Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1881 по 1885 год
Глава четвертая. Обострения семейного разлада

Глава четвертая

ОБОСТРЕНИЯ СЕМЕЙНОГО РАЗЛАДА

(1884)

I

С самого начала 1883 года в образе жизни семьи Толстых произошли большие перемены.

Старшей дочери Толстых Татьяне Львовне шел девятнадцатый год, и по обычаю того времени, соблюдавшемуся в дворянском обществе, нужно было ее «вывозить» в свет. Мать сопровождала ее в выездах.

В письмах к сестре Т. А. Кузминской и особенно в написанной позднее автобиографии «Моя жизнь» С. А. Толстая подробно описывает свою светскую жизнь в 1883 году.

«Этот год, — писала С. А. Толстая в автобиографии, — и начался и прошел в самой светской жизни, — выездах и удовольствиях всяких для моей Тани, которая так несомненно этого желала, так всем существом требовала этого и безумно веселилась, что устоять было невозможно».

Из дальнейшего рассказа С. А. Толстой видно, что она была захвачена светскими удовольствиями не в меньшей степени, чем ее юная дочь.

2 января 1883 года мать и дочь Толстые были на своем первом балу у князя А. А. Щербатова. На другой день Софья Андреевна писала сестре:

«Мы тоже, слава богу, процветаем и веселимся. Была у нас елка на первый день, потом был спектакль и детский вечер с бантиками, котильоном и проч. у Боянус (рожд. Хлюстина). Потом был французский спектакль и большой детский вечер у Тепловых. Было очень хорошо, парадно, весело. Маша и Леля танцовали до 3-х часов. Мне тоже очень было приятно. А вчера был самый настоящий бал с оркестром, ужином, генерал-губернатором и лучшим московским обществом у Щербатовых. Таня была в белом tullo Illusion с атласом и белыми акациями. Я разорилась, сшила черное бархатное платье с Alencon своим, очень вышло великолепно (стоило 250 рублей серебром). Таня очень веселилась, танцовала котильон с дирижером в первой паре, и лицо у ней было такое веселое и торжествующее, что меня и всех стариков смех разбирал. До шести часов утра мы все были на бале. Я очень устала, но нашлись приятные дамы: Ермолова и Шереметьева, с которыми очень приятно время провела, и тоже смотреть довольно весело. Перезнакомилась я с такой пропастью людей, что всех и не припомнишь. Теперь мы совсем, кажется, в свет пустились: денег выходит ужас!..

«На этом балу, первом в моей жизни, — писала С. А. Толстая в своей автобиографии, — мне было ужасно весело. Я — мать взрослой дочери, не ожидала к себе никакого отношения, и хотя это нескромно писать, но все же это правда, что и я имела тогда так называемый в свете успех». «Мы неудержимо стремились с Таней всюду, — пишет далее Софья Андреевна, — и обе, прожив всю жизнь в деревне, веселились теперь всем: и блеском балов, и весельем игры на сцене, и большим количеством приятных по внешним отношениям людей... Все нам было ново и весело. Весь февраль мы были в каком-то чаду выездов...»

Далее С. А. Толстая, забыв слова Лермонтова о свете — «завистливом и душном», вспоминает те комплименты, какие она слышала на балах по своему адресу, далее продолжает: «Все это льстило моему самолюбию, и я радовалась похвалам, чтобы передать их Льву Николаевичу и чтоб слышал о них Урусов, которого я тогда любила больше всех моих друзей»... «2 марта был большой бал в [Московском благородном] Собрании, и все лучшее московское общество было на этом бале. Моя Таня до того уж устала, что в мазурке два раза упала... Потом опять мы получали всякие приглашения... А то уговорили меня взять ложу в студенческий концерт..., и вот наше дружное светское общество взяло подряд пять лож, бенуаров; молодежи было пропасть; веселье, невинный флирт, конфеты, фрукты... ».

Как же Толстой относился к этому «неудержимому веселью»?

По словам С. А. Толстой, во время первых выездов его Тани вместе с матерью Лев Николаевич «вдруг повеселел, перестал упрекать». Это воспоминание С. А. Толстой подтверждается тем самым ее письмом к сестре от 3 января 1883 года, в котором она описывала свой первый бал. Здесь читаем: «Левочка в самом хорошем духе — прелесть! Дай бог, чтобы так продолжалось!» И в письме от 10 февраля: «Мы очень дружны и во все время очень слегка, один раз поспорили».

Вероятно, Толстой был рад за жену, что исполнилась ее давнишняя мечта вступить в круг светского общества и участвовать в его удовольствиях и развлечениях. Но Толстой, конечно, не предвидел, какие огромные размеры примет у его жены и дочери это увлечение светской жизнью и светскими удовольствиями.

Через некоторое время у него является протест против образа жизни жены и дочери, который он выражает в очень мягкой форме. В автобиографии С. А. Толстой рассказывается, что Лев Николаевич однажды зашел к ней перед ее поездкой на бал и, оглядев ее наряд (на ней было «серебристо-серое шелковое платье с белыми блондами и чайными розами»), «как будто с досадой» сказал ей: «Не могу скрыть от тебя, что ты очень красива сегодня». И тотчас же ушел.

Быть может, несколько примиряло Толстого с образом жизни его жены то, что, несмотря на свое увлечение светской жизнью, она продолжала исполнять обязанности матери и кормить грудью меньшого сына, родившегося 31 октября 1881 года. В своей автобиографии С. А. Толстая рассказывает: «Иногда поручишь кому-нибудь из маменек Таню и [с бала] уедешь домой ночью кормить Алешу. Поскорее схватишь ребенка, спустишь на пол бальное платье, покормишь, опять оденешься и летишь в карете из Хамовников на Тверскую на бал за Таней»1.

Нам неизвестно никаких резких протестов Толстого против светской жизни его жены в 1883 году. По-видимому, их в то время не было.

В 1884 году положение изменилось.

II

В декабре 1883 года возобновилась в еще более широких размерах, чем в предыдущем году, светская жизнь жены Толстого и его старшей дочери.

После бала у Самариных 28 декабря 1883 года и у московского генерал-губернатора князя Долгорукова 2 января 1884 года С. А. Толстая 9 января писала сестре:

«Чудный был бал, ужин, народ такой, что лучше бала и не было. — На Тане было розовое газовое платье, плюшевые розы, на мне лиловое бархатное и желтые всех теней Анютины глазки. Потом был бал у генерал-губернатора, вечер и спектакль у Тепловых и еще три елки для малышей, вечеринки для Лели и Маши и сегодня опять бал у гр. Орлова-Давыдова, и мы с Таней едем. У нее чудное платье tulle illusion зеленовато-голубое и везде ландыши с розовым оттенком. Завтра большой вечер у Оболенских, опять танцуют... У нас третьего дня был танцевальный вечер. Было пар 16, все как следует: котильон с затеями, буфет, все канделябры зажгли, тапер, бантики, бульон и тартинки и пирожки; а в гостиной играли в карты в два стола. Вечер очень удался, всем было весело».

31 января, после нового бала у московского генерал-губернатора С. А. Толстая пишет Льву Николаевичу в Ясную Поляну: «Долгоруков вчера на бале был любезнее, чем когда-либо. Велел себе подать стул и сел возле меня, и целый час все разговаривал, точно у него предвзятая цель оказать мне особенное внимание, что меня приводило даже в некоторое недоумение. Тане он тоже наговорил пропасть любезностей. Но нам что-то совсем не весело было вчера; верно, устали слишком»2.

«Был прекрасный бал на маслянице в Лицее, — писала впоследствии С. А. Толстая в своей автобиографии. — Таня была прелестна в своем тюлевом зеленом платье с бархатными темнозелеными точками. Дирижировал граф Ностиц, и дотанцовались до того, что музыканты отказались играть. Уже было утро, когда все разъехались. Были и разные веселья для меньших детей. Так, например, был танцевальный вечер у Анпенкович, куда пригласили Леву и Машу, которая безумствовала от радости, что там будет Ваничка Мещерский, ухаживавший тогда за Таней. Но Таня внушала Маше, что Ваничка Мещерский прелестен, и Маша поверила и стала тоже его обожать»3.

Отношение Толстого к светской жизни его жены и дочери в 1884 году определилось как вполне отрицательное. Этому было много причин.

Жизнь великосветского общества была для Толстого тем же, чем и для Пушкина, который в письме к П. А. Осиповой, написанном около 26 октября 1835 года, называет свет «мерзкой кучей грязи», прибавляя, что Тригорское (имение П. А. Осиповой) ему «милее».

Отрицательное отношение к светскому обществу начало складываться у Толстого еще в молодости. В письме к В. В. Арсеньевой от 23 августа 1856 года он писал: «Насчет флигель-адьютантов — их человек сорок, кажется — а я знаю положительно, что только два не негодяи и дураки»4.

В «Анне Карениной» Толстой изобразил светское общество с самой отрицательной стороны. Софья Андреевна очень любила этот роман, охотно переписывала его, но не усвоила отношения автора к большому свету. И Толстой имел все основания опасаться вредного влияния праздного, роскошествующего и безнравственного светского общества не только на его старшую дочь, но и на 14-летнего Льва и 13-летнюю Машу, которые уже были вовлечены матерью в водоворот светской жизни.

В трактате «В чем моя вера?» Толстой строго осудил светские балы, сказав, что «увеселение себя похотливыми книгами, театрами и балами есть самое подлое увеселение»5.

Толстой боялся за старшую дочь, которая в «невинном флирте», царившем, по словам С. А. Толстой, в светском обществе, могла увлечься пустым, ничтожным или прямо негодным молодым человеком. Опасался Толстой и нравственной порчи его детей-подростков, невольно заражавшихся нездоровой атмосферой, царившей на светских балах.

Выезды на балы и вечера требовали от С. А. Толстой больших расходов на туалеты; дорого обходилось и устройство вечеров в собственном доме. С. Л. Толстой в своих мемуарах рассказывает о матери: «После переезда в Москву она стала заботиться не только о благосостоянии себя и семьи, она стала жить роскошнее, чем прежде, и тратила гораздо больше, чем в Ясной Поляне»6.

Наконец, не мог Толстой забыть и того, что туалет каждой из дам, приезжавших на бал, переведенный на деньги, мог бы обеспечить благосостояние средней крестьянской семьи, а также и того, как старые бородатые кучера по нескольку часов мерзли у подъездов «роскошных палат», ожидая своих беспечно веселящихся господ.

В письмах к жене из Ясной Поляны в Москву 1884 года Толстой очень деликатно, но решительно высказал свое неудовольствие ее образом жизни. 30 января он писал жене: «Ты, теперь, верно, собираешься на бал. Очень жалею тебя и Таню». 2 февраля он писал ей же: «Получил твое письмо и радуюсь, что у вас все хорошо и нет балов»7.

Особенно тяжело действовал на Толстого образ жизни его жены и дочери тогда, когда он в конце 1883-го и в январе 1884 года напряженно работал над окончанием своей книги «В чем моя вера?». 23 марта, вспоминая приезд в Москву в январе его нового друга, художника Н. Н. Ге, Толстой писал ему: «Мы живем по-старому, с тою только разницей, что у меня нет такой пристальной работы, которая была при вас, и от этого я спокойнее переношу ту нелепую жизнь, которая идет вокруг меня»8.

Слишком велик был контраст между тем, что с такой искренностью и воодушевлением провозглашал Толстой в своей книге, и окружающей его жизнью. В книге — возвеличение труда, бедности, простоты обстановки, пищи, одежды, а рядом — платья по 250 рублей9, балы до шести часов утра, роскошные ужины и т. д.

Однажды, когда его жена и дочь уехали на светский бал, Толстой вписал в трактат «Так что же нам делать?», которым он был тогда занят, следующие строки:

«В ту ночь, в которую я пишу это, мои домашние ехали на бал. Бал, не говоря уже о той безумной трате людских сил на несколько часов мнимого удовольствия, бал сам по себе, по своему смыслу, есть одно из самых безнравственных явлений нашей жизни. Я считаю его хуже увеселений непотребных домов, и потому, не будучи в состоянии внушить своим домашним мои взгляды на бал, я ухожу из дома, чтобы не видеть их в их развратных одеждах»10.

Разумеется, строки эти писались Толстым не для печати, а только для того, чтобы излить на бумаге переполнявшие его чувства негодования и возмущения и тем хоть отчасти освободиться от давившей его тяжести этих чувств.

Позднее Толстой в более спокойной форме в том же трактате высказал свое отвращение к светским балам. Здесь он рассказывает, как зимой около одиннадцати часов ночи, прогуливаясь по улицам Москвы (очевидно, уйдя из дома, чтобы не видеть наряжающихся на бал его семейных), он стал замечать, как «показались со всех сторон кареты, все направляющиеся в одну сторону. На козлах кучер, иногда в тулупе; лакей-щеголь с кокардой. Сытые рысаки в попонах летят по морозу с быстротой 20 верст в час; в карете дамы, закутанные в ротонды и оберегающие цветы и прически. Все, начиная от сбруи на лошадях, кареты, гуттаперчевых колес, сукна на кафтане кучера до чулок, башмаков, цветов, бархата, перчаток, духов, — все это сделано теми людьми, которые частью пьяные завалились на своих нарах в спальнях, частью в ночлежных домах с проститутками, частью разведены по сибиркам. Вот мимо их во всем ихнем и на всем ихнем едут посетители бала, и им и в голову не приходит, что есть какая-нибудь связь между тем балом, на который они собираются, и этими пьяными, на которых строго кричат их кучера.

Люди эти с самым спокойным духом и уверенностью, что они ничего дурного не делают, но что-то очень хорошее, — веселятся на бале. Веселятся! Веселятся от 11 до 6 часов утра в самую глухую ночь, в то время, как с пустыми желудками валяются люди по ночлежным домам и некоторые умирают, как прачки.

Веселье в том, что женщины и девушки, оголив груди и наложив накладные зады, приводят себя в такое неприличное состояние, в котором неиспорченная девушка или женщина ни за что в мире не захочет показаться мужчине; и в этом полуобнаженном состоянии, с выставленными голыми грудями, оголенными до плеч руками, с накладными задами и обтянутыми ляжками, при самом ярком свете, женщины и девушки, первая добродетель которых всегда была стыдливость, являются среди чужих мужчин, в тоже неприлично обтянутых одеждах, и с ними, под звуки одурманивающей музыки, обнимаются и кружатся. Старые женщины, часто так же оголенные, как и молодые, сидят, глядят и едят и пьют то, что вкусно; мужчины старые делают то же. Не мудрено, что это делается ночью, тогда, когда весь народ спит, чтобы никто не видел этого. Но это делается не для того, чтобы скрыть; им кажется, что и скрывать нечего, что это очень хорошо, что они этим весельем, в котором губится труд мучительный тысяч людей, не только никого не обижают, но этим самым они кормят бедных людей...»

Нарисовав эту отталкивающую картину, Толстой обращается к совести молодой и старой женщин, беззаботно веселившихся на балах. Он говорит:

«Ведь каждая из женщин, которая поехала на этот бал в 150-ти рублевом платье, не родилась на бале или у M-m Minangoy, а она жила и в деревне, видела мужиков, знает свою няню и горничную, у которой отцы и братья бедные, для которых выработать 150 рублей на избу есть цель длинной трудовой жизни, — она знает это; как же она могла веселиться, когда она знала, что она на этом бале носила на своем оголенном теле ту избу, которая есть мечта брата ее доброй горничной? Но, положим, она могла не сделать этого соображения; но того, что бархат, и шелк, и конфеты, и цветы, и кружева, и платья не растут сами собой, а их делают люди, — ведь этого, казалось бы, она не могла не знать; казалось бы, она не могла не знать того, какие люди делают всё это, при каких условиях и зачем они делают это. Ведь она не может не знать того, что швея, которой она была так недовольна, совсем не из любви к ней делала ей это платье; поэтому не может не знать, что все это делалось для нее из нужды, что так же, как ее платье, делались и кружева, и цветы, и бархат. Но, может быть, они так отуманены, что и этого они не соображают? Но уж того, что пять или шесть человек старых, почтенных, часто хворых лакеев, горничных не спали и хлопотали из-за нее, этого она уж не могла не знать. Она видела их усталые, мрачные лица. Не могла она не знать тоже того, что в эту ночь мороз доходил до 28 градусов, и что кучер-старик сидел в этот мороз всю ночь на козлах. Но я знаю, что они точно не видят этого. И если они, те молодые женщины и девушки, которые из-за гипнотизации, производимой над ними балом, не видят всего этого, их нельзя осудить: они, бедняжки, делают то, что считается старшими хорошим; но старшие-то как объяснят эту свою жестокость к людям?»11

Проповедь эта писалась Толстым прежде всего для его семьи. Молодая девушка, которая здесь упоминается, это его дочь Таня; «старшая» — его жена Софья Андреевна.

Толстой не скрывал от посторонних своего возмущения легкомысленным образом жизни жены и дочери. Писатель П. Д. Боборыкин в своих воспоминаниях, относящихся к 1884 году, приводит следующий разговор с ним Толстого, происходивший с глазу на глаз в его кабинете:

«— Я вот на этих днях говорю своим дамам: как вам не стыдно так жить? ... Костюмированный бал у генерал-губернатора... Разрядятся и оголят себе руки и плечи. Им с полгоря: под шубой и в теплых комнатах. А кучер старик на 20-градусном морозе ждет их до 4 часов ночи. Хоть бы к нему почувствовали жалость...»

«Это вступление, — прибавляет от себя П. Д. Боборыкин, — дало тон и всей дальнейшей беседе. Вы уже имели дело с человеком, который как раз в ту полосу своей жизни проходил через страстное отрицание всего суетного, себялюбивого, хищного и бессмысленного, чем сытые господа услаждают свое праздное существование. И в том, что предметом его обличений явились сейчас его же «дамы», не было ничего удивительного»12.

Уже после того как прекратились выезды Татьяны Львовны на балы, Толстой 15—18 декабря 1885 года пишет жене большое письмо о своем отношении к ней за последние годы. В этом письме он касается и причин тяготения Софьи Андреевны к большому свету. Он считает, что причинами были ее раннее замужество, «усталось от материнских трудов, незнание света», который представлялся ей «чем-то пленительным»; отсюда желание «составить знакомства в обществе, устроить приличную обстановку»13.

Тяготение к высшему обществу так крепко было внушено Софье Андреевне в родительском доме, что оставалось в ней на протяжении всей ее жизни. В апреле 1907 года Толстой записывает в записной книжке: «У каждого человека есть высшее для него миросозерцание, — то, во имя чего он живет. И он воспринимает только то, что согласно с его миросозерцанием, нужно для него (для миросозерцания), остальное проскальзывает, не оставляя следа». Далее Толстой характеризует миросозерцание своей жены, сыновей, старшей дочери, зятя, свояка, некоторых знакомых. Миросозерцание Софьи Андреевны характеризуется им словами: «Жизнь в высшем свете с романом»14.

30 апреля того же года Толстой из записной книжки переписывает приведенную здесь мысль в следующей редакции: «У каждого человека есть высшее, то, до которого он дошел, миросозерцание, во имя которого он живет... И всякий человек способен воспринять только то, что согласно с его миросозерцанием. Все же несогласное, как бы он ясно ни понимал сказанное, прочитанное, проходит через него, не оставляя никакого следа». Не называя имени жены, Толстой здесь характеризует ее миросозерцание словами: «Есть такое миросозерцание: хороша жизнь высших светских людей с украшениями влюбления, искусства, роскоши»15.

Образ жизни самого Толстого в то же время, в связи с его новым миросозерцанием, претерпел значительные изменения. С. Л. Толстой пишет об отце: «В Москве он стал рано вставать, сам убирать свою комнату, пилить и колоть дрова, качать воду из колодца, бывшего во дворе дома, и подвозить к дому эту воду в большой кадке на салазках»16.

Француженка-гувернантка в доме Толстых Анна Сейрон в своих воспоминаниях рассказывает, что когда в колодце не оказалось воды, Толстой «бедно одетый, подобно всем прочим водовозам», спустился «к самой Москве-реке. Он употребил на этот путь целый час и вернулся домой смертельно утомленный»17.

Писатель В. А. Гиляровский вспоминал, как в начале 80-х годов он увидел в одном из переулков Арбата старика, одетого в поношенное пальто, высокие сапоги, в круглой драповой шапке, который помогал огороднику подымать телегу, груженную картофелем, и подбирал с мостовой рассыпавшийся картофель. Извозчик, везший Гиляровского, сказал: «Свой дом в Хамовницком переулке, имение богатое... Настоящий граф-Толстой по фамилии...» и добавил, что Толстой помогал извозчикам укладывать дрова на извозчичьем дворе18.

III

27 января 1884 года Толстой на короткое время уехал из Москвы в Ясную Поляну, чтобы отдохнуть от напряженной, поглощавшей все его силы работы, от тяжелой семейной атмосферы и вообще утомлявшей и неприятной для него московской жизни.

Манил его к себе и новый замысел народной пьесы, которой он надеялся заняться в уединении. «Обдумываю ее [пьесу], — писал он жене 30 января, — с большим удовольствием. И, как всегда, все разрастается и, главное, углубляется и делается очень (для меня) серьезно»19.

Вероятно, в связи с этим замыслом Толстой вновь перечитывает Шекспира в «прекрасном» немецком переводе, но остается при прежнем о нем мнении. Он читает «Кориолана», но находит, что пьеса эта «несомненная чепуха, которая может нравиться только актерам»; читает «Макбета» «с большим вниманьем», но находит, что трагедия эта, как и другие вещи Шекспира, — «балаганные пьесы, писанные умным и памятливым актером, который начитался умных книг»20.

Также, очевидно, в связи с замыслом народной драмы, Толстой читает составленную П. А. Бессоновым и изданную в шести выпусках в 1861—1864 годах книгу «Калики перехожие. Сборник духовных стихов и исследование».

31 января Толстой писал жене: «Не берусь за работу, потому что не хочется взяться и бросить. Она укладывается в голове». 2 февраля Толстой «попытался утром работать, но не пошло», и он не «стал баловать»21.

Других попыток работы у Толстого в этот его приезд в Ясную Поляну не было. Он отдыхал. Гулял, охотился, шил башмаки Агафье Михайловне, жившей на покое бывшей горничной его бабушки, слушал рассказы о жизни яснополянских крестьян. Нужда у крестьян была так велика, что Толстой не видел возможности облегчить ее путем денежной помощи, о чем 3 февраля писал жене: «Полезное сделать даже не приступаю, так это невозможно трудно».

2 февраля Толстой писал жене: «Ты, душа моя, пожалуйста, на меня не пеняй и мне не завидуй. Мне это уединение очень хорошо, если я и ничего не напишу»22.

Девять писем, написанных С. А. Толстой Льву Николаевичу в Ясную Поляну с 27 января по 5 февраля 1884 года, очень характерны как показатели крайней переменчивости ее отношении к мужу на протяжении этих десяти дней23. Письма посвящены главным образом описанию смены ее настроений, а также описанию времяпрепровождения ее детей. 4 февраля Софья Андреевна писала: «Твои письма коротки и сухи, но я других не заслуживаю, сама и спутана и не кротка. Прощай, на меня тоже не сердись; по тому, как я жду твоих писем, знаю наверное, как ты мне дорог, и как без тебя я ничто».

Но проходит всего только один день, и 5 февраля Софья Андреевна пишет сестре: «Вчера Сергей Николаевич вернулся из Тулы и видел Левочку в Ясной Поляне. Сидит в блузе, в грязных шерстяных чулках, растрепанный и невеселый, шьёт ботинки Агафье Михайловне. Учитель школьный читает вслух Жития святых. В Москву до тех пор не вернется, пока я его не вызову, или пока у нас что не случится. Мне подобное юродство и такое равнодушное отношение к семье до того противно, что я ему теперь и писать не буду. Народив кучу детей, он не умеет найти в семье ни дела, ни радости, ни просто обязанностей — и у меня все больше и больше к нему чувствуется презрения и холодности. Мы совсем не ссоримся, ты не думай, я даже ему не скажу этого»24.

«старшие мальчики», как называла Софья Андреевна семнадцатилетнего Илью и четырнадцатилетнего Льва, к ее огорчению, неуспешно проходили курс гимназического обучения. В письмах к Льву Николаевичу в Ясную Поляну Софья Андреевна жаловалась, что Лев очень плохо учится, а Илья до поздней ночи играет в винт, выступает на любительских спектаклях, снаряжает свою собаку на выставку, а ученьем совсем не занимается.

Толстой мало интересовался учебными занятиями своих сыновей, потому что видел, что учатся они не ради приобретения знаний, а только для того, чтобы получить диплом и занять привилегированное положение — по выражению Толстого, «сесть народу на шею». 4 апреля 1884 года Толстой записал в дневнике: «Очень тяжело в семье. Тяжело, что не могу сочувствовать им. Все их радости — экзамены, успехи света, музыка, обстановка, покупки — все это я считаю несчастьем и злом для них»25. То же писал Толстой жене 15—18 декабря 1885 года: «Все то, что ты делала: и переезд в Москву, и устройство тамошней жизни, и воспитание детей, — все это уже было до такой степени чуждо мне, что я не мог уже подавать в этом никакого голоса, потому что все это происходило в области, признаваемой мною за зло»26.

Толстой видел то пагубное влияние, какое оказывали на детей несогласия родителей во взглядах на основные вопросы жизни. Позднее он говорил своему будущему зятю М. С. Сухотину: «Беда, когда в семье нелады между мужем и женой. Эти нелады очень дурно отзываются на детях. Вот, например, у нас. Мать говорит, что надо хорошо учиться, ходить в церковь, посещать так называемое хорошее светское общество. Я говорю, что важно не ученье, а честная, целомудренная и трудовая жизнь; в церковь ходить не следует; следует удаляться от так называемого хорошего общества. А дети наши делают выборку между противоположными убеждениями отца и матери с точки зрения того, что для них легко и приятно. Учиться скучно — отец прав; светское общество заманчиво — мать права; ходить в церковь скучно — отец прав; трудовая жизнь тяжела — мать права...»27

Толстой считал нужным указать своему четырнадцатилетнему сыну Льву, что напрасно он считает себя единомышленником отца по вопросу о гимназическом обучении. В мае 1884 года в Москве Лев говорил матери, будто бы отец сказал ему, что он будет очень огорчен, если Лев выдержит экзамены. Приехав в том же месяце из Москвы в Ясную Поляну, Софья Андреевна рассказала об этом Льву Николаевичу. Толстой счел нужным разъяснить Льву недоразумение, кроющееся в этих словах.

«Я не мог сказать этого», — писал Толстой в своем письме к сыну. Далее он пояснял, что, по его мнению, «человеку никогда не надо переменять свое внешнее положение, а надо постоянно стараться переменять свое внутреннее состояние, т. е. постоянно становиться лучше. (А лучше, — пояснял далее Толстой, — значит быть более полезным и приятным другим) ... Если бы у тебя было в виду дело более полезное другим, чем гимназия, и ты бы уж начал его и знал, что оно хорошо, и не мог бы отстать от него, тогда бы ты мог бросить гимназию. А так как у тебя (к сожалению) нет другого дела и даже представления о другом деле, кроме своего plaisir’а [удовольствия], то самое лучшее для тебя есть гимназия. Она, во-первых, удовлетворяет требованиям от тебя мама, а во-вторых, дает труд и хотя некоторые знания, которые могут быть полезны другим... Бросить начатое дело по убеждению или по слабости и бессилию — две разные вещи, — внушал Толстой сыну. — А у тебя убеждений никаких нет, и хотя тебе кажетсч, что ты все знаешь, ты даже не знаешь, что такое убеждения и какие мои убеждения, хотя ты думаешь, что ты это очень хорошо знаешь. Но это и рано еще».

Письмо заканчивается пожеланием отца, чтобы его сын «хоть немножко, изредка» старался «быть лучше и обдумывать себя и работать над собой»28.

Это письмо выясняет то общее направление, в котором Толстой старался воспитывать своих детей, борясь с влиянием жены, которая стремилась только к тому, чтобы ее дети были comme il faut в обычном светском значении этих слов29.

IV

В декабре 1882 года Толстой получил датированное 18 декабря письмо от деятельницы по народному образованию, основательницы (в 1862 году) и бессменной преподавательницы харьковской женской воскресной школы Христины Даниловны Алчевской.

В своем письме Х. Д. Алчевская рассказывала о работе руководимого ею коллектива харьковских учительниц по изучению книг, поступающих в школьные библиотеки для внеклассного чтения учащихся в народных школах. Каждая книга рецензировалась педагогами, а затем выдавалась для чтения десяткам учениц разных возрастов и различного развития, после чего педагоги расспрашивали учениц, понравилось ли им прочитанное, и как оно было ими усвоено. Ответы учениц и пересказы ими прочитанного записывались в школьные тетради.

Х. Д. Алчевская обращалась к Толстому с вопросом, следует ли напечатать сборник рецензий учительниц и отзывов учениц о прочитанных книгах. Не будет ли слишком смело им — дилетантам — выступать в печати с такого рода книгой?

Для образца при письме было приложено несколько отзывов учениц о прочитанной ими легенде Толстого «Чем люди живы»30.

Как писал Толстой Х. Д. Алчевской вскоре по получении ее письма (ответ Толстого не датирован), отзывы учениц о его легенде привели его «в сильнейшее волнение», читая их, он «плакал от умиления».

Он вполне одобрил намерение Х. Д. Алчевской и руководимого ею коллектива напечатать «и отзывы учащих, преимущественно в форме сведений о том, что больше читается и лучше передается, и отзывы учащихся в форме пересказов прочитанного с наивозможной точностью передачи». Эти пересказы учащихся, по мнению Толстого, будут вместе с тем и «самым верным и серьезным отзывом». «Сколько раз я замечал в своей практике: все хорошее, все правдивое, гармоничное, меткое запоминается и передается; все фальшивое, накладное, психологически неверное пропускается или передается в ужасающем безобразии». «Кроме того, — прибавлял Толстой, — пересказы эти драгоценны по отношению к русскому языку, которому мы только начинаем немножко выучиваться».

«Я так люблю это дело, и письмо ваше так расшевелило во мне старые дрожжи... — писал Толстой далее. — Очень благодарю вас за ваше письмо и желаю успеха вашему прекрасному делу»31.

Книга, рекомендованная к изданию Толстым, вышла в свет в январе 1884 года под названием «Что читать народу?» Критический указатель книг для народного и детского чтения. Составили учительницы харьковской частной женской воскресной школы Х. Д. Алчевская, Е. Д. Горбунова, А. П. Гриценко и другие.

Этот огромный том в 785 страниц мелкой печати разделялся на отделы: духовно-нравственный, литературный, естествознание, сельское хозяйство и медицина, история, биографии, география и путешествия, земское дело и народное хозяйство. Всего по всем отделам было прорецензировано 1007 книжек. В литературный отдел входили рецензии на произведения Жуковского, Пушкина, Шевченко, Кольцова, Гоголя, Лермонтова, Марко Вовчка, Тургенева, Некрасова, Л. Н. Толстого, Островского и других, и зарубежных писателей: Бичер-Стоу, Жюля Верна, Жорж Санд, Ожешко, Майн-Рида, Купера, Вальтер Скотта и других. Из произведений Толстого были прорецензированы: легенда «Чем люди живы», рассказы «Бог правду видит, да не скоро скажет» и «Кавказский пленник» и ряд рассказов и статей по естествознанию (во втором издании книги, вышедшем в 1888 году, появились рецензии на другие народные рассказы Толстого). Толстой очень внимательно прочел рецензии, входящие в состав литературного отдела книги «Что читать народу?».

«Что читать народу?» не только очень заинтересовала Толстого, но и послужила для него толчком к началу новой деятельности — работе над книгами для народа. Об этом мы имеем свидетельство самого Толстого.

14 апреля 1884 года в беседе с Х. Д. Алчевской в Москве Толстой сказал ей: «Мы задались целью ответить на вопрос, поставленный вашей разумной книгой, — на вопрос, что читать народу. Она — ваша книга — дала нам эту мысль, так и знайте, мы не хоронимся с этим. Скажу более: она вызвала движение, расшевелила дремавший вопрос. Спасибо ей»32.

Хотя мемуаристкой в данной записи явно не схвачен разговорный язык Толстого («расшевелила дремавший вопрос» Толстой не мог сказать), тем не менее мы не имеем оснований сомневаться в самом смысле слов Толстого, записанных Х. Д. Алчевской.

По-видимому, Толстой познакомился с книгой Алчевской еще в Москве в январе 1884 года. Вероятно, под влиянием чтения этой книги у него и явилась мысль о народной пьесе, к исполнению которой, как сказано выше, он приступил в Ясной Поляне 2 февраля.

Сюжет пьесы был заимствован из жития Петра Мытаря. Это житие — одно из немногих, в которых, с одной стороны, ясно выступает нравственный смысл, с другой — совсем нет чудесного элемента (если не считать чудесным наставительного сна, который видит Петр). Для Толстого это житие было особенно привлекательно тем, что он видел в нем воплощение того христианского идеала нищеты, труда, бездомности, бессемейности, неизвестности, к которому он сам стремился всей душой, но который ему не удавалось осуществить в своей жизни.

Содержание этого жития в следующем.

«В африканской стране» жил сборщик податей по имени Петр; «человек богатый, но не милостивый, жалости к нищим не имевший».

Однажды между нищими того города, где жил Петр, зашел разговор о том, получил ли кто из них когда-либо милостыню от Петра; такого не нашлось ни одного. Тут выступил один нищий и заявил, что он берется на спор выпросить у Петра милостыню. Он пошел к дому Петра, который в это время вез хлеб на княжий двор, и стал клянчить у него милостыню. Петр пришел в ярость и стал искать около себя камень, чтобы бросить им в нищего, но камня поблизости не нашлось, и он бросил в нищего хлебом. Нищий с торжеством вернулся к своим товарищам — он выиграл спор.

Вскоре Петр тяжело заболел и в болезни увидел сон. Стоит он будто бы перед судилищем, где взвешиваются все его добрые и злые дела; злых дел оказалось множество, а добрых — только один хлеб, брошенный в нищего. Но чаша весов с одним этим хлебом перетянула чашу со множеством злых дел Петра Мытаря. И Петр услыхал голос: «Иди, убогий Петр, и приложи еще добрых дел к хлебу тому, чтобы не погибнуть тебе».

Петр проснулся и стал думать над тем, что видел во сне. Он изменил всю свою жизнь, роздал все свое имение бедным, оставив при себе только одного из рабов, и велел этому рабу отправиться с ним в Иерусалим и там продать его в рабство христианину, а полученные деньги отдать бедным. Раб сначала отказывался, но потом исполнил приказание Петра и продал его в Иерусалиме своему знакомому серебрянику Зоилу.

Зоил полюбил Петра; Петр прожил у него несколько лет, работая всякую работу, какую поручал ему хозяин. Через некоторое время Зоил предложил Петру выйти на свободу, но Петр отказался и прожил бы у Зоила до самой смерти, если бы не приехали к Зоилу из той страны, где раньше жил Петр, купцы, торговавшие золотом и серебряными вещами. Они узнали Петра и стали просить хозяина отпустить его с ними, так как их князь очень тоскует по нем. Услыхав это, Петр сейчас же бежал из дома своего хозяина. За ним отправили погоню, но нигде не нашли его. И так до самой смерти своей Петр скрывался и умер неизвестно где.

Приступив к работе над народной пьесой на основе сюжета жития Петра Мытаря, Толстой написал план всей пьесы, в котором старался приблизить действие и обстановку задуманной пьесы к реальным условиям жизни, и вывел несколько новых лиц, не действующих в житии. Таковы: друг Петра, старающийся смягчить его жестокость и скупость; жена, поддерживающая Петра в его жестокосердии и алчности; старец, подающий советы. Вводится сцена раздачи Петром народу после перемены в его жизни мешков с хлебом: толпа бросается за хлебом, происходит давка, одну старуху задавили до смерти. Старец не одобряет этого способа помощи бедным. Оставшись один, Петр произносит монолог о собственности и затем приказывает своему рабу продать его в рабство.

Живя у хозяина, Петр также произносит монолог о богатстве и собственности, о неравенстве, о тщете богатства и оказывает благотворное влияние на своего хозяина.

Финал задуманной пьесы напоминает финал легенды «Чем люди живы». Друг Петра, повсюду разыскивая его, приходит к хозяину, у которого жил Петр; Петр, опасаясь, что его узнают, «бежит на крышу и улетает», — подразумевается: чудесным образом. Старец произносит речь.

Кроме общего плана, Толстой написал два варианта первого действия задуманной пьесы.

По первому варианту на площади перед домом Петра Мытаря сидят нищие — слепые, безногие, безрукие, и просят милостыню; им подают. Трое «калик перехожих» поют духовные стихи. Помечено, что духовные стихи, которые они поют, нужно взять из сборника П. А. Бессонова «Калики перехожие»; указаны выпуск и страница книги. Этот вариант зачеркивается и пишется другой, более краткий.

Было намечено и второе явление первого действия. Петр Мытарь везет хлеб на продажу и швыряет хлебом в назойливого нищего. Была написана еще следующая ремарка ко второму действию: «Маленькая горница в доме Петра Мытаря. Петр Мытарь лежит больной раскидавшись на постели. Явление первое. Жена и врач (входит)».

На этом работа Толстого над народной пьесой прекратилась33. Заглавия начатая пьеса не получила. Толстой остался недоволен написанным, считая, что работа «не пошла», и отложил продолжение ее на неопределенное время.

Рукопись начатой пьесы Толстой положил в книгу П. А. Бессонова, и книга была поставлена на свое место в яснополянской библиотеке.

В 1885 году, когда уже образовалось издательство «Посредник», Толстой вспомнил о житии Петра Мытаря. 1 или 2 июня он писал П. И. Бирюкову, в то время заведовавшему издательством «Посредник»: «Житие Петра Мытаря надо бы изложить и издать... »34.

Житие Петра Мытаря было написано одним из сотрудников «Посредника», а Толстой так и не нашел рукописи начатой пьесы.

В 1894 году в Ясной Поляне предполагалось устройство спектакля в исполнении младших детей Толстого и крестьянских мальчиков. Для этого спектакля Толстой 15 июля 1894 года, как записано у него в дневнике, продиктовал дочери Марии Львовне полный текст «драмы Петра Мытаря», назвав ее «Петр Хлебник». Но спектакль не состоялся, и продиктованная Толстым пьеса при жизни его не исполнялась35.

Написанные Толстым первое действие и план всей пьесы были найдены в книге П. А. Бессонова «Калики перехожие» при просмотре яснополянской библиотеки в 1914 году.

V

В феврале — марте 1884 года Толстой был очень увлечен обдумыванием нового предприятия — издания хороших общедоступных книг, замысел которого возник у него под влиянием чтения книги Х. Д. Алчевской «Что читать народу?»

17 февраля он писал В. Г. Черткову: «Я увлекаюсь все больше и больше мыслью издания книг для образования русских людей. Я избегаю слова «для народа», потому что сущность мысли в том, чтобы не было деления народа и не народа... Не верится, чтобы вышло, боюсь верить, потому что слишком было бы хорошо. Когда и если дело образуется, я напишу вам»36.

В конце февраля Толстой опять пишет В. Г. Черткову: «Мое занятие книгами больше и больше захватывает меня. Хотелось бы отплачивать, чем могу, за свои 50-летние харчи. Не пишу вам подробно потому, что кое-как рассказать не хочется, а мысль мне очень дорога, да еще и подвергнется многим изменениям, когда начнется самое дело»37.

Около Толстого образовался кружок лиц, сочувствующих делу народного издательства, в который входили: гласный Московской городской думы М. П. Щепкин, земский деятель Р. А. Писарев, издатель «Народной библиотеки» В. Н. Маракуев и другие лица. Все намеченные к изданию книжки должны были получить одобрение Толстого. Материальную сторону нового издательства предполагалось поручить В. Н. Маракуеву.

7 марта 1884 года Р. А. Писарев писал В. Г. Черткову: «Толстой продолжает находиться в том же живом настроении, и возвратившись из деревни он с большим еще интересом относится к вопросу об издании доступных для грамотного люда книг. Он задается мыслью издавать такого рода книги, которые имеют вечное, мировое значение, и при этом не имея в виду лишь один народ, но вообще всех, исходя из той точки зрения, что эти творения должны быть читаны всеми и одинаково для всех будут понятны. Черпать эти издания он предполагает в древних и средневековых классиках, не гнушаясь и нашими летописями, былинами и т. п. Как примеры он выставляет возможность и необходимость издать Геродота, Монтеня, Паскаля, конечно, не целиком, а делая выборку. Третьего дня у него — Толстого — было собрание людей, сочувствующих этому делу. На первый раз Толстой собрал человек десять, но в этот вечер ни к чему окончательному еще не пришли.

Мысль эта, несомненно, хорошая, и так было бы хорошо, если бы она осуществилась. Толстой очень горячо относится к ней»38.

В числе десяти лиц, присутствовавших на устроенном Толстым совещании, кроме Р. А. Писарева можно с уверенностью назвать М. П. Щепкина, В. Н. Маракуева и близкого Толстому профессора Московского университета С. А. Усова. Возможно, что на это совещание Толстой пригласил и других знакомых ему московских профессоров, а также Н. Н. Златовратского.

Сохранился черновик, написанный Толстым для себя, его предполагаемой речи на этом собрании39.

Враг всякой официальности и формализма, Толстой начинает свою речь словами: «Вот что». Затем он ставит две точки и приступает к рассмотрению вопроса: чем объяснить то, что хотя существует очень много «сочинителей» и издателей книг для народа, сочинители, составители и писатели не достигают того, чего хотят, и читатели из народа не получают, чего хотят.

Толстой видит три причины этого безотрадного явления: «одна — что сытые не накормить хотят голодного, а хотят настроить голодного известным, для сытых выгодным, образом; другая — что сытые не хотят давать того, что точно их питает, а дают только ошурки, которые и собаки не едят; третья — что сытые совсем не так сыты, как они сами воображают, а только надуты, и пища-то их самих нехороша».

К литературе первой категории относятся, по мнению Толстого, все религиозные издания монастырей, религиозных обществ, пашковцев и т. п. — издания, имеющие целью возбудить в читателях «известное настроение, почему-нибудь желательное для издателей».

«Но настроение, — говорит Толстой, — может быть передаваемо только художественным произведением... Только поэзия, которая не зависит от целей, может передавать настроение, а дидактическое, не имеющее ни разумного, ни научного, ни художественного достоинства, не только бесполезно, но вредно, возбуждая презрение к книге... Очень понятно, что голодные никак не хотят принимать то подобие пищи, которое бьет на то, чтобы их как-то настроить по-новому, не привычному им».

Другой разряд книг, входящих в состав так называемой народной литературы, это те книги, которые пишутся людьми, неспособными что-нибудь написать для людей образованных. Приходится, — говорит Толстой, — слышать такие речи: «Я никуда не гожусь, не попробовать ли писать для народа?» И они пишут разные истории и рассказы для народа.

«То, что для нас, десятков тысяч, не годится, то годится для миллионов, которые теперь сидят с разинутыми ртами, ожидая пищи. Да и не в количестве главное дело, а в том, при каких условиях находимся мы, не признавшие годным для себя это кушанье, и в каких условиях они, для которых мы признаем кушанье годным? Мы, не признающие этих ошурков, напитаны уже хорошо... А они девственны, ядок во всех формах — и лжи художественной, и фальши всякого рода, и логических ошибок — попадает в пустой желудок».

И Толстой вспоминает, как немецкий писатель Бертольд Ауэрбах, с которым он виделся в Берлине в 1861 году, сказал «очень хорошо», что «для народа самое лучшее, что только есть, только оно одно годится».

Третий разряд книг, предлагаемых народному читателю, это, по словам Толстого, «наша самая пища, но такая, которая годится нам, сытым с жиру, которая надувает нас, но не кормит, и от которой, когда мы предлагаем ее народу, он тоже отворачивается».

Творцами той пищи, которая только «надувает» образованное общество, но «не кормит» его, и от которой народ отворачивается, оказываются — по Толстому — наши знаменитые писатели и поэты, которых он тут же перечисляет: Пушкин, Жуковский, Гоголь, Лермонтов, Некрасов, Тургенев, Толстой, а также историки и духовные писатели последних лет (они не названы). «Мы питаемся этим, и нам кажется, что это самая настоящая пища, а он не берет».

Чувствуя, насколько это его утверждение поразит слушателей, Толстой считает себя обязанным пояснить свою мысль. Он пишет: «В наше время мы, образованные люди, выработали (в особенности школой) искусство притворяться, что мы знаем то, чего не знаем, делать вид, что вся духовная работа человечества до нас нам известна... У нас выработалось искусство быть вполне невежественным с видом учености».

«Если два собеседника, — продолжал Толстой, — в разговоре упоминали о Сократе, о книге Иова, об Аристотеле, об Эразме, о Монтене, о Данте, Паскале, Лессинге и продолжают говорить о них, то подразумевается, что они достаточно знают этих мыслителей. А попробуйте спросить их подробнее о мыслях тех, кого они упомянули, вы увидите, что ни тот, ни другой их не знают».

Переходя к прямому ответу на поставленный вопрос, Толстой далее говорит:

«С тех пор, как есть история, есть выдающиеся умы, которые сделали человечество тем, что оно есть. Эти высоты умственные распределены по всем тысячелетиям истории. Мы их не знаем, закрыли от себя и знаем только то, что вчера и третьего дня выдумали сотни людей, живущих в Европе. Если это так, то мы и должны быть очень невежественны; а если мы невежественны, то понятно, что и народ, которому мы предлагаем плоды нашего невежества, не хочет брать его. У него чутье неиспорченное и верное».

Почему же народ отвергает ту умственную пищу, которую предлагает ему образованное общество?

На этот вопрос Толстой отвечает:

«Мы предлагаем народу Пушкина, Гоголя, — не мы одни: немцы предлагают Гете, Шиллера, французы — Расина, Корнеля, Буало — точно только и свету, что в окошке, — и народ не берет. И не берет потому, что это не пища, а это hors d’oeuvres, десерты. Пища, которой мы живы, не та; пища эта — все те откровения разума, которыми жило и живет все человечество и на которых выросли Пушкины, и Корнели, и Гете... Этим только можно питаться не народу одному, но всякому человеку... Народ не берет нашей пищи: Жуковского, и Пушкина, и Тургенева, — значит, пища не скажу дурная, но не существенная.

Вся неудача происходит от путаницы понятий: народ и мы, не народ, интеллигенция. Этого деления не существует. Мы все — безралично от рабочего мужика до Гумбольта — имеем одни знания и не имеем других... Надо найти ту [пищу], которая существенна. Если мы найдем ее, то всякий голодный возьмет ее».

И подобно тому как за два года до этого свою речь по поводу московской переписи на заседании городской Думы Толстой закончил призывом соединить дело переписи с делом помощи нуждающимся, так и теперь свою речь об издании книг «для образования русских людей» он закончил призывом:

«Соберемтесь все те, которые согласны в этом, и будем, каждый в той области, которая ему больше знакома, передавать те великие произведения ума человеческого, которые сделали людей тем, чем они есть. Соберемтесь, — будем собирать, выбирать, группировать и издавать это».

После речи Толстого начались высказывания присутствовавших. Не все слушатели усвоили точку зрения Толстого на народное чтение. Как писал Толстому 6 марта М. П. Щепкин, некоторые из присутствовавших встали на ту точку зрения, которую отрицал Толстой. «Задача предприятия, — писал М. П. Щепкин, — получилась в том, чтобы учить народ, действовать на него посредством издания книг, которые так называемая интеллигенция признала бы для него полезными».

Толстой предложил в виде опыта издать несколько книг для народного чтения и на основании отзывов народного читателя об этих книгах решить, «какая именно пища нужна народу и какую он охотно принял бы из наших рук». Щепкин не согласился с этим предложением. Он писал Толстому, что, по его мнению, необходимо сначала условиться в понимании того, что следует разуметь под именем народного чтения, а потом уже приступить к делу издания. Договориться об этом, по мнению Щепкина, можно лишь в более тесном кругу лиц, сочувствующих начинанию Толстого40. При этом Щепкин склонялся к тому, чтобы задуманному Толстым обществу придать официальный характер, к чему Толстой не был расположен.

Собрание разошлось, не придя ни к какому определенному практическому решению по поставленному вопросу.

VI

Продолжению и развитию мыслей, высказанных Толстым в своей речи, была посвящена его беседа с Х. Д. Алчевской, состоявшаяся 14 апреля 1884 года в Москве.

Здесь Толстой говорил, что предлагаемая народу литература делится на четыре сорта.

Во-первых, лубочная литература41. «Ее любит народ, — сказал Толстой, — и он прав, так как в ней попадается много ценного, истинно поэтического и неподдельно народного. Но вместе с тем в ней масса цинизма и грязи, которые систематически деморализуют народ».

Второй сорт народной литературы — литература тенденциозная. «Ее не любит народ, — говорил Толстой, — не люблю и я и считаю себя не в праве прививать народу ни тенденции «Московских ведомостей», с одной стороны, ни доктрины «Отечественных записок», с другой. Я сам не знаю, в них ли истина, и, быть может, народ выберет иной путь вернее и безошибочнее».

Третий сорт — литература бездарная, о которой не стоит говорить.

И, наконец, четвертая категория — это литература Тургеневых, Толстых и Достоевских. «Ее не принимает народ, так как это — пирожное, а не хлеб насущный. Я умею готовить и отлично могу приготовить утонченные любимые блюда моих приятелей, но в то же время не умею сварить щи с салом. Так и тут».

Все четыре категории для народа не годятся.

Но «есть гиганты мысли, есть гении, завещавшие миру великие сокровища своего ума. Они доступны каждому человеческому сердцу; история уже отвела им надлежащее место и зовет их провозвестниками истины и добра. Таких людей, такие творения необходимо популяризировать для народа».

Собеседница Толстого выразила несогласие с его мнением о том, что Тургенев, Толстой, Достоевский недоступны для народа, ссылаясь на «Записки охотника» Тургенева.

Толстой вспомнил, что в книге «Что читать народу?» указываются два рассказа из «Записок охотника» — «Певцы» и «Живые мощи» — как произведения, доступные народу. Таким образом из целой книги Тургенева выбраны только два рассказа. «Возьмите другие, капитальные произведения — они никуда не годятся», — прибавил Толстой.

На вопрос Х. Д. Алчевской, как он находит понимание народом сочинений Островского, Толстой ответил: «Прелестно. Я давно не читал Островского и не виделся с ним, а потому и впечатления от его произведений как-то улеглись и стушевались. Но по прочтении этих отзывов он вдруг опять вырос передо мной во весь рост, и я пришел в такой азарт, что собрался одеваться и ехать к нему делиться впечатлениями, да что-то помешало».

В заключение Толстой выразил желание побывать в школе Х. Д. Алчевской, послушать пересказ прочитанных рассказов городским населением «с пахнувшей на него цивилизацией. Насколько, с одной стороны, осветила она его ум, а, с другой, деморализовала. Вот вопрос, представляющий величайший интерес», — говорил Толстой42.

Х. Д. Алчевская, как записал Толстой в дневнике, произвела на него впечатление «умной и дельной» женщины, но неприятно поразил ее наряд — бархатное платье. Толстой же, по ее описанию, пришел к ней в своей обычной одежде, которую он ни для кого не менял: поношенная серая блуза, подпоясанная кожаным ремнем, широкие серые шаровары, запрятанные в сапоги грубой работы, узкое порыжелое пальто нараспашку. Швейцар гостиницы, в которой останавливалась Алчевская, не хотел даже его впускать.

Когда же после ухода Толстого Х. Д. Алчевская объяснила ему, кто у нее был, и начала рассказывать о том, кто такой Толстой, швейцар перебил ее и сказал: «Как же-с, мы очень даже об них наслышаны. Говорят, они очень умные, хорошо сочиняют и к тому же простонародьем очень интересуются»43.

VII

Считая, что русские люди в первую очередь должны ознакомиться с великими мудрецами древности, Толстой в феврале 1884 года снова приступил к изучению древних китайских философов в европейских переводах, прежде всего Конфуция (551—479 до н. э.). В конце февраля он писал В. Г. Черткову:

«Читаю Конфуция второй день. Трудно представить себе, что это за необычайная нравственная высота. Наслаждаешься, видя, как это учение достигает иногда высоты христианского учения».

11 марта Толстой писал ему же:

«Я занят очень китайской мудростью. Очень бы хотелось сообщить вам и всем ту нравственную пользу, которую мне сделали эти книги»44.

Чтение Конфуция не один раз отмечено в дневнике Толстого 1884 года. Так, 7 марта он «читал о Конфуции»; 11 марта записано: «Учение середины Конфуция удивительно. Все то же, что и Лаоцы: исполнение закона природы — это мудрость, это сила, это жизнь... Но оно тогда оно, когда оно просто, незаметно, без усилия, и тогда оно могущественно. Не знаю, что будет из этого моего занятия, но мне оно сделало очень много добра».

21 марта снова запись о чтении Конфуция, а 29 марта записывается: «Читал Конфуция. Все глубже и лучше. Без него и Лаоцы Евангелие не полно. И он ничего без Евангелия». 30 марта: «Читал Конфуция. Надо сделать это общим достоянием». 31 марта опять отмечено чтение Конфуция. 8 апреля записано: «Читал Великое учение» и Учение о середине. Все яснее и действительнее».

Толстой начал писать изложение учения Конфуция под названием «Китайская мудрость. Книги Конфуцы», присоединив к нему книгу Конфуция «Великое учение» в своем переводе с английского перевода. Основные положения учения Конфуция изложены в этом сочинении в виде семи пунктов, очень близких к учению Толстого. Первое положение гласит: «Великое учение, иначе сказать — мудрость жизни, в том, чтобы раскрыть и поднять то начало света разума, которое мы все получили с неба. Оно состоит в том, чтобы обновить людей; оно состоит в том, чтобы свое последнее назначение полагать в совершенстве, иначе сказать — в совершенном благе».

Последние два положения книги «Великое учение» Конфуция говорят о том, что «От царя и до последнего мужика одна обязанность для всех: исполнять и улучшать самого себя, иначе сказать — самоусовершенствование. Это — основание, на котором строится все здание улучшения людей». «Не может того быть, чтобы здание было в порядке, когда основание, на котором оно стоит, в расстройстве».

Начатое Толстым изложение учения Конфуция не было закончено и появилось в печати только после смерти автора45.

Несколько изречений Конфуция по метафизическим и нравственным вопросам, очень близких взглядам Толстого, записаны в переводе Толстого в тетради его дневника 1884 года. Вот некоторые из этих изречений.

«Сладкие речи — яд, горькие — лекарство».

«Кто бьет на самое лучшее, добьется хорошего, а кто бьет только на хорошее, тот никогда не дойдет до него».

«Настоящий человек всегда как дитя».

«Себя попрекай, в чем других попрекаешь, а других прощай, в чем себя прощаешь».

В той же тетради дневника находим следующие недатированные записи, относящиеся к религиозному учению конфуцианства:

«Конфуций не упоминает о Шанг-ти — личном боге, а всегда только о небе. А вот его отношение к миру духовному. Его спрашивают, как служить духам умерших? Он сказал: «Когда вы не умеете служить живым, как вы будете служить мертвым?» Спросили о смерти. [Он ответил: ] «Когда вы не знаете жизни, что вы спрашиваете о смерти?» Спросили, знают ли мертвые о нашем служении им? Он сказал: «Если бы я сказал, что знают, я боюсь, что живые погубили бы свою жизнь, служа им; если бы я сказал, что не знают, я боюсь, что совсем бы забыли о них. Вам незачем желать знать о том, что знают мертвые. Нет в этом нужды. Вы всё узнаете в свое время».

«Что есть мудрость? — Искренно отдаваться служению людям и держаться дальше от того, что называют духовным миром — это мудрость».

Изложенные здесь ответы на философские вопросы очень близки к взглядам Толстого по тем же вопросам, изложенным в трактате «В чем моя вера?».

Далее следует запись выраженных в оригинальной форме афоризмов Конфуция по общественно-политическим вопросам, также достаточно близких к взглядам Толстого. Например:

«Управлять значит исправлять. Если вы ведете народ правильно, кто посмеет жить неправильно?»

«Было много воров. Спросили: как от них избавиться? — «Если бы вы сами не были жадны, то вы бы деньги платили им, и они не стали бы воровать».

«Спросили: хорошо ли для блага добрых убивать дурных? — «Зачем убивать? Пусть ваши желания будут добрые, и все будут добры. Высшее все равно как ветер, а низшее — как трава. Ветер дует, трава гнется».

—IV вв. до н. э.). Книгу Лао Тзе «Тао-Те-Кинг» Толстой читал во французском переводе St. Julien, озаглавленном «Jao Je king. Le livre de la voie et de la vertu» («Книга пути и добродетели»). Эта книга Сен Жюльена, вышедшая в Париже в 1841 году, произвела на Толстого, как писал он М. М. Ледерле 25 октября 1891 года, «огромное» впечатление46.

На отдельном листе Толстой отметил целиком или частично 67 глав из книги Сен Жюльена, которые он рекомендовал к переводу на русский язык, с прибавлением своих оценок некоторых из этих глав. Оценки следующие: «Метафизика — прелестно», «Прелестно начало», «Прелестно», «Удивительно», «Прекрасно». Автограф этого списка не сохранился, но сохранилась копия с него, сделанная переводчиком П. А. Буланже.

Из книги Сен Жюльена Толстой перевел несколько изречений Лао Тзе, в том числе следующие, выраженные в очень оригинальной, кажущейся парадоксальной форме:

«Когда человек родится, он гибок и слаб; когда он колян и крепок, он умирает».

«Когда деревья родятся, они гибки и нежны. Когда они сухи и жестки, они умирают. Крепость и сила — спутники смерти. Гибкость и слабость — спутники жизни. Поэтому то, что сильно, то не побеждает». «То, что сильно и велико, — то ничтожно; то, что гибко и слабо, то важно»47.

Толстой предполагал перевести на русский язык ряд изречений Лао Тзе, из которых составилась бы книжка, связно излагающая его учение. Но, кончив выборку изречений Лао Тзе, Толстой пришел к выводу, что составить из этих изречений книжку, последовательно излагающую учение китайского мудреца, не удастся. 6 марта он записал в дневнике: «Переводил Лаоцы. Не выходит то, что я думал». Затем 9 марта: «Читал Лаоцы. Перевести можно, но цельного нет».

10 марта Толстой заносит в дневник переведенную им следующую мысль Лао Тзе:

«Вот чем надо быть. Как говорит Лаоцы — как вода. Нет препятствий — она течет; плотина — она остановится; прорвется плотина — она потечет; четвероугольный сосуд — она четвероугольная, круглый — она круглая. Оттого-то она важнее всего и сильнее всего». Это изречение Лао Тзе Толстой в 1904 году включил в сборник «Круг чтения».

15 марта Толстой заносит в дневник, что чтение Конфуция и Лаоцы оказывало на него благотворное действие. Он пишет: «Мое хорошее нравственное состояние я приписываю тоже чтению Конфуция и главное Лаоцы». И далее прибавляет: «Надо себе составить круг чтения: Эпиктет, Марк Аврелий, Лаоцы, Будда, Паскаль, Евангелие. Это и для всех бы нужно».

Так чтение древних китайских мудрецов привело Толстого к новому замыслу, осуществлению которого он впоследствии посвятил много времени и сил.

Кроме Конфуция и Лао Тзе, Толстой читал еще китайского философа Менгце (по современной транскрипции, Мэн Цзы; 372—289 гг. до н. э.), ученика Конфуция. Ему понравилось то, что он прочел о Мэн Цзы — что этот мудрец учил тому, как «найти потерянное сердце».

Упомянем также о том, что в письме к В. Г. Черткову от 17 марта Толстой приводит без указания источника следующее переведенное им изречение китайской мудрости: «Возобновляй сам себя каждый день с начала, и опять с начала, и всегда с начала». «Мне это очень нравится», — прибавлял Толстой, приведя это изречение48.

Кроме изложения учения древних мудрецов, Толстой, очевидно, имел в виду писать для народа и рассказы. Тетрадь его дневника 1884 года открывается следующей записью: «Мужик вышел вечером за двор и видит вспыхнул огонек под застрехой. Он крикнул. Человек побежал прочь от застрехи. Мужик узнал своего соседа — врага и побежал за ним. Пока он бегал, крыша занялась и двор и деревня сгорели»49.

Записанное воспроизводит часть сюжета рассказа «Упустишь огонь — не потушишь», написанного Толстым в 1885 году для издательства «Посредник». Запись не датирована, но, несомненно, была сделана ранее первой датированной записи дневника, т. е. раньше 6 марта 1884 года.

Задуманное Толстым дело издания книг «для образования русских людей» в 1884 году не получило осуществления.

В мае Толстой уехал в Ясную Поляну, и совещания приглашенных им лиц по делу основания нового издательства не повторялись. Но мысль об издательстве книг для народа не была оставлена. В 1885 году при участии Толстого было основано книгоиздательство «Посредник», поставившее себе целью издание хороших и дешевых книг для народного читателя.

VIII

С 6 марта по 13 сентября 1884 года Толстой почти ежедневно ведет дневник.

Главное содержание дневника Толстого 1884 года составляют записи о тягостности для него условий барской жизни как в Москве, так и в Ясной Поляне и о столкновениях с женой, препятствовавшей ему устроить жизнь свою и своей семьи согласно его убеждениям, — отчасти и о недоразумениях со старшими детьми, не разделявшими его взглядов.

Но записями о семейной жизни не ограничивается содержание дневника Толстого 1884 года. Дневник содержит также записи о его образе жизни за это время, о литературных работах и замыслах, о его чтении, переписке, встречах с людьми, а также его наблюдения над окружающей жизнью, в том числе над жизнью яснополянских крестьян, и записи мыслей по философским и общественно-политическим вопросам.

Таким образом, дневник Толстого за 1884 год дает довольно полную картину его внешней и внутренней жизни за данный период.

— в письмах к своей сестре Т. А. Кузминской.

Уже 10 марта, через четыре дня после начала дневника, Толстой записывает: «Очень я не в духе. Ужасно хочется грустить на свою дурную жизнь и упрекать. Но ловлю себя. Написал Черткову — кажется, хорошо, т. е. без фальши».

В этот день Толстой написал Черткову письмо, которое просил уничтожить, что Чертков и исполнил, выписав из письма Толстого только мысли отвлеченного характера.

11 марта в дневнике находим запись, аналогичную записи предыдущего дня: «Упреки поднимаются в душе жене. Нехорошо».

Затем 14 марта: «Недоволен своей жизнью, и упреки поднимались».

22 марта С. А. Толстая пишет Т. А. Кузминской:

«Левочка очень невесел последнее время; молчаливо-критически и сурово смотрят его глаза; я не спрашиваю, что его тревожит и о чем он думает; бывало я его вызывала на откровенность, и он разражался громкими, отчаянными жалобами и неодобрением моей жизни и образа действий. Но теперь я не вынесу этого, не довольно здорова и бодра сама; потому и я молчу, и мы, как чужие порядочные люди, которые живут в лучших, но совсем не откровенных отношениях».

Нервное состояние С. А. Толстой обусловливалось прежде всего ее беременностью, и беременностью нежеланной. В письмах к Т. А. Кузминской от февраля, марта и апреля 1884 года С. А. Толстая не один раз с неприязнью и даже с отвращением упоминает о предстоящих родах. В письме от 5 февраля она писала: «Лето мне нынешний год ничего не доставит, кроме скуки и болезней». 22 марта: «Жаль, что мои роды не кончатся до вашего приезда. Хорошо бы эту мерзость проделать в одиночестве». Апрель (письмо без даты): «Не на радость нынешний год, а на муку еду в Ясную. Лучшее время — купанье, покос, длинные дни и чудные летние ночи я проведу в постели, с криком малыша и пеленками. Иногда на меня находит буйное отчаяние, я готова кричать и приходить в ярость. Кормить я не буду, возьму кормилицу и все купила уже в Москве на дешевых товарах, чтоб ее одеть».

Разумеется, такое отношение к их будущему ребенку, к событию, которое Толстой называл «неразгаданной тайной», «вызывавшей к любви и жизни»50, никак не могло способствовать душевному единению супругов.

27 марта Толстой вновь пишет письмо Черткову с просьбой по прочтении уничтожить его, и Чертков, как и в первом случае, письмо уничтожает, сделав для себя выписку только тех мыслей, которые не касались семейной жизни Толстого. О своем душевном состоянии Толстой в этом письме писал Черткову: «Про себя не пишу: хотелось бы сказать, что я бодр и счастлив, и не могу. Не несчастлив я — далек от этого, и не ослабел — еще более далек от этого. Но мне тяжело. У меня нет работы, которая поглощала бы меня всего, заставляя работать до одурения, и с сознанием того, что это мое дело, и потому я чуток к жизни, окружающей меня, и к своей жизни, и жизнь эта отвратительна»51.

И далее Толстой описывает два потрясших его случая из жизни московского «дна», которых он был свидетелем в тот день и накануне.

Ночью предшествовавшего дня он ходил гулять и, возвращаясь домой, увидал на бульваре Девичьего поля что-то барахтающееся в снегу. Подойдя ближе, Толстой увидал пьяную женщину и возле нее городового и дворника. Он спросил, что тут происходит, и получил ответ: «Забрали девок из Проточного переулка, трех провели [в полицейский участок], а одна, пьяная отстала». Ее также должны были привести в полицейский участок, а на другой день утром доставить на освидетельствование врача.

Совсем молодая девушка эта была в одном грязном и разорваном платье, «голос хриплый, пьяный», «курносое, серое, старое, дикое лицо». «Она не шла и закуривала папироску». Толстой спросил, сколько ей лет. Она ответила: «Шестнадцатый». Спросил, есть ли отец и мать? Она сказала: «Мать есть».

Утром Толстой отправился в полицейский участок, чтобы узнать о дальнейшей судьбе несчастной девушки. Но оказалось, что ее уже отвели на освидетельствование к врачу.

«Полицейский, — писал Толстой, — с недоверием отвечал на мои вопросы и объяснил, как они поступают с такими. Это их обычное дело». На слова Толстого, что его поразил возраст этой девушки, полицейский ответил: «Много и моложе есть».

В то же утро к Толстому пришел его переписчик А. П. Иванов, которого Толстой в том же письме к Черткову называет «потерянным и прекрасным человеком»52. Он ночевал в ночлежном доме и рассказал, что там у них «случилось ужасное».

В их номере жила прачка 22-х лет. Она заболела и не могла больше работать и платить хозяйке за угол. Хозяйка пожаловалась в полицию, по ее жалобе явился городовой и вывел прачку на улицу. На ее вопрос, куда ей идти, городовой ответил: «Околевай где хочешь, а без денег жить нельзя» и посадил ее на паперть церкви. Наступил вечер. Прачка отправилась назад к хозяйке, у которой жила, но в воротах дома упала и умерла.

Выслушав рассказ Иванова, Толстой отправился в дом, где жила прачка.

«В подвале гроб, в гробу почти раздетая женщина с закостеневшей, согнутой в коленке ногой. Свечи восковые горят. Дьякон читает что-то вроде панихиды. Я пришел любопытствовать. Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое, найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоумением — зачем говорить, если нельзя поправить. Вот когда я молюсь: Боже мой, научи меня, как мне быть, как мне жить, чтобы жизнь моя не была мне гнусной. Я жду, что Он научит меня...»

«дне».

В тот же день Толстой записывает в дневнике свое излюбленное противопоставление «мира божьего» и «мира человеческого» в следующих словах: «Колокола звонят, и палят из ружей, учатся убивать людей, а опять солнце греет, светит, ручьи текут, земля отходит, опять бог говорит: живите счастливо». В этом противопоставлении слышится будущее начало романа «Воскресение».

После потрясших его московских впечатлений Толстой не спал всю ночь. На другой день — 28 марта — он записал в дневнике: «Сколько в голове и сердце, но повеления бога определенного не слышу».

IX

Толстой неоднократно пытался уговаривать жену переменить их роскошную жизнь как в Москве, так и в Ясной Поляне на более простую, но успеха не имел.

23 марта он записывает в дневнике: «Попробовал поговорить после обеда с женой. Нельзя. Это одно огорчает меня. Одна колючка и больная». Вечером того же дня он вновь записывает: «Опять попробовал говорить, опять зло — нелюбовь». На другой день: «Два раза с женой начинал говорить — нельзя». 31 марта опять запись об отношениях с женой:

«Остался один с ней. Разговор. Я имел несчастье и жестокость затронуть ее самолюбие, и началось. Я не замолчал. Оказалось, что я раздражил ее еще 3-го дня утром, когда она приходила мешать мне. Она очень тяжело душевно-больная. И пункт — это беременность. И большой, большой грех и позор».

Толстой в то время называл душевнобольными всех людей, которые преданы исключительно личной, эгоистической жизни и не понимают того, что истинное благо только в жизни общей. Об этом он писал в дневнике 29 марта:

«Я боялся говорит и думать, что все 99/100 сумасшедшие. Но не только бояться нечего, но нельзя не говорить и не думать этого. Если люди действуют безумно (жизнь в городе, воспитание, роскошь, праздность), то наверное они будут говорить безумное. Так и ходишь между сумасшедшими, стараясь не раздражать их и вылечить, если можно».

Прилагая к своей семье то, что сказано в этой записи, Толстой 2 апреля записывает: «Безумная жизнь страшно жалка».

В других случаях Толстой, пользуясь евангельской терминологией, называл людей, ведущих исключительно эгоистическую жизнь, мертвецами. Так, 27 марта, отмечая в дневнике приезд родственников жены, Толстой писал в дневнике: «Приехали мертвецы Шидловские».

4 апреля Толстой пишет в дневнике об отношении к нему его семейных:

«Очень тяжело в семье. Тяжело, что не могу сочувствовать им... Мои слова не захватывают никого. Они как будто знают не смысл моих слов, а то, что я имею дурную привычку это говорить. В слабые минуты — теперь такая — я удивляюсь их безжалостности. Как они не видят, что я не то что страдаю, а лишен жизни вот уже три года. Мне придана роль ворчливого старика, и я не могу в их глазах выйти из нее: прими я участие в их жизни — я отрекаюсь от истины, и они первые будут тыкать мне в глаза этим отречением. Смотри я, как теперь, грустно на их безумство — я ворчливый старик, как все старики».

Как бы продолжением этой записи служит запись следующего дня — 5 апреля:

«Целый обед, кроме покупок и недовольства теми, которые нам служат, ничего. Все тяжелее и тяжелее. Слепота их удивительна... С Страховым разговор о том, что [по его мнению] нельзя следовать [нравственному] правилу, т. е. нет [нравственных] правил. Вмешательство грубое, бестолковое в разговор и нельзя даже показать этого безумия. Если показать — гнев и обвинение в личной злобе. Если не показывать, то уверенность, что так и надо, и падение все глубже и глубже. Жду выхода», — многозначительно заканчивает Толстой эту запись дневника.

Говоря о тех, чья «слепота удивительна», кто не обращает никакого внимания на его страдания, Толстой имел в виду не только жену, но и старшего сына и старшую дочь.

Сергей Львович успешно продолжал занятия на третьем курсе отделения естественных наук физико-математического факультета Московского университета. Главным интересом его жизни была наука. Светская жизнь, светские удовольствия его нисколько не занимали. Жил он сравнительно скромно, получая от матери ежемесячно на свои расходы сорок рублей; и на ее предложения увеличить эту сумму Сергей Львович отвечал отказом.

В общественно-политических вопросах примыкал к либералам. Часто спорил с отцом. В своих воспоминаниях С. Л. Толстой рассказывает: «Я не сочувствовал требованию отца изменить нашу, в частности мою, жизнь, не соглашался с его нападками на науку, университет и профессоров и с его проповедью «непротивления злу»53. Возражения сына раздражали Толстого, но нисколько не заставляли его изменить свои взгляды. 18 марта в дневнике Толстого записано: «Внизу возразил Сереже-сыну на его тупость». 16 апреля, получив от Черткова «возмутительную», «отвратительную» по лицемерию записку англичанина консерватора о том, что преступников нужно наказывать «для их же пользы», Толстой, чувствуя потребность поделиться с кем-либо своим негодованием, прочел эту записку сыну и дочери, после чего записал в дневнике: «Как он [сын] либерально жестоко туп. Мне очень было больно»54.

«полу-умной» и «полу-доброй», надеялся, что добрые и умные начала возьмут в ней верх; теперь же она вся была поглощена светской жизнью и светскими развлечениями, и общение ее с отцом прекратилось. Вечером 16 марта Толстой провожал дочь домой от своего брата Сергея Николаевича, проживавшего ту зиму в Москве, и потом записал в дневнике: «С Таней шел домой и молчал. Тяжело мне было молчание. Так далека она от меня. И говорить я еще не умею».

Толстой все-таки пытался «говорить» со старшими детьми, о чем свидетельствует запись в дневнике 26 марта: «С старшими детьми говорил за кофе. Еле-еле хорошо».

30 марта трогательная запись: «Вечер... пришли племянницы и Леонид55. Пошел с ними пить чай. И до того гадко, жалко, унизительно стало слушать особенно бедную, умственно больную Таню, что ушел спать. Долго не мог заснуть от грусти и сомнений и молился богу так, как я никогда не молился. Научи, избави меня от этого ужаса. Я знаю, что я молитвой выражал только подъем свой. И странно, молитва исполнена — пришли в голову «Записки несумасшедшего». Как живо я их пережил, — что будет?»

Содержание задуманного Толстым нового произведения понятно. Считая 99% всех людей ведущими неразумный образ жизни или, по его терминологии, сумасшедшими, Толстой задумал изобразить тип человека, живущего разумно, — или, в противоположность толпе, несумасшедшего.

Но гнетущая обстановка семейной жизни и нездоровье не давали ему возможности сосредоточиться для творческой работы. «Не могу работать головой», — записывает он 4 апреля.

На другой день, 5 апреля, Толстой записывает: «Пришла Таня — отвратительно». Запись объясняется частыми посещениями дома Толстых светским кавалером Н. А. Кислинским, сыном председателя Тульской губернской земской управы56. Толстой замечал увлечение дочери светским молодым человеком и боялся этого увлечения. 11 марта он записывает в дневнике: «Обедал Кислинский. Мне больно было, но боль не выразилась сердцем». Затем 8 апреля: «Обедал Кислинский. Не мог сказать и не мог быть спокоен». На другой день Толстой «стал выговаривать Тане», но не мог сохранить спокойствие (появилась «злость», как записал он в дневнике). Он не мог простить себе эту несдержанность. «Большая вина, вторая за месяц», — записывает он в дневнике, подчеркивая эту запись. «Все ходил около Тани, желая попросить прощения, и не решился. Не знаю, хорошо или дурно». Позднее, очевидно, у дочери с отцом произошло какое-то объяснение, удовлетворившее отца, и посещения Кислинского отмечаются Толстым уже спокойно.

Даже веселость Татьяны Львовны, к которой она была очень склонна по натуре, не радовала отца. Он, который в своих наставлениях крестьянам, вопреки церковному учению, утверждал, что «веселье богу приятно»57, который вместе с Лермонтовым был —

Готов до полночи смотреть
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужиков; который 13 марта отмечает в дневнике относительно меньших детей: «Дети очень шумели весело-глупо. Хорошо», — теперь в том же дневнике (21 апреля) записывает: «Дома обед. Ужасно то, что веселость их, особенно Тани — веселость, наступающая не после труда — его нет, а после злости, веселость незаконная, — это мне больно».

Толстому было очень тяжело чувствовать полное отсутствие душевного общения с женой и детьми. «За что и почему у меня такое страшное недоразумение с семьей?» — с горечью спрашивает он себя в дневнике 13 апреля и вновь повторяет прежнее решение: «Надо выйти из него».

«Отчего я не поговорю с детьми: с Таней? — писал Толстой в дневнике 24 апреля. — Сережа невозможно туп. Тот же кастрированный ум, как у матери. Ежели когда-нибудь вы двое прочтете это, простите, это мне ужасно больно».

К числу противников Толстого принадлежал также и его брат Сергей Николаевич, а также дядя С. А. Толстой Константин Александрович Иславин (Костенька), подолгу гостивший у Толстых.

Толстой старался объяснить брату свои взгляды, но большого успеха не имел. 16 апреля в дневнике записано: «Дома Сережа — сердитый. Они меня с Соней называли сумасшедшим, и я чуть было не рассердился». На другой день, 17 апреля: «Пришел Сережа злой. И они вместе с женой и Костинькой два часа разрывали мне сердце. Я был порядочен, но вовлекся в разговор. Возненавидели меня напрасно». 6 мая: «...Потом у Сережи под окном. Он ненавидит меня за мою веру».

До какой степени Толстой чувствовал себя одиноким в своей семье и как он дорожил малейшей искрой сочувствия со стороны своих семейных, показывает следующая запись его дневника (26 апреля), относящаяся к 17-летнему сыну Илье: «Дома разговаривал с ...Ильей. Он искал общения со мной. Спасибо ему. Мне было очень радостно».

Толстой видел, что его средние сыновья — Илья и Лев — более способны к восприятию его взглядов, чем старший сын. «Илья как будто прислушивается», — записал он в дневнике 8 мая.

Под влиянием отца и по его примеру Илья и Лев Толстые сами начали убирать свою комнату, в чем их отец видел первый шаг на пути к освобождению от ненавистного ему барства.

X

выписывает из письма то, что не касалось семейной жизни Толстого, после чего письмо уничтожает. Вот что писал Толстой в этом письме:

«...Вы пишете: «Жду, когда зародится во мне действительная любовь к людям». Не может ее не быть (она во всех), а тем более в тех, кто в ней одной ищут свое благо. Но сказано: люби бога и ближнего. О ближнем сказано: делай другим то, что́ бы ты хотел, чтобы тебе делали. Больше этого нельзя.

И есть ближние, которых я не могу (не то, что не хочу), но не могу любить, если я люблю бога. Не могу я любить того, для кого не нужно от меня любви ни в какой форме — ни в форме денег и вещей (у него все есть), ни в форме моего труда (ему и так служат во всем, что ему нужно), ни в форме общения моего с ним — ему противно мое дорогое и главное. Просто любить его я не могу, потому, что я люблю бога, от закона которого он отступает. Я могу не ненавидеть его — не злиться (и это часто случается со мной, и я как умею поправляю себя), могу быть готовым служить ему и любить его, когда ему будет нужно, но любить не могу. Часто прежде мои попытки любить, жалеть приводили меня к фальши и раздражению. Дальше того, чтобы делать другому то, что желал бы, чтобы тебе делали, нельзя идти. — А я, находясь в его положении, желал бы одного, чтобы меня не раздражали и в добрую минуту сказали бы мне истину так, чтобы я поверил ей. И это все, что я стараюсь делать по отношению других, не разделяющих моей веры. И чем спокойнее, тем лучше не для себя, а для других...»58

В последние месяцы (апрель — май) 1884 года перед отъездом из Москвы в Ясную Поляну отношения Толстого с семейными продолжали оставаться такими же напряженными, как и в первые месяцы года.

14 апреля он записывает в дневнике: «Дома тяжело... Дома упреки, но я промолчал». Затем 20 апреля: «Жена все не в духе. Я спокоен довольно». 21 апреля: «Дома жена лучше. Но говорить (о перемене жизни) и думать нельзя». «Решительно нельзя говорить с моими, — записывает Толстой 23 апреля. — Не слушают. Им неинтересно. Они всё знают». 26 апреля: «Приехали наши. Мертво». 30 апреля: «Дома не в духе жена, но не поддался своей досаде».

3 мая записано, что в то время как Толстой отыскивал одно из полученных им писем, ему попалось письмо к нему жены. Он перечитал его, после чего записал в дневнике: «Бедная, как она ненавидит меня. — Господи, помоги мне. Крест бы — так крест, чтобы давил, раздавил меня. А это дерганье души ужасно не только тяжело, больно, но трудно. Помоги же мне!»

На другой день 4 мая в дневнике подлинный вопль истерзанной души: «Господи, избави меня от этой ненавистной жизни, придавливающей и губящей меня. Одно хорошо, что мне хочется умереть. Лучше умереть, чем так жить».

Запись 5 мая начинается словами: «Во сне видел, что она меня любит. Как мне легко, ясно все стало! Ничего похожего наяву. И это-то губит мою жизнь. И не пытаюсь писать. Хорошо умереть».

Эта запись заслуживает особого внимания; она проливает свет на отношения Толстого к жене в самую трудную пору его жизни.

Было бы ошибочно думать, что после происшедшего перелома в его мировоззрении, которому жена его осталась совершенно чуждой, у него сложились исключительно неприязненные отношения к жене. Такие неприязненные отношения бывали, и иногда они брали верх; но в основе его отношений к жене лежало другое чувство. Это было, по его выражению, «просто чувство любви», совершенно независимое от его или ее взглядов на жизнь, образовавшееся вследствие долгой совместной жизни. И чувство это было для него так важно, так озаряло своим светом всю его жизнь, что когда это чувство бывало взаимно, когда он чувствовал ее любовь, все для него в жизни становилось легко и ясно; когда же он чувствовал с ее стороны холодность и вражду, это пагубным образом отражалось на его жизни.

Таков несомненный смысл записи дневника Толстого 5 мая 1884 года. Он подтверждается записью Толстого после первой попытки ухода из Ясной Поляны 18 июня того же года.

Далее под тем же числом 5 мая в дневнике Толстого записано: «Дома все та же всеобщая смерть. Одни маленькие дети живы. Какой-то за чаем опять тяжелый разговор. Всю жизнь под страхом». 8 мая: «Дома все то же — ничего... Точно моя жизнь на счет их. Чем я живее, тем они мертвее».

Впечатления от окружающей московской жизни были не таковы, чтобы они могли радовать Толстого и заставить его забыть о тяжелых условиях его семейной жизни. Там была «та же всеобщая смерть».

Вот он наблюдает в Пассаже так называемую «распродажу дешевых товаров» и видит: «Дикие, страшные женщины, кучера старцы, их рабы, ждут, принимают свертки».

Вот он вместе с А. С. Пругавиным на пашковском молитвенном собрании слушает английского проповедника Дикмана. В речи его Толстому «кое-что» кажется «хорошо, но лицемерно». От молитвы Толстой уходит. Московский студент С. Соломин, бывший на том же собрании, так описывает приход и уход Толстого с собрания:

«... всем в юности чувство конфуза, когда вас оглядывают. И было так странно, что этот большой человек с седой бородой, знаменитый писатель, конфузился, как юноша. Не то что английский апостол! Тот вылощен, подкован на все четыре ноги. Того не смутишь любопытным взглядом.

А Толстой оглядывался, сердито сверкая глазами из-под нависших бровей, будто зверь, окруженный облавой. Все ждали конца чтения.

— Помолимся! — возгласил, наконец, апостол, и все поникли головами.

А Толстой встал. Помню хорошо лицо его. Тень за тенью пробегали по нем внутренние ощущения. И стыд за людей, и насмешка над религиозным фарсом, и желание обличить... Повернулся круто и, молча, вышел.

За ним бросилась хозяйка, кое-кто из гостей. Толстой спешно одевался.

— Лев Николаевич, вы уходите от моления...

— Не могу, не могу! Все это прекрасно, что он читал. Но я не могу молиться, не могу сегодня молиться!

И, словно отмахиваясь от назойливых мух, Толстой упорно двигался к выходной двери, защищая себя руками. И озирался, бегая глазами по любопытным физиономиям.

— Не могу, не могу!

Большой человек, переживавший в то время огромный душевный перелом, рушивший все прошлое, почувствовал ложь и лицемерие и отряхнул прах от ног своих на пороге «молитвенного салона»59.

Вот в пасхальную ночь Толстой прогуливается по улицам Москвы и видит: «толпы бегут к заутрене». И у него рождается вопрос: «Да, когда будут бегать хоть не так, но в 1/100 к делу жизни! Тогда не могу представить жизни. Переставлять это — задача — радостное дело жизни. Страшно трудно — невозможно, и одно только возможно» (7 апреля).

XI

Жизнь с людьми, враждебно относящимися к его мировоззрению, замечающими все его слабости и отступления от принятого им учения и ставящими их ему в вину, чрезвычайно усилили внимание Толстого к своему внутреннему миру, к своим словам и поступкам.

Подобно тому как за тридцать с лишним лет до этого, весною 1851 года, двадцатидвухлетним юношей, живя в Москве, Толстой вел так называемый «Франклиновский журнал», в который заносил все замеченные за собой отступления от принятых им для себя жизненных правил60, так и теперь автор «Анны Карениной» и «Исповеди» усердно и внимательно каждый вечер записывает все «грехи», в которых чувствовал себя виноватым за минувший день. В дневнике Толстого (март) появляются такие записи: «бесполезно и недостойно провел вечер», «раздражился на мгновенье», «болтовня», «тщеславие», «у Самарина забыл о здоровье ее», «говорил лишнее — праздное», «утром как будто задирал жену и Таню за то, что жизнь их дурна», «о музыке говорил лишнее», «за чаем был неласков с женой», «был болтлив, но много спокойнее прежнего», «курил и неприятным тоном заговорил за чаем» (май). И т. д.

Но как счастлив бывал Толстой, когда, подводя итоги минувшего дня, а иногда и нескольких дней, он находил, что ему не в чем упрекнуть себя. Вот некоторые из этих записей: «День провел довольно хорошо. Ничего не было упречного» (12 марта). «Страшно сказать, но с трудом могу найти себе упреки в злости. В душе поднимается, но помню. Так вчера в разговоре о богатстве с Соней» (14 марта). «Как удивительно, что гнева нет за месяц почти» (30 марта).

Записывал Толстой и отдельные случаи, когда ему удавалось сдержать себя и не проявлять раздражения или недобрых чувств. «Очень не в духе был за обедом, но держался», — записывает он 17 марта. 2 апреля: «Сережа брат сидел горячился, но я не ошибся».

В мае в Ясной Поляне «Франклиновский журнал» прекращается.

XII

Как записал Толстой в дневнике 30 марта 1884 года, теперь он «в обращении» с людьми не мог «не выражать своей веры».

Чтобы в общении с людьми «выражать свою веру», нужно было прежде всего быть искренним, т. е. не проявлять уважения к тому или к тем, кто не заслуживает уважения, не пользоваться титулами, выдуманными людьми для того, чтобы возвеличивать себя перед другими. Толстой так и старался поступать, а когда отступал от этого правила, то упрекал себя за это. В дневнике 1884 года находим такие записи:

«Встретил Самарина [Петра Федоровича]. Был холоден, но недостаточно. Дурная привычка — ценить в шляпах и колясках дороже».

«Нехорошо, что определенно не выразил ему презрения».

Увидевшись по какому-то делу с священником А. М. Иванцовым-Платоновым, преподававшим в университете «закон божий», Толстой 6 апреля записывает: «Совестно было за уважение, которое я ему оказывал. Я был в сомнении. И теперь только решил, что я был неправ. Надо было просто и грубо (не враждебно, но грубо) передать ему».

Встретившись с тульским прокурором Н. В. Давыдовым, Толстой записывает 4 мая: «Прокурорство Давыдова невыносимо отвратительно мне. Я вижу, что в этих компромиссах все зло. Я не сказал ему». В следующую встречу Толстому нужно было по просьбе яснополянского крестьянина Рыбина, сидевшего в тюрьме за кражу и приглядевшего там себе невесту, навести у Давыдова справку, можно ли жениться, сидя в тюрьме. Но он не мог пересилить себя: «тошно прокурорство» (16 мая).

А. А. Толстая в своих воспоминаниях рассказывает о Толстом тех лет: «Достаточно было быть оборванцем или отщепенцем, чтобы возбудить интерес во Льве Николаевиче; зато эполеты, аксельбанты, генеральский чин [можно бы прибавить: ряса] и всякий выдающийся пост внушали ему непреодолимое отвращение»61.

Но очень отрадны были Толстому его редкие встречи с городским рабочим людом.

«Как светло и нравственно изящно в его темном, грязном углу. Он с мальчиками работает, жена кормит» (16 марта). «Стоит войти в рабочее жилье — душа расцветает» (14 апреля).

Заходил Толстой к колодочнику заказывать колодки, после чего записал в дневнике: «В подвале пристально, бодро работают и пьют чай» (9 марта).

В 1884 году в Москве Толстой виделся или переписывался с близкими ему людьми, к числу которых принадлежали: Л. Д. Урусов («Урусов тверд и ясен» — запись в дневнике 1 апреля), учитель В. Ф. Орлов, в котором Толстой, однако, начал сомневаться («С Орловым немного неясно. Я дорожу его единомыслием и не совсем в него верю» — запись 6 апреля), библиотекарь Румянцевского музея Н. Ф. Федоров («Николай Федорович добр и мил» — запись 9 мая), художник Н. Н. Ге, В. Г. Чертков.

Что касается Н. Н. Страхова, которого Толстой в 1877 году называл своим «единственным духовным другом», то после его статей в защиту существующего строя («Письма о нигилизме») Толстой к нему очень охладел. Письмо Страхова от 18 марта Толстой в дневнике называет «совершенно пустым». 5 апреля, увидавшись с Страховым, приехавшим в Москву, Толстой записывает: «Пришел Страхов... Та же узость и мертвенность. А мог бы проснуться». Но уже 10 апреля иная оценка Страхова: «Разговор Страхова интересный. Я его понял». И на другой день: «Ходил к Страхову. Хорошо говорил с ним и Фетом».

«Вы идете твердо, хорошо, и я за вами поплетусь, хотя бы расквасить мне нос!»62 24 марта Толстой записал в дневнике: «Приехал Ге... Он ушел еще дальше на добром пути. Прекрасный человек». В письме к А. М. Кузминскому в мае 1884 года Толстой писал о Н. Н. Ге: «Это один из лучших моих друзей и святой человек»63.

Ближайшим другом Толстого был В. Г. Чертков. Ему одному поверял Толстой свою семейную трагедию. Чертков жил в Петербурге, изредка наезжая в Москву и всегда навещая при этом Толстого. Переписка между ними не прекращалась.

Для круга близких к Толстому лиц первой половины 1880-х годов характерен тот живой интерес, с каким обсуждался вопрос о «непротивлении злу». 24 апреля Толстой записывает в дневнике: «Поехал верхом к Юрьеву... Мне внушал мое учение о Христе, но прекрасно». При разговоре присутствовал племянник С. А. Юрьева, 12-летний Юрий Юрьев (впоследствии артист). В своих воспоминаниях Ю. М. Юрьев так рассказывает об этой интересной беседе его дяди с Толстым:

«... Позднее, когда я стал постарше, мое отношение к Толстому изменилось, и его приезды к дяде возбуждали во мне большой интерес, и я всегда старался присутствовать во время его визитов. Особенно хорошо помню одно из его посещений, которое запечатлелось во мне на всю жизнь. Как-то раз вечером приехал Лев Николаевич к дяде — по своему обыкновению верхом. Он вошел бодрой походкой в кабинет дяди. Одет он был в темный полушубок и, расстегнув его, почему-то долго не хотел его снимать, отговариваясь тем, что он не надолго, и только тогда, когда увидел, что визит затягивается, сбросил с себя полушубок и быстрой походкой, мелкими шажками, характерными для него, продолжал ходить взад и вперед по комнате.

Должен заметить, что, по моему мнению, ни один из портретов Льва Николаевича не передает его таким, каким он был в действительности. Лев Николаевич совсем не был такого высокого роста и не обладал такой массивной фигурой, как изображают его почти все портреты, не исключая знаменитого репинского портрета, на котором Толстой изображен босым. Он был среднего роста и черты лица имел не такие грубые, а плечи скорее узкие... У него была привычка держать одно плечо выше другого. Все в нем было как-то соразмерно, в какой-то гармонии и, несомненно, носило печать изящества, мягкости в движениях и врожденного благородства. Голос негромкий, чуть-чуть глуховатый, немного загнанный внутрь. Манера говорить — типично «интеллигентская», барская. В интонациях ощущался некоторый налет лекторского тона. Чувствовалась привычка много говорить об отвлеченном, излагать свои мысли.

В данный приезд Толстого речь шла о «непротивлении злу». Как раз в то время он был занят этой проблемой. Дядя доказывал утопичность его идеи, а Лев Николаевич отстаивал ее. Помню, дядя в конце концов привел ему такой довод:

— Что если б на вашу дочь, — говорил Сергей Андреевич, — напал какой-нибудь негодяй и пытался на ваших глазах изнасиловать ее? Что же, вы и тут не стали бы противиться злу?

Лев Николаевич приостановился на ходу, а потом, не ответив на прямой вопрос, довольно отвлеченно начал развивать мысль, что в каждом человеке, каким бы он ни был злодеем, всегда заложены добрые начала, надо только умело подойти к нему и пробудить в нем эти добрые чувства, дав ему понять, что на него не смотрят уж так безнадежно. Словом, отнестись к человеку с доверием, и тогда в нем проснется совесть и заговорит порядочность.

Сергей Андреевич по существу не отрицал этой теории..., но указывал, что бывают разные обстоятельства. В данном же, приведенном им сейчас примере он не видел возможности внезапного воздействия.

Спорили долго, горячо, но наконец, под влиянием доказательств, Лев Николаевич пошел на уступки и к первоначальной своей формуле «не противься злу» прибавил: «насилием». Так создалось толстовское «не противься злу насилием». Таким образом, могу считать, что я присутствовал при историческом споре»64.

Москве) просить его работу «Соединение и перевод четырех Евангелий», распространявшуюся тогда в рукописи. Одна из этих классных дам, Мария Александровна Шмидт, впоследствии стала одним из ближайших друзей Толстого65.

XIII

Живя в Москве, Толстой не вел уединенный, замкнутый образ жизни.

В апреле он побывал на XII выставке Товарищества передвижников, после чего выразил в дневнике свои впечатления словами: Крамского «Неутешное горе» — «прекрасно», но Репина «Не ждали» «не вышло» (запись 7 апреля).

Вместе с профессором С. А. Усовым Толстой ходил в Благовещенский собор смотреть живопись, которую нашел «прекрасной». Особенно понравились ему изображения древних философов с их изречениями (17 апреля).

Очень интересуясь преподаванием ремесел, Толстой зашел в слесарную школу, которая, по его мнению, была бы лучшей школой в России, «если бы не вмешательство правительства и церкви» (31 марта).

30 марта Толстой ходил на чулочную фабрику, после чего записал в дневнике: «Свистки значат то, что в 5 мальчик становится за станок И стоит до 8. В 8 пьет чай и становится до 12, в 1 становится и до 4, в 4 ½ становится и до 8. И так каждый день. Вот что значат свистки, которые мы слышим в постели».

В пасхальную неделю Толстой отправляется на бульвар Девичьего поля, где наблюдает праздничное народное гулянье — балаганы, хороводы, горелки. «Жалкий фабричный народ — заморыши», — записывает он в дневнике 15 апреля.

В Москве у Толстого было много знакомых, которые бывали у него, бывал и он у некоторых из них.

Толстой изредка заходил к Фету, и Фет заходил к нему. В одну из встреч Толстого с Фетом они, как записано у Толстого в дневнике 9 апреля, «прекрасно поговорили». «Я высказал ему, — писал Толстой, — все, что говорю про него, и дружно провели вечер».

Один раз Фет пришел к Толстому «заказывать сапоги». Толстой в то время сильно увлекался сапожным ремеслом, проводя за шитьем сапог большую часть свободного времени. Он любил всякое ремесло. Учитель детей Толстых В. И. Алексеев, появившийся в Ясной Поляне в 1877 году, рассказывает в своих воспоминаниях, что Толстой «завидовал» ему, что он знает сапожное дело. Кроме того, занятие шитьем сапог действовало на него успокаивающе после тех тревог, какие ему приходилось переживать в семье.

Конечно, Фет желал получить сапоги работы Толстого не для того, чтобы их носить, а чтобы иметь толстовскую реликвию. 15 января 1885 года он написал следующее «удостоверение»:

«Сие дано 1885-го года Января 15-го дня, в том, что настоящая пара ботинок на толстых подошвах, невысоких каблуках и с округлыми носками, сшита по заказу моему для меня же автором «Войны и мира» графом Львом Николаевичем Толстым, каковую он и принес ко мне вечером 8-го января сего года и получил за нее с меня 6 рублей. В доказательство полной целесообразности работы я начал носить эти ботинки со следующего дня. Действительность всего сказанного удостоверяю подписью моей с приложением герба моей печати А. Шеншин»66.

«Вот дитя бедное и старое, безнадежное. Ему надо верить, что подбирать рифмы — серьезное дело. Как много таких».

2 мая Полонский вторично был у Толстого, и Толстой вторично записал о нем в дневнике: «Полонский интересный тип младенца глупого, глупого, но с бородой и уверенного и не невинного».

Известный народнический писатель Н. Н. Златовратский, придя к Толстому, излагал ему «программу народничества», которая вызвала в дневнике Толстого 26 марта следующую оценку: «Надменность, путаница и плачевность мысли поразительна». Это единственный письменный отзыв Толстого о программе народничества. Несомненно, что «надменность» народнической программы Толстой видел в том, что народники с «путаным» мировоззрением брались учить и «спасать» народ — стомиллионное трудовое крестьянство.

Посетил Толстого философ В. С. Соловьев, но не произвел на Толстого впечатления близкого человека и серьезного мыслителя. «Мне он не нужен и тяжел, и жалок», — записал Толстой 11 апреля.

Приходил к Толстому спирит Николай Александрович Львов, который рассказывал об основательнице теософического учения Е. П. Блаватской, теософическом учении о переселении душ и т. д. Впоследствии Толстой присутствовал в квартире Львова на спиритическом сеансе, который дал ему материал для комедии «Плоды просвещения».

«Самарин хорош, — записал Толстой в дневнике 6 мая, имея, вероятно, в виду данное лицо как тип для художественного произведения. — Вся его умственная машина на то только нужна, чтобы оправдывать ложь».

Бывал у Толстого книгоноша Библейского общества Степан Васильев с сектантом пашковцем-молоканином Яковом Сирянином. Произошла «тяжелая беседа». Толстой увидел в пришедших «самоуверенную и профессиональную невежественность». «Они называли меня «мальчишкой», — записал Толстой.

В другой раз Васильев посетил Толстого тогда, когда у него по какой-то надобности был священник В. Терновский, законоучитель Поливановской гимназии, где учились сыновья Льва Николаевича. Васильев, как записано в дневнике Толстого, «напал» на Терновского. Толстой называет Васильева «церковным революционером», «борцом против попов». «Тут [у него] искренние ноты. А о христианстве фальшиво», — пишет Толстой в дневнике.

Два раза был у Толстого основатель картинной галереи в Москве П. М. Третьяков. О первом разговоре с Третьяковым 7 апреля Толстой записал, что говорил с ним «порядочно». Во время второго разговора 10 апреля Третьяков спрашивал его «о значении искусства, о милостыне, о свободе женщин». «Ему [Третьякову] трудно понимать. Все у него узко, но честно».

«очень хорошо говорил» (3 апреля).

Был у Толстого художник В. М. Васнецов, который сказал ему, что понимает его «больше, чем прежде». К этой записи (12 апреля) Толстой прибавляет: «Дай бог, чтобы хоть кто-нибудь, сколько-нибудь».

Зайдя раз к художнику И. М. Прянишникову, Толстой «хорошо беседовал» с ним, хотя «сказал ему неприятную правду» (15 апреля).

В состав знакомых, которые посещали Толстого в 1884 году и которых он посещал, входили московские профессора: Н. И. Стороженко (литература), Л. М. Лопатин (психология), И. И. Янжул, А. И. Чупров, И. И. Иванюков (политическая экономия), С. А. Усов (зоология), Н. В. Бугаев, В. Ковалев (математика).

Интересный рассказ о беседе между Толстым и женой профессора И. И. Янжула находим в воспоминаниях Е. Н. Янжул.

«Ваш муж печалится о чрезмерной работе физической, которая приходится на долю детей и женщин, и он борется, конечно, не без основания, против этой чрезмерной работы, но я вам скажу: есть другое зло, еще, пожалуй, хуже, это — недостаток физической работы».

Увидев недоуменный взгляд Е. Н. Янжул, Толстой пояснил свою мысль: «Есть женщины, которые считают за труд открыть для себя дверь и ждут, чтобы это сделал другой».

На возражение Е. Н. Янжул, что это возможно только в исключительном, богатом кругу, Толстой «с досадой» отвечал: «Да, но ведь они дают тон и всем другим. Вы посмотрите: какая-нибудь дочь кухарки, поступившая в гимназию, уже считает постыдной для себя какую-нибудь физическую работу»67.

В дневнике Толстого записано, что у него с Е. Н. Янжул происходила еще «хорошая беседа о необходимости труда для детей», но эта часть беседы в воспоминаниях Е. Н. Янжул осталась незаписанной.

Больше всех других московских профессоров Толстому был по душе профессор зоологии Московского университета Сергей Алексеевич Усов. Он нередко бывал у Толстого, и Толстой заходил к нему. В дневнике Толстого находим ряд упоминаний о С. А. Усове. 6 марта в дневнике дана следующая характеристика Усова: «Здоровый, простой и сильный человек. Пятна на нем есть, а не в нем». 12 марта еще запись об Усове: «Знания, ум огромные, но как ложно направлены. Точно злой дух отчертил от него всю плодотворную область мысли и запретил ее. Нужны силы и в их области, и это хорошо. Он бессознательно держится истины и верит, чтобы иметь досуг работать в своей области». 8 мая записано: «Ключ к Усову: тщеславие и большой здоровый ум. Он похож на Тургенева. Менее изящен, но гораздо умнее».

Такие беседы ему удалось вести с другим московским профессором, математиком Н. В. Бугаевым. 16 мая Толстой записывает в дневнике:

«Прелестная мысль Бугаева, что нравственный закон есть такой же, как физический, только он «im Werden» [в становлении]. Он больше, чем im Werden, он сознан. Скоро нельзя будет сажать в остроги, воевать, обжираться, отнимая у голодных, как нельзя теперь есть людей, торговать людьми. И какое счастье быть работником ясно определенного божьего дела!»

Более подробно та же мысль развита в письме Толстого к В. Г. Черткову от 19 мая:

«Недавно мне уяснилась одна укрепляющая меня мысль: закон, нравственный закон Христа, его пять заповедей — это закон вечный, который не прейдет, пока не будет исполнен. Это закон такой же необходимый, неизбежный, как закон тяготенья, химических соединений и другие физические законы. Можно предположить, что те законы, физические, точно так же когда-то колебались, были не общи всем явлениям — вырабатывались; но все законы эти не изменились, пока не исполнилось все, и наконец стали необходимостью. То же и с нравственным законом — он нами вырабатывается... — Мне эта мысль очень нравится, она дает мне большую силу и твердость»68.

В дневнике Толстого 1884 года записано несколько случаев, когда незнакомые ему лица приходили к нему за разъяснением неясных для них положений его мировоззрения.

Так, 17 апреля Толстой записывает: «Приходила учительница. Очень трогательная — спрашивала: «А что же цивилизация — наука, искусство?» Затем 3 мая: «Была девушка из Вологды, очевидно революционерка. Я поговорил с ней хорошо, но мало. Я всегда боюсь сцены» (вероятно, сцены ревности со стороны С. А. Толстой).

XIV

Еще в сентябре 1882 года к Толстому пришла жившая в москве старушка Анастасия Васильевна Дмоховская, мать сосланного в Сибирь и там умершего революционера Льва Адольфовича Дмоховского. Знакомство продолжалось и позднее. 20 марта 1884 года Дмоховская доставила Толстому статью о центральной каторжной тюрьме (вероятно, на Каре), где содержались самые важные государственные преступники.

25 марта Толстой был у А. В. Дмоховской, причем ему бросилось в глаза, что дочь ее говорила с ним «как будто с своим». 7 апреля Толстой отправился к А. В. Дмоховской и «высказал, что надо», т. е. разъяснил отличие своих взглядов от взглядов революционеров. Однако 23 апреля вновь повторяется запись 25-го марта: «Дмоховские решительно хотят революционировать меня. Как жалко».

«кучу материала» — нелегальные рукописи народовольцев, в числе которых были и стихотворения С. И. Бардиной, которые, как тут же записал Толстой, тронули его «до слез».

Софья Илларионовна Бардина (1853—1883) вела пропаганду среди рабочих, была съемщицей общей конспиративной квартиры в Петербурге. В 1876 году была предана суду Особого присутствия сената (процесс 50-ти) «по обвинению в составлении и в участии в противозаконном обществе и в распространении книг, имевших целью возбуждение бунта». В 1877 году была приговорена к ссылке в каторжные работы на девять лет, замененной впоследствии ссылкой на поселение в Тобольскую губернию.

Стихотворения С. И. Бардиной еще при ее жизни были напечатаны за границей и получили большое распространение как в печатном виде, так и в рукописях. Все эти стихотворения относятся к 1876—1877 годам.

Самые сильные стихотворения — неозаглавленное («Суд нынче мог бы хотя с балетом...») и «Две соседки».

мимолетного («до обеда») чувства сострадания светской публики к молодым революционерам, жертвовавшим своей свободой и жизнью, и чувством собственного достоинства, и мужественным отношением к правительственным репрессиям, которым оно было проникнуто.

Вот это стихотворение полностью:

Суд нынче мог бы хоть с балетом
Поспорить: сильные земли
Пришли смотреть нас по билетам,
...
Нам было лестно состраданье
Прочесть у них на лицах к нам...
Мне даже слышалось рыданье
Из отделения для дам...

И даже больше их печаль.
У них о нас велась беседа;
Все говорили: «Жаль их, жаль!»

А у меня в тюрьме угрюмой

Полна им непонятной думой,
Я говорила: «Мне вас жаль!»

Стихотворение «Две соседки» начинается с жалобы молодой девушки-революционерки на то, как ей «скучно, тяжко, душно» сидеть в тюрьме, «целый день лежать без звука и без мысли в голове». И она вспоминает:


Может веселее там?

Она стуком спрашивает соседку: «Хорошо ль живется вам?» И соседка отвечает (тоже стуком):

Легкие все не в порядке,
Стало трудно мне дышать!

Видно, надо помирать!
Кашель мучает вот тоже
Окаянный, грудь болит...
А сияющий мир божий

Но узница помнит, что справа от нее — другая соседка, и она стучит в ее «клетку» и спрашивает: «Как живешь, касатка Маша?». Та отвечает — опять стуком: «Плохо, друг мой!»

Она жалуется на то, что ночью к ней в стену стучат «жулики», что арестанты все спириты, а из-за углов и окон глядят страшные рожи — это гномы, которые грозятся ее погубить.

И узница понимает, что соседка ее сошла с ума.

Смолкло все. Лишь часового

Безотрадно и сурово
Смотрят звезды в небесах.

И это стихотворение, так ярко воссоздающее ужасную (особенно для молодых) картину одиночного заключения, должно было произвести сильное впечатление на Толстого — противника всякого насилия и гнета69.

XIV

В апреле 1884 года Толстой познакомился с вдовой профессора Московского университета А. О. Армфельдта, Анной Васильевной Армфельдт, дочь которой Наталья Александровна Армфельдт в 1879 году за революционную деятельность была приговорена к четырнадцати годам каторжных работ и отбывала срок наказания в известной жестокостью режима каторжной тюрьме на Каре.

«Высокого строя, — записал он в дневнике 11 апреля по прочтении писем Н. А. Армфельдт. — Тип легкомысленный, честный, веселый, даровитый и добрый».

В одном из писем Н. А. Армфельдт писала, что «просьбы за нее оскорбляют ее». — «Это так и должно быть», замечает Толстой в дневнике по этому поводу. Но мать Н. А. Армфельдт не могла разделять этого настроения дочери. У дочери открылся туберкулез, и мать решила начать хлопоты о том, чтобы ее перевели в более близкую тюрьму; если же это будет признано невозможным, то просить о том, чтобы матери было позволено поселиться невдалеке от места заключения дочери и видеться с ней. Было решено написать прошение императрице.

Узнав об этом, Толстой предложил содействовать успеху прошения — он имел в виду обратиться к Александре Андреевне Толстой. Его переписка с А. А. Толстой к тому времени была прервана, но он был рад, что представился повод ее возобновить.

Прошение на имя императрицы было составлено, но когда Толстой получил его для отсылки А. А. Толстой, оч ужаснулся тому униженному верноподданническому тону, в каком оно было написано. «Прошения с «высочайшими священными особами», отношения с «высочествами» уже невозможны » — с негодованием восклицает Толстой в дневнике 17 апреля.

О том же в более сдержанных выражениях около того же времени писал Лев Николаевич и А. А. Толстой: «Она [А. В. Армфельдт] прислала мне черновую просьбу. Когда я увидел всю эту ложр, все эти священные особы и т. п., мне стало грустно, и я почувствовал, что не могу тут участвовать, но потом стало стыдно, и потом мне посоветовали обратиться к Евгении Максимилиановне»70. Евгения Максимилиановна — принцесса Ольденбургская, воспитательницей которой была сестра

А. А. Толстой. Толстой встречался с ней за границей в 1857 году и по впечатлению, которое она на него произвела, и по отзывам знавших ее лиц, он подумал, что она может сочувственно отнестись к просьбе А. В. Армфельдт, и у него явилась мысль, не может ли вопрос о судьбе Н. А. Армфельдт быть решен одним разговором Евгении Максимилиановны с императрицей. Но это оказалось невозможным — письменное прошение было необходимо, и Толстой, вероятно, сам написал прошение без тех унизительных выражений, которые так резали его слух в первой редакции прошения, и отправил его вместе с письмом А. А. Толстой.

Очень скоро А. А. Толстая ответила Льву Николаевичу, что «все, решительно все сделано», чтобы дать ход прошению А. В. Армфельдт. Но началась обычная канцелярская волокита, и только в январе 1885 года А. В. Армфельдт получила разрешение поселиться неподалеку от карийской каторжной тюрьмы, где содержалась ее дочь.

Весною 1885 года Н. А. Армфельдт как безнадежно больная была переведена в «вольную команду» (на поселение). Здесь она вышла замуж за ссыльнопоселенца, но в 1887 году умерла от туберкулеза.

«Понял я тоже, — писал Толстой в дневнике 10 апреля, — что деятельность революционеров воображаемая, внешняя — книжками, прокламациями, которые не могут поднять. И деятельность законная. Если бы ей не препятствовали, в ней не было бы вреда. Им задержали эту деятельность — явились бомбы». Та же мысль еще более определенно выражена в записи 11 апреля, подчеркнутой Толстым: «Нельзя запрещать людям высказывать свои мысли о том, как лучше устроиться. А это одно, до бомб, делали наши революционеры».

У А. В. Армфельдт Толстой познакомился с основателем земской статистики В. И. Орловым, автором вышедшей в 1879 году книги «Формы крестьянского землевладения в Московской губернии». — «Живые люди, хорошо говорили», — записал Толстой в дневнике 14 апреля о В. И. Орлове и бывшей с ним учительнице.

«Он хороший, умный и трудовой человек, но у него нет еще своего пути. Он в общении [с народом] думает найти его. Он пошел ходить по деревням и составил статистику».

У А. В. Армфельдт Толстой познакомился также с вдовой революционера Петра Григорьевича Успенского, сестрой В. И. Засулич, Александрой Ивановной Успенской. Ее муж был одним из основателей общества «Народная расправа» и вместе с Нечаевым принимал участие в убийстве студента Иванова, подозревавшегося в предательстве. Успенский был присужден к каторжным работам и отбывал наказание на Каре. В 1881 году он был заподозрен своими товарищами в предательстве и повешен. Впоследствии товарищеский суд признал его полностью невиновным.

В 1884 году А. И. Успенская жила в Москве в большой бедности, содержа на свой скудный заработок и себя и своего единственного сына, мальчика четырнадцати лет, обучавшегося в одной из петербургских гимназий. Узнав, что она все делает для себя сама: носит дрова, топит печь, стирает, моет полы и т. д., — Толстой, измученный «дармоедством» своих взрослых сыновей, сказал ей «растроганным голосом»: «Какая вы счастливая! У вас есть настоящая, невыдуманная работа»71.

XVI

Дневник Толстого за март — май 1884 года отмечает его разнообразное чтение за эти месяцы.

Толстой читает древних китайских философов — Конфуция, Лао Цзы, а также книги на иностранных языках об этих философах и о жизни китайского народа.

«Похвалу глупости» Эразма Роттердамского, рассуждение американского философа Р. Эмерсона «О доверии к себе» (отзыв в дневнике 10 мая: «прелесть»), повесть на сюжет «вечный жид» (автор не указан), которой остается недоволен (отзыв в дневнике: «На мысль хорошую, но не новую нанизан поэтический набор»).

В «Отечественных записках» Толстой читает «Пошехонскую старину» Салтыкова-Щедрина, которая не произвела на него благоприятного впечатления (запись в дневнике 31 марта: «Болтовня Щедрина»), «Научные письма» Н. К. Михайловского и драму М. Северной «Бабья доля», в которой находит «прекрасное знание народа, его языка и углубление в народную жизнь», но в то же время считает, что «психологически слабо».

Читает какую-то книгу о Дантоне и Робеспьере (название и автор не указаны), после чего делает в дневнике помету: «Чудо»; в «Историческом вестнике» повесть Д. Л. Мордовцева о русском вольнодумце XVIII века Е. М. Кравкове, посаженном

Екатериной II в ревельскую крепость; статью Е. П. Летковой с изложением содержания двух работ иностранных авторов (один из которых известный итальянский психиатр Ч. Ломброзо) на тему «о сумасшествии героев».

Читает книгу Х. Д. Алчевской «Что читать народу?» и лубочные издания московского книгопродавца Преснова.

«Архив психиатрии, нейрологии и судебной психопатологии», какой-то роман Дюма, который в дневнике называет «болтовней», роман американского писателя Кингслея «Гипатия», статью Н. Н. Страхова о дарвинизме (полемика с К. А. Тимирязевым), религиозное сочинение Иванцова-Платонова, в котором находит некоторые свои мысли и в то же время «много детски глупого о социализме», полемическую брошюру Д. Д. Голохвастова против «Писем из деревни» А. Н. Энгельгардта, книгу народника С. Н. Кривенко «Физический труд как необходимый элемент образования», которая вызвала в дневнике запись: «Как русским дороги основы нравственности без сделок» (28 марта).

Из писем Толстого, написанных в марте — начале мая 1884 года, следует остановиться на его переписке с английским писателем и переводчиком В. Ролстоном и с бывшим командующим войсками Харьковского военного округа князем Д. И. Святополком-Мирским.

Письмо Толстого к В. Ролстону чрезвычайно характерно для его отношения к русской народной поэзии.

Первое письмо Ролстону Толстой написал в 1878 году. 22 сентября 1878 года Ролстон обратился к Толстому с просьбой сообщить ему биографические данные о себе, нужные Ролстону для задуманной им статьи о «Войне и мире». Толстой ответил отказом. 27 октября он писал Ролстону, что он сомневается в том, чтобы он был «таким значительным писателем, чтобы события его жизни могли представлять какой-либо интерес не только для русской, но для европейской публики»72.

Совсем иного характера переписка возникла между Ролстоном и Толстым в 1884 году.

«Песни русского народа» и «Русские народные сказки», обратился к профессору русской литературы в Московском университете Н. И. Стороженко с письмом, в котором сообщал о своем намерении поселиться где-нибудь в русской деревне, с тем чтобы на месте изучить русские народные песни. Стороженко обратился к Толстому за указанием, что́ ответить Ролстону. Толстой просил Стороженко написать Ролстону, что он приглашает его поселиться на лето в его яснополянском доме. Получив письмо Стороженко, Ролстон 4 марта писал Толстому:

«Я просто потрясен Вашей добротой и тем, что Вы так сердечно предлагаете гостеприимство постороннему человеку, и я несколько обеспокоен мыслью, что, может быть, обременю Вас. Но возможность изучения жизни русской деревни при таких благоприятных обстоятельствах настолько соблазнительна, что я готов отбросить все сомнения и решаю воспользоваться Вашей добротой»73.

Толстой отвечал Ролстону в половине марта, повторяя свое приглашение. Беловой текст этого письма Толстого неизвестен, но сохранился его черновик74. Толстой писал, что ожидает много удовольствия от пребывания Ролстона в его доме, оговариваясь при этом, что если Ролстону будет не так удобно у него в доме («у меня большая семья», — писал Толстой), то можно будет устроить иначе.

Но Ролстон вскоре заболел, и его поездка в Россию не состоялась.

5 апреля Толстой получил письмо от бывшего командующего войсками Харьковского военного округа и временного харьковского генерал-губернатора князя Д. И. Святополка-Мирского. Начав свое письмо воспоминанием о том, как он встречался с Толстым под Севастополем и какие «горячие споры» происходили у них в ауле Фацала, Святополк-Мирский далее сообщал, что два года тому назад он оставил «деятельную государственную службу» и поселился в деревне. Ему попался отрывок из ненапечатанной работы Толстого «Соединение и перевод четырех Евангелий», он слышал про «Исповедь» и читал об отказе Толстого выступать присяжным на суде. И он испытывает сочувствие «к душевному настроению Толстого с его стремлениями, столь редкими в наше время и в особенности в нашей культурной среде». «В этом океане пошлости, — писал он Толстому, — вы мне представляетесь желанным островом, к которому можно причалить». Святополк-Мирский выражал полное сочувствие тем взглядам Толстого, с которыми ему удалось познакомиться.

его жизнепониманию. Так было с письмом М. А. Энгельгардта в декабре 1882 года75, так было и теперь с письмом Д. И. Святополка-Мирского.

Отвечая на письмо Святополка-Мирского, Толстой писал ему 6 апреля:

«Письмо ваше очень поразило и порадовало меня. Из наших давнишних встреч у меня осталось впечатление о человеке умном, простом и, должно быть, добром. Потом ваша деятельность, о которой я слышал, отчуждала меня от вас, и вдруг ваше письмо, показавшее мне, что мы близки с вами, — гораздо больше, чем с многими людьми, с которыми я прожил жизнь».

Высказав далее свое мнение о присланных Святополком-Мирским стихах, «невозможных по своей форме», в которых нет даже «чувства красоты языка», Толстой просит своего корреспондента не сердиться за отзыв о его стихах и заканчивает письмо словами: «Тоже не сердитесь, что не употребляю слов — князь и др. Это происходит не от неуважения, а от уважения к человеку»76.

Д. И. Святополк-Мирский ответил Толстому 10 апреля. Он писал, что только разумом признает справедливость мировоззрения Толстого, но что «присутствия веры» у него нет даже в зародыше. Это письмо огорчило Толстого. 13 апреля он записывает в дневнике: «Вчера другое письмо Мирского — хуже».

«Не верю и не могу верить тому, чтобы то, что вы выразили в письме первом вашем, было плодом случайного настроения... Не могу верить вашему неверию»77.

Святополк-Мирский не ответил на это письмо, и переписка его с Толстым прекратилась.

Личность Д. И. Святополка-Мирского продолжала интересовать Толстого. В декабре 1884 года он приходил к Толстому в Москве, но не застал его, так как Толстой накануне уехал в Ясную Поляну. 9 декабря Толстой писал жене: «Очень жалею, что не застал Мирского»78.

Несмотря на то, что «Исповедь» и «В чем моя вера?» были запрещены, а другие работы Толстого начала 1880-х годов вовсе не печатались, взгляды его получали все большую и большую известность и во многих возбуждали живой интерес. Он стал получать письма с выражением сочувствия его мировоззрению. Большинство из этих писем не сохранилось в его архиве. Так, 9 марта он записывает в дневнике: «Трогательное письмо из Киева от жены прокурора. Если бы это правда?» Письмо остается неизвестным.

XVII

— май 1884 года не были для Толстого особенно плодотворны.

Выше уже была приведена запись из дневника от 30 марта о замысле «Записок несумасшедшего», который тогда очень захватил Толстого. 12 апреля он снова записывает: «Бродят мысли о записках несумасшедшего».

16 апреля записан другой замысел: «Все бродит мысль о программе жизни. Не для загадывания будущего, которого нет и не может быть, а для того, чтобы показать, что возможна и человеческая жизнь».

Очевидно, Толстой мечтал написать статью о том, какой он представляет себе жизнь людей в отдаленном будущем, — не в смысле определенных конкретных форм будущего общественного строя, предвидеть которые Толстой считал невозможным, а в смысле общего направления жизни.

Эти свои представления о том, по какому направлению пойдет общественная жизнь в отдаленном будущем, Толстой изложил только в 1908—1909 годах в статьях «Закон насилия и закон любви» и «Неизбежный переворот».

заключенным. 20 апреля он записывает: «Статья о переписи складывается — ясно. Напишу». И далее: «Начал писать — нездоров». В конце записи этого дня опять повторяется: «Затеял кончить статью о переписи. Не знаю, хорошо ли».

В тот же день Толстой переговорил с редактором журнала «Русская мысль» С. А. Юрьевым о печатании статьи в его журнале и получил согласие. На другой день нашел последнюю редакцию начала своей статьи и, немного поправив ее, отнес в типографию.

В этой редакции работа Толстого уже получила свое окончательное заглавие: «Так что же нам делать?» Задача, которую ставил перед собой Толстой, участвуя в московской переписи 1882 года, определяется им теперь следующим образом:

«Мне казалось, что интересно было бы узнать: сколько людей не имеют необходимых одежд и у скольких людей полы и лестницы обиты сукнами и коврами, сколько людей не имеют достаточной свежей пищи и сколько людей не переставая объедаются, сколько людей задавлены работой, несмотря на старость и слабость, и сколько людей никогда ничего не работают»79.

Но работа над статьей пока еще не захватила Толстого. 21 апреля он пишет в дневнике: «Я сам не верю в эту статью». На другой день в дневнике записано: «Взялся за статью. Поправил немного, но дальше описания [Ржанова] дома не идет. Надо перескочить к выводу. Все не верю в эту работу. А казалось бы хорошо».

«не пошла». 23 апреля: «Потом сел за работу — не идет»; 24 апреля: «Попробовал писать. Не могу»; 27 апреля: «Пытался продолжать статью. Не идет. Должно быть, фальшиво. Хочу начать и кончить новое. Либо смерть судьи, либо записки несумасшедшего».

«Смерть судьи» — это начатая в 1881 или 1882 году повесть, получившая вскоре название «Смерть Ивана Ильича».

Последующие записи также говорят о неудачных попытках продолжения работы над статьей о переписи. 28 апреля: «Утром опять попытался. И решительно не могу продолжать свою статью. Тонкости, и потому будет ложь»; 29 апреля: «Не могу писать»; 30 апреля: «Попробовал писать — не идет. «Смерть Ивана Ильича» достал — хорошо — и скорее могу».

1 мая: «Стал поправлять Ивана Ильича и хорошо работал. Вероятно, мне нужен отдых от той работы, и эта, художественная, такая».

Под «той работой» разумеется, конечно, статья о переписи.

«Стал заниматься — не пошло». 3 мая: «Попытки тщетные писать — то ту, то другую статью. О переписи важно, но не готово в душе». 4 мая: «Взялся за работу и опять с одной статьи перескакивал на другую. И бросил». 6 мая: «Неожиданно уяснилась статья о переписи, и работал утро».

7 мая: «Сел за работу. Медленно подвигалось».

Этим заканчиваются записи дневника Толстого за апрель — май 1884 года о работе над будущим трактатом «Так что же нам делать?».

В письме к В. Г. Черткову от 6 июня 1884 года Толстой, высказав свое убеждение, что «нельзя быть христианином, имея собственность», далее писал: «Статью свою о переписи я все продолжаю обдумывать, но еще не написал. Там я бы хотел это ясно выразить»80.

И «Смерть Ивана Ильича» и трактат «Так что же нам делать?» в этот приступ к работе мало подвинулись вперед. Сданное в «Русскую мысль» начало «Так что же нам делать?» дальнейшего движения не получило, и корректура была возвращена автору.

«Записок несумасшедшего», то этот замысел упоминается в дневнике Толстого в последний раз 27 апреля.

Дальнейших упоминаний об этом замысле и об исполнении его в дневнике нет, но в архиве Толстого осталось начало неоконченного рассказа, озаглавленного «Записки сумасшедшего», представляющего, очевидно, дальнейшее развитие темы «Записок несумасшедшего».

Изменение заглавия было вызвано, очевидно, тем, что первое заглавие слишком явно указывало на основную идею произведения, состоящую в том, что человек, стоящий неизмеримо выше окружающей среды, толпою признается сумасшедшим, тогда как действительно сумасшедшими, по мнению автора, являются люди толпы, живущие неразумной жизнью. Неоконченный рассказ «Записки сумасшедшего» проводит ту же мысль, хотя и не так прозрачно, как она была бы выражена в рассказе под первым заглавием.

В основу рассказа «Записки сумасшедшего» положены главным образом несколько измененные воспоминания Толстого об отдельных случаях его жизни и описание перелома, происшедшего в его мировоззрении.

По словам героя рассказа, еще в детстве на него «находило» что-то необычайное. В детстве он (как и сам Толстой) испытывал временами счастье любви ко всем людям, переполнявшее его душу, и ему бывало мучительно видеть и слышать проявление нелюбви (как буфетчик бил провинившегося дворового мальчика, няня поссорилась с экономкой из-за какой-то сахарницы).

«Исповеди» писал, что он «без ужаса, омерзения и боли сердечной» не может вспомнить о годах своей молодости, так и герой «Записок сумасшедшего» говорит, что двадцать лет его молодой здоровой жизни он вспоминает теперь «с тоудом и омерзением».

Далее мы узнаем, как с героем рассказа на десятом году его женитьбы случился «первый припадок» после детства. Он поехал в Пензенскую губернию покупать имение, остановился в гостинице в городе Арзамасе и здесь ночью испытал «ужас за свою погибающую жизнь». «Жутко, страшно; кажется, что смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно».

Утром это мучительное состояние прошло, но «я чувствовал, — говорит мнимый сумасшедший, — как что-то новое осело мне на душу и отравило всю прежнюю жизнь».

Весь этот рассказ воссоздает действительный факт из жизни Толстого. 31 августа 1869 года он выехал из Ясной Поляны в Пензенскую губернию для покупки имения. 2 сентября он ночевал в гостинице в Арзамасе и здесь, как писал он жене

4 сентября, с ним «было что-то необыкновенное». «Было два часа ночи, я устал страшно, хотелось спать и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал... »81.

Надо думать, что, описывая в «Записках сумасшедшего» арзамасскую ночь, Толстой более глубоко понял причины и характер испытанного им душевного состояния. Несомненно и то, что в свои воспоминания о пережитом им в эту памятную ночь Толстой внес художественные образы. Так, в письме к С. А. Толстой он писал только о пережитом им ужасе; в рассказе к упоминанию об ужасе присоединяются еще эпитеты: «красный», «белый», «квадратный» — сообразно окраске стен и форме комнат гостиницы. Но автобиографическая основа рассказа об арзамасской ночи в «Записках сумасшедшего» несомненна.

После арзамасской ночи герой рассказа «жил прежде начатым, продолжал катиться по проложенным прежде рельсам, прежней силой, но нового ничего уже не предпринимал. И в прежде начатом было уже у меня меньше участия. Мне все было скучно. И я стал набожен. И жена замечала это и бранила и пилила меня за это».

Далее рассказывается о второй ночи, подобной арзамасской, когда рассказчик, приехав в Москву на какое-то судебное заседание, остановился в гостинице, и здесь в нем «шевельнулся» «арзамасский ужас». В нем поднялись религиозные сомнения и страх смерти, и он «провел ужасную ночь, хуже арзамасской». Его мучил вопрос о существовании бога. Он молился: «Если ты есть, открой мне: зачем, что я такое... Так открой же». И я затихал и ждал ответа. Но ответа не было, как будто и не было никого, кто бы мог отвечать. И я оставался один сам с собой... ... Я не верил в него, но просил, и он все-таки не открыл мне ничего. Я считаля с ним и осуждал его, просто не верил».

Нет никаких данных предполагать, что подобная «московская ночь» была пережита самим Толстым. По-видимому, эта вторая ночь — создание творческой фантазии автора. В пользу этого предположения говорит также и малая конкретность описания московской ночи по сравнению с арзамасской. Впрочем, посещение с приятелем московской оперы может быть соотнесено с тем, как 3 декабря 1870 года Толстой, находясь в Москве, ездил с С. С. Урусовым слушать оперу Флотова «Марта» (письмо к С. А. Толстой 4 декабря 1870 года). Религиозные сомнения героя «Записок сумасшедшего» — это, конечно, сомнения самого Толстого, о которых он рассказал в «Исповеди».

«Эта московская ночь, — говорит герой рассказа, — изменила еще больше мою жизнь, начавшую изменяться в Арзамасе, Я еще меньше стал заниматься делами, и на меня находила апатия. Я стал слабеть и здоровьем. Жена требовала, чтобы я лечился. Она говорила, что мои толки о вере, о боге происходили от болезни. Я же знал, что моя слабость и болезнь происходили от неразрешенного вопроса во мне».

Но перемена в сознании героя наступила так же внезапно, без всяких внешних толчков, как внезапно находили на него арзамасский и московский ужасы.

«нашел весь арзамасский и московский ужас, но в сто раз больше... Смерть здесь? Не хочу. Зачем смерть? Что смерть?»

Но внезапно богоборческое настроение исчезло и заменилось примирением с богом. И ему «радостно было». «С этого времени, — говорит герой рассказа, — еще меньше и меньше меня занимали дела и хозяйственные и семейные. Они даже отталкивали меня. Все не то казалось мне».

Ему представился случай очень выгодно купить имение. У местных крестьян земли было мало, и они должны оыли обрабатывать помещичью землю только за право пасти свой скот на его лугу. Но герою рассказа «мерзко было», и он не купил это имение, потому что понял, что его выгода «будет основана на нищете и горе людей». «Жена сердилась, ругала меня. А мне стало радостно. Это было начало моего сумасшестствия. Но полное сумасшествие мое началось еще позднее, через месяц после этого».

Он отказывается от церковной веры и перестает ходить в церковь. Прежнее «раздирание» исчезло в нем, исчез и страх смерти. «Тут уже совсем свет осветил меня, и я стал тем, что есть».

«Записок сумасшедшего» определяется, во-первых, записями дневника 1884 года о замысле «Записок несумасшедшего» и, во-вторых, самым содержанием рассказа. Герой рассказа порывает со своим прошедшим и решает жить по-новому, но встречает решительное противодействие со стороны жены («ругала», «пилила»). Точно так же Толстой в марте — первой половине июня 1884 года неоднократно пробовал убеждать жену изменить быт семьи, отказаться от роскоши, начать вести трудовую жизнь, но встречал лишь «упреки и злобу»82.

Таким образом, можно предположительно датировать «Записки сумасшедшего» концом апреля — первой половиной июня 1884 года.

Не позднее августа 1886 года рукопись «Записок сумасшедшего» была передана В. Г. Черткову, что видно из его письма к Толстому от 8 августа того же года, в котором он писал: «Вам непременно следовало бы вести постоянные записки, вроде дневника ваших мыслей и чувств. Вы это не раз сами чувствовали: «Записки христианина», «Записки несумасшедшего»83. В ответ на это Толстой 18 января 1887 года писал Черткову: «Пришлите и Записки сумасшедшего,.. Я нахожусь в нерешительности, — прибавлял далее Толстой, — что писать, окончив начерно ту повесть»84.

Толстой и позднее не отказывался от мысли продолжать начатое произведение. 26 декабря 1896 года он записывает в дневнике:

«Думал нынче о «Записках сумасшедшего». Главное: понял свою сыновность богу, братство, — и отношение ко всему миру изменилось»85.

Затем под 5 января 1897 года находим в дневнике следующую запись:

«(К Запискам сумасшедшего или к драме). Отчаяние от безумия и бедственности жизни. Спасение от этого отчаяния в признании бога и сыновности своей ему. Признание сыновности есть признание братства. Признание братства людей и жестокий, зверский, оправдаемый людьми небратский склад жизни — неизбежно приводит к признанию сумасшедшим себя или всего мира»86.

В списке замыслов художественных произведений, написанном Толстым, вероятно, 4 июля 1903 года, в числе других помечены и «Записки сумасшедшего»87.

Но Толстой так и не приступил к новому осуществлению так долго занимавшего его сюжета.

XVIII

В Ясной Поляне семейные отношения Толстого не только не смягчились, но еще более обострились. Он постоянно видел перед глазами тяжело работающих крестьян, и это усиливало его неприязненное чувство к жене, мешавшей ему освободиться от неправды земельной собственности.

Уже на второй день по приезде Толстой записывает в дневнике: «Пошел к девочкам. У них спасаюсь от холодности и злобы». (Под «девочками» Толстой разумел дочерей Татьяну и Марию).

Эта запись говорит об очень важной перемене в яснополянской жизни: о начавшемся сближении дочерей Толстого с отцом. В дальнейшем это сближение возрастало все больше и больше.

14 мая Толстой записывает: «Та же злость. Я как во сне, как [у] Хлудова, когда знаю, что ходит тигр, и вот, вот». « Московские старожилы в объяснение этой записи Толстого рассказывали, что богатый купец Хлудов для потехи держал у себя в доме тигра, которым пугал приходивших к нему гостей.

«поворотить» жену в том направлении, которое он считал единственно истинным. 17 мая он записывает:

«Дома задремал, потом пытался говорить с женой. По крайней мере без злобы. Вчера я лежал и молился, чтобы бог ее обратил. И я подумал: что это за нелепость. Я лежу и молчу подле нее, а бог должен за меня с нею разговаривать. Если я не умею поворотить ее, куда мне нужно, то кто же сумеет?»

19 мая, подводя итоги своей жизни за месяц, Толстой пишет: «Одно, что дурного — знаю — не было. Если было в семье, то и то меньше».

20 мая Толстой записывает:

«Опять волнение души. Страдаю я ужасно. Тупость, мертвенность души — это можно переносить, но при этом дерзость, самоуверенность. Надо и это уметь снести, если не с любовью, то с жалостью. Я раздражителен, мрачен с утра. Я плох». И на другой день: «Разговор за чаем с женой. Опять злоба».

«По приезде Тани, — записывает он, — «мрак» яснополянской жизни сгустился еще больше». (20 мая). Далее под тем же числом записано: «Кузминские говорят про моды и деньги, которые для этого нужны. Как тут жить, как прорывать этот засыпающийся песок? Буду рыть».

На другой день Толстой пробует поговорить с Татьяной Андреевной, чтобы показать ей ошибочность ее вглядов на жизнь, но успеха не имеет. Он пишет в дневнике: «Долго говорил с Таней. Говорить нельзя. Они не понимают. И молчать нельзя».

Толстой видел в своей жене и свояченице большую, но ложно направленную жизненную энергию. В тот же день он записывает в дневнике: «Родись духом одна из наших женщин — Соня или Таня, что бы это была за сила. Вспыхнул бы огонь, который теплился».

Вновь и вновь думает Толстой о своих отношениях к жене. «Надо любить, а не сердиться, — записывает он 23 мая, — надо ее заставить любить себя. Так и сделаю».

Иногда это ему удается. «Я мягче, ближе к любви с женою», — записывает он 24 мая. Но на следующий день запись иного характера: «Не могу быть любовен, как хотел. Очень я плох».

«Я ужасно плох. Две крайности: порывы духа и власть плоти». Он ищет причины «власти плоти»: «табак, невоздержание, отсутствие работы воображения», но находит, что «все пустяки». «Причина одна: отсутствие любимой и любящей жены». Он вспоминает, что разлад с женой начался у него еще четырнадцать лет тому назад, когда «лопнула струна», и он «сознал свое одиночество». Но тут же сурово обрывает свои воспоминания и твердо заявляет: «Это все не резон. Надо найти жену в ней же. И должно, и можно, и я найду. Господи, помоги мне».

Несмотря на тяжкие семейные условия, Толстой продолжал придерживаться того оптимистического мировоззрения, которое было выражено им в трактате. «В чем моя вера?». «Чудной ночью» 27 мая он пошел один на железнодорожную станцию Козлова Засека встречать приезжающих из Москвы сыновей и дорогой думал:

«Жизнь наша есть исполнение возложенного на нас долга. И все сделано для того, чтобы исполнение это было радостно. Все залито радостью. Страдания, потери, смерть — все это добро. Страданья производят счастье и радость, как труд — отдых, боль — сознание здоровья, смерть близких — сознание долга, потому что это одно утешение. Своя смерть — успокоение. — Но обратного нельзя сказать: отдых не производит усталости, здоровье — боли, сознание долга — смерти. Все радость, как только сознание долга. Жизнь человека, известная нам — волна, одетая вся блеском и радостью».

Но трудные отношения с женой не давали Толстому возможности всегда быть счастливым и радостным. 28 мая он записывает: «Пытаюсь быть ясен и счастлив, но очень, очень тяжело... Точно я один не сумасшедший живу в доме сумасшедших, управляемом сумасшедшими».

«Не могу найти обращения с женой такого, чтобы не оскорблять ее и не потакать ей. Ищу. Стараюсь. Приехал Сережа. Тоже нехорош я с ним. Точно так же, как с женой. Они не видят и не знают моих страданий».

31 мая: «Вечером она говорит: голова свежа. Я счел себя обязанным говорить. Сказал, и все тот же бессмысленный, тупой отпор. Не спал всю ночь».

3 июня: «Обед. Она нехорошо кричала. Больно, что не знаю что надо делать. Молчал».

Одновременно с увеличением отчужденности с женой усиливалась близость к Толстому его дочерей. 5 июня он записывает: «Девочки любят меня. Маша цепка». Еще раньше, 24 мая, Толстой записал: «Говорил с Таней дочерью хорошо». 6 июня, записав, что он «косил весело», Толстой прибавляет: «Маша со мной была».

«Дармоедство» сыновей продолжало огорчать Толстого. «Безнравственная праздность детей раздражает меня, — записывает он 8 июня. — Разумеется, нет другого средства, как свое совершенствование, а его-то мало. Одна Маша». На другой день, 9 июня: «Та же подавляющая общая праздность и безнравственность, как что-то законное».

«Ужасные люди — женщины, выскочившие из хомута». Наблюдение это было вызвано письмом В. Г. Черткова о его матери, но несомненно, что Толстой относил его также и к своей жене.

XIX

«Не знаю, долбит ли моя капля, а невольно капля все падает», — писал Толстой в дневнике 22 мая.

Толстой старался внушать своим детям и другим родственникам, что богатым людям, если они хотят служить другим, нужно «прежде всего перестать требовать службы от ближних» и начать самим «служить себе: топить печи, приносить воду, варить обед, мыть посуду, и т. п. Мы этим начнем служить другим». Так писал Толстой в дневнике 4 апреля.

Тринадцатилетняя Верочка Кузминская, выслушав эти наставления Льва Николаевича, возразила: «Ну, хорошо неделю, но ведь так нельзя жить». Записав в дневнике эти слова девочки, Толстой с горечью замечает: «И мы доводим до этого детей!».

18 июня, подводя итоги всему пережитому им за месяц, Толстой записал: «Невольно говорил и говорил всем окружающим».

Вот он идет по какому-то делу (быть может, на почту) в соседнюю деревню Ясенки и видит на шоссе троих рабочих: парня шестнадцати лет, взрослого и старика шестидесяти лет, разбивающих камень для замощения шоссе. «Выбивают на харчи, — записывает Толстой в дневнике. — Камень крепок. Работа каторжная с раннего утра до позднего вечера» (13 июня).

На другой день за кофе сошлись англичанка гувернантка, пятнадцатилетний сын гувернантки француженки и вызванная по желанию Софьи Андреевны акушерка и Толстой начал им рассказывать «о работниках на шоссе». «Говорил хорошо, но слушали скверно», — записывает он в дневнике.

На следующий день Толстой на крокете «говорил» с Т. А. Кузминской и гувернанткой француженкой Сейрон, после чего записал в дневнике: «Убедить никого нельзя, но я долблю, — безнадежно, но долблю».

16 июня Толстой пошел на прогулку «с девочками» (вероятно, Кузминскими) и «говорил» с ними. «Весело гуляли, — записал он, — но мертвы. Слишком много пресного, дрожжи не поднимаются. Это я постоянно чувствую на моей Маше».

XX

«Хочется писать, и много есть работы, но теперь перемена образа жизни лишает ясности мысли».

Вскоре по приезде в Ясную Поляну Толстой начал «переделывать свои привычки». Он стал раньше вставать и больше работать физически. Он упрощает свою жизнь: чай пьет в прикуску, мяса не ест, вина не пьет, старается отучить себя от курения. С 24 мая по 8 августа Толстой усиленно занимается косьбой лугов.

Часто Толстой косил вместе с мужиками, не отставая от них в работе. Один раз он так долго и напряженно работал, что, вернувшись домой, не мог спать — «руки ныли, но очень хорошо и телесно и духовно... Не ждал я, — прибавляет Толстой, записав в дневнике этот факт, — что на старости можно так учиться и исправляться» (23 июня). Когда вследствие нездоровья он не мог заниматься косьбой, он «тосковал по физической работе» (26 июня).

При дележке скошенного сена Толстому дали копну, то есть большой воз.

«хорошо было с ними» (17 июля)88.

Постоянное общение с народом в работе показало Толстому, какие благоприятные условия для нравственной жизни создает крестьянский земледельческий труд. Он приводит примеры: «Тимофей, голубчик, загони мою корову: у меня ребенок». Он — пустой, недобрый малый — уморился, и все-таки бежит. Вот условия нравственные. — «Анютка, беги, милая, загони овец». И 7-летняя девчонка летит босиком по скошенной траве. Вот условия. — «Мальчик, принеси кружку напиться». Летит 5-летний и в минутку приносит. И понял, и сделал».

Приходили к Толстому соседние крестьяне посоветоваться относительно покупки земли у помещика; побеседовав с ними «о Турции и земле там», Толстой записывает в дневнике: «Как много они знают, и как поучительна беседа с ними, особенно в сравнении с бедностью наших интересов. [У нас] один желудок работает, для него одного живут» (26 июня).

«Мне всегда с мужиками стыдно и робко, и я люблю это чувство», — записал Толстой в дневнике 2 июля.

были перейти по наследству обширные имения отца:

«Ваши опыты хозяйства интересны тем, что они показывают, какое страшно трудное и сложное дело предстояло бы вам разрешать, если бы вы остались независимым хозяином. Разрешить это дело невозможно никак иначе, как отказавшись от всего. Мне хотелось бы, чтобы вы не думали, что можно быть добрым владельцем большого имения. Нельзя быть христианином, имея собственность. Нельзя светить светом Христа, когда сам весь заражен ложью жизни... Как только мы начнем что-нибудь делать, пользуясь собственностью, как только мы начнем соблюдать ее, так мы изменяем себе. Все, что мы можем делать, это — отдавать то, что другие считают нашим, и готовить себя к тому, чтобы быть в силах довольствоваться наименьшим»89.

Встречая со стороны семьи ожесточенный отпор своему решению передать землю крестьянам, Толстой задумал постепенно частично осуществлять это решение.

Его самарская земля сдавалась в аренду местным крестьянам; за ними накопился долг в 12 тысяч рублей. Толстой решил эту сумму не брать себе, а употребить на нужды тех самых крестьян, которые арендовали землю, — на помощь нуждающимся, на школы, зимние заработки и пр. Но он и на этот раз встретил противодействие со стороны жены.

«Вечером жестокий разговор о самарских деньгах». Ожидался приезд управляющего самарским имением Толстых; С. А. Толстая, очевидно, настаивала на принятии строгих мер по отношению к неплательщикам арендной платы. «Стараюсь сделать, — писал Толстой в дневнике в тот же день, — как бы я сделал перед богом, и не могу избежать злобы. Это должно кончиться» — прибавляет он многозначительно.

15 июня Толстой вновь записывает: «Попытки разговора с женой ужасно мучительны».

Он решил употребить на нужды самарских крестьян, арендующих его землю, не только 12 тысяч, которые они были должны, но всю ту арендную плату, которую они будут уплачивать в будущем. Целью Толстого при этом было не только оказание помощи крестьянам, но и своеобразная борьба с семьей. 16 июня он в письме к своим друзьям В. И. Алексееву и А. А. Бибикову, жившим и работавшим на его самарской земле, изложив свой план употребления арендной платы самарских крестьян на нужды плательщиков, в объяснение своего решения писал: «Это — единственное средство для меня теперь избавиться от этой собственности. Если бы я был один, то, разумеется, я ничего бы не затевал, а прямо предоставил бы пользоваться этой землей тем, кто владеет ею, но теперь назначение этой земли на пользу других есть единственное средство, которое я могу употребить против своей семьи. Всякий член моей семьи, пользуясь этими деньгами, пусть знает, что он пользуется деньгами, имеющими назначение. Хорошо ли, дурно, я лучше не умел придумать»90.

В другом письме к В. И. Алексееву, написанном в июле, Толстой давал такое объяснение своему проекту:

«Для моей семьи это — начало того, к чему я тяну постоянно — отдать то, что есть, — не для того, чтобы сделать добро, а чтобы быть меньше виноватым».

«встречать в этом препятствие семьи», на что он надеялся. Тогда он приедет в Самару и примет участие в осуществлении своего плана. Теперь же он просит своих друзей «иметь наблюдение над тем, чтобы земли пахались по установленному порядку и деньги платились в срок»91.

XXI

Первая мысль об уходе из Ясной Поляны появилась у Толстого 4 июня после тяжелого разговора со старшим сыном.

Накануне он говорил с сыном о необходимости изменения жизни, на что тот ответил, что все попытки изменения жизни «тщетны». Теперь Толстой возобновил вчерашний разговор. Он сказал сыну, как записано в его дневнике, «что всем надо везти тяжесть. И все его рассуждения, как и многих других, — отвиливания: «Повезу, когда другие». «Повезу, когда оно тронется». «Оно само пойдет». Только бы не везти. Тогда он сказал: «Я не вижу, чтоб кто-нибудь вез». И про меня, что я не везу. Я только говорю. Это оскорбило больно меня. Такой же, как мать, злой и не чувствующий. Очень больно было. Хотелось сейчас уйти.

Но все это слабость. Не для людей, а для бога. Делай, как знаешь, для себя, а не для того, чтобы доказать. Но ужасно больно. Разумеется, я виноват, если мне больно. Борюсь, тушу поднявшийся огонь, но чувствую, что это сильно погнуло весы. И в самом деле, на что я им нужен? На что все мои мученья? И как бы ни были тяжелы (да они легки) условия бродяги, там не может быть ничего подобного этой боли сердца». Запись заканчивается словами: «Вокруг меня идет то же дармоедство».

На другой день, 5 июня, мысль об уходе не только не исчезает, но получает подкрепление с новой стороны. В этот день Толстой записывает:

«В 12 пошел завтракать и встретил все ту же злобу и несправедливость. — Вчера Сережа покачнул весы, нынче она. Только бы мне быть уверенным в себе, а я не могу продолжать эту дикую жизнь. Даже для них это будет польза... Они одумаются, если у них есть что-нибудь похожее на сердце...»

С волнением ожидал Толстой родов жены. «Это — важное для меня событие», — записал он 9 июня.

18 июня Толстой записывает в дневнике события, происшедшие в Ясной Поляне 17 июня.

все уже пообедали. «Приехал брат Сережа, — пишет Толстой. — И две бабы — жены острожных и две вдовы солдатки. Ждали. Я устал, засуетился с ними и Штанге и Сережей. Тяжелое, суетливое состояние. Скверно наскоро пообедали. Пишу все это к тому, чтобы объяснить последующее. Вечером покосил у дома, пришел мужик об усадьбе. Пошел купаться. Вернулся бодрый, веселый, и вдруг начались со стороны жены бессмысленные упреки за лошадей, которых мне не нужно и от которых я только хочу избавиться. Я ничего не сказал, но мне стало ужасно тяжело. Я ушел и хотел уйти совсем, но ее беременность заставила меня вернуться с половины дороги в Тулу. Дома играют в винт бородатые мужики — молодые мои два сына. «Она на крокете, ты не видал?» — говорит Таня сестра. — «И не хочу видеть». И пошел к себе спать на диване; но не мог от горя. Ах, как тяжело! Все-таки мне жалко ее. И все-таки не могу поверить тому, что она совсем деревянная. Только что заснул в 3-м часу, она пришла, разбудила меня: «Прости меня, я рожаю, может быть умру». Пошли наверх. Начались роды, — то, что есть самого радостного, счастливого в семье, прошло как что-то ненужное и тяжелое. Кормилица приставлена кормить. — Если кто управляет делами нашей жизни, то мне хочется упрекнуть его. Это слишком трудно и безжалостно. Безжалостно относительно ее. Я вижу, что она с усиливающейся быстротой идет к погибели и к страданиям душевным ужасным. Заснул в 8. В 12 проснулся».

XXII

Что же произошло в Ясной Поляне вечером 17 июня 1884 года?

Накануне Толстой сообщил жене о своем решении употребить деньги, получаемые от самарских крестьян за аренду его земли, на нужды тех же крестьян. Это решение, которым С. А. Толстая и ее дети лишались крупных денежных сумм, несомненно, привело ее в крайне возбужденное состояние.

Находясь в таком состоянии, она начала упрекать Толстого «за лошадей». Смысл этого упрека раскрывается из записи Толстого («...упреки за лошадей, которых мне не нужно и от которых я только хочу избавиться»).

«Раз вечером, 17 июня, зашел разговор о самарских лошадях; я была не в духе, мне нездоровилось, и я в споре начала упрекать Льва Николаевича, что все его затеи в убыток, что самарских лошадей поморили; денег на них вышло много, а толку мало, так как во всех своих делах у Льва Николаевича нет выдержки. Лев Николаевич доказывал противное, спор принял характер злобный, а так как отношения наши и так стали гораздо хуже, мы ни на чем не примирились»92.

Очевидно, когда С. А. Толстая через много лет вспоминала это важное как в ее жизни, так и в жизни Льва Николаевича событие, некоторые подробности улетучились из ее памяти, причем дневник Толстого 1884 года был ей неизвестен, так как рукопись хранилась у В. Г. Черткова.

В дневнике Толстой пишет определенно, что на упреки жены он «ничего не сказал».

С. А. Толстая в своей автобиографии так описывает уход Льва Николаевича из Ясной Поляны.

«Лев Николаевич ушел вниз, в кабинет, набил чем-то холщевый мешок, который бывал с ним при его странствованиях пешком в Оптину Пустынь, и пошел по аллее. Я догнала его и спросила, куда он идет.

— Не знаю, куда-нибудь, может быть в Америку, и навсегда. Я не могу больше жить дома, — со злобой и почти со слезами говорит он.

— Но мне ведь родить, я сейчас уже чувствую боли, — говорила я. — Опомнись, что случилось?

Но Лев Николаевич все прибавлял шагу и вскоре скрылся. У меня начались родовые схватки. Было уже около двенадцати часов вечера. Я села на лавочку на крокет-граунд и начала горько плакать.

Меня положили; схватки и боли обострялись; я все спрашивала, вернулся ли Лев Николаевич и всю ночь его не было. В пятом мне пришли сказать, что он вернулся и лег спать внизу. Я вскочила с постели и несмотря на уговоры акушерки, пошла вниз. Лев Николаевич лежал не раздетый на диване с злым лицом и ничего не сказал мне»93.

Разумеется, упреки за лошадей не были причиной, но только толчком, заставившим Толстого предпринять решительный шаг.

Толстой бежал от «безумия эгоистической жизни», от «безнравственной праздности», от «дармоедства», от «гадости» барской жизни, от нравственной порчи детей, от «тупости и мертвенности души».

Он пошел по направлению к Туле и дорогой мечтал о том, где он поселится (даже возвратившись в Ясную Поляну, он мечтал о том, как он мог бы уехать во Францию, так как «везде можно одинаково хорошо жить» — запись 24 июня), но чувство долга и жалости к жене заставили его вернуться с полдороги.

Вернувшись, Толстой лег спать, но долго не мог заснуть «от горя».

знать, что жена никогда не пойдет с ним по одной дороге (хотя у него и шевелилось предположение, что она «не совсем деревянная»); тяжел был разрыв с женой, с которой он прожил 22 года; мучительно было думать о том, что человеку, которого он искренно любил и жалел, предстоят «гибель» и ужасные душевные страдания.

XXIII

«18 июня в семь часов утра родилась, — как вспоминает С. А. Толстая в своей автобиографии, — прекрасная девочка с темными длинными волосами и большими синими глазами».

Девочку назвали Сашей. Это был двенадцатый ребенок в семье Толстых94.

«Отцу было крайне неприятно, что мать решила не кормить самой будущего своего ребенка», — писал С. Л. Толстой95. До того всех своих детей Софья Андреевна кормила сама.

24 июня Толстой писал В. Г. Черткову:

«Жена родила девочку. Но радость эта отравлена для меня тем, что жена, противно выраженному мною ясно мнению, что нанимать кормилицу от своего ребенка к чужому есть самый нечеловеческий, неразумный и нехристианский поступок, все-таки без всякой причины взяла кормилицу от живого ребенка. Все это делается как-то не понимая, как во сне. Я борюсь с собой, но тяжело, жалко жену»96.

В объяснение отказа кормить новорожденную С. А. Толстая в своей автобиографии пишет: «Если бы в то время Лев Николаевич приласкал меня, помог бы мне в делах, попросил бы меня опять самой кормить ребенка, я, разумеется, с радостью склонилась бы на это. Но он неизменно был суров, строг, неприятен и так чужд, как никогда. Целые дни он проводил вне дома и тогда в июне косил траву наравне с мужиками... На заре он опять уходил косить, — и так все лето мы его почти никогда не видали»97.

Впоследствии няня Саши Толстой, крестьянка деревни Судаково Анна Степановна Сухоленова, в откровенной беседе со своей питомицей рассказала: «Не захотела тебя кормить графиня... Уж очень ей все постыло было. С графом все нелады шли. Чудил он в ту пору. То работать уйдет в поле с мужиками с утра до ночи, то сапоги тачает, а то и вовсе все отдать хочет. Графине это, конечно, не нравилось. Опять же дети маленькие. Ну, графиня назло графу — знала, что он это не любит — и взяла тебе кормилицу»98.

XXIV

«Многого я очень требую от моих близких. В них шевелится совесть — в лучших, и то хорошо».

О том же Толстой в тот же день писал В. Г. Черткову:

«С радостью вижу (или мне кажется так), что в семье что-то такое происходит, они меня не осуждают, и им как будто совестно... Они, мне так кажется, начинают чувствовать, что что-то не так. Бывают разговоры — хорошие».

«Всем стало совестно рассказывать, — пишет он Черткову, — но рассказали, и рассказали, что сделали дурное». Это же было повторено на другой день вечером, и еще раз99.

Наибольшее впечатление уход Толстого произвел на его старшую дочь. В начале ноября 1884 года она писала Т. А. Кузминской: «С мама после этой драмы летом — помнишь? мы живем хорошо, но часто приходится удерживаться от злобы»100.

Меньшее действие уход Толстого произвел на его жену. 23 июня Толстой записывает в дневнике:

«Жена очень спокойна и довольна и не видит всего разрыва. Стараюсь сделать как надо. А как надо — не знаю. Надо сделать как надо всякую минуту, и выйдет как надо все».

Но и в жене Толстого произошел какой-то, хотя небольшой и неясный, сдвиг. 26 июня Толстой записывает:

«Жена рада случаю осуждать меня и ругать. Мне трудно; но как будто что-то сдвинулось. Оттого каша какая-то».

Следует несколько записей о неудачных попытках сближения с женой. 4 июля в дневнике записано:

«Жена стала говорить. И как будто хорошо. Хотя трудно сдерживалось раздражение. Говорит: надо жить в деревне, но как только разговор о жизни, так элюдируют101. Потом уже вечером, когда я хотел идти спать, начался разговор. Таня как будто поддерживала меня. Сережа брат сочувственно молчал. До двух часов говорили. Я измучился страшно и чувствовал, что праздно. (Так и вышло)».

5 июля: «Вечером разговор о жизни, но уже слабее. Стали сводить на нет».

6 июля: «Дома попытки отношений — как будто мы все разрешили, и вместе с тем ничего изменять не надо».

«Имел несчастье сказать о неугасаемом чае. Сцена. Я ушел... Только что я написал это, она пришла ко мне и начала истерическую сцену — смысл тот, что ничего переменить нельзя, и она несчастна, и ей надо куда-то убежать. Мне было жалко ее; но вместе с тем я сознавал, что безнадежно... Я успокоил, как больную».

Общий вывод и предвидение:

«Она до моей смерти останется жерновом на шее моей и детей102. Должно быть, так надо. Выучиться не тонуть с жерновом на шее».

«Но дети?» — ставит Толстой тревожный вопрос. И отвечает на него в духе своего общего философского мировоззрения: «Это, видно, должно быть. И мне больно только потому, что я близорук».

11 июля Софья Андреевна писала А. А. Толстой:

«До сих пор не писала вам по многим причинам: здоровье мое поправляется медленно, а душа никогда не спокойна. Никогда еще Левочка не был в таком крайнем настроении, и никогда еще не было так трудно найти точку, на которой мы могли бы, делая взаимные уступки, сойтись. А разлад без всякой причины, кроме выдуманных и отвлеченных, особенно после 22-летнего согласия, очень тяжел. Видно, я в чем-нибудь очень грешна перед богом, что приходится это переживать. Простите меня, что я вам все это пишу; очень часто хочется у кого-нибудь совета спросить. Смешно то, что когда он кому-нибудь пишет, то тоже жалуется. А где несчастье? Ведь оно только выдумано и совсем не осязаемо»103.

«жалуется» на нее в письмах. Она имела в виду письмо Толстого к М. А. Энгельгардту, написанное в конце 1882 — начале января 1883 года, где Толстой писал: «Вы не можете представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий «я», презираемо всеми окружающими меня»104.

12 июня 1884 года Толстой получил от В. Г. Черткова письмо с уведомлением о том, что он гектографировал письмо Толстого к Энгельгардту. Очевидно, Чертков тогда же послал Толстому гектографированный экземпляр, и Софья Андреевна тогда впервые познакомилась с этим письмом.

7 июля Т. А. Кузминская писала из Ясной Поляны своему мужу А. М. Кузминскому:

«Все бы хорошо, да не семейно. Соня слаба, а Левочка все проповедует: все раздать, прислугу отпустить, и все больше и сильнее, целое утро спорили. Соня все плакала, вообще не отрадно»105.

Как бы продолжением записи 7 июля является следующая запись Толстого 12 июля: «Ночью... ».

14 июля Толстой записывает, что у него с женой был разговор личного характера. Она отвечала «с холодной злостью и желанием сделать больно». Перед ним вновь встал вопрос об уходе. Ночью он собрался, уложился и хотел уехать, разбудил жену «и все ей высказал... Ужасно тяжело было, и я чувствовал, [что говорю] праздно и слабо».

Но отъезд и на этот раз не состоялся, и Толстой заканчивает запись этого дня словами:

«Напрасно я не уехал. Кажется, этого не миную. Хотя ужасно жаль детей. Я все больше и больше люблю и жалею их».

«без причины сделал грубость». «Я огорчился, — писал Толстой, — и выговорил ему все. И буржуазность, и тупость, и злость, и самодовольство. Он вдруг заговорил о том, что его не любят, и заплакал. Боже, как мне больно стало. Целый день ходил и после обеда поймал Сережу и сказал ему: «Мне совестно...» Он вдруг зарыдал, стал целовать и говорить: «Прости, прости меня». Давно я не испытывал ничего подобного. Вот счастье».

Та же напряженность в отношениях с женой отмечается несколько раз в записях дневника Толстого ближайших дней. 17 июля записано: «Дома отношения с женой опять натягиваются, но натягиваются только с женою. Те все любят меня». 18 июля: «Как будто еще натянутее». 23 июля: «Вечером враждебное настроение жены. Какая тяжесть».

Но 25 июля в дневнике записано: «Соня раскаялась во вчерашнем не в духе». И на следующий день: «Соня хороша, и Сережа, и Таня, и Маша». 27 июля: «Дома дружно».

Однако изменившиеся к лучшему отношения с женой не кажутся Толстому прочными. 31 июля он записывает: «С женой держится. Я боюсь и напрягаю все силы».

XXV

почтовый ящик.

По словам И. Л. Толстого, почтовый ящик существовал в Ясной Поляне с начала 70-х годов, однако никаких материалов, написанных в эти годы для почтового ящика, не сохранилось. Инициатива возобновления почтового ящика в начале 80-х годов принадлежала, вероятно, Татьяне Львовне, большой мастерице выдумывать всякие домашние развлечения.

В яснополянском доме на площадке лестницы, рядом с большими часами, был помещен ящик наподобие почтовых ящиков для писем, с разрезом на верхней крышке, запертый на ключ. В этот ящик опускались всякого рода заметки, рассказы, стихи, вопросы, шарады, сообщения о новостях яснополянской жизни и т. п. Писали члены семей Толстых и Кузминских, гувернантки, гости, приезжие. Раз в неделю по воскресеньям за вечерним чаем ящик отпирался, и все в нем накопившееся прочитывалось вслух. Читали Лев Николаевич, или Софья Андреевна или Татьяна Андреевна.

Целью почтового ящика было только развлечение, но Толстой решил воспользоваться им для того, чтобы лишний раз напомнить — то в форме вопросов, то в форме шуточных, но глубоко правдивых по существу, характеристик обитателей яснополянского дома — о безнравственности праздной жизни, о необходимости труда и равного уважительного обращения со всеми. Разные случаи из яснополянской жизни Толстой в своих заметках освещал с точки зрения своего миропонимания.

5 августа Толстой записывает: «Почтовый ящик, не совсем пусто. Камень долбит».

«Почему, когда в комнату входит женщина или старик, всякий благовоспитанный человек не только просит их садиться, но уступает им место?

Почему приезжающего Ушакова или сербского офицера не отпускают без чая или обеда?

Почему считается неприличным позволить более старому человеку или женщине подать шубу и т. д.

И почему все эти прекрасные правила считаются обязательными к другим, тогда как всякий день приходят люди, и мы не только не велим садиться и не оставляем обедать или ночевать и не оказываем им услуг, но считаем это верхом неприличия».

«Где кончаются те люди, к которым мы обязаны?

По каким признакам отличаются одни от других?

И не скверны ли все эти правила учтивости, если они не относятся ко всем людям? Не есть ли то, что мы называем учтивостью, обман, — и скверный обман?»

По записи дневника Толстого, упоминаемый в этой заметке сербский офицер ему «понравился» (фамилия его не известна, приезжал в Ясную Поляну 29 июля), а тульский губернатор С. П. Ушаков, посещение которого было Толстому «неприятно», приехал 30 июля.

С целью «долбления камня каплей» были написаны Толстым и опущены в почтовый ящик и прочтены вслух еще следующие заметки:

«Просят ответить на следующие вопросы.

Почему Устюша, Маша. Алена, Петр и пр. должны печь, варить, мести, выносить, подавать... а господа есть, жрать, сорить, делать нечистоты и опять кушать?»

«Какая бы была разница, если бы Илья не бегал за лисицами и волками, а лисицы и волки бегали бы сами по себе, а Илья бегал бы по дорожке от флигеля дома?

Никакой, кроме удобства и спокойствия лошадей».

он записывает: «Сознание своего ложного положения проникает в детей. Вячеслав [Берс] спорил с Сережей, и Сережа говорил моими словами».

8 августа в дневнике записано: «За обедом взрыв на мисс Лэк106. Сознание добра и мира мало, но вошло в семью. Все убиты».

Позднее в тот же день записывается: «Дома тяжелый разговор. Соня, чувствуя, что виновата, старалась оправдаться злом. Но мне было жалко ее».

На следующий день Толстой пишет: «Соня помирилась. Как я был рад. Именно если бы она взялась быть хорошей, она бы была очень хороша», — повторяет Толстой свою характеристику жены, уже данную им в одной из прежних записей.

22 августа, в день рождения жены, Толстой написал для яснополянского почтового ящика сатирическую заметку под заглавием «Скорбный лист душевнобольных яснополянского гошпиталя». Здесь изображены члены семей Толстых, Кузминских и другие обитатели Ясной Поляны как душевнобольные люди, страдающие разными маниями; в шутливой форме описаны действительные недостатки изображаемых лиц. Всего дано двадцать три портрета, в том числе самого Толстого, его жены, дочерей, сыновей Сергея, Ильи и Льва, супругов Кузминских и их детей, Л. Д. Урусова, гувернантки-француженки Анны Сейрон и некоторых знакомых. Ни один портрет не был подписан, и слушателям предоставлялось догадываться об оригиналах и об авторах.

«Сангвинического свойства. Принадлежит к отделению мирных. Больной одержим манией, называемой немецкими психиатрами «Weltverbesserungswahn»107, Пункт помешательства в том, что больной считает возможным изменить жизнь других людей словом. Признаки общие: недовольство всем существующим порядком, осуждение всех, кроме себя, и раздражительная многоречивость, без обращения внимания на слушателей, частые переходы от злости и раздражительности к ненатуральной слезливой чувствительности. Признаки частные: занятие несвойственными и ненужными работами, чищенье и шитье сапог, кошение травы и т. п. Лечение: полное равнодушие всех окружающих к его речам, занятия такого рода, которые бы поглощали силы больного».

Толстой сознательно преувеличил свои недостатки, чтобы обитатели яснополянского дома не обижались на него, найдя в нарисованных им портретах что-нибудь им неприятное. Рекомендованное им «лечение» себя самого — «равнодушие всех окружающих к его речам» — явно звучит горькой иронией.

Следует портрет С. А. Толстой, о которой сказано:

«Находится в отделении смирных, но временами должна быть отделяема. Больная одержима манией: Petulantia toropigis maxima108. Пункт помешательства в том, что больной кажется, что все от нее всего требуют, и она никак не может успеть все сделать. Признаки: разрешение задач, которые не заданы; отвечание на вопросы прежде, чем они поставлены; оправдание себя в обвинениях, которые не деланы, и удовлетворение потребностей, которые не заявлены. Больная страдает манией Блохино-банковской. Лечение: напряженная работа. Диэта: разобщение с легкомысленными светскими людьми. Хорошо тоже действуют в этом случае в умеренном приеме воды Кузькиной матери».

— это прозвище сумасшедшего нищего, побиравшегося в окрестностях Ясной Поляны; настоящее его имя и фамилия — Григорий Болхин. Летом 1884 года Толстой косил с ним траву в яснополянском саду.

О Болхине есть упоминание в трактате «Так что же нам делать?», где курьезные взгляды Болхина излагаются в следующих словах:

«Он говорит про себя, что он окончил всех чинов и, по выслуге военного сословия, должен получить от государя императора открытый банк, одежды, мундиры, лошадей, экипажи, чай, горох, прислугу и всякое продовольствие. На вопросы: не хочет ли он поработать? — он всегда гордо отвечает: «очень благодарен, это все управится крестьянами». Когда скажешь ему, что крестьяне тоже не захотят работать, он отвечает: «крестьянам это не затруднительно в управке»... «Теперь выдумка машин для облегчительности крестьян, — говорит он. — Для них нет затруднительности». Когда у него спросишь: для чего он живет? — он отвечает: «для разгулки времени».

«Человек этот смешон для многих, — писал Толстой далее, — но для меня значение сумасшествия его ужасно... все дела, — это полная формулировка безумной веры людей нашего круга»109.

Даже грудная Саша попала в яснополянский гошпиталь душевнобольных, но только для того, чтобы с ее помощью уколоть мать.

«Находится у кормилицы. Вполне здорова и может быть безопасно выписана. В случае же пребывания в Ясной Поляне тоже подлежит несомненному заражению, так как скоро узнает, что молоко, употребляемое ею, куплено от ребенка, рожденного от ее кормилицы».

Из дневника Толстого узнаем, что «Скорбный лист» был прочитан вслух за вечерним чаем 22 августа в день рождения

Софьи Андреевны и не вызвал ничьих обид. «Хорошо было, — записал Толстой в дневнике. — Что-то трогает как-то их. Я не знаю, как»110.

26 августа в дневнике он с горечью замечает: «Жена не пошла за мной и пошла, сама не зная куда, только не за мной — вся наша жизнь».

Но 28 августа, в день своего рождения, Толстой записывает: «Приятно, дружно с женой. Говорил ей истины неприятные, и она не сердилась».

Проходит только один день, и 29 августа в дневнике появляется запись: «Соня убрала мою комнату, а потом гадко кричала на Власа. Я приучаюсь, — прибавляет Толстой, — не негодовать и видеть в этом нравственный горб, который надо признать фактом и действовать при его существовании».

4 сентября С. А. Толстая вернулась из Москвы, куда она ездила на несколько дней. На другой день Толстой записывает: «Утром разговор и неожиданная злость. Потом сошла ко мне и пилила до тех пор, пока вывела из себя. Я ничего не сказал, не сделал, но мне было тяжело. Она убежала в истерике. Я бегал за ней. Измучен страшно».

«Гулял с Соней по лесу».

И это последняя запись в дневнике Толстого за 1884 год об отношениях с женой. 13 сентября дневник прекращается.

XXVI

В Ясной Поляне Толстого продолжали посещать друзья, знакомые и незнакомые посетители.

Два раза — в июле и августе — Толстого посетил художник Н. Н. Ге. В самый день приезда Ге, 24 июля, Толстой записывает в дневнике: «Ге очень хорош. Ощущение, что мы слишком уж хорошо понимаем друг друга». Затем на другой день Толстой записывает, что он «много хорошо говорил с Ге», и дает ему такую характеристику: «Прелестное, чистое существо». На другой день, 26 июля, Толстой опять «целый день» провел с Н. Н. Ге.

Неоднократно посещал Толстого Л. Д. Урусов, но Толстой начал замечать, что Урусов «стал отдаляться» от него. «Мало в нем жизненности», — записал Толстой в дневнике 5 августа.

Толстой позднее, в 1891 году, организует центр помощи голодающим крестьянам.

Приезжали в Ясную Поляну два брата Бестужевы-Рюмины: Константин Николаевич, профессор русской истории в Петербургском университете, через которого Толстой в 1881 году передал свое письмо Александру III, и Василий Николаевич, начальник Тульского оружейного завода.

Приезжал тульский помещик М. С. Сухотин. Не предвидя того, что впоследствии Сухотин станет его зятем, Толстой в дневнике дает ему такую характеристику: «Что за жалкое и ничтожное существо. Особенно поразительно потому, что внешне даровитое».

Приезжал П. И. Борисов, племянник Фета.

— Иславины и Берсы.

Состав посетителей, впервые приезжавших к Толстому в мае — сентябре 1884 года, был численно не велик, но очень разнообразен. Из них в дневнике Толстого упоминаются: устроитель артелей павловских кустарей А. Г. Штанге, которого Толстой называет революционером; молодой студент Д. И. Шаховской, позднее изредка бывавший в Ясной Поляне, впоследствии один из основателей партии конституционалистов-демократов (Толстой говорил про него: «Милый человек, а маньяк либерализма»); Александр Александрович Армфельдт, брат Натальи Александровны Армфельдт, профессор Института сельского хозяйства в Новой Александрии (Толстой записал о нем: «И умен и знающ, но пуст»); старообрядец Пушкин, привезший Толстому свою книгу об обрядах и взявший у него «В чем моя вера?» («Они революционеры или сочувствующие революции», — записал Толстой в дневнике относительно старообрядцев по поводу приезда Пушкина); тесть Л. Д. Урусова С. И. Мальцев, владелец чугунолитейных и хрустальных заводов и крупный помещик (он носил придворный мундир, в котором явился и в Ясную Поляну, и ему, как записал Толстой в дневнике, «было совестно за то, что он в лакейском мундире»); С. С. Абамелик-Лазарев, владелец заводов на Урале и крупный помещик, которого Толстой характеризует как «дикого человека, научившегося всей внешности цивилизации».

Таким образом, Толстой и в эту полосу своей яснополянской жизни не был отрезан от внешнего мира.

Сравнительно мало времени Толстой в этот период своей жизни посвящал чтению.

В мае он продолжает читать американского писателя Р. Эмерсона, о котором в дневнике дает отзывы: «Эмерсон хорош»; «Эмерсон глубок, смел, но часто капризен и запутан»; «Эмерсон сильный человек, но с дурью людей 40-х годов». Статью Эмерсона о Наполеоне как представителе жадного буржуазного эгоизма Толстой нашел «прекрасной».

—V веков Августина, автора книги «Исповедь», у которого нашел кое-что «хорошее». Из книги Августина Толстой выписывает поучение: «Искать жизнь в области смерти».

Но очень недоволен остался Толстой книгой профессора Лейденского университета Авраама Кюкена по исследованию Ветхого завета, о которой он писал в дневнике: «Что за болтовня казенно-профессорская».

Читал работу французского ученого Жюля Мишле о древних персах и книгу английского писателя Томаса Мидоуса о Китае, которую нашел «прекрасной».

Читал также книги по буддизму.

Читал сочинения Ги де Мопассана, о котором записал в дневнике: «Забирает мастерством красок, но нечего ему, бедному, сказать» (28 августа).

«Яков Пасынков», но рассказ детей не заинтересовал, и Толстой «вместо дрянного Пасынкова» начал им читать очерк Тургенева «Поездка в Полесье», который имел у детей успех.

На другой день Толстой перечитывал Некрасова, чтобы выбрать из него стихотворения, подходящие для чтения детям, и в тот же день читал детям Тургенева, Салтыкова-Щедрина и Некрасова — все «прекрасные» вещи, но ни одна из них в дневнике не названа.

XXVII

В мае — сентябре 1884 года продолжалась оживленная переписка с Чертковым.

Выше уже было сказано о письме к Черткову от 6 июня того же года, в котором Толстой утверждал, что нельзя быть «добрым владельцем большого имения, нельзя быть христианином, имея собственность».

На это письмо Чертков ответил 18 июня. Он писал, что согласен с Толстым во взгляде на собственность, но что этот вопрос для него связан еще «с некоторыми затруднениями». «Я получаю теперь, — писал Чертков, — около 20 тысяч рублей ежегодно от своей матери. Деньги эти достаются мне без всякого насилия с моей стороны. Мать моя мне их передает, а каким образом она их получает — мне до этого дела нет... их, я не имею права отказываться от возможности помогать тем, кто нуждается в материальной помощи. Другое дело, если бы я должен был производить над другими некоторое насилие для получения этих денег, например заставлять рабочих работать и т. п.»111.

Это письмо Черткова очень огорчило Толстого. 25 июня он записал в дневнике: «Вечером из Тулы письмо от Черткова. Ему страшно отказаться от собственности. Он не знает, как достаются 20 тысяч. Напрасно. Я знаю. Насилием над замученными работой людьми. Надо написать ему».

Долго Толстой не мог заставить себя ответить на это письмо Черткова. Ответ без обращения и без подписи был написан только 11 июля.

«В вашем последнем письме вы опять говорите о собственности, — писал Толстой. — Я боюсь, что вы защищаете себя. Я думаю так: собственность с правом защищать ее и с обязанностью государства обеспечивать и признавать ее — есть не только не христианская, но антихристианская выдумка. Для христианина важно одно: не жить так, чтобы ему служили, а так, чтобы самому служить другим... надо относить к самым простым и очевидным вещам, т. е. чтобы не мне служили за столом, а я служил бы другим, не мне закладывали бы лошадь, а я бы закладывал ее другим, не мне бы шили платье и сапоги, не мне бы варили суп, кофе, кололи дрова... а я бы делал это для других. Из того, что всего нельзя самому делать и есть разделение труда, никак не вытекает то, что я ничего не должен делать, как только умственную, духовную работу, которая выражается моей физической праздностью, т. е. работаю одним языком или пером... Такого разделения труда не может быть и никогда не было, а есть рабство, угнетение одних другими, т. е. самое антихристианское дело. И потому для христианина самое умственное и духовное дело состоит в том, чтобы не содействовать этому, лишать себя возможности эксплуатировать труд других и самому сознательно становиться в положение тех, которые служат другим»112.

В одном из следующих писем — от 28 августа, прямо отвечая на вопрос, поставленный Чертковым относительно его материального положения, Толстой писал: «Я ставлю истинного христианина в ваше положение. Что он будет делать?.. ... У христианина на вашем месте ничего нет и ничего быть не может... Я считаю, что он ничего бы определенного не мог бы брать ни от кого — от отца ли, от матери, или просто от управляющего. Он не считает себя собственником и потому брать ничего не может»113.

В. Г. Чертков в своих письмах Толстому касался и религиозных вопросов. Так, в письме от 17 июля он ставил перед Толстым вопрос о личном боге и о молитве как средстве борьбы с соблазнами, встречающимися на жизненном пути. На это письмо Толстой ответил большим письмом от 24 июля. На вопрос Черткова о внешнем боге от ответил, что это «опасная и, боюсь, кощунственная метафизика».

«Молитва к богу, — писал Толстой далее, — есть суеверие, т. е. самообман. Все, о чем я молился и молюсь, все это может быть исполнено людьми и мною».

— как он несколько лет назад чуть было не подпал чувственному соблазну и как избавился от него. Он писал:

«Скажу вам то, что со мной было и что я никому еще не говорил. Я подпал чувственному соблазну. Я страдал ужасно, боролся и чувствовал свое бессилие. Я молился и все-таки чувствовал, что я без сил. Что при первом случае я паду. Наконец, я совершил уже самый мерзкий поступок, я назначил ей свиданье и пошел на него. В этот день у меня был урок со вторым сыном. Я шел мимо его окна в сад, и вдруг, чего никогда не бывало, он окликнул меня и напомнил, что нынче урок. Я очнулся и не пошел на свиданье. Ясно, что можно сказать, что бог спас меня. И действительно он спас меня. Но после этого разве искушение прошло? Оно осталось то же, И я опять чувствовал, что наверно паду. Тогда я покаялся учителю, который был у нас, и сказал ему не отходить от меня в известное время, помогать мне. Он был человек хороший. Он понял меня и, как за ребенком, следил за мной. Потом еще я принял меры к тому, чтоб удалить эту женщину, И я спасся от греха, хотя и не от мысленного, но от плотского, и знаю, что это хорошо»114.

Учитель, упоминаемый здесь Толстым, это В. И. Алексеев. Он жил в Ясной Поляне с лета 1877 до 2 июня 1881 года115.

О своем внутреннем состоянии Толстой писал Черткову в том же письме: «Тяжело, мучительно часто в мирском смысле, что дальше, то тяжелее и мучительнее, надежды на осуществление чего-нибудь в этом мире при себе — никакой, и никогда не только вопроса о том, не изменить ли мне мой путь, но никогда сомнения, колебания или раскаяния»116.

В одном из писем к Черткову (от 5—7 сентября) Толстой писал ему: «В ваших письмах мало простой любви ко мне как к человеку, который любит вас. Если это так в душе, то делать нечего, а если есть какая перегородка, сломайте ее, голубчик. Нам будет лучше обоим».

«простой любовью», независимо от своих христианских убеждений, и такой же «простой любви» желал от других, прежде всего от своих друзей.

Отвечая Толстому, Чертков 25 сентября писал: «Я вас люблю, хотя вообще я мало люблю отдельных личностей... Но вас я положительно люблю, хотя немножко и побаиваюсь»117.

Кроме В. Г. Черткова, Толстой в мае — сентябре 1884 года переписывался еще со своими друзьями Н. Н. Ге, В. И. Алексеевым и А. А. Толстой.

В письме к А. А. Толстой, написанном в июне, находим яркое описание того положения, в котором находился в то время Толстой в семье и в обществе.

«Вы вникните немножко в мою жизнь, — писал он. — Все прежние радости моей жизни, я всех их лишился. Всякие утехи жизни — богатства, почестей, славы, всего этого у меня нет. Друзья мои, семейные даже, отворачиваются от меня. Одни — либералы и эстетики — считают меня сумасшедшим или слабоумным вроде Гоголя; другие — революционеры, радикалы — считают меня мистиком, болтуном; правительственные люди считают меня зловредным революционером; православные считают меня диаволом. — Признаюсь, что это тяжело мне, не потому, что обидно, а тяжело то, что нарушается то, что составляет главную цель и счастье моей жизни — любовное общение с людьми: оно труднее, когда всякий налетает на тебя с злобой и упреком»118.

XXVIII

В творческом отношении май — сентябрь 1884 года были еще менее плодотворны, чем предыдущие месяцы, проведенные Толстым в Москве.

В мае — начале июня Толстой продолжает работать над трактатом «Так что же нам делать?». 13 мая, на второй день по его приезде в Ясную Поляну, в дневнике появляется запись: «Стал поправлять статью. Нейдет».

Затем в течение всего мая и первых чисел июня в дневнике находим разнообразные записи о работе над «Так что же нам делать?»: «Занимался хорошо. Здоровье лучше, и вдруг все ясно»; «Писал хорошо. Все уясняется»; «Писал плохо»; «Работа нейдет, но не могу отстать от нее»; «И не начинал писать — не хотелось»; «Попытался писать — нейдет»; «Пробовал писать — тщетно»; «Сажусь писать», и в тот же день позднее: «Ничего не вышло»; «Перечел свою статью — хорошо может быть»; «Все нездоровится. Даже не пытаюсь писать»; «Просмотрел написанное. Дальше не могу идти»; «Очень сильно и «к делу» дальнейшее».

«Так что же нам делать?» все реже попадаются в дневнике.

4 июня Толстой «прочел и чуть поправил» копию первого варианта незаконченного романа из эпохи декабристов, написанного в 1860 году. 9 июня он перечел копию одного из позднейших вариантов того же романа. Оба эти варианта предназначались для сборника в память двадцатипятилетия Литературного фонда. Сборник вышел в том же году. Доход с этого издания поступал в распоряжение Литературного фонда119.

10 июня Толстой записывает в дневнике: «Обдумывал свою статью. Кажется, ложно начато. Надо бросить».

Статья однако не была брошена, и попытки писать продолжались, хотя и г большими промежутками.

4 июля яснополянский учитель Д. Ф. Виноградов принес Толстому переписанные им листы «Так что же нам делать?». Толстой перечел их и нашел, что «хорошо».

«В чем моя вера?», выполненным Софией Бер, и, читая, удивлялся тому, «как не трогает это людей» (17 июля).

23 июля «перечитал статью о переписи и пересматривал другое».

24 июля отвечал на письмо В. Г. Черткова от 4 июля, писавшего о том, что ему «очень, очень как-то тяжело и грустно», что Толстой ничего не пишет для печати. Черткову хотелось, чтобы Толстой писал понятные для народа художественные произведения, в которых проводил бы евангельские истины, потому что такие книги, как «В чем моя вера?», по своему способу изложения недоступны для народа. Толстой отвечал, что он только тем и живет, что надеется «передать свою веру другим», и «ничего другого нынешнее лето не делал», как только жил «так, чтобы приготовить себя к этому». В чем заключалась эта подготовка — видно из следующих строк письма: «Я многое пережил в это лето. Много перестрадал и — дай бог, чтобы я не ошибался — многое, кажется мне, сделал в семье»120.

Очевидно, под влиянием письма Черткова Толстой 27 июля «думал о книге для народа, опять в форме признания — хорошо». Содержание этой задуманной в форме «исповеди» книги не раскрыто; замысел остался невыполненным.

6 августа Толстой записывает: «Перечел опять статью о переписи. Все не хочется бросить. Поправил кое-что».

«Я... теперь нахожусь в периоде переходном от летней внешней жизни в природе к внутренней жизни и работе. И не без радости готовлюсь к работе внутренней и писательской, если бог велит»121.

21 августа — последняя в дневнике запись о трактате «Так что же нам делать?»: «Перечел статью, и вдруг все выясняется. Я лгал, выставляя себя. Только перестать лгать, и все выйдет».

29 августа в дневнике записано: «Пропасть мыслей, просящихся на бумагу». Но на другой день — 30 августа — Толстой записывает: «Писать не могу».

Подобные записи находим и в дневнике 9 сентября («Хотел писать и не мог») и 10 сентября («Писать не мог»).

Примечания

1 С. А. Толстая. Моя жизнь, тетр. 4, стр. 122—125, 127—130, 135—137. Отдел рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

2 Толстая. Письма к Л. Н. Толстому. М, 1936, стр. 250.

3 С. А. Толстая

4 Полное собрание сочинений, т. 60, стр. 81—82.

5 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 368.

6 С. Л. Толстой

7 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 417, 421.

8 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 159—160.

9 Чтобы представить себе ясно, что значили в жизни крестьянина того времени 250 рублей, достаточно вспомнить, что Аким из «Власти тьмы» приходит к сыну Никите просить у него десять рублей, чтобы на эти деньги «объегорить лошаденку». Следовательно, 250 рублей — это для того времени цена 25 крестьянских лошадей.

10 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 627.

11 —305.

12 П. Д. Боборыкин. В Москве у Толстого. — «Международный толстовский альманах», сост. П. Сергеенко. М., 1909, стр. 6.

13 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 544.

14

15 Там же, стр. 28.

16 С. Л. Толстой. Очерки былого. М., 1956, стр. 134.

17 Анна . Граф Лев Толстой. Пер. с нем. М., 1896, стр. 53.

18 «Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников», т. 1. М., 1960, стр. 282.

19 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 417.

20 Письма к С. А. Толстой 28 и 29 января 1884 г. — Там же, стр. 414—415.

21

22 Там же, стр. 422, 421.

23 Шесть писем напечатаны: С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому, стр. 245—254. Остальные три цитируются по подлинникам, хранящимся в Гос. музее Л. Н. Толстого.

24 «Яснополянский сборник Статьи и материалы». Тула, 1962, стр. 90—91. Когда Софья Андреевна впоследствии писала свою автобиографию, в которую включила и данное письмо, она не вписала в свою работу окончание этого письма, закончив выписку словами: «ни радости, ни просто обязанностей». (С. А. Толстая. Моя жизнь, тетр. 4, стр. 205).

25 Все цитаты из дневника Толстого 1884 года приводятся по тексту, опубликованному в Полном собрании сочинений, т. 49, стр. 61—121.

26 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 544—545

27 — «Лит. наследство», т. 69, кн. 2. стр. 174.

28 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 198—199.

29 Л. Л. Толстой благополучно кончил гимназию и Московский университет. И. Л. Толстой оказался совершенно чужд гимназическому обучению; выйдя из гимназии, он вскоре женился и занялся хозяйством в приобретенном для него матерью имении Гриневка, Чернского уезда, Тульской губернии.

30 Выдержки из письма Х. Д. Алчевской напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 110.

31 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 108—110.

32 Алчевская. Передуманное и пережитое. М., 1912, стр. 105—106.

33 Начало народной пьесы о Петре Мытаре напечатано в Полном собрании сочинений, т. 29, стр. 364—371.

34 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 255.

35 —291.

36 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 27.

37 Там же, стр. 30.

38 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 876—877.

Письмо Р. А. Писарева датировано 7 февраля 1884 г., но это несомненная ошибка. В письме упоминается возвращение Толстого из Ясной Поляны в Москву которое состоялось 8 февраля. Речь Толстого, о которой сообщает Писарев, была произнесена, по его словам, «третьего дня», т. е., если принять дату его письма, она была сказана 5 февраля. Но Толстой в этот день был еще в Ясной Поляне. Письмо Писарева следует датировать 7 марта; в таком случае речь Толстого следует отнести к 5 марта, что соответствует и дате письма к Толстому М. П. Щепкина — 6 марта (см. стр. 280—281).

39 —529, под редакторским заглавием «Речь о народных изданиях».

40 Выдержки из письма М. П. Щепкина к Толстому напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 25, стр. 877—878.

41 Лубочной литературой назывались дешевые издания, печатавшиеся большими тиражами на очень плохой бумаге. В Москве целый ряд издателей, вышедших из народа, занимался изданием такой литературы. Содержанием лубочной литературы служили главным образом приключенческие и юмористические рассказы: «Английский милорд Георг», «Битва русских с кабардинцами», «Гуак, или Непреодолимая верность», «Ведьма и Соловей разбойник», «Сказка о славном и сильном витязе Еруслане Лазаревиче, о его храбрости и невообразимой красоте царевны Анастасии Вахрамеевны», «Весельчак» — сборник стихотворений и веселых анекдотов, и т. п.

«Лубочными» эти книги назывались потому, что они распространялись среди народа особыми продавцами, носившими название офеней, которые упаковывали свой товар в лубочные короба.

42 Х. Д. . Указ. соч., стр. 104—115.

43 Х. Д. Алчевская. Указ соч , стр. 115.

44

45 Напечатано в Полном собрании сочинений, т. 25, стр. 532—534.

46 Полное собрание сочинений, т. 66, стр. 68.

47 Полное собрание сочинений, т. 49, стр. 62.

48 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 39.

49

50 «Анна Каренина», ч. 5, гл. XX.

51 Сохранившаяся часть письма опубликована: Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 42—43 (с ошибкой в первой фразе: «напишу» вместо «не пишу»).

52 Александр Петрович Иванов (1836—1912), бывший артиллерийский поручик и участник войны за освобождение славян в 1877—1878 гг., опустившийся до босячества, вел бродячий образ жизни. Он пришел к Толстому в 1880 году, и Толстой, чтобы поддержать его, устроил у себя переписчиком. Но Иванова неудержимо тянуло к бродяжничеству и, проработав у Толстого два-три месяца, он уходил странствовать, часто спускал с себя все, что на нем было, и через некоторое время, голодный и раздетый, вновь появлялся у Толстого.

Эпизодическая работа Иванова переписчиком у Толстого продолжалась с 1880 по 1900 год. Толстой вывел А. П. Иванова в пьесе «Живой труп» под именем Александрова и в пьесе «И свет во тьме светит» — под его собственным именем.

53 Толстой. Очерки былого, стр. 138.

54 К большой чести С. Л. Толстого следует отметить, что в своих «Очерках былого» (стр. 138—139) он буквально приводит все (кроме одного, пропущенного, вероятно, случайно) отрицательные суждения о нем отца, записанные в дневнике 1884 года.

55 Леонид Дмитриевич Оболенский, муж племянницы Толстого Елизаветы Валерьяновны Толстой.

56 «Вчера с колокольчиками прилетел в первый раз Коля Кислинский. Приезд его имел магическое действие. Девицы все мгновенно оживились, порхали и пели два дня» (С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому, стр. 225).

57 Статья «Деревенские работы и крестьянская жизнь на все месяцы года. Работы в феврале» (1886). — Полное собрание сочинений, т. 40, стр. 18.

58 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 46—47.

59 «Всемирная панорама», 1910, № 83, стр. 4.

60 Полное собрание сочинений, т. 46, стр. 47—59, записи с 7 марта по 18 апреля 1851 г.

61 «Переписка Л. Н. Толстого с графиней А. А. Толстой». СПб., 1911, стр. 27.

62 В. Стасов. Николай Николаевич Ге. Его жизнь, произведения и переписка. М., 1904, стр. 298. Из данного письма Н. Н. Ге известен только приведенный отрывок. После смерти Н. Н. Ге Толстой передал В. В. Стасову, писавшему биографию Ге, письма художника к нему. Некоторые из писем Н. Н. Ге, в том числе и данное письмо, не были возвращены Толстому. В настоящее время местонахождение данного письма Н. Н. Ге, как и некоторых других ранних его писем к Толстому, неизвестно.

63

64 Ю. М. Юрьев. Записки, т. I. М., 1963, стр. 119—121.

65 18 февраля 1909 г. Толстой записал в дневнике: «Не знал и не знаю ни одной женщины » (Полное собрание сочинений, т. 57, стр. 28).

66 Факсимиле напечатано в книге: Н. Н. Гусев. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого. М., 1936, стр. 195.

67 Е. Н. Янжул. Встречи с Толстым. — «Международный толстовский альманах», стр. 427—428.

68 —61.

69 Стихотворения С. И. Бардиной напечатаны в сборнике «Вольная русская поэзия второй половины XIX века». Л., 1959, стр. 275, 295—299. По новейшим разысканиям, из шести стихотворений, приписывавшихся Бардиной, четыре написаны поэтом-адвокатом А. Л. Боровиковским, а два — «К матери» и «Две соседки» — возможно, написаны Бардиной (Е. Бушканец. Мнимые стихотворения Софьи Бардиной.— «Русская литература», 1961, № 2, стр. 170).

70 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 163.

71 Короленко. Великий пилигрим. — «Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников», т. I, стр. 352.

72 Полное собрание сочинений, т. 62, стр. 448—449.

73 «», т. 75, кн. I. М., 1965, стр. 309.

74 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 174, как письмо к неизвестному.

75 См. стр. 176—185 настоящего издания.

76 Полное собрание сочинений, т. 90, стр. 251—252.

77 Там же, стр. 253—254.

78

79 Полное собрание сочинении, т. 25, стр. 787.

80 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 65.

81 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 167.

82 Письмо В. И. Алексееву и А. А. Бибикову от 16 июня 1884 г. — Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 180.

83

84 Полное собрание сочинений, т. 86, стр. 9. Толстой имел в виду свою повесть «Ходите в свете, пока есть свет».

85 Полное собрание сочинений, т. 53, стр. 128.

86 Там же, стр. 129.

87 Полное собрание сочинений, т. 54, стр. 341.

88 «Самое доброе, совершенное и милое существо в мире — это пьяный, на первом взводе, мужик» (Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 416).

89 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 64.

90 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 180—182.

91 Там же, стр. 184.

92 Впоследствии по поводу лошадей С. А. Толстая высказывала другие упреки: что Лев Николаевич пользуется роскошью — верховой лошадью для прогулок. Так, 7 марта 1898 г. С. А. Толстая записала в своем дневнике, что они с Львом Никсласвичем «упрекали друг друга», она «говорила, что его верховую лошадь, его спаржу и фрукты, его благотворительность, велосипеды и пр.» ему доставляет она на деньги, получаемые от продажи его сочинений, за которую «упрекал» ее Лев Николаевич («Дневники С. А. Толстой. 1897—1909». М., 1932, стр. 38).

«Воскресение», записывает в дневнике, что Лев Николаевич, работая над этим романом, «жил по-старому, любя сладкую пищу, и велосипед, и верховую лошадь...» (там же, стр. 81).

28 августа 1910 г., в день рождения Льва Николаевича, Софья Андреевна записывает в дневнике, что он «откровенно веселится, любит и хорошую еду, и хорошую лошадь, и карты, и музыку, и шахматы...» («Дневники С. А. Толстой. 1910». М., 1936, стр. 177).

93 С. А. . Моя жизнь, тетр. 4, стр. 227—228.

94 В 1884 году из родившихся раньше одиннадцати детей были живы восемь сыновей и дочерей: Сергей, Татьяна, Илья, Лев, Мария, Андрей, Михаил, Алексей (Петр, Николай и Варвара умерли в малолетнем возрасте).

95 С. Л. Толстой

96 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 69.

97 С. А. Толстая. Моя жизнь, тетр. 4, стр. 225.

98 Толстая. Из воспоминаний. — «Современные записки», XLV. Париж, 1931, стр. 7.

99 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 69—70.

100 Толстой читал это письмо дочери, что видно из сделанной им к письму приписки Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

101 — уклоняться, обходить.

102 Сравнение взято из следующего текста в Евангелии от Матфея (перевод Толстого). «И тот, кто отманит от истины хоть одного из таких детей, верующих в меня, тот готовит ему то, чтобы надеть жернов на шею и потонул бы он в море» (Полное собрание сочинений, т. 24, стр. 577).

103 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

104 См. стр. 179—183 настоящего издания.

105 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

106 — гувернантка, англичанка.

107 Мечты об улучшении мира.

108 Необузданная торопливость.

109 «Так что же нам делать?», гл. XXXVIII. — Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 387.

110 Все заметки Толстого для яснополянского почтового ящика, написанные в 1884—1885 гг., напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 25, стр. 513—522.

111

112 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 73.

113 Там же, стр. 91, 92.

114 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 80.

115 В своих воспоминаниях В. И. Алексеев рассказывает следующие подробности этого случая в жизни Толстого:

«Не могу пройти молчанием происшествие со Львом Николаевичем, которое сильно потрясло его и оставило глубокий след на всю жизнь в его душе. Случай этот касается чувственного соблазна плоти...

Подходит однажды Лев Николаевич ко мне взволнованным и просит меня помочь ему. Смотрю — на нем лица нет. Я удивился, чем я могу помочь ему. Он говорит взвохнованным голосом:

— Спасите меня, я падаю.

Такие слова меня испугали. Чувствую, что у Льва Николаевича что-то не ладно. У меня на голове даже волосы зашевелились.

— Что с вами, Лев Николаевич? — спрашиваю его.

— Меня обуревает чувственный соблазн, и я испытываю полное бессилие, боюсь, что поддамся соблазну. Помогите мне.

— Я сам слабый человек, чем же я могу помочь вам, — говорю ему.

— Нет, можете помочь, только не откажитесь.

— Да что же я должен сделать, — говорю, — чтобы помочь.

— А вот что: не откажитесь сопутствовать мне во время моих прогулок. Мы будем вместе с вами гулять, разговаривать, и соблазн не будет приходить мне на ум.

следуя за ней, стал посвистывать; затем стал ее провожать и разговаривать с нею, и, наконец, дело дошло до того, что назначил ей свидание. Затем, когда он шел на свидание мимо окна дома, в нем происходила страшная борьба чувственного соблазна с совестью. В это время Илья (второй сын), увидев отца в окно, окликнул и напомнил ему об уроке с ним по греческому языку, который был назначен на этот день, и тем самым помешал ему. Это было решающим моментом. Он точно очнулся, не пошел на свидание и был рад этому. Но этим дело не кончилось. Чувственный соблазн продолжал его мучить. Он пробовал молиться, но и это не избавляло его от соблазна. Он страдал и чувствовал себя бессильным. Чувствовал, что наедине он каждую минуту может поддаться соблазну, и решил испытать еще одно средство — покаяться перед кем-нибудь, рассказать все подробно о силе подавляющего его соблазна и о душевной слабости его самого перед соблазном. Вот почему он и пришел ко мне и рассказал все подробно, чтобы ему стало как можно больше стыдно за свою слабость. Кроме того, чтобы избавиться от дальнейших условий соблазна, он просил меня каждый день сопутствовать ему во время прогулок, когда он обыкновенно бывает совершенно один. Я, конечно, был рад случаю побольше бывать с Львом Николаевичем, побольше говорить с ним обо всем, и мы стали гулять вместе каждый день. После этого у нас и речи не было о его соблазне. Мне неловко было поднимать разговор, да и ему-то, вероятно, неприятно было вспоминать об этом. Затем он принял меры, чтобы и Домна эта ушла куда-то на другое место». О самой Домне В. И. Алексеев сообщал, что это была молодуха «лет 22—23, не скажу, чтобы красивая, но — кровь с молоком, высокая, полная, здоровая и привлекательная. Муж ее, кажется, был в солдатах» («Летописи Гос. лит. музея», кн 12 М., 1948, стр. 261—263).

116 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 76—77.

117 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 95, 98.

118 Письмо опубликовано в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 200—201 (с датой: 1884 г.).

119 С. А. Толстая, которой Толстой в 1883 году предоставил право издания своих прежних сочинений, была недовольна, когда он передавал свои новые произведения частным лицам, как это было в 1895 г., когда Толстой предоставил Л. Я. Гуревич, редактору журнала «Северный вестник», свой новый рассказ «Хозяин и работник». Но она не возражала, когда неизданные произведения Толстого печатались с благотворительной целью.

120

121 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 89.

Раздел сайта: