Лурье Я. С.: После Льва Толстого
Человек и история: Булгаков, Тынянов и Гроссман

Человек и история: Булгаков, Тынянов и Гроссман

В 1923-1924 гг., когда Алексей Толстой, вернувшийся в Россию, принялся за первые переделки "Хождения по мукам", Михаил Булгаков написал роман о гражданской войне - "Белую гвардию".

Исходные политические позиции Булгакова и Алексея Толстого были одинаковыми: оба они сочувствовали белым и призывали к победе над красными. Статья Булгакова "Грядущие перспективы", написанная в разгар деникинского наступления 1919 г., до нас дошла: в ней автор призывал к победе "героев-добровольцев" (246).

Гражданская война закончилась не так, как хотелось А. Толстому и М. Булгакову. Но если для А. Толстого этот исторический факт послужил лишь причиной кардинальной смены позиций, то Булгаков отнесся к проблеме со всей серьезностью: он попытался ответить на вопрос, почему белые потерпели поражение. И в поисках такого ответа он в значительной степени обращался именно ко Льву Толстому. В очерке 1923 года "Киев-город" Булгаков писал: "Когда небесный гром (ведь и небесному терпению есть предел) убьет всех до единого современных писателей, и явится лет через 50 настоящий Лев Толстой, будет создана изумительная книга о великих боях в Киеве" (247). Булгаков, очевидно, не относил эти слова к той книге, которую он тогда писал, не дожидаясь истечения пятидесяти лет, - к "Белой гвардии", но влияние Льва Толстого на "Белую гвардию" очевидно. Сходство с "Войной и миром" было сразу же отмечено критикой: семейство Турбиных в романе Булгакова во многом напоминает семейство Ростовых, а юный Николка - Петю Ростова; Тальберг похож на толстовского Берга. Под явным влиянием Толстого написана заключительная глава романа, где маленькому Петьке Щеглову снится сон, схожий со сном Пьера Безухова в "Войне и мире", и возникает излюбленная толстовская тема вечных звезд, сияющих над миром. О влиянии Толстого на "Белую гвардию" (и на "Дни Турбиных") сам Булгаков заявлял в Письме правительству 1930 г., отмечая, что "дворянская интеллигентская семья" в романе и пьесе изображена "в традициях "Войны и мира"" (248).

"Войны и мира", Булгаков воспринял и толстовские взгляды на историю (249). Рассказывая о наступлении Петлюры на Город (Киев) и о всеобщих толках об этой личности, автор снова и снова заявлял, что Петлюра - "чепуха, легенда, мираж": "- Вздор-с все это. Не он - другой. Не другой - третий... Миф. Миф Петлюра. Его не было вовсе. Это миф, столь же замечательный, как миф о никогда не существовавшем Наполеоне, но гораздо менее красивый" (250). Упоминание о Наполеоне прямо ведет нас к Толстому, к "Войне и миру". Конечно, Булгаков так же не сомневался в исторической реальности Петлюры, как Толстой - в реальности Наполеона. Но обоих этих деятелей они считали, употребляя терминологию Толстого, лишь "ярлыками", за которыми скрывалось подлинное движение истории; дело было не в них.

Но если не в них, то в чем же? В 1919 г. ответ на этот вопрос казался Булгакову ясным. Существует мир зла, и противостоящий ему мир добра - "герои-добровольцы", готовые отвоевать "собственные столицы". Но отвоевать "собственные столицы" добровольцам не удалось.

Как воспринимал эти события Булгаков в 1923-1924 гг., когда писал "Белую гвардию"? Одна из наиболее характерных особенностей этого романа - критическое отношение автора к былым настроениям той среды, к которой он сам принадлежал в 1918-1919 гг. Нелепый и комический характер носит не только заявление Шервинского о чудесно спасшемся Николае II, оказавшемся во дворце Вильгельма II (тоже, кстати, уже свергнутого) и обещавшем офицерам, что он лично станет во главе армии и поведет ее "в сердце России - в Москву". Не без иронии изображен и сам двойник прежнего Булгакова - доктор Алексей Турбин. Он умнее других и понимает серьезность происходящего, но также преисполнен иллюзий. Речь Алексея за столом почти буквально повторяет булгаковские слова из "Грядущих перспектив", но воспринимается автором уже со стороны: "- Мы бы Троцкого прихлопнули в Москве, как муху... Турбин покрылся пятнами, и слова у него вылетали изо рта с тонкими брызгами слюны. Глаза горели..." Так же изображен и конец застолья, с исполнением царского гимна и тяжкой рвотой в "узком ущелье маленькой уборной" (251).

В чем же видел Булгаков в "Белой гвардии" основную причину поражения белой армии? Причина эта - "лютая ненависть. Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутолимой злобой... И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, - дрожь ненависти при слове "офицерня"... и мужицкие мыслишки о том, что никакой этой панской, сволочной реформы не нужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа:

- Вся земля мужикам..." (252)

"корявый мужичонков гнев" Булгаков прямо обращался и толстовскому образу: "В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси..."

Стремления миллионов крестьян, их "однородные влечения", употребляя выражение Толстого, находились в непримиримом противоречии со стремлениями белой армии. И осознание этого факта заняло важное место в мировоззрении Булгакова.

Но осознание неизбежности поражения белых не означало для Булгакова, в отличие от А. Толстого, приятия революции. В письме Советскому правительству 1930 г. Булгаков выражал "глубокий пессимизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране", и противоставлял ему идеал "излюбленной и Великой эволюции". Но эволюция, о которой он мечтал, не происходила или совершалась совсем не так, как это хотелось писателю, мечтавшему о свободе печати и уничтожении "цензуры, какой бы она ни была и при какой власти она ни существовала" (253). "Революционный процесс" кончился, но в стране - чем дальше, тем прочнее - устанавливался тоталитарный режим.

Что же мог делать и как должен был поступать человек перед лицом этих исторических событий? Если войны и революции не совершались по воле отдельных людей, то тем менее подчинялась им "Великая эволюция". Бессилие отдельного человека, бессилие художника перед властью, подавлявшей всех и делавшей невозможной художественное творчество, - основная тема Булгакова после 1929 г. Теме этой посвящен и "Мольер" (роман и пьеса), и "Пушкин (Последние дни)", и другие пьесы.

Положение Булгакова в окружавшем его обществе во многом отличалось от положения Льва Толстого. Как и Толстой, Булгаков ощущал безнравственную природу власти. Слова Иешуа в "Мастере и Маргарите": "Всякая власть есть насилие над людьми и... придет время, когда не будет ни власти Цезарей, никакой другой власти" (254) - совпадают с идеями Толстого, восходившими, в свою очередь, к Нагорной проповеди. Но толстовский принцип: "Делай, что ты должен делать, и пусть будет, что будет" - был гораздо более осуществим во время Толстого, чем во время Булгакова. Конечно, и Толстой чувствовал невозможность полного достижения своих нравственных целей - недаром он просил посадить его, как делали с его последователями, "в тюрьму, в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную, голодную" (78, No 79, 88,), недаром в конце жизни он ушел из дома. И все же свое главное дело он мог делать: его статьи против власти, патриотизма и войны, против официальной церкви, запрещенные на родине, переписывались во множестве экземпляров и публиковались за границей.

Иными были судьба и мировоззрение Михаила Булгакова. Ему никогда не приходилось чувствовать присущий Толстому стыд из-за своей богатой и благополучной жизни. Уже с начала писательской деятельности он испытал все те же лишения, что и большинство людей в годы гражданской войны. Один из главных мотивов "Белой гвардии" и "Дней Турбиных" - попытка сохранить некий уголок уютной жизни. Среди всеобщего разрушения и нечеловеческих условий существования хотелось обрести хоть какие-то жизненные блага.

Не менее трудные задачи стояли перед Булгаковым как писателем. С самого начала своей писательской деятельности он стремился осуществить то, к чему обязывало, по его мнению, "явление Льва Николаевича Толстого", - "быть безжалостно-жестоким к себе" (255). Но вскоре он должен был убедиться, что ни печатать, ни ставить на сцене того, что он хочет, ему не дают. Печататься за границей, как делал Лев Толстой? Некоторые попытки в этом направлении Булгаков предпринимал, но уже с конца 20-х годов это стало считаться преступным делом и грозило "хорошей, настоящей тюрьмой", а то и чем-нибудь похуже. Писать "в стол"? В конце концов он так и стал делать, но о гармоническом мироощущении в этих условиях думать не приходилось.

Тема противостояния человека и истории, человека и власти, завершилась в последней, "изумительной книге" Булгакова, написанной уже не о Киеве, а о Иерусалиме, Москве и обо всем мире, - в "Мастере и Маргарите". Тема необходимости проходит через весь роман, но это не только историческая необходимость, параллельно с которой существует нравственная свобода человека, а необходимость всеохватывающая, из которой нет рационального выхода. Отсюда и "увлечение нечистой силой", в котором ныне упрекают Булгакова (256), и финал романа, где Сатана-Воланд дарует его героям не "свет", а всего лишь "покой".

Почти в то же время, что и Булгаков, к теме исторической необходимости, подчиняющей себе свободную волю человека, обратился другой писатель - Юрий Тынянов.

а затем уже писателем.

Но большого интереса к историческим воззрениям Толстого Тынянов в начале писательской деятельности не обнаруживал. В кругах формалистов (деятелей ОПОЯЗа - Общества по изучению поэтического языка) взгляды Толстого на историю не воспринимались серьезно - коллега и друг Тынянова, Б. М. Эйхенбаум, который был большим знатоком творчества Толстого, считал, как мы видели, что философия истории Толстого была "архаична" и "антиисторична". Не придавал большого значения историософии Толстого и другой сподвижник Тынянова по ОПОЯЗу - В. Шкловский.

Исторические рассуждения в первом романе Тынянова "Кюхля" сходны не с историческими отступлениями в "Войне и мире", а скорее с "Петербургом" Андрея Белого. Причины восстания и обстоятельства поражения декабристов связываются здесь с планировкой Петербурга: "Петербургские революции совершались на площадях: декабрьская 1825 г. и февральская 1917 г. произошли на двух площадях... Для Петербурга естествен союз реки с площадями, всякая же война внутри его неминуемо должна обратиться в войну площадей..." (257)

Тема необходимости, противостоящей человеческой свободе, стала основной темой наиболее значительной книги Тынянова - романа "Смерть Вазир-Мухтара" (1927). Главный герой романа - Грибоедов, но не Грибоедов - автор "Горя от ума", близкий к декабристам, а Грибоедов после декабристского восстания. Этого Грибоедова Тынянов в письме Горькому назвал "самым грустным человеком 20-х годов" (258).

Автор так и не напечатанной и не поставленной на сцене комедии избег осуждения по делу декабристов, успешно продолжил свою государственную службу, стал дипломатом, составителем Туркманчайского договора с Персией, а затем и чрезвычайным послом, "Вазир-Мухтаром", в побежденной стране. Он усердно помогает своему свойственнику, командующему русской армией Паскевичу и отстранился от своего прежнего покровителя, Ермолова. Он обедает в обществе "новых знакомцев" - Сухозанета, пустившего в ход артиллерию против декабристов, Левашева, Чернышева и Бенкендорфа, осудивших их, и Голенищева-Кутузова, повесившего Рылеева с товарищами. Все они напоминают ему персонажей "Горя от ума". "... А кто ж тут Молчалин? Ну что ж, дело ясное, дело простое: он играл Молчалина" (259).

основой Британской колониальной империи. Паскевич передает проект Грибоедова для отзыва служащему у него Бурцеву, бывшему декабристу "... Что же из вашего государства получится? Куда приведет оно? К аристокрации богатств, к новым порабощениям? Вы о цели думали?" - спрашивает Бурцев Грибоедова. "А вы, - спрашивает Грибоедов декабриста, -... о цели думали? Хотите, скажу вам, что у вас получилось бы?.. Вы бы как мужика освободили? Вы бы хлопотали, а деньги бы плыли... И сказали бы вы бедному мужику российскому: младшие братья... временно, только временно, не угодно ли вам на барщине поработать?" Планам декабристов Грибоедов противопоставляет свой план - капиталистического развития, но Бурцев отвергает его, потому что создание Компании в русских условиях означает отправление "крестьян российских" на "нездоровые места" Кавказа, "как скот, как негров, как преступников... в яму! С детьми! С женщинами!" (260)

"устроительства" оказываются нереальными и жестокими. Вместо создания "Закавказской Компании" Грибоедов должен ехать в Персию - на верную гибель.

Замечал это Тынянов или не замечал, но в решении вопроса об исторической необходимости и попытках делать историю он сходился с Толстым.

Особенно острыми оказывались у Тынянова высказывания, связывающие его уже не столько с "Войной и миром", сколько с поздним Толстым - Толстым "Исповеди", статей о патриотизме и "Хаджи-Мурата". Это рассуждения о верности родине и об измене.

Тынянов писал, что уже за столетие до Грибоедова "слово "измена" казалось взятым из оды или далекого предания..." "Измена стала словом военным и применялась только в том случае, если человек изменял один раз - двукратная измена переходила в разряд дел дипломатических"... Тынянов вспоминал друга Грибоедова - Фаддея Булгарина: "Фаддей, верный и любимый друг Александра Сергеевича, русский офицер, передался французам, сражался против русских в 1812 году, попал в плен к своим и стал русским литератором. Восемь лет сделало измену расплывчатым делом, пригодным для журнальной полемики". Тынянов рассказывал в связи с этим о Ходжи-Мирзе-Якубе, армянине Якубе Маркаряне, взятом в плен персами, оскопленном, ставшим одним из главных евнухов шаха: "Границы евнуха Ходжи-Мирзы-Якуба замешались. Он был тегеранским человеком, но основным местом его жительства была снова Эривань..." Еще более абсурдным делалось понятие "измены" в применении к Самсон-Хану, бывшему русскому вахмистру Самсону Макинцеву. Самсон писал Грибоедову: "Родина моя, в которой я родился, есть Россия. В этой самой родине я получил при покойной императрице тысячу палок да вдругорядь, при его величестве императоре Павле, 2500 шпицрутенов... Рубцы ношу я сей поры на теле, хотя мои годы теперь не молодые! Прошу вас, милостивый государь мой, теперь сообразите, какая является моя родина..." (261) Грибоедов, в соответствии с Туркманчайским договором, взял под свое покровительство Якуба Маркаряна и потребовал выдачи Самсона Макинцева, "нового Стенки", к которому "русские солдаты... перебегали сотнями" (262).

"джахату", священной войне против русских, разгрому русского посольства и гибели Вазир-Мухтара.

На всем протяжении романа Тынянов показывает бессилие Грибоедова перед ходом истории: поражение декабристов, победа Николая, невозможность напечатания "Горя от ума", война, дипломатия, необходимость служить одному государству против другого. По справедливому замечанию А. Белинкова, "в романе Тынянова нет свободы воли, нет выбора, все в нем предрешено и предназначено, и поэтому, независимо от своих природных качеств, человек становится таким, каким его делает время" (263). Особенно резко идея всеобщей предрешенности, не имеющей ничего общего с разумом и справедливостью, высказана в следующем пассаже "Смерти Вазир-Мухтара": "Не было власти на земле... И спал за звездами в тяжелых окладах, далекий, необычайно хитрый император императоров, митрополит митрополитов - Бог. Он посылал болезни, поражения и победы, и в этом не было ни справедливости, ни разума, как в действиях генерала Паскевича" (264).

Этот пассаж, более всего перекликавшийся с идеями любимого писателя Тынянова Генриха Гейне, казалось бы, противоречил взглядам Толстого, иначе воспринимавшего идею Бога. Но он не противоречил толстовскому взгляду на историческую необходимость: ведь и для Толстого слова "сердце царево в руце Божией" означали лишь то, что царь есть "раб истории", т. е. "бессознательной, роевой жизни человечества". А в направлении этой "роевой жизни" и для Толстого "не было ни справедливости, ни разума".

Справедливость и разум присущи, согласно Толстому, не историческому движению, а сознанию и воле людей, способных "делать то, что должно" вопреки истории. Возможность эта становилась во времена Булгакова и Тынянова во многом призрачной. Отсюда - глубокий пессимизм обоих писателей.

Это общая черта всей подлинной литературы Советской России, противостоявшей официальному оптимизму. Такими же настроениями было проникнуто и окончание "Тихого Дона", вопреки всей казенной лжи, которую вписал Шолохов в отдельные места. Григорий Мелехов, не нашедший себе места ни среди белых, ни среди красных, ни среди казаков-повстанцев, преследуемый всеми властями, возвращается домой, чтобы, рискуя жизнью, повидать сына: "Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром" (265).

"За правое дело", могла бы быть причислена ко множеству советских романов, написанных "под Толстого", - это была развернутая эпопея, повествовавшая о судьбах многих людей; военные сцены перемежались со сценами повседневной жизни. Повествуя об участнике войны, старом большевике Мостовском, автор передавал его размышления о движении истории: "Движение было во всем, в почти геологическом изменении пейзажа, в огромности охватившего страну просвещения... За короткие годы материальные отношения совершили могучий скачок. Новая, Советская Россия прянула на столетие вперед; она меняла то, что казалось неизменным, - свое земледелие, свои дороги, русла рек... Исчезли, разбитые и развеянные революцией, истаяли огромные слои людей, составлявшие костяк эксплуататорских классов и тех, кто обслуживал их..." (266)

Ничто в романе не противостояло официальной советской идеологии, не давало оснований усомниться в том, что именно эта идеология воплощала в себе борьбу "за правое дело". Тем не менее роман, опубликованный в 1952 году, был осужден в пору борьбы с "космополитизмом" и объявлен "идеологической диверсией". После смерти Сталина эти обвинения были сняты, и ободренный этим автор написал в 1960 г. вторую книгу романа, озаглавив ее "Жизнь и судьба". Но этой книге не посчастливилось и в послесталинские времена - текст ее был передан редактором журнала в КГБ, конфискован и лишь после смерти автора обнаружен и опубликован. Другая книга Гроссмана, написанная в те же годы, "Все течет...", уже не предназначалась для печати и пошла в "самиздат".

Судьба послевоенных книг В. Гроссмана закономерна - в них автор уже ни в какой мере не приспосабливался к цензуре, а писал все то, что он хотел высказать.

В чем же основная идея обеих книг? Тема их - "массовый забой людей" в XX веке: "... первая половина двадцатого века войдет в историю человечества как эпоха поголовного истребления огромных слоев европейского населения, основанного на социальных и расовых теориях... Одной из самых удивительных особенностей человеческой натуры, вскрытой в это время, оказалась покорность... Миллионы невинных, чувствуя приближение ареста, заранее готовили сверточки с бельем, полотенчиком, заранее прощались с близкими. Миллионы жили в гигантских лагерях, не только построенных, но и охраняемых ими самими. И уже не десятки тысяч, а десятки миллионов людей, а гигантские массы были покорными свидетелями уничтожения невинных. Но не только покорными свидетелями: когда велели, голосовали за уничтожение, гулом голосов выражали одобрение массовым убийствам... Насилие тоталитарного государства так велико, что оно перестает быть средством, превращается в предмет мистического, религиозного поклонения, восторга... Чем иным можно объяснить то, что поэт, крестьянин от рождения, наделенный разумом и талантом, пишет с искренным чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства, пору, пожравшую его честного и простодушного труженика-отца" (267). "Ошибочно мнение, что дела времен коллективизации и времен ежовщины - бессмысленные проявления бесконтрольной и безграничной власти, которой обладал жестокий человек. В действительности кровь, пролитая в тридцатом и тридцать седьмом году, была нужна государству, как выражался Сталин, - не прошла даром. Без нее государство бы не выжило". Основой "нового уклада являлся его государственно-национальный характер", идеология "государственного национализма" (268).

С этим выводом связана одна из самых важных идей романа "Жизнь и судьба" - идея тождества фашизма и советского коммунизма. Сходна система истребления людей по принципу их национальной или социальной принадлежности; сходна лагерная система. Гестаповец Лисс говорит об этом заключенному коммунисту Мостовскому в гитлеровском лагере: "Когда мы смотрим в лицо друг другу, мы смотрим не только на ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало... Если победите вы, то мы и погибнем, и будем жить в вашей победе... Мы форма единой сущности - партийного государства. Наши капиталисты - не хозяева. Государство дает им план и программу... Ваше партийное государство тоже определяет план, программу, забирает продукцию. Те, кого вы называете рабочими, - тоже получают заработную плату от вашего партийного государства..." (269)

"мегатоннах доносной лжи", которые "предшествовали ордеру на арест, сопутствовали следствию... определяли имена и списки раскулаченных, лишенных голоса, паспорта, расстреливаемых" (270). Одна из наиболее ярких фигур романа - бригадный комиссар Гетманов, секретарь обкома, человек, обязанный карьерой тридцать седьмому году; фигурирует в нем и ряд других подобных персонажей. Гроссман писал, что ни Гитлер, ни Сталин не определяли хода истории, что "великий Сталин" - "раб времени и обстоятельств, смирившийся покорный слуга сегодняшнего дня, распахивающий двери перед новым временем" (271).

Толстовская идея исторической закономерности, толстовское отрицание роли "великих людей", - все это ясно ощущается в последних книгах Гроссмана. Вслед за Толстым он отвергал представление о величии и "гениальности" полководцев: "Определение гениальности можно отнести лишь к людям, которые вносят в жизнь новые идеи... История битв показывает, что полководцы не вносят новых принципов в операции по прорыву обороны, преследования, окружения, выматывания, - они применяют и используют принципы, известные еще людям неандертальской эры... Нелегко отрицать значение для дела войны генерала, руководящего сражением. Однако неверно объявлять генерала гением. В отношении способного инженера-производственника это глупо, в отношении генерала не только глупо, но и вредно, опасно" (272).

В какой-то степени следовал Толстому Гроссман и в своем споре с Гегелем. Отвергая "благославляемое Гегелем добродушие историков" по отношению к злодеям (273), автор спрашивал: "Прав ли Гегель? - все ли действительно разумно? Действительно ли бесчеловечное? Разумно ли оно?" Но отвергая Гегеля, Гроссман возвращался к его идее свободы как конечной точке исторического развития: "Прогресс в основе своей есть прогресс человеческой свободы... У человека, совершившего революцию в феврале 1917 года, у человека, создавшего по велению нового государства и небоскребы, и заводы, и атомные котлы, нет другого исхода, кроме свободы" (274).

Тема борьбы тотальной несвободы со свободой проходит через авторские рассуждения в романе "Жизнь и судьба" и в прямой форме выражена в повести "Все течет..." И именно "несвободу" считает автор главной сущностью исторического развития России: "Русское развитие обнаружило страшное существо свое - оно стало развитием несвободы. Год от года все жестче становилась крестьянская крепость, все таяло мужичье право на землю, а между тем русская наука, техника, просвещение все росли и росли, сливаясь с ростом русского рабства... Пора понять отгадчикам России, что одно лишь тысячелетнее рабство создало мистику русской души... Да в чем же она, Господи, эта всечеловеческая и всесоединяющая душа? Крепостная душа русской души живет и в русской вере, и в русском неверии, и в русском кротком человеколюбии, и в русской бесшабашности, хулиганстве и удали... и в ленинском насилии, и в победах ленинского государства" (275). Легко заметить неубедительность этого утверждения. На вопрос: "Что же это, действительно именно русский и только русский закон развития?" - Гроссман отвечал: "Нет, нет, конечно". Ведь сам он убедительно показывал тождество русского советского и немецкого фашистского тоталитаризма, писал, что идеи "национального социализма" восприняли "Азия, Африка".

Выделение темы русской "несвободы" определялось прежде всего тем, что для Гроссмана важнее всего была судьба России. Гитлеровский фашизм был побежден; Китай мало интересовал Гроссмана. Мучило его именно то, что происходило на родине, где тоталитарный социализм продолжал существовать и после Сталина. Влияние Толстого на Гроссмана очевидно: недаром одним из наиболее близких автору героев романа оказывается толстовец Иконников, обрекший себя на гибель в фашистском лагере. Но и Иконников у Гроссмана приходит к выводу, что "небеса пусты", и отказывается от веры "найти добро в Боге" (276). Пессимизм Булгакова и Тынянова разделял и Гроссман: "Где пора русской свободной человеческой души? Да когда же наступит она? А может быть, и не будет ее, никогда не настанет" (277).

246. Булгаков М. Под пятой. Мой дневник. М., 1990. С. 44-45.

247. Булгаков М. А. Собр. соч.: В 5 т. М., 1989-1990. Т. 2. С. 307.

248. Там же. Т. 5. С. 32; ср.: Там же. Т. 1. С. 427-428, 563-572, 590.

249. Ср.: Levin V. Michail Bulgakov und Lev Tolstoj: Ein Beitrag zur Re- zeptionsgeschichte von "Krieg und Frieden" // Die Welt der Slaven. XXV (NF. IV). (1980). S. 317-337; Luria J. (Ya. S. Lur'e}. Michail Bulgakov and Lev Tolstoy // Oxford Slavonic Papers. 1990. N. S., v. XXIII. P. 67-78.

251. Там же. С. 188, 209-213.

253. Там же. Т. 5. С. 447; ср.: Новый мир. 1987. No 8. С. 196.

254. Там же. Т. 5. С. 32.

256. Солженицын А. Бодался теленок с дубом // Новый мир. 1991. No 7. С. 107.

257. Тынянов Ю. Собр. соч.: В 3 т. М.; Л., 1959. Т. 1. С. 221-223. Ср.: Белый Андрей. Петербург. М., 1978. С. 23-24, 34-36, 45.

258. Письмо Тынянова Горькому от 21 февраля 1926 г. Цит. по: Белинков А. Юрий Тынянов. 2-е изд. М., 1965. С. 271.

259. Тынянов Ю. Собр. соч. Т. 2. С. 119.

261. Там же. С. 82-83, 391-393.

262. Там же. С. 84.

263. Белинков А. Юрий Тынянов. 2-е изд. М., 1965. С. 183.

266. Гроссман В. За правое дело. М., 1954. С. 47.

267. Гроссман Василий. Жизнь и судьба. М., 1988. С. 196-198.

269. Гроссман Василий. Жизнь и судьба. С. 370-372.

271. Гроссман Василий. Жизнь и судьба. С. 788.

273. Гроссман В. За правое дело. С. 408-409.

274. Гроссман Василий. Все течет... С. 198.

277. Там же. С. 181-183.