно вчитывался в каждую строчку новых стихотворений Фета и в письмах к нему откровенно высказывался как о достоинствах, так и о недостатках его стихов. Так, относительно стихотворения «Майская ночь» Толстой писал Фету 11 мая 1870 года: «Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое само и прелестно»40.

Это письмо Толстого Фет напечатал в своих воспоминаниях.

«После бури», о котором он писал автору 1 декабря 1870 года:

«Стихотворение, которое вы мне прислали, одно из прекрасных; но последняя строфа, прекрасная по мысли, не готова. «Утлый челн» и «паруса» несогласно41. Я уверен, что вы уж перелили эту строфу»42.

Но Фет не любил возвращаться к своим прежним стихотворениям. Забракованную Толстым строфу он не «перелил», и письмо Толстого в своих воспоминаниях не напечатал.

которое проводил Фет. В числе дел, разобранных Фетом, было дело по жалобе дьячка Белозерского на крестьянина Сильвестра Исаева, обещавшего проработать у него до 15 ноября, но ушедшего 19 июля. Фету удалось склонить тяжущихся к мировой сделке. Белозерский сделку подписал, а Исаев был неграмотный, и в протоколе, написанном рукою Фета, появилась подпись: «За Сильвестра граф Толстой»43.

VIII

Только 2 октября 1870 года Толстой счел возможным написать Фету:

«Я охочусь, но уж сок начинает капать, и я подставляю сосуды. Скверный ли, хороший ли сок — все равно, а весело выпускать его по длинным чудесным осенним и зимним вечерам»44.

Толстой вернулся к роману о Петре I и его времени, но ему были еще очень неясны и сюжет и характеры действующих лиц начатого романа. 17 ноября он пишет Фету:

«Из вашего письма я вижу, что вы бодры и весело деятельны. И я вам завидую. Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать мильоны возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них 1/1 000 000, ужасно трудно. И этим я занят»45.

О том же писал Толстой и Н. Н. Страхову 25 ноября:

«У меня... нет ничего, над чем бы я работал. Я нахожусь в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного и недоверия к себе и вместе с тем упорной внутренней работы. Может быть, это состояние предшествует периоду счастливого самоуверенного труда, подобного тому, который я недавно пережил, а может быть, я никогда больше не напишу ничего»46.

Нет никаких данных в пользу того, чтобы полагать, что в зиму 1870/71 года Толстой приступил к продолжению работы над романом о времени Петра I.

Это творческое бездействие было для него тем более мучительно, что «лучшим счастьем» он считал «успех и довольство в труде»47.

«Все это время бездействия, — записывает в своем дневнике С. А. Толстая 9 декабря 1870 года, — по-моему — умственного отдыха — его очень мучило. Он говорил, что ему совестно его праздности не только передо мной, но и перед людьми [т. е. перед прислугой] и перед всеми».

«серьезно». В таких выражениях передает она содержание начатого произведения:

«...Замысел о гениально умном человеке, гордом, хотящем учить других, искренно желающем приносить пользу, и потом, после несколького времени путешествия по России, столкновения с людьми простыми, истинно приносящими существенную пользу, после разной борьбы приходящему к заключению, что его желание приносить пользу, как он это понимал, бесплодно, и потом переход к спокойствию ума и гордости, к пониманию простой, существенной жизни, и тогда — смерть. Я по крайней мере так поняла то, что он мне нынче говорил и растолковывал».

Из этого неясного изложения содержания начатой Толстым новой повести все-таки можно заключить, что замысел повести, по-видимому, состоял в том, чтобы изобразить интеллигентного человека, усомнившегося в полезности приобретенных им знаний и обратившегося к народу, «к пониманию» его «простой, существенной жизни».

Идея близкого общения с народом должна была, по-видимому, составить содержание также и начатого около того же времени и также оставшегося незаконченным рассказа, начинающегося словами: «Все, что можно было ему сделать, было сделано».

«чтобы утолить свое беспокойство». Но и после убийства «то, от чего он искал успокоения, делая все то, что он делал, все точно тем же тяжелым, выжимающим из него жизнь камнем лежало на нем и давило его». Он не спал две ночи. На вторую ночь он с помощью камердинера воспользовался тем, что сторожа были пьяны, и бежал из-под ареста. Камердинер его сопровождал. Всю ночь они шли, а к утру вошли в рожь и проспали весь день. Вечером он пошел к реке, где стояли повозки и было много народа, ожидающего переправы, разделся и вошел в воду, — вероятно с целью симуляции самоубийства.

На этом рассказ прерывается48. Очевидно, бывший помещик, освободившись от собственности и от почетного положения, с нею связанного, по замыслу автора, нашел бы успокоение в том, чтобы раствориться в гуще народной жизни.

Новым вариантом на ту же тему явился начатый позднее и в ином стиле рассказ «Степан Семеныч Прозоров».

IX

В начале декабря 1870 года Толстой начал усердно изучать древнегреческий язык. Жена его записала в дневнике 9 декабря, что изучать греческий язык он начал «вдруг». В приведенном ниже письме к Фету конца декабря Толстой писал, что «бог наслал» на него «эту дурь». П. И. Бирюков предполагал, что «поводом к этому увлечению были его [Толстого] занятия с его старшим сыном, которого он сам хотел готовить к гимназическому экзамену»49, но сам С. Л. Толстой считал такое предположение невероятным.

9 декабря, как отмечено в дневнике С. А. Толстой, в Ясную Поляну приехал приглашенный из Тулы семинарист, у которого Толстой начал брать уроки грамматики греческого языка. Взяв несколько уроков, Толстой прямо приступил к чтению греческих классиков. В конце декабря он писал Фету:

«Получил ваше письмо уже с неделю, но не отвечал потому, что с утра до ночи учусь по-гречески... Невероятно и ни на что не похоже, но я прочел Ксенофонта и теперь à livre ouvert читаю его. Для Гомера же нужен только лексикон и немного напряжения.

Жду с нетерпением случая показать кому-нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые хоть и знают, не понимают), в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной вроде «Войны» я больше никогда не стану. И виноват, и ей-богу никогда не буду.

Ради бога объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят. Сколько я теперь уж могу судить, Гомер только изгажен нашими взятыми с немецкого образца переводами. Пошлое, но невольное сравнение: отварная и дистиллированная теплая вода и вода из ключа, ломящая зубы, с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее. Все эти Фоссы50 и Жуковские51 поют каким-то медово-паточным горловым, подлым и подлизывающимся голосом, а тот черт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать.

Можете торжествовать: без знания греческого нет образования. Но какое знание? Как его приобретать? Для чего оно нужно? На это у меня есть ясные, как день, доводы»52.

«Воспитание и образование», написанной в 1862 году, он писал: «Не признаю столь же таинственного, никем не объясненного образовательного влияния классического воспитания, о котором не считают уже нужным спорить»53.

В январе, феврале и марте 1871 года увлечение чтением греческих авторов продолжалось. «Живу весь в Афинах, — писал Толстой Фету 6 февраля. — По ночам во сне говорю по-гречески»54.

С. А. Толстая 27 марта 1871 года записала:

«С декабря упорно занимается греческим языком. Просиживает дни и ночи. Видно, что ничто его в мире больше не интересует и не радует, как всякое вновь выученное греческое слово и вновь понятый оборот. Читал прежде Ксенофонта, теперь то Платона, то «Одиссею» и «Илиаду», которыми восхищается ужасно. Очень любит, когда слушаешь его изустный перевод и поправляешь его, сличая с Гнедичем55, перевод которого он находит очень хорошим и добросовестным. Успехи его по греческому языку, как кажется по всем расспросам о знании других и даже кончивших курс в университете, оказываются почти невероятно большими.

Иногда, проверяя его перевод, я замечаю в двух-трех страницах едва ли два-три слова и иногда непонятый оборот речи»56.

«Одиссеи» на греческом языке в издании 1830 года со сделанными на полях пометами Толстого о значении отдельных греческих слов.

Впоследствии Толстой писал, что чтение «Анабазиса» Ксенофонта, а также «Одиссеи» и «Илиады» в греческом подлиннике произвело на него «очень большое» впечатление57. «Анабазис» он называл «прелестным» произведением, вспоминая, что читал его «с наслаждением»58.

Всю зиму 1870/71 года Толстой ничего не писал.

«Писать ему хочется, и часто говорит об этом, — записывает Софья Андреевна 27 марта 1871 года. — Мечтает, главное, о произведении столь же чистом, изящном, где не было бы ничего лишнего, как вся древняя греческая литература, как греческое искусство... Я не могу объяснить, хотя понимаю ясно, в каком роде его задуманное произведение. Он говорит, что «не трудно написать что-нибудь, а трудно не написать». То есть удержаться от лишнего пустословия, от которого почти никто никогда не удерживается.

»59.

X

С декабря 1870 года Толстой начал прихварывать. Недомогание все усиливалось и продолжалось всю зиму и весну 1871 года. В письме к брату в конце января этого года Толстой в таких словах рассказывал о своей болезни: «Род лихорадки и боль зубов и коленки. Страшная ревматическая боль, не дающая спать»60.

К началу лета нездоровье так усилилось, что Толстой начал думать даже о приближении смерти. 9 июня он писал Фету: «Не писал вам давно и не был у вас оттого, что был и есть болен, сам не знаю чем, но похоже что-то на дурное или хорошее, смотря по тому, как называть конец. Упадок сил, и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет»61.

Последние слова в этом письме (о том, что нет спокойствия) указывают на то, что кроме физической болезни были еще и нравственные причины недомогания. Дневники и Толстого и его жены с несомненностью указывают на то, что такие нравственные причины действительно существовали.

В дневнике 26 мая 1884 года Толстой после упоминания об «отсутствии любимой и любящей жены» записал: «Началось с той поры, четырнадцать лет, как лопнула струна, и я сознал свое одиночество»62.

«...Что-то пробежало между нами, какая-то тень, которая разъединила нас... С прошлой зимы, когда и Левочка и я мы были оба так больны, что-то переломилось в нашей жизни. Я знаю, что во мне переломилась та твердая вера в счастье и жизнь, которая была»63.

Болезнь Софьи Андреевны, о которой она упоминает в этой записи, была связана с рождением 12 февраля 1871 года второй дочери Марии. Ко времени, близкому к этому событию, и следует отнести разлад в семейной жизни, отмеченный в дневниках и Толстого и его жены.

Мы не располагаем несомненными данными относительно причин семейного разлада, который отмечен Толстым в приведенной выше дневниковой записи. Некоторый свет на этот эпизод проливает рассказ П. И. Бирюкова В. Г. Черткову в 1912 году, записанный мною дословно. П. И. Бирюков в то время гостил у В. Г. Черткова в Телятинках, и Чертков задал ему вопрос, не знает ли он что-либо о семейном разладе, записанном Толстым в дневнике 1884 года и относящемся приблизительно к 1870 году. П. И. Бирюков рассказал:

«Приблизительно в 1906 году я для своей биографической работы расспрашивал Льва Николаевича, в Ясной Поляне, за круглым столом, о некоторых событиях его жизни. Мы остались одни в зале. Я между прочим спросил его, с какой целью он в первый раз посетил Оптину Пустынь. Лев Николаевич ответил мне приблизительно следующее: „Мне хотелось побеседовать с тогдашним старцем Амвросием, о нравственных качествах которого я был высокого мнения. У меня на душе лежало большое сомнение, поводом которого было расстройство семейных отношений. Жена после тяжелой болезни, под влиянием советов докторов, отказалась иметь детей. Это обстоятельство так тяжело на меня подействовало, так перевернуло все мое понятие о семейной жизни, что я долго не мог решить, в каком виде она должна была продолжаться. Я ставил себе даже вопрос о разводе. И вот, за разрешением этого-то сомнения я и решился обратиться к старцу Амвросию. Но, как и во всех моих сношениях с Оптиной Пустынью, и тут меня постигло полное разочарование. Старец как-то мало обратил внимания на важность моего вопроса, принял его, как обычную исповедь, и сказал несколько самых обыкновенных слов утешения о смирении, которые нисколько мне не помогли в разрешении мучившего меня вопроса. Семейные же наши отношения потом сами собой наладились“.

Лев Николаевич рассказывал это шепотом, чтобы не услыхали».

По-видимому, в этом воспоминании Лев Николаевич соединил в одно несколько эпизодов своей жизни, происходивших в разное время. Первое посещение им Оптиной Пустыни произошло 22 июля 1877 года. Нет никаких данных ни о расстройстве его семейной жизни в то время, ни о разговоре его с Амвросием о своих семейных делах, ни о его неудовлетворенности Амвросием после первой с ним встречи. Самая его поездка в ту пору в Оптину Пустынь, если принять во внимание его тогдашнее религиозное, близкое к церковной вере настроение, не представляет ничего непонятного.

Но в письме Толстого к Фету от 20 ноября 1870 года есть фраза: «Получив ваше письмо, я сейчас же решил ехать к вам... если бы не Урусов, которого я вызвал к себе для поездки в Оптину Пустынь»64. Эта фраза, несомненно, нуждается в объяснении. Никаких особенных религиозных исканий и сомнений в ту пору у Толстого не было, из дома он уезжал крайне неохотно и лишь по очень важным делам: для чего было ему собираться в Оптину Пустынь? По-видимому, именно расстройством семейной жизни и вызвано было его желание посетить Оптину Пустынь, которое, однако, по тем или другим причинам осуществить ему не удалось. И этот первый повод для беседы с Амвросием был так значителен, что в его сознании заслонил все остальные и неосуществившуюся беседу представил осуществившейся, придав его небывалому разговору с Амвросием то впечатление, которое Толстой вынес из позднейших бесед с ним.

— это, конечно, родильная горячка, которой она заболела после родов. Но, вероятно, судя по письму Толстого к Фету от 20 ноября 1870 года о предполагаемой поездке в Оптину Пустынь и по рассказу Бирюкова, разговоры на эту тему были начаты в последние месяцы беременности С. А. Толстой.

Толстой не представлял себе семейной жизни без ее последствий — детей. Этот «обрыв струны семейной жизни» был столь мучителен для него, что он сделался серьезно болен. Во всю свою жизнь Толстой заболевал не столько от физических, сколько от нравственных причин. Так было и на этот раз.

Видя серьезность недомогания Льва Николаевича, Софья Андреевна посоветовала ему поехать на кумыс, который хорошо помог ему в 1862 году.

9 июня 1871 года Толстой выехал в Москву, чтобы там, посоветовавшись со знакомыми и врачами, решить, куда ему лучше поехать: в Самарскую или Саратовскую губернию.

В Москве Толстой виделся со знакомыми, в том числе с Ю. Ф. Самариным и с профессором классической филологии Московского университета П. М. Леонтьевым. С Леонтьевым Толстой разговаривал о своих занятиях греческим языком и поразил его своим быстрым и правильным переводом à livre ouvert греческих классиков. «В трех случаях между ними произошло разногласие в переводе. После уяснения дела профессор признал мнение Льва Николаевича правильным»65. Леонтьев раньше слышал о намерении Толстого учиться греческому языку, но не верил в то, что он сможет это сделать. «Жуковский тоже хотел выучиться по-гречески», — говорил Леонтьев66. Теперь, прослушав перевод Толстого, Леонтьев всем знакомым стал рассказывать о необыкновенно быстром усвоении Толстым греческого языка. С. С. Урусов писал С. А. Толстой: «Вообразите, что во всей Москве только и разговоров о том, как граф выучился по-гречески в три месяца»67.

— в Самарской губернии. 10 июня он выехал из Москвы до Нижнего Новгорода по железной дороге. Его сопровождали шестнадцатилетний шурин Степан Андреевич Берс и слуга Иван Васильевич Суворов. От Нижнего Новгорода до Самары двое суток плыли на пароходе.

Путешествие по Волге, как и раньше, было для Толстого «очень занимательно», хотя и беспокойно (письмо к жене 14 июня). С. А. Берс вспоминал: «Лев Николаевич обладает замечательною способностью сходиться с незнакомыми пассажирами во всех классах. Когда он попадал на угрюмых и необщительных незнакомцев, он все-таки не затруднялся подойти к ним и, после нескольких попыток, удачно вызывал их на разговор... В двое суток на пароходе он перезнакомился со всею палубою, не исключая и добродушных матросов, у которых на носу парохода мы проспали все ночи»68.

Толстой решил поселиться в том же месте, где он жил за девять лет до этого, в 1862 году — в деревне Каралык (Орловка, Николаевского уезда Самарской губернии).

Из Самары до Каралыка ехали 130 верст на лошадях и прибыли на место 15 июня. Башкиры, старые знакомые Толстого, узнали его и приняли радостно.

кибитке, в которой прежде была мечеть. Кибитка, или кочевка, представляла собой деревянную клетку, имеющую форму приплюснутого полушария и покрытую войлоком. Пол в кибитке — земля, покрытая густым ковылем. Кругом на сотни верст ни одного деревца. Спастись от палящего солнца можно только в кочевке, хотя и в ней жарко, как в бане. Но Толстой не тяготился жарой и отсутствием тени. Он писал жене 20 июля: «Жить без дерева за сто верст в Туле ужасно, но здесь другое дело: и воздух, и травы, и сухость, и тепло делают то, что полюбишь степь»69.

Первое время Толстой продолжал чувствовать то же недомогание и вызываемое им уныние. «Нет умственных, и главное поэтических, наслаждений. На все смотрю, как мертвый, — то самое, за что я не любил многих людей. А теперь сам только вижу, что есть; понимаю, соображаю, но не вижу насквозь, с любовью, как прежде. Если и бывает поэтическое расположение, то самое кислое, плаксивое, — хочется плакать» (письмо к жене 18 июня)70.

Но нездоровье и тоскливое настроение скоро прошли, и Толстой стал с интересом вглядываться в окружающую его жизнь.

Кроме Толстого, в Каралыке жило еще около десяти кумысников, в том числе товарищ прокурора с женой, которая «курит и волоса короткие, но не глупая» (письмо к жене 27 июня)71, адвокат, помещик, управляющий имением графа Уварова, учитель греческого языка в семинарии, священник, купцы — «все наши друзья», — писал Толстой жене.

«На Каралыке кроме нас, — рассказывает С. А. Берс, — были еще лечившиеся кумысом, но все они точно выдерживали карантин или заключение в степи и к образу жизни кочевников привыкнуть не хотели.

помещик и охотник из Владимирской губернии вполне поддался его влиянию»72.

Чтобы лучше узнать жизнь мало известного ему края, Толстой приобрел лошадь, на которой вместе с С. А. Берсом ездил по окрестным деревням.

«Ново и интересно многое, — писал Толстой жене 23 июня, — и башкиры, от которых Геродотом пахнет, и русские мужики, и деревни, особенно прелестные по простоте и доброте народа»73. О том же и почти в тех же выражениях писал Толстой

Фету 17 июля: «Здесь очень хорошо и значительно всё... Если: бы начать описывать, то я исписал бы сто листов, описывая здешний край и мои занятия. Читаю и Геродота, который с подробностью и большой верностью описывает тех самых галактофагов-скифов, среди которых я живу...

»74.

Образ жизни Толстого в степи был такой. Он вставал в 6—7 часов, пил кумыс или чай с молоком и отправлялся «на зимовку», то есть в деревню к другим кумысникам. Потом гулял около кибитки, любовался возвращающимися с гор табунами лошадей (около тысячи голов), с учителем греческого языка переводил Геродота. Возвратившись в свою кибитку, пил чай, читал, ходил по степи в одной рубашке, обедал, ходил на охоту. Пищей служила главным образом баранина, которую по местному обычаю ели без вилок, руками, — и дичь. Кумыс пили несколько раз в день.

Из Каралыка Толстой предпринял две большие поездки; первая — за 30 верст в город Бузулук на ярмарку. «Ярмарка очень интересная и большая, — писал Толстой жене 29 июня. — Такой настоящей сельской и большой ярмарки я не видал еще. Разных народов больше десяти, табуны киргизских лошадей, уральских, сибирских»75.

«Ярмарка, — вспоминал С. А. Берс, — отличалась пестротой и разнообразием племен: русские мужики, уральские казаки, башкиры и киргизы. И в этой толпе Лев Николаевич расхаживал со свойственной ему любознательностью и со всеми заговаривал...

В Бузулуке мы посетили старика-отшельника, который жил около монастыря в пещере. Лев Николаевич только внимательно слушал старика, говорившего исключительно о священном писании, но сам не говорил и впечатление свое мне не передавал...»76

Вторую поездку Толстой совершил вместе со Степой Берсом и еще двумя молодыми кумысниками. Поездка продолжалась четыре дня; они объездили ряд окрестных деревень. «Поездка наша, — писал Толстой жене 16 июля... — удалась прекрасно... И башкиры, и места, где мы были, и товарищи наши были прекрасные... Принимали нас везде с гостеприимством, которое трудно описать. Куда приезжаешь, хозяин закалывает жирного курдюцкого барана, становит огромную кадку кумысу, стелет ковры и подушки на полу, сажает на них гостей и не выпускает, пока не съедят его барана и не выпьют его кумыса. Из рук поит гостей и руками (без вилки) в рот кладет гостям баранину и жир, и нельзя его обидеть»77.

«Лев Николаевич находил много поэтичного в кочевой и беззаботной жизни башкир», — пишет С. А. Берс78.

Проведя в самарских степях шесть недель, Толстой не почувствовал никаких лишений от отсутствия культурных условий жизни. «Если бы не тоска по семье, я бы был совершенно счастлив здесь», — писал он Фету 17 июля79.

В Каралыке Толстой ничего не писал, если не считать кратких записей картин местной природы и быта, набросанных им в записной книжке, как, например:

«Темная ночь, девка башкирка бежит, бренчат подвески на косе».

«Постелят ковры, подадут умываться и угощенье».

«Топят кизяком, дровами, камышом».

«Мужья уехали, жены нарядились и пьют кумыс».

«Сами шьют сапоги из выделанной ими же кожи».

«Пригибаются, чтобы видеть на горизонте»80.

В тридцати верстах от Каралыка Толстой присмотрел у помещика Н. П. Тучкова землю для покупки. Условия покупки оказались выгодными, и по возвращении из Самары 9 сентября 1871 года была совершена купчая крепость на 2500 десятин самарской земли за 20 тысяч рублей.

XI

По возвращении в Ясную Поляну Толстой занялся перестройкой дома, требовавшейся увеличением семьи. С южной стороны была сделана пристройка — зала в верхнем этаже, кабинет и передняя в нижнем, а также летняя терраса. Яснополянский дом принял тот самый вид, какой он имеет в настоящее время.

Вероятно, 19 августа Толстой поехал к Фету в его Степановку. От Фета он проехал в свое имение Никольское и на станции Чернь встретился с Ф. И. Тютчевым, ехавшим в Москву. Толстой проехал с ним четыре станции. Разговор с Тютчевым произвел на него сильное впечатление. По возвращении в Ясную Поляну он писал Фету:

«Последняя поездка моя к вам была самая приятная из всех, которые я делал... Оттуда встретил Тютчева в Черни и четыре станции говорил и слушал, и теперь, что ни час, вспоминаю этого величественного и простого и такого глубокого, настояще умного старика».

«Скоро после вас я на железной дороге встретил Тютчева, и мы четыре часа проговорили. Я больше слушал. Знаете ли вы его? Это гениальный, величавый и дитя старик»81.

Сам Ф. И. Тютчев о встрече с Толстым упоминал в следующей телеграмме, посланной им жене из Москвы 22 августа: «Утомительно, но не скучно. Много спал. Приятная встреча с автором „Войны и мира“»82.

В начале февраля 1873 года Толстой, узнав о тяжелой болезни Тютчева, писал тетушке Александре Андреевне: «Я слышал уже про болезнь Тютчева, и вы не поверите, как это меня трогает. Я встречался с ним раз десять в жизни, но я его люблю и считаю одним из тех несчастных людей, которые неизмеримо выше толпы, среди которой живут, и потому всегда одиноки. Как он примет смерть, которая во всяком случае близка ему?

Если ему лучше, передайте ему через кого-нибудь мою любовь»83.

от имени журнала «Заря», в котором он принимал близкое участие, с просьбой предоставить этому журналу какой-нибудь новый рассказ (письмо неизвестно). Толстой 25 ноября ответил Страхову, что в настоящее время у него нет ничего готового, но если он напишет что-нибудь, то непременно полностью или частично предоставит «Заре». Этот свой ответ Толстой закончил так:

«Теперь позвольте мне благодарить вас, — не благодарить, потому что не за что, так же, как и вам меня, а выразить ту сильнейшую симпатию, которую я чувствую к вам, и желание узнать вас лично. Я в Москве не был уже с год, а в Петербурге надеюсь не быть никогда, поэтому мне мало шансов увидеть вас, но я воспользуюсь всяким случаем и прошу вас сделать то же; может быть, вам придется когда-нибудь проезжать по Курской дороге. Если бы вы заехали ко мне, я бы был рад, как свиданью с старым другом»84.

Страхов воспользовался приглашением Толстого только в первых числах августа 1871 года.

Личное знакомство не ослабило в Толстом то чувство симпатии, которое возбудил в нем Страхов своими статьями о «Войне и мире». Из разговоров со Страховым и из общего впечатления, им произведенного, Толстой пришел к заключению, что призвание Страхова, как он писал ему 13 сентября, «чисто философская деятельность». При личном общении Толстому еще больше бросилась в глаза особенность Страхова как критика, которую он заметил в его статьях: «У вас есть одно качество, которого я не встречал ни у кого из русских, это, при ясности и краткости изложения, — мягкость, соединенная с силой; вы не зубами рвете, а мягкими сильными лапами».

Толстой увидел в Страхове своего единомышленника по многим вопросам. Рассказав в том же письме о своей встрече с Тютчевым, Толстой прибавлял: «Из живых я не знаю никого, кроме вас и его, с кем бы я так одинаково чувствовал и мыслил». Тут же Толстой спешит оговориться, что единомыслие его со Страховым имеет границы. «Но на известной высоте душевной, — продолжает он, — единство воззрений на жизнь не соединяет, как это бывает в низших сферах деятельности — для земных целей, а оставляет каждого независимым и свободным. Я это испытал с вами и с ним. Мы одинаково видим то, что внизу и рядом с нами; но кто мы такие и зачем и чем мы живем и куда мы пойдем, мы не знаем и сказать друг другу не можем». Но, несмотря на это, «радостно по этой пустынной дороге встречать этих чуждых путешественников. И такую радость я испытал, встретясь с вами и с Тютчевым»85.

Страхову первая встреча с Толстым доставила «минуты удивительного восторга»86.

С этого времени началось оживленное и личное и письменное общение Толстого со Страховым. Страхов был восторженным почитателем Толстого как человека и таким же восторженным почитателем его художественного творчества; в известной степени он сочувствовал философским и моральным воззрениям Толстого. Переписка не прекращалась до самой смерти Страхова в 1896 году и имела важное значение в жизни Толстого, особенно в 1870-е годы.

XII

Толстой всегда любил детей; общение с детьми играло важную роль в его жизни еще до женитьбы. 10 января 1850 года он написал сестре, бывшей тогда в ожидании ребенка, следующее столь необычное для молодого человека двадцати одного года письмо: «Рожай поскорее, милый друг Машенька; ты не поверишь, как скучно будущему дядюшке дожидаться, до свиданья, целую тебя очень нежно и поручаю так же поцеловать от меня Валериана»87.

Живя на Кавказе, Толстой подолгу играл в разные игры с мальчиками, детьми казаков. Вспомним, далее, его путешествие по Швейцарии с мальчиком Сашей Поливановым88 в 1857 году, его занятия и игры в Гиере с племянницами, племянником и Сережей Плаксиным89 в 1860 году и, главное, то «чудное время» его жизни, когда он в течение нескольких лет весь был поглощен занятиями и общением с яснополянскими детьми.

— игры с малыми детьми и воспитание детей подрастающих — заняли в жизни Толстого первое место после писательства и отношений к жене. Воспоминания дочери и сыновей Толстого дают представление об этой важнейшей стороне его жизни в семидесятых годах.

Татьяна Львовна Толстая-Сухотина в своих воспоминаниях рассказывает:

«В свободное от занятий время папа был самым веселым человеком, какого я когда-либо знала. С ним всегда бывало весело. Казалось: стоило ему только показаться, как начиналось что-нибудь очень интересное и забавное. Меня он звал „Чуркой“, и это прозвище очень мне нравилось, потому что он употреблял его тогда, когда бывал весел и когда хотел меня приласкать или пошутить со мной. За всю мою жизнь у меня было особенное чувство любви и благоговения к отцу. И по тому, что я сама испытала, и по тому, что мне рассказывали — и он особенно нежно всегда ко мне относился. Была одна игра, в которую папа с нами играл и которую мы очень любили. Это была придуманная им игра. Вот в чем она состояла: безо всякого предупреждения — папа вдруг делает испуганное лицо, начинает озираться во все стороны, хватает кого-нибудь из нас за руку и, вскакивая с места, на цыпочках, высоко поднимая ноги и стараясь не шуметь, бежит и прячется куда-нибудь в угол, таща за руку того из нас, кто первый ему попадется.

— Идет!.. Идет!.. — испуганным шепотом говорит он.

«он» прошел. Папа сидит с нами на полу на корточках и делает вид, что он напряженно следит за кем-то воображаемым, который и есть самый «он». Папа провожает «его» глазами, а мы сидим молча, испуганно прижавшись друг к другу, боясь, как бы «он» нас не увидал. Сердца наши так стучат, что мне кажется, что «он» может услыхать это биение и по нем найти нас. Наконец, после нескольких минут напряженного молчания — у папа̀ лицо делается спокойным и веселым.

— Ушел! — говорит он о «нем», и мы весело бежим с папа по комнатам. Но вдруг... брови у папа̀ поднимаются, глаза таращатся, он делает страшное лицо и останавливается: оказывается, что «он» откуда-то опять появился.

— Идет! Идет! — шепчем мы все вместе и начинаем метаться из стороны в сторону, ища укромного места, чтобы спрятаться от «него». Опять мы забиваемся куда-нибудь в угол и опять с волнением ждем, пока папа проводит «его» глазами. Наконец, «он» опять уходит, не найдя нас, мы опять вскакиваем, и все начинается сначала, пока папа̀ не надоест с нами играть и он не отошлет нас в детскую. Нам же эта игра, казалось, никогда не могла бы надоесть.

Также любили мы один незатейливый рассказ папа̀, которому он умел придать большое разнообразие интонациями и повышением и понижением голоса. Это был рассказ «Про семь огурцов». Он столько раз в своей жизни рассказывал его мне и при мне другим детям, что я помню его наизусть. Вот он:

— Пошел мальчик в огород. Видит — лежит огурец. Он его взял — хап! и съел. (Это рассказывается спокойным голосом, на довольно высоких нотах). Потом идет он дальше — видит, лежит второй огурец, побольше. Он его — хап! и съел. (Тут голос немного усиливается.) Идет дальше, видит — лежит третий огурец: вот тако-о-й огурец (и папа пальцами показывает расстояние приблизительно в пол-аршина), — он его хап! — и съел. Потом видит — лежит четве-е-е-ртый огурец — вот тако-о-о-й огурец, он его — ха-а-п! и съел. И так идет до седьмого огурца. Голос у папа делается все громче, гуще и гуще... — Идет мальчик дальше и видит, лежит седьмо-о-о-о-о-й огурец. Вот тако-о-о-о-о-й огурец! (И папа растягивает в обе стороны руки, насколько они могут достать.) Мальчик его взял: ха-а-а-п! ха-а-а-а-п! и съел. Когда папа показывает, как мальчик ел седьмой огурец, то его беззубый рот открывается до таких огромных размеров, что страшно на него смотреть, и он руками делает вид, что с трудом в него всовывает седьмой огурец.

И мы все трое, следя за ним, невольно так же, как и он, разеваем рты, и так и сидим с разинутыми ртами, не спуская с него глаз»90.

Сергей Львович Толстой в своих воспоминаниях рассказывает:

«В детстве наше первое удовольствие состояло в том, чтобы отец так или иначе занимался с нами, чтобы он взял нас с собой на прогулку, по хозяйству, на охоту или в какую-нибудь поездку, чтобы он нам что-нибудь рассказывал, делал с нами гимнастику и т. д. Он не был ласков с нами обычными проявлениями нежности: поцелуями, подарками, ласковыми словами, редко дарил игрушки; но мы всегда чувствовали его любовь к нам и доволен ли он нашим поведением. Если он назовет меня «Сергулевич» вместо обычного «Сережа», это была уже ласка. А то он, бывало, тихонько подойдет сзади и молча закроет мне глаза обеими руками. Угадать, кто это сделал, было нетрудно. Или он возьмет меня за обе руки и скажет: «Лезь на меня». Я карабкаюсь по его телу до самых плеч, он меня подтягивает за руки, и я сажусь или становлюсь на его плечи. Тогда он, поддерживая меня, пройдется по комнате, потом как-то сразу перекувыркнет вниз головой, и я опять становлюсь на ноги. Мы очень любили эти телодвижения, и если отец проделает их с одним из нас, например, со мной, то сейчас же сестра Таня или брат Илья закричат: «И меня, и меня!» Мы находили особую прелесть даже в запахе отца, в запахе его фланелевой блузы, здорового пота и табака; в то время он курил»91.

«Одно из наших любимых занятий с отцом была гимнастика, — рассказывает далее С. Л. Толстой. — Начиналось это так: мы становились в ряд, отец перед нами, и мы должны были в точности подражать его движениям: ритмически поворачивать голову направо, налево, вверх и вниз, сгибать и разгибать руки, подымать и опускать поочередно правую и левую ногу, приседать, кланяться, не сгибая колен и доставая землю руками, и т. д. Был также козел, через который мы прыгали.

Вообще отец придавал большое значение физическому развитию тела. Он поощрял гимнастику, плавание, бегание, всякие игры, лапту, городки, бары и особенно верховую езду. Иногда на прогулке он скажет: «Бежим на перегонки». И все мы бежим за ним»92.

О том же вспоминает и Илья Львович:

«Он [отец] обращал особенное внимание на наше физическое развитие, на гимнастику и на всякие упражнения, развивающие смелость и самодеятельность. Одно время он каждый день собирал нас в аллею, где была устроена гимнастика, и мы все, по очереди, должны были проделывать всякие трудные упражнения на параллелях, трапеции и кольцах... «меня не подождали», а я ревел еще больше, злился и все-таки догонял. Слово «неженка» было у нас насмешкой, и не было ничего обиднее, чем когда папа называл кого-нибудь из нас „неженкой“»93.

«В нашем детстве, — рассказывает далее Сергей Львович, — мы, то есть я и мои братья и сестры, особенно любили прибаутки, поговорки и рассказы отца.

Когда мы почему-нибудь плакали, он бывало расскажет что-нибудь смешное, и мы смеемся сквозь слезы. Например, он говорил:

Ты не плачь, не плачь, детинка.
В нос попала кофеинка,

Несмотря на бессмысленность этого изречения, оно действовало безошибочно. Кофеинка неизменно вызывала смех и улыбку.

Когда кто-нибудь из нас ушибется или упадет, он бывало скажет:

Танцевальщик танцевал,
А в углу сундук стоял.

Спотыкнулся и упал»94.

«В детстве у нас, троих старших, то есть у меня, сестры Тани и брата Ильи, было совсем особенное отношение к отцу, иное, мне кажется, чем в других семьях. Для нас его суждения были беспрекословны, его советы — обязательны. Мы думали, что он знает все наши мысли и чувства и только не всегда говорит, что знает. Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз, а когда он меня спрашивал о чем-нибудь, — а он любил спрашивать о том, на что не хотелось отвечать, — я не мог солгать, даже увильнуть от ответа, хотя часто мне этого хотелось»95.

О приемах нравственного воспитания, применявшихся Толстым к своим детям, узнаем из тех же воспоминаний. Сергей Львович рассказывает:

«Отец очень редко наказывал нас, не ставил в угол, редко бранил, даже редко упрекал, никогда не бил, не драл за уши и т. п., но, по разным признакам, мы чувствовали, как он к нам относится. Наказание его было — немилость: не обращает внимания, не возьмет с собою, скажет что-нибудь ироническое... намек. Иногда он раздражался и возвышал голос, особенно во время уроков, но я не помню, чтобы он при этом употреблял грубые слова; случалось только, что он прогонял с урока. Больше всего он был недовелен нами за ложь и грубость с кем бы то ни было — с матерью, воспитателями или прислугой...

Когда я делал что-нибудь нечаянно — разобью посуду, разорву или запачкою свое или чужое платье, забуду данное мне поручение — и оправдываюсь тем, что я это сделал нечаянно, то он бывало скажет: „Вот за то я тебя и упрекаю, что ты это сделал нечаянно. Надо стараться ничего нечаянно не делать“. Еще он говорил: „Если ты что-нибудь делаешь, делай это хорошо. Если же ты не можешь или не хочешь делать хорошо, лучше совсем не делай“»96.

Илья Львович рассказывает следующий эпизод из своего детства:

«Помню елку в только что выстроенной и еще не совсем отделанной зале. Мне было пять лет. В этот раз мне подарили большую фарфоровую чайную чашку с блюдцем. Мама знала, что я давно мечтал об этом подарке, и приготовила мне его к рождеству. Увидав чашку на своем столике, я не стал рассматривать остальных подарков, схватил ее обеими руками и побежал ее показывать. Перебегая из залы в гостиную, я зацепился ногой за порог, упал, и от моей чашки остались одни осколочки. Конечно, я заревел во весь голос и сделал вид, что расшибся гораздо больше, чем на самом деле. Мама кинулась меня утешать и сказала мне, что я сам виноват, потому что был неосторожен. Это меня рассердило ужасно, и я начал кричать, что виноват не я, а противный архитектор, который сделал в двери порог и если бы порога не было, я бы не упал. Папа это услыхал и начал смеяться: „архитектор виноват, архитектор виноват“, — и мне от этого стало еще обиднее, и я не мог ему простить, что он надо мной смеется. С этих пор поговорка „архитектор виноват“ так и осталась в нашей семье, и папа часто любил ее повторять, когда кто-нибудь старался свалить свою вину на другого»97.

В письме к А. А. Толстой от 27 октября 1872 года Толстой кратко охарактеризовал всех своих детей, начиная с девятилетнего Сережи и кончая четырехмесячным Петром. Толстому удалось очень верно схватить особенности характера своих детей, которые вполне отчетливо проявились в их взрослой жизни. Таковы: несамостоятельность Сережи, самобытность Ильи, семейные инстинкты Тани. Свою характеристику восьмилетней Тани Толстой заканчивает ироническим замечанием: «Готов дать премию огромную тому, кто из нее сделает „новую женщину“». Это означало, что Толстой был уверен в том, что сделать «новую женщину» (в духе шестидесятых годов) из его дочери Тани, когда она вырастет, никому не удастся и премия останется невостребованной.

«Слабый, болезненный ребенок. Как молоко, белое тело, курчавые белые волосики; большие странные голубые глаза, — странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Это будет одна из загадок. Будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное»98.

XIII

С осени 1871 года Толстой приступил к осуществлению своего замысла о составлении книги для детского чтения. 20 сентября С. А. Толстая писала Т. А. Кузминской: «Мы теперь опять занялись детскими книжками. Левочка пишет, а я с Варей [В. В. Толстая, племянница Льва Николаевича] переписываю. Идет очень хорошо»99.

Сначала Толстой предполагал издать отдельно «Азбуку» и книгу для детского чтения, но в процессе работы «Азбука» и книга для чтения были соединены в одну книгу в четырех частях под общим названием «Азбука».

Написанные им рассказы для детей Толстой прочитывал своим старшим детям и по их пересказу исправлял написанное, особенно язык.

29 октября Толстой пишет Т. А. Кузминской: «Я пишу книжку (и, кажется, будет толк)... »100. Ей же 28 ноября пишет С. А. Толстая: «Так часто собираюсь писать тебе, милая Таня, и так занята помоганием Левочке — детскими книжечками, что еле успеваю переделать в день все необходимые дела; но все еще не скоро будут готовы эти книжечки. Ты знаешь, как Левочка все отделывает и переделывает, даже мелочи».

22 декабря Софья Андреевна вновь пишет сестре: «Мы все это время с дядей Костей101 писали, переписывали детские книжечки и спешили кончить к празднику. И действительно кончили, и Левочка повез первую часть в Москву».

12 января 1872 Лев Николаевич сообщает А. А. Толстой: «Пишу я эти последние года азбуку и теперь печатаю. Рассказать, что такое для меня этот труд многих лет — азбука, очень трудно»102. «Я очень занят и доволен работой», — писал Толстой Страхову 17 января103.

По своему обыкновению Толстой много исправлял написанные им рассказы в корректурах. 3 марта он писал Страхову: «Азбука моя кончена и печатается очень медленно и скверно у Риса, но я по своей привычке всё мараю и переделываю по двадцать раз»104. 16 марта Толстой извещал Фета: «Азбука моя не дает мне покоя для другого занятия. Печатанье идет черепашьими шагами и черт знает, когда кончится, а я все прибавляю, убавляю и изменяю. Что из этого выйдет, не знаю, а положил я в него всю душу»105. О том же писал Толстой Страхову 22 марта, имея в виду начатый роман из времени Петра I: «Писать я почти не начинал, да едва ли начну до зимы. Все время и силы мои заняты Азбукой»106.

Два самых больших рассказа, входящих в состав третьей и четвертой книг «Азбуки», — «Бог правду видит, да не скоро скажет» и «Кавказский пленник», — были написаны Толстым по просьбе редакций двух мало распространенных журналов: «Беседа» (редактор С. А. Юрьев) и «Заря» (ближайшее участие принимал Н. Н. Страхов). Рассказ «Бог правду видит, да не скоро скажет» был закончен (а может быть, даже и начат) в первых месяцах (не позднее марта) 1872 года, когда к Толстому в Ясную Поляну приехал по поручению редакции секретарь «Беседы» Н. В. Лысцев. Толстой пригласил Лысцева остаться у него на два дня, в течение которых он и закончил рассказ107.

«Кавказский пленник» был закончен 25 марта, о чем Толстой тогда же уведомил Страхова.

В начале апреля Лев Николаевич писал А. А. Толстой: «Работы все больше и больше впереди. Если бы мне 20 лет тому назад сказали: придумай себе работу на 23 года, — я бы все силы ума употребил и не придумал бы работы на три года. А теперь скажите мне, что я буду жить в 10 лицах по 100 лет, и мы все не успеем всего переделать, что необходимо. Азбука моя печатается с одного конца, а с другого все пишется и прибавляется. Эта Азбука одна может дать работы на сто лет. Для нее нужно знание греческой, индийской, арабской литератур, нужны все естественные науки, астрономия, физика, и работа над языком ужасная»108.

Работая над «Азбукой», Толстой, естественно, пришел к мысли возобновить школьные занятия с крестьянскими детьми. Занятия начались в январе 1872 года; каждый день приходило около 35 детей. На этот раз Толстой привлек к преподаванию трех своих старших детей: девятилетнего Сережу, семилетнюю Таню и даже пятилетнего Илью.

«Таня и Сережа учат довольно порядочно, — писала Софья Андреевна Т. А. Кузминской 2 февраля. — В неделю уже все знают буквы и склады на слух». Толстой писал Фету 20 февраля: «...Я опять завел школу; и жена, и дети, мы все учим, и все довольны»109. О том же извещал он и Н. Н. Страхова 3 марта: «Жизнь наша в деревне та же, прибавилось новое только — школа крестьянских детей, которая сама собой завелась. И всех нас с детьми моими очень занимает»110.

Софья Андреевна писала сестре 10 марта: «У нас все продолжается школа, идет хорошо, ребята детям носят разные деревенские штучки: то деревяшки какие-то, правильно нарезанные, то жаворонки, сделанные из черного теста; после классов таскают Таню на руках, иногда шалят, но почти все выучились читать и довольно бойко по складам».

В следующем письме, написанном в том же месяце, Софья Андреевна писала: «У нас все продолжается школа и идет хорошо. Учим мы их часа два или немного более». Затем 6 апреля: «Каждое утро своих детей учу, каждое после обеда школа собирается. Все читают и пишут хотя не совсем хорошо, но порядочно».

«Ученики приходили к нам в дом, — рассказывает С. Л. Толстой. — В передней и в прилегающих к ней комнатах мы учили каждый свою группу учеников. Опыт был довольно удачен, и ученики мои и сестры Тани усвоили себе начальную грамоту; Илья же был слишком мал и к тому же подрался со своими учениками».

«Когда мне было 6 лет, я помню, как папа учил деревенских ребят...

Деревенские ребята приходили к нам, и их было очень много. Когда они приходили, в передней пахло полушубками, и учили их всех вместе и папа, и Сережа, и Таня, и дядя Костя. Во время уроков бывало очень весело и оживленно.

Дети вели себя совсем свободно, сидели где кто хотел, перебегали с места на место и отвечали на вопросы не каждый в отдельности, а все вместе, перебивая друг друга и общими силами припоминая прочитанное. Если один что-нибудь пропускал, сейчас же вскакивал другой, третий, и рассказ или задача восстанавливались сообща.

Папа особенно ценил в своих учениках образность и самобытность их языка. Он никогда не требовал буквального повторения книжных выражений и особенно поощрял все „свое“.

— Ты куда?

— К дяденьке, мелку откусить.

— Ну беги, беги. Не нам их учить, а учиться у них надо, — сказал он кому-то, когда мальчик отошел. — Кто из нас сказал бы так? Ведь он не сказал — взять — или — отломить, а сказал точно „откусить“, потому что именно откусывают мел от большого куска зубами, а не ломают его»111.

Занятия с крестьянскими детьми имели очень важное значение для окончательного редактирования детских рассказов Толстого. Все написанное им для «Азбуки» Толстой прочитывал своим ученикам и по их пересказам, как ранее по пересказам своих детей, исправлял написанное как со стороны содержания, так и со стороны языка. Кроме того, школа служила Толстому проверкой тех приемов обучения, которые он рекомендовал в своей книге.

«В свободное от уроков время, — рассказывает С. Л. Толстой, — мы с увлечением катались с нашими сверстниками-учениками на скамейках. Здесь они были нашими учителями. Особенно мы любили садиться на длинную скамейку глухонемого, уже взрослого Макарова, на которую усаживалось человек семь. Мы быстро скатывались по хорошо укатанной дороге и в конце горки обыкновенно с хохотом и визгом вываливались в снег.

Последствием нашего общения со сверстниками на деревне были добрые отношения с ними, которые не прекращались и в дальнейшей нашей жизни»112.

XIV

Изучение русского народного творчества, а также знакомство, в связи с работой над «Азбукой», с народным творчеством других народов, самая работа над детскими рассказами, приспособленными к пониманию крестьянских детей, живое общение с крестьянскими детьми — все это поставило перед Толстым во всей силе вопрос о народности в литературе.

3 марта Толстой пишет Н. Н. Страхову, единственному из его корреспондентов, который мог понять его мысли по данному вопросу:

«Заметили ли вы в наше время в мире русской поэзии связь между двумя явлениями, находящимися между собой в обратном отношении: упадок поэтического творчества всякого рода — музыки, живописи, поэзии, и стремление к изучению русской народной поэзии всякого рода — музыки, живописи <и украшения> и поэзии. Мне кажется, что это даже не упадок, а смерть с залогом возрождения в народности. Последняя волна поэтическая — парабола была при Пушкине на высшей точке, потом Лермонтов, Гоголь, мы грешные, и ушла под землю. Другая линия пошла в изучение народа и выплывет, бог даст, а пушкинский период умер совсем, сошел на нет.

Счастливы те, кто будут участвовать в выплывании. Я надеюсь»113.

Страхов своим ответным письмом (оно неизвестно), по выражению Толстого, задел его за живое, и Толстой 22 марта пишет ему второе письмо по тому же вопросу. В этом письме он писал, что у него появилось сомнение, «не ложные ли приемы, не ложный ли язык» тот, которым пишут русские писатели и писал он сам. «...Противен этот наш теперешний язык и приемы, а к другому языку и приемам (он же и случился народный) „влекут мечты невольные“».

Как пример искусственности содержания и языка Толстой вспоминает повесть Карамзина «Бедная Лиза» и противопоставляет ей народное творчество. «„Бедная Лиза“, — говорит он, — выжимала слезы, и ее хвалили, а ведь никто никогда уж ее не прочтет, а песни, сказки, былины — все простое будут читать, пока будет русский язык».

«Я изменил приемы своего писания и язык, — объясняет Толстой, — но, повторяю, не потому, что рассудил, что так надобно, а потому, что даже Пушкин мне смешон, не говоря уж о наших элукубрациях114, а язык, которым говорит народ и в котором есть звуки для выражения всего, что только может желать сказать поэт, — мне мил».

Главное значение народного языка Толстой видит в том, что язык этот «есть лучший поэтический регулятор». «Захоти сказать лишнее, напыщенное, болезненное — язык не позволит, а наш литературный язык без костей, так набалован, что хочешь мели — все похоже на литературу». Не потому Толстой «изменил приемы своего писания и язык», что он проникся учением славянофилов. «Я ненавижу, — писал он далее, — все эти „хоровые начала“, и „строи жизни“, и „общины“, и „братьев славян“ каких-то выдуманных, а просто люблю определенное, ясное и красивое и умеренное, и все это нахожу в народной поэзии и языке и жизни, и обратное в нашем».

Это упоминание о народной жизни как воплощении «определенного, ясного, красивого и умеренного» показывает, что Толстой уже в то время был на пути к отречению от своего класса.

Категоричность заявления Толстого («я изменил» — а не «решил изменить» «приемы своего писания и язык») указывает на то, что Толстой в то время уже пробовал что-то писать, применяя эти измененные приемы. То же вполне определенно утверждает Толстой в последних строках данного письма. Отправляя Страхову написанный им для детей рассказ «Кавказский пленник», Толстой поясняет: «Это образец тех приемов и языка, которым я пишу и буду писать для больших»115.

Взгляд на рассказ «Кавказский пленник» как на образец тех приемов и того языка, какими Толстой решил писать «для больших», высказан и в письме к Страхову от 15 апреля. Здесь Толстой пишет, что, печатая этот рассказ, он чувствует себя в положении искусного лекаря, который в сладких пилюлях старательно скрыл «пользительное», по его мнению, касторовое масло. Лекарь одного только желает: «Чтоб никто не разболтал, что это лекарство, чтоб проглотили, не думая о том, что там есть. А оно уж подействует»116.

Категорическое утверждение Толстого, что он что-то уж написал «для больших» в стиле «Кавказского пленника», заставляет обратиться к относящимся к этому периоду его художественным произведениям. Единственное произведение, по простоте стиля и языка приближающееся к стилю и языку «Кавказского пленника», — это неоконченный отрывок «Степан Семеныч Прозоров»117. Вот второй абзац этого рассказа, характерный по своему стилю и языку для всего отрывка:

«В Сандарской губернии в Никольском уезде жил молодой богатый помещик. Ему досталось от отца большое состояние, но он скоро почти все прожил. Он продал два именья, и оставалось у него одно, то, в котором он родился и в котором были похоронены его отец и мать, и на этом именьи было столько долгов, что он ждал всякую минуту, что продадут и это именье, и ему ничего не останется. Но несмотря на то, Степан Семеныч жил, как и всегда, богато и весело, и дом у него был полон гостей, и что у него было, в том он никому не отказывал».

Дальнейшее содержание написанного начала произведения в следующем.

Имение Степана Семеныча описано за долги. Он занимает у тетки принадлежащие ее детям деньги, чтобы расплатиться с долгами, но вместо этого едет в Москву и проживает все полученные деньги. В отчаянье из-за того, что истратил чужие деньги, которые не может вернуть, он на другой день утром хочет лишить себя жизни и идет к реке, чтобы утопиться. Но когда он подошел к речке, «солнце встало, и ему стало вдруг весело». Мысль о самоубийстве была оставлена, и он решает убежать куда-нибудь, где его не знают. На берегу лежала мужицкая одежда; он разделся и вошел в воду, затем сейчас же вышел, надел мужицкую одежду и пошел по берегу, сам не зная куда. На пристани он взошел на отходящий пароход, прошел по привычке в первый класс, но оттуда его вытолкали. «Он прошел в третий класс и сел на полу у трубы с мужиками и солдатами и был, как во сне».

В этом рассказе Толстой впервые после изображения плена Пьера в «Войне и мире» и после незаконченного рассказа 1870 года «Убийца жены» пытался развернуть тему ухода (здесь вынужденного) человека привилегированного класса из барских условий жизни. Впоследствии этот сюжет сделался для Толстого одним из самых излюбленных.

XV

В середине января 1872 года Толстой едет в Москву по делам печатания «Азбуки», а также для того, чтобы посоветоваться со знатоками (Ф. И. Буслаевым, П. А. Бессоновым и другими) относительно помещения в «Азбуке» отрывков из летописей.

Тогда же, вероятно, он встретился со знатоком русских былин, писателем и историком Павлом Дмитриевичем Голохвастовым.

Голохвастов познакомил Толстого с задуманной им работой о законах русского стиха. Эта работа очень заинтересовала Толстого, и в своих письмах к Голохвастову в 1873—1876 годах он неоднократно советовал продолжать ее. Труд П. Д. Голохвастова появился в печати только в 1883 году под заглавием «Законы стиха русского народного и литературного». В предисловии автор писал, что его исследование «вызвано графом Л. Н. Толстым, когда тот переделывал народные былины и сказки для „Азбуки“ своей, и задумано в форме писем к Льву Николаевичу».

русского народного пения; Толстой также сделался одним из членов-учредителей этого общества, целям которого глубоко сочувствовал.

12 января 1872 года он обратился к А. А. Толстой с просьбой содействовать ускорению разрешения этого общества в правительственных сферах. О дальнейшей судьбе и деятельности этого общества ничего не известно118.

Имея в виду поместить в «Азбуку» ряд статей по физике и астрономии, Толстой занялся изучением этих наук. «Я все занимаюсь астрономией и физикой, — писал Толстой брату 9 марта 1872 года119.

19 апреля Софья Андреевна записывает в дневнике: «Всю ночь Левочка до рассвета смотрел на звезды»120. С. Л. Толстой вспоминает: «В ясную ночь он нам [своим детям] рассказывал про звездное небо. Одно время его интересовала астрономия — не математическая, а наглядная астрономия, и он называл нам звезды и объяснял разницу между звездами, планетами и кометами»121.

Особенно усердно занимался Толстой изучением физики. «Я нынешнюю зиму страстно, но урывками занимался естественными науками, особенно физикой», — писал он Страхову в конце сентября 1872 года122. Десятки страниц его записных книжек исписаны сведениями по физике и собственными его соображениями о законах физических явлений123.

«Азбуке». Записи Толстого показывают его знакомство с сочинениями выдающегося английского физика Гемфри Дэви, с книгой другого английского физика — Д. Тиндаля «Теплота, рассматриваемая как род движения», с положениями М. Фарадея, с опытами Д. Джоуля. Не ограничиваясь усвоением сведений, добытых экспериментальным путем, Толстой пытался проникнуть в самую сущность явлений физического мира. Он задается вопросами: что есть масса? Где граница тела? Что определяет объем? Что такое притяжение? Что такое теплая среда? Как объяснить горизонтальность жидкости? Что есть огонь? Отчего происходит делимость? На все эти и многие другие вопросы Толстой пытался найти ответы в меру своих знаний и на основе своего общего миросозерцания. «Аксиомы», из которых исходил при этом Толстой, выражены им в следующих формулировках:

«Все мироздание состоит из движущихся частей материи различной формы».

«Материя одна. Материя для себя самой непроницаема. Материя бесконечно дробима. Пространства без материи мы не знаем и не можем себе представить»124.

В предисловии к 48-му тому Полного собрания сочинений Толстого на основании отзывов специалистов дается следующая оценка его записей по физике:

«Наличие этих записей опровергает довольно распространенное представление, будто Толстой не интересовался точными науками и не был с ними достаточно знаком. Чтение этих записей убеждает в том, что Толстой был знаком с работами известных физиков своего времени. В тексте... «химические») лучи, химическое действие электрического тока и ряд других.

Из записей Толстого видно, что он не только знакомился с достижениями современной ему физики, но касался весьма широкого круга проблем этой науки и относился к ним со свойственным ему глубоким интересом и критикой самого существа вопроса...

Несомненно, что ряд высказываний Толстого по вопросам физики стоял на уровне современной ему науки, а в отдельных случаях он шел впереди ее. Таково, например, рассуждение о покое и движении, записанное 7 марта 1872 года, близкое по своему смыслу к закону относительности, открытому значительно позже: «Движение не есть противуположение покою. Покоя нет, как скоро есть движение... Движение есть противуположение направлений движения»...

Как видно по записям и чертежам в записной книжке, Толстой, задумываясь над свойствами световых лучей, в конце концов пришел к выводу, который он записал 14 марта 1872 года: «Лучи, встречающие препятствие, производят силу». Таким образом, Толстой отмечает здесь хорошо известное теперь в физике явление светового давления»125.

XVI

«Азбуки» в Москве подвигалось вперед очень медленно, и у Толстого явилась мысль перенести печатание в Петербург и просить Н. Н. Страхова держать последние корректуры. Страхов после некоторых колебаний согласился на это предложение, и Толстой 20 июня послал ему рукопись первых двух книг «Азбуки».

По ходу работы Толстой давал Страхову все новые и новые полномочия. Он просил Страхова делать переводы славянских текстов, входящих в «Азбуку», и снабжать их грамматическими объяснениями, вполне предоставлял его усмотрению порядок размещения материала и разрешение вопросов орфографии, просил исправлять «неясности и дурные обороты» в наставлениях «Для учителя», а из рассказов для детей вычеркивать все, что Страхов найдет «плоским и лишним».

В первом же письме к Страхову в середине июня, давая указания, касающиеся печатания «Азбуки», Толстой прибавлял; «...Во многом позвольте полагаться на ваш вкус и писать ad libitum» (по усмотрению)126.

Страхов очень умеренно пользовался предоставленными ему правами и вносил исправления в толстовские тексты лишь в исключительных случаях, всегда уведомляя об этом автора; но некоторые статьи по физике и по естественным наукам, казавшиеся ему не вполне точными и ясными, Страхов с согласия Толстого удалил из «Азбуки».

«Не могу вам выразить, как я вам благодарен за то чувство спокойствия, которое испытываю, зная, что книга в ваших руках», — писал он Страхову 2 июля127.

В одном из писем в конце сентября Толстой даже просил Страхова поставить ему отметки по пятибалльной системе за-рассказы в четвертой книге «Азбуки»: «Какие вам понравились — 4 и 5, и какие не понравились — 2, 1 и 0»128.

С наступлением лета Толстой решил съездить в свое только что купленное самарское имение, отчасти с той целью, чтобы отдохнуть от напряженной работы, отчасти по хозяйственным делам. Он рассчитывал, что вся поездка займет не больше четырех недель.

Перед самым отъездом, 8 июля, Толстой написал Страхову, прося во время его отсутствия все недоразумения по печатанию «Азбуки» разрешать так, как ему «кажется лучше». «...Надеюсь на вас, как на каменную гору», — писал Толстой129. В отсутствие Толстого его жена 14 июля отправила Страхову третью книгу «Азбуки».

«Азбукой» продолжалась и в пути. Особенно много труда требовала арифметика, входившая как особый отдел во все четыре книги «Азбуки». 12 июля Толстой писал жене из Самары: «Вчера мучился с арифметикой целый день, вместо того, чтобы любоваться берегами»130.

13 июля Толстой приехал на свой новый хутор, расположенный в Николаевском уезде Самарской губернии на реке Тананыке. Здесь он осмотрел дом, приобретенный у прежнего владельца, сделал план его перестройки, отдал распоряжения об уборке урожая, выбрал место для посева, распорядился относительно покупки скотины, птицы и хозяйственных принадлежностей. Степь опять привела Толстого в восхищение. «Что здесь за воздух — это нельзя понять, не испытавши», — писал он жене 14 июля131. И все-таки он чувствовал себя неспокойным. «Совестно вырывать из своей счастливой и полезной жизни время на пустяки», — писал он жене в том же письме.

Предыдущим летом Толстой этого не чувствовал. Тогда он только что пережил мучительный разлад семейных отношений и, с другой стороны, не был занят никакой работой. Теперь было другое. Семейные отношения опять наладились. Софья Андреевна писала в дневнике 30 марта 1872 года: «Зима была счастливая, мы опять жили душа в душу...»132. С другой стороны, над ним тяготела незаконченная работа над «Азбукой». Все это привело к тому, что Толстой не прожил в самарской степи назначенного им себе срока. Не позднее 29 июля он уже вернулся в Ясную Поляну, а 30 июля писал Страхову: «Я вернулся здоровый и свежий, но начинаю слишком рано работать и хочу удержаться и не могу. Как будто подгоняет меня невидимая сила, и неохотно покоряешься»133.

6 августа Толстой получил первые три листа корректуры «Азбуки». Он остался очень доволен внешностью книги. «Издание и отчетливость работы удивительны, — писал он Страхову 7 августа. — Я никогда не мечтал, чтобы было так хорошо»134.

писал Страхову: «Я до одурения занимаюсь эти дни окончанием арифметики... Вы будете смеяться надо мной, что я взялся не за свое дело; но мне кажется, что арифметика будет лучшее в книге»135.

Работа над рассказами для «Азбуки» была почти закончена; в середине августа Страхову была отправлена четвертая книга. Однако неожиданное обстоятельство на некоторое время выбило Толстого из рабочей колеи.

XVII

Во время пребывания Толстого в Самаре в Ясной Поляне произошло несчатье: бык насмерть забодал пастуха.

В сентябре в Ясную Поляну явился молодой либеральный судебный следователь. Обрадовавшись случаю «покуражиться» над помещиком-графом, он объявил Толстому, что дело передается в суд, и взял с него подписку о невыезде.

нет, так как с него взята подписка о невыезде. Председатель суда ответил, что он будет прав, если не поедет. Толстой пишет в суд, что не может ехать, так как находится под следствием. На суде товарищ прокурора заявляет, что граф Толстой не может быть присяжным, потому что обвиняется в преступлении, предусмотренном 1466-й статьей Свода законов. Эта статья гласила: «Кто, без намерения учинив убийство, дозволит себе какое-либо действие, противное ограждающим личную безопасность и общественный порядок постановлениям, и последствием оного, хотя и неожиданным, причинится кому-либо смерть, тот за сие подвергается заключению в тюрьме от двух до четырех месяцев».

Суд, однако, не соглашается с мнением прокурора и накладывает на Толстого штраф в 25 рублей, требуя, чтобы он явился, иначе он будет предан суду. С письмом председателя суда, в котором было сказано, что он юридически прав, не являясь на суд, Толстой приезжает в Сергиевское.

Возмущенный до крайности всем этим делом, Лев Николаевич, как десять лет назад, 15 сентября пишет письмо в Петербург А. А. Толстой. Он не менее возмущен всем происшедшим, чем был возмущен в 1862 году произведенным у него обыском. Он пишет, что если дело действительно дойдет до суда, то он решил, «как ни противна» ему «европейская жизнь», уехать в Англию «навсегда или до того времени, пока свобода и достоинство каждого человека не будет у нас обеспечено». Он просит А. А. Толстую снабдить его двумя-тремя письмами, которые бы открыли ему «двери хорошего английского круга. Это необходимо для детей, которым придется там вырасти».

Закончив эту деловую часть письма, Толстой вновь изливает все свое негодование на то, что с ним случилось. Он пишет: «Говорят, что законы дают sécurité [безопасность]. У нас напротив. Я устроил свою жизнь с наибольшей sécurité. Я довольствуюсь малым, ничего не ищу, не желаю, кроме спокойствия; я любим, уважаем народом; воры и те меня обходят; я имею полную sécurité, но только не от законов»136.

Как признавался Толстой в одном из следующих писем, отправляя это письмо, он надеялся на то, что А. А. Толстая разгласит случившееся с ним во дворце, быть может, расскажет и самому царю.

и что суда не будет, вследствие чего его решение об отъезде из России отменяется.

Между тем А. А. Толстая, получив первое письмо Льва Николаевича, ответила ему не в том тоне, как он ожидал. Письмо ее не сохранилось, но, судя по ответному письму Толстого, она уговаривала его «мужаться, не быть эгоистом и быть христианином». Письмо вызвало в Толстом чувство раздражения. В ответном письме от 23 (?) сентября он по пунктам возражает своей корреспондентке:

«Мужаться можно там, где есть враг, где есть опасность», а здесь только «борьба лжи и притворства». Признать то, что с ним случилось, как посланное свыше испытание он отказывается, так как нельзя считать посланным свыше испытанием, если попадешь в муравьиную кучу, и тебя со всех сторон «обсыпают и жалят муравьи». «Я понимаю, — язвительно говорит далее Толстой, намекая на придворную среду, — что многих людей, возвышенно-утонченных, можно высечь, и они только оглянутся, — не видал ли кто-нибудь, и сделаются еще приятнее, чем прежде, и их не жалко». Но есть и другие люди, «приносящие все в жертву соблюдению своего достоинства, для которых малейшее унижение есть физическое страдание». И несмотря на то, что план отъезда из России был уже совершенно оставлен, Толстой все-таки, с единственной целью уколоть свою придворную тетушку и ее высоких покровителей, заканчивает письмо словами:

«Очень жалею о том, что потревожил вас, и наверно вперед не буду. А более, чем когда-нибудь, остаюсь при своем мнении, что лучшее, что может сделать человек, уважающий себя, это уехать от того безобразного моря самоуверенной пошлости, развратной праздности и лжи, лжи, лжи, которая со всех сторон затопляет тот крошечный островок честной и трудовой жизни, который себе устроил. И уехать в Англию, потому что только там свобода личности обеспечена — обеспечена для всякой уродливости и для независимой и тихой жизни»137.

Толстой хотел предать гласности всю эту историю. Около 15 сентября он начал статью под заглавием «Новый суд в его приложении». Черновые наброски этой статьи сохранились в его архиве138.

«Я убедился, что для России надо совершенно перевернуть то положение, которому нас учили в университете, именно, что цель закона и суда есть безопасность граждан». Далее он поясняет, что, будучи «любим и уважаем в околотке», он чувствовал себя в полной безопасности от всего, кроме суда. «Жизнь моя, — пишет Толстой, — безопасна от всего, кроме как от приложения закона — того самого, что имеет назначением обеспечивать жизнь людей».

Прежде чем перейти к описанию случая, который вызвал статью, Толстой рассказывает о своем личном отношении к тем представителям суда, с которыми ему пришлось иметь дело. Он говорит: «...Как бы ни старался человек верить на слово торжественному восклицанию судебного пристава: «Суд идет!» и что это суд [слово «суд» Толстой подчеркивает дважды], я невольно видел в этом суде очень хорошо мне известных господ по их прошедшему и не мог никак помирить мое невольное презрение к лицам с уважением к суду». И далее, явно имея в виду председателя и членов Тульского окружного суда, Толстой пишет: «Но если представить себе, что где-нибудь суд составлен из известного вам пошлого развратника или старого, известного по старым судам взяточника и пошлого богатого дурака, который от убийственной скуки и глупости утешается сидением на возвышении... то если представить себе таких судей (что невозможно, но я говорю для примера), то тогда...».

Намек получился слишком прозрачный, и Толстой, не закончив фразу, зачеркивает ее.

Далее Толстой переходит к рассказу о двух фактах из деятельности Тульского окружного суда, особенно поразивших его своей нелепостью. В одном случае без достаточных оснований была оправдана жена, убившая мужа; в другом случае был приговорен к тяжкому наказанию муж, убивший жену. Нельзя думать, что Толстой в раздражении на все, что с ним случилось, умышленно подбирал такие факты, которые доказывали нелепость суда. В нелепости суда он был убежден еще до истории с быком. 2 апреля 1870 года он заносит в свою записную книжку такое рассуждение: «Как просто мы говорим теперь: как глупо было учреждение пытки. Пытка затемняла, а не открывала правду. Через...139 лет будут удивляться, как могли не понимать глупость учреждения присяжных, и обвинителя, и защитника! Это затемняло правду и была игра»140.

После описания этих двух случаев Толстой имел в виду рассказать про те судебные дела, в решении которых он сам принимал участие в качестве присяжного, но здесь статья была оборвана.

не соблюдает статьи закона, по которой арестованному через семь дней должно быть предъявлено обвинение; в противном случае он должен быть освобожден. «Уклонение, всеми принятое, взошедшее в обычай, от семидневного срока есть не уклонение, а уничтожение закона. Вора следует, может быть, наказать одним годом тюрьмы, а он уже просидел три».

Все эти наброски написаны очень торопливо, многие слова оставлялись недописанными. Чувствуется глубокая взволнованность автора.

Но после того, как Толстой узнал, что суда над ним не будет, он оставил начатую статью и вернулся к своей работе над «Азбукой» — к окончанию «Арифметики». В конце сентября он писал Страхову: «Нынче первый день, что я провел без дробей, и испытываю великое наслаждение»141.

XVIII

Толстой продолжал вести тот же уединенный, замкнутый образ жизни безвыездно в Ясной Поляне летом и зимой. Из соседних помещиков он поддерживал знакомство только с

А. Н. Бибиковым, владельцем усадьбы Телятинки, расположенной в трех верстах от Ясной Поляны, которого он в одном из писем к А. А. Толстой назвал «очень добрым человеком».

«Вчера, подъезжая к Москве, как я увидал эту пыль и толпу и почувствовал жар и шум, так страшно и гадко стало, что захотелось поскорее бежать к тебе под крыло»142. О том же в еще более резких выражениях писал он А. А. Толстой 20 февраля 1872 года: «...Вчера я вернулся из Москвы, где я заболел, с таким отвращением ко всей этой праздности, роскоши, к нечестно приобретенным и мужчинами и женщинами средствам, к этому разврату, проникшему во все слои общества, к этой нетвердости общественных правил, что решился никогда не ездить в Москву. Со страхом думаю о будущем, когда вырастут дочери»143.

Шурин Толстого С. А. Берс говорит в своих воспоминаниях о Толстом: «Когда он бывал в городе со мною, я был свидетелем того, как он впадал в уныние, суетливость и даже раздражительность»144.

С. А. Толстая в своем дневнике 9 декабря 1870 года записывает, что, вернувшись из Москвы, где он покупал игрушки на елку, Лев Николаевич «все говорил: „Какое счастье быть дома, какое счастье дети, как я ими наслаждаюсь!“»145.

Иначе относилась к жизни в деревне его жена. Несмотря на большую семью, она часто скучала в деревенской обстановке. Об этом она не один раз писала своей сестре Т. А. Кузминской.

«Скоро у нас все разъедутся, и я со страхом думаю об осени и одиночестве. Вообще только и не мрачно на душе, когда очень шумно, а когда я остаюсь одна, даже вчера, ходя по лесу, оставалась одна, и на меня находит какой-то ужас и невыносимая тоска» (30 августа 1871 года).

«Меня теперь постоянно страшно удивляет, что есть еще на свете что-то веселое, если кто-нибудь веселится» (29 сентября 1871 года).

«Если б во мне проснулись все мои способности ума и души, а главное, мои желания, я бы могла до смерти доплакаться и прийти в ужасное нетерпение и волнение. Как будто что-то будет впереди, а теперь я живу покамест» (28 ноября 1871 года).

«Так одиноко, монастырски живешь здесь, в Ясной Поляне» (2 февраля 1872 года).

«Я всем счастлива, — а все мне грустно, все пусто и одиноко» (1 октября 1872 года).

«Очень у нас скучно и уединенно. Только делами спасаешься от той малодушной скуки, которая невольно иногда находит, и хотелось бы иногда и общества, и какого-нибудь неразумного удовольствия» (14 ноября 1872 года).

Несмотря на томившую ее по временам скуку, Софья Андреевна добросовестно исполняла свои обязанности матери и хозяйки дома.

В начале ноября 1872 года Н. Н. Страхов вторично посетил Ясную Поляну, пробыв в ней на этот раз два дня. Об этом своем посещении Ясной Поляны Страхов писал Толстому 4 декабря:

«Не сумею выразить, как мне приятно было опять увидеть Вас и вообще ближе узнать Вас по поводу «Азбуки» ...Каким-то светлым духом веет от Вас, как и от всех Ваших произведений, и я часто укрепляюсь этим духом, вспоминаю о нем, как о том образце, которого следует держаться.

»146.

Страхов оставил Толстому свою только что вышедшую книгу «Мир как целое. Черты из науки о природе». В том же письме Страхов просил Толстого прочесть его книгу, прибавляя, что суждение Толстого будет ему «одним из главнейших указаний, как идти вперед». Он выражал надежду, что Толстой почувствует «нравственное впечатление, которое производит книга», которое «и есть самое важное».

Толстой внимательно, с карандашом в руке прочел книгу Страхова. В общем он отнесся к книге одобрительно, но некоторые главы и отдельные места книги Страхова ему не понравились, о чем он и написал автору 12 ноября большое письмо. Возражения Толстого против отдельных положений книги Страхова интересны тем, что раскрывают его философские воззрения того времени. Экземпляр книги Страхова с пометками Толстого в яснополянской библиотеке не сохранился.

В своем письме Толстой нападает на фразу Страхова: «Человек есть дух, а не вещество», и потому «постижение должно быть начато с духа, а не с вещества». На это Толстой возражает: «Человек отличается от остального мира, на мои глаза, вовсе не духом, которого я совершенно не понимаю, но тем, что он — судит о самом себе, когда судит о человеке, и судит о , когда судит о вещах. Судить о самом себе (вернее, иметь себя предметом своим) мы называем сознание».

Как поясняет Толстой далее, он не признает существования «объективного духа», противопоставляемого «объективному [то есть вещественному] миру». Но с тем, что «человек должен начинать постижение с себя, а не с вне себя», Толстой согласен.

Далее Толстой возражает против представления Страхова о том совершенстве, которого должен достигать человек. «Совершенство зоологическое, на котором вы настаиваете, — пишет Толстой, — даже умственное, которое вытекает из зоологического, есть совершенство только относительное, вытекающее из того, что человек сам на себя смотрит. Муха такой же центр и апогей всего создания» Толстой признает другое совершенство: «Совершенство нравственное, ралигиозное (буддизм, христианство), которое ничем не доказывается, которое несомненно и которое даже не может быть сравниваемо ни с чем... Короче, это — понятие добра... ».

Толстой считает, что утверждение Страхова о том, что «цель человеческой жизни есть совершенствование, совпадающее с совершенствованием организма», «умаляет значение человеческой жизни».

Преследует Толстой следы гегельянства, встречающиеся в книге Страхова. Так, по поводу утверждения Страхова: «Чистая мысль эфирна, по выражению Гегеля, то есть она легка, прозрачна и подвижна; она знает сама себя, свободно обращается сама с собою» и т. д. Толстой замечает: «Я ничего не понимаю. Менее всего понимаю, как с вашей ясностью может уживаться этот сумбур».

Указывая на эти пункты своего несогласия, Толстой, однако, в том же письме говорит, что книга Страхова произвела на него «сильное действие», что он узнал из нее «много нового и не случайного, а того самого, что нужно знать», что в ней многие вопросы, смутно ему представлявшиеся, «поставлены и разрешены ясно, ново и сильно» и что по прочтении этой книги мнение его о силе ее автора «еще более увеличилось»147.

———

«Азбука» вышла в свет, и Толстой почувствовал себя свободным для новой работы.

Примечания

1 Полное собрание сочинений, т. 48, 1952, стр. 167.

2 Евгений Скайлер«Русская старина», 1890, 10, стр. 218.

3 Эти заметки к роману о русских богатырях напечатаны в Полном собрании сочинений Толстого, т. 90, 1958, стр. 109—110.

4 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891». М., 1928, стр. 30—31.

5 Там же, стр. 31. К записи о Шекспире С. А. Толстая позднее сделала приписку: «Хвала Шекспиру была кратковременна, в душе он его не любит и всегда говорит: „Я это говорю потихоньку“». Толстой, однако, никогда не отрицал несомненных — с его точки зрения — достоинств пьес Шекспира, указанных им даже в статье «О Шекспире и о драме» с ее резко отрицательной общей оценкой шекспировских пьес.

6 Полное собрание сочинений, т. 61, 1953, стр. 227—228.

7 —345.

8 Полное собрание сочинений, т. 48, стр. 344.

9 Подпоручик Смоленского пехотного полка В. Я. Мирович в ночь с 4 на 5 июля 1764 г. пытался освободить из Шлиссельбургской крепости бывшего императора Иоанна VI Антоновича. Иоанн Антонович был сыном внучки Иоанна V Алексеевича Анны Леопольдовны и герцога Антона Ульриха Брауншвейг-Люненбургского; родился 12 августа 1740 г. и десяти недель по капризу императрицы Анны Иоанновны был объявлен императором. В ночь с 24 на 25 ноября 1741 г., когда Елизавета Петровна провозгласила себя императрицей, родители Иоанна Антоновича и вся семья были арестованы и отправлены в Ригу. В 1744 г. арестованных перевели в город Раненбург Рязанской губернии, затем в Холмогоры, а в 1756 г. Иоанн Антонович был заточен в Шлиссельбург. Мирович пытался освободить Иоанна Антоновича с тем, чтобы, провозгласив его императором, сделать себе карьеру, как он это видел на примерах людей, участвовавших в предыдущих дворцовых переворотах. Но попытка не удалась: Иоанн Антонович был убит, а Мирович арестован и казнен 15 сентября 1764 г.

10 «Дневники С. А. Толстой 1860—1891», стр. 31.

11 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 229.

12 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 32.

13 Полное собрание сочинений, т. 17, 1936, стр. 166—179, вариант № 8. (По внешнему виду рукопись варианта № 8 не вполне совпадает с описанием, данным в записи С. А. Толстой.) В моей книге «Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого. 1828—1890» (М., 1958, стр. 369) ошибочно сказано, что написанный Толстым 24 февраля 1870 г. набросок неизвестен.

14 Запись от 11 апреля 1870 г. (Полное собрание сочинений, т. 48, стр. 126).

15 Там же, стр. 127—128.

16 Запись от 13 марта 1870 г. (там же, стр. 118).

17

18 Там же, стр. 126—127.

19 Там же, стр. 122.

20 Полное собрание сочинений, т. 48, стр. 90.

21 Мемуарист, очевидно, ошибся, и Толстой говорил о Канте, а не о Конте. Ни в письмах, ни в записных книжках Толстого начала 1870-х годов нет ни одного упоминания о чтении Конта, между тем Канта Толстой действительно изучал в то же время, что и Шопенгауэра. 16 января 1896 г. Толстой писал Г. А. Русанову, что при первом чтении он «почти не понял» Канта, а «понял его только тогда, когда стал читать и особенно перечитывать Шопенгауэра», «которым, — прибавлял Толстой, — я одно время очень увлекался» (Полное собрание сочинений, т. 69, 1954, стр. 24).

22 Н. Л-ц-в«Русские ведомости», 20 января 1903 г., № 20.

23 Журн. «Заря», 1870, № 2.

24 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 231—234.

25 Там же, т. 60, 1949, стр. 433—434.

26 Артур . Parerga и Paralipomena, т. II, гл. XXVII, «О женщинах», § 383.

27 «Анна Каренина», ч. IV, гл. X.

28 Полное собрание сочинений, т. 20, 1939, стр. 345, 350—351.

29 Там же, т. 48, стр. 123.

30

31 Полное собрание сочинений, т. 48, стр. 124—126.

32 Письмо не опубликовано; хранится в архиве Фета в Государственной библиотеке СССР имени В. И. Ленина.

33 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 235.

34 Некоторые журналы 1850—1860 гг., как «Библиотека для чтения» Дружинина, «Русский вестник» Каткова, слово «литература» писали через два «т».

35 —237.

36 Там же, стр. 237.

37 Щукинский сборник, вып. 8. М., 1909, стр. 415—416. — Илья Львович Толстой в своих воспоминаниях рассказывает: «Я помню, как в балконной комнате у старинного столика красного дерева стоял папа и с кем-то спорил о франко-прусской войне. Он был на стороне французов и верил, что они победят. В то время мне было около четырех лет» (И. Л. Толстой. Мои воспоминания. М., 1933, стр. 23).

«Французы, — писал он, — вооружаются, чтобы обеспечить свою жизнь в 70-м году, и от этого обеспечения гибнут сотни тысяч французов» [«В чем моя вера?» (1883—1884), гл. X. Полное собрание сочинений, т. 23, 1957, стр. 426].

38 Полное собрание сочинений, т. 20, стр. 171.

39 «Анна Каренина», ч. II, гл. XXXV; ч. VIII, гл. XVI.

40 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 235.

41 Вторая строфа этого стихотворения Фета читается так:


Как больной от страшной мысли,
Лишь, забытые тревогой,
Складки паруса обвисли.

42 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 244.

43

44 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 238.

45 Там же, стр. 240.

46 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 242.

47 Письмо к М. С. Башилову 4 июня 1866 г. (Там же, стр. 143).

48 «Убийца жены» в Полном собрании сочинений, т. 7, 1932, стр. 149—151.

49 П. И. Бирюков. Биография Л. Н. Толстого, т. II. М. — Пг., 1923, стр. 79.

50 Иоганн Фосс (1751—1826) — немецкий поэт, переводчик «Илиады» и «Одиссеи».

51 «Одиссею» с немецкого перевода Фосса.

52 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 247—248.

53 Там же, т. 8, 1936, стр. 226.

54 Там же, т. 61, стр. 249.

55 Перевод «Илиады» Н. И. Гнедича, вышедший в 1830 г. и приветствованный Пушкиным.

56 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 33—34.

57 Письмо к М. М. Ледерле от 25 октября 1891 г. (Полное собрание сочинений, т. 66, 1953, стр. 68).

58 Дневник В. Ф. Лазурского, запись от 5 июля 1894 г. («Литературное наследство», 1939, № 37—38, стр. 460).

59 «Дневники С. А. Толстой 1860—1891», стр. 34.

60 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 248.

61

62 Полное собрание сочинений, т. 49, 1952, стр. 97—98.

63 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 101—102.

64 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 243.

65 С. А. Берс

66 Д. П. Маковицкий. Неопубликованные «Яснополянские записки», запись от 31 декабря 1906 г.

67 С. А. . Письма к Л. Н. Толстому. М., изд. Academia, 1936, стр. 96.

68 С. А. Берс. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом, стр. 52—53.

69 Полное собрание сочинений, т. 83, 1938, стр. 203.

70

71 Там же, стр. 189.

72 С. А. Берс. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом, стр. 53

73 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 182.

74

75 Там же, т. 83, стр. 193.

76 С. А. Берс. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом, стр. 55.

77 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 198—199.

78 Берс. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом, стр. 54.

79 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 256.

80 Там же, т. 48, стр. 91—92. Записи вписаны в записную книжку Толстого чужой рукой.

81 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 259, 261.

82 Чулков. Летопись жизни и творчества Тютчева. Academia, 1933, стр. 220.

83 Полное собрание сочинений, т. 62, 1953, стр. 9.

84 Там же, т. 61, стр. 243.

85

86 Письмо Страхова к Толстому от 10 марта 1872 г. («Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым». СПб., 1914, стр. 16).

87 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 54.

88 См. Н. Н. Гусев. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год. М., 1958, стр. 204.

89 —379.

90 Т. Л. Толстая-Сухотина. Детство Тани Толстой. Рукопись. Хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

91 С. Л. . Очерки былого. М., Гослитиздат, 1956, стр. 70—71.

92 Там же, стр. 71.

93 И. Л. Толстой

94 С. Л. Толстой. Очерки былого, стр. 88—89.

95 Там же, стр. 70.

96 Толстой. Очерки былого, стр. 71—72, 73.

97 И. Л. Толстой—56.

98 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 332—335.

99 Все цитаты из писем С. А. Толстой к Т. А. Кузминской даны по подлинникам, хранящимся в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого. Ни одно из этих писем не было опубликовано полностью. Отдельные выдержки публиковались в разных изданиях, в том числе в «Биографии Л. Н. Толстого, составленной П. И. Бирюковым», в книгах Н. Н. Гусева «Толстой в расцвете художественного гения», «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии», «Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого», в книге С. Л. Толстого «Очерки былого», в комментариях ко многим томам Полного собрания сочинений. Многочисленные выдержки из писем С. А. Толстой к Т. А. Кузминской за 1876—1897 гг. приведены в книге «Яснополянский сборник. Статьи и материалы. Год 1962-й». Тула, 1962, стр. 76—97.

100 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 264.

101 Дядя С. А. Толстой, Константин Александрович Иславин.

102

103 Там же, стр. 270. Все недатированные письма Толстого к Страхову датируются на основании помет Страхова на автографах, очевидно, воспроизводящих даты на конвертах почтовых штемпелей отправления.

104 Там же, стр. 274.

105 Там же, стр. 277.

106 Там же, стр. 278.

107 Н. Л-ц-в«Русские ведомости», 20 января 1903 г., № 20.

108 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 283.

109 Там же, стр. 271.

110 Там же, стр. 274.

111 И. Л. . Мои воспоминания, стр. 29.

112 С. Л. Толстой. Очерки былого, стр. 26.

113 —275.

114 Элукубрация — ученое сочинение.

115 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 277—278. — Упоминая в данном письме о «хоровых началах», Толстой намекает на представления славянофилов о крестьянской общине как о «нравственном хоре», в котором каждый отдельный голос, «подчиняясь общему строю, слышится в согласии всех голосов» (К. Аксаков. Сочинения, т. I. М., 1861, стр. 292).

116

117 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 7, стр. 144—148.

118 Единственное сообщение об этом обществе, которое удалось найти в прессе того времени, было напечатано в № 12 журнала «Музыкальный вестник» за 1871 г. Вот его текст: «В Москве учреждается, как слышно, новое музыкальное общество под названием: „Общество любителей русского народного пения“».

119 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 276.

120 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 103.

121 Толстой. Очерки былого, стр. 84.

122 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 322.

123 Записи Толстого по физике напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 48, стр. 92—93, 130—162.

124

125 Полное собрание сочинений, т. 48, 1952, стр. XV—XVI.

126 Там же, т. 61, стр. 298.

127 Там же, стр. 300.

128 Там же, стр. 322.

129

130 Там же, т. 83, стр. 208.

131 Там же, стр. 211.

132 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 102.

133 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 304.

134

135 Там же, стр. 304—305.

136 Там же, стр. 314—315.

137 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 318—319.

138 Напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 17, стр. 319—323, 702—708.

139

140 Полное собрание сочинений, т. 48, стр. 123.

141 Там же, т. 61, стр. 324.

142 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 139—140.

143 Там же, т. 61, стр. 281, с неверной датой: «марта 31».

144 Берс. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом, стр. 29.

145 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 33.

146 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 19—20.

147 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 345—348.