Варианты к "Анне Карениной".
Страница 20

Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
13 14 15 16 17 18 19 20

№ 188 (рук. № 103).

Она ревновала его не къ какой нибудь женщине, а къ уменьшенiю его любви. Не имея еще предмета для ревности, она отъискивала его безпрестанно по малейшему намеку, перенося свою ревность съ одного предмета на другой. То она ревновала его къ темъ грубымъ женщинамъ, съ которыми, благодаря своимъ холостымъ связямъ, онъ такъ легко могъ войти въ сношенiя, то она ревновала его къ светскимъ женщинамъ,[1791] съ которыми онъ могъ встретиться, то она ревновала его къ девушкамъ, на которыхъ онъ могъ желать жениться.[1792] И эта последняя воображаемая ревность более всего мучала ее, въ особенности потому, что она знала, его мать желала этаго.[1793]

Перебирая мысленно все то, чемъ она пожертвовала для него, — и положенiе и несчастiе добраго Алексея Александровича и сына, о которомъ она не могла вспомнить безъ слезъ, сводя съ нимъ свои счеты, она более и более чувствовала его неправоту[1794] и жестокость. Разлюбить ее и полюбить другую тогда, когда она всего лишилась для его любви. И онъ еще имелъ духъ[1795] упорно съ нею, убитою и несчастною, бороться, отстаивая какую то свою мужскую свободу. То мучительное состоянiе ожиданiя, которое она между небомъ и землею прожила въ Москве, ту медленность и нерешительность Алексея Александровича, которая такъ томила ее, она приписывала тоже ему. «Если бы онъ любилъ, онъ бы понималъ всю тяжесть моего положенiя и давно кончилъ это».[1796] «Онъ не могъ жить зарывшись въ деревне, какъ я того хотела. Ему необходимо было общество, и онъ поставилъ меня въ это ужасное положенiе, тяжесть котораго онъ не хочетъ понимать». Она знала, что упреками ему[1797] она только удаляется отъ своей цели,[1798] и она пыталась удерживаться, но онъ уже такъ много былъ виноватъ передъ нею въ ея глазахъ, что она не могла быть съ нимъ естественна: она или очевидно удерживалась или начинала невольно противуречить ему, упрекать его по первому попавшемуся предлогу и вступала съ нимъ въ борьбу, въ которой онъ оставался почти всегда победителемъ и потому еще более виноватымъ въ глазахъ ея. Даже те редкiя минуты нежности, которыя наступали между ними, не успокоивали ее: въ нежности его теперь она видела оттенокъ спокойствiя, уверенности, которыхъ не было прежде и которыя раздражали ее.

Вронскiй съ своей стороны никакъ не могъ понять, для чего она отравляла[1799] ихъ и такъ тяжелую жизнь[1800] и для чего наказывала, мучала его, пожертвовавшаго столькимъ для нея и продолжавшимъ быть ей на деле и въ мысляхъ вполне вернымъ.[1801] Онъ не могъ простить себе и ей ту ошибку, въ которую она увлекла его, — соединиться вне брака.

Онъ теперь только понялъ всю тяжесть этаго положенiя для него, честнаго и деликатнаго человека. Она практически была въ его власти, но эта самая беззащитность ее, ея слабость давали ей огромную власть надъ нимъ. И она злоупотребляла этой силой своей слабости. «Я твоя любовница. Ты можешь бросить меня». Она даже говорила ему это. Это было страшное оружiе въ ея рукахъ, и она была неправа, употребляя его для борьбы съ нимъ, которой она искала теперь какъ будто нарочно, чтобы искушать его и отравлять ему жизнь. Въ столкновенiяхъ съ нею онъ во всемъ готовъ былъ покориться и покорялся ей, но не въ той борьбе, на которую она вызывала eго. Онъ не могъ уступить ей тамъ, где дело шло о всей его жизни. Нельзя было понять хорошенько, чего она требовала; то это было совершенно невозможное, какое-то смешное (ridicule) отреченiе отъ всехъ интересовъ жизни, то какое то вечно влюбленное присутствованiе при ней, которое ему становилось противно, потому что оно требовалось отъ него. Хотя и несколько разъ онъ говорилъ себе, что она жалка въ своемъ положенiи и больна, и надо быть сколько возможно мягкимъ и уступчивымъ къ ней, онъ забывалъ это намеренiе, какъ только вступалъ въ отношенiя съ ней.[1802] Его раздражала ея несправедливость и уверенность въ силе своей слабости, и онъ становился въ положенiе отпора и часто, вызываемый ея неразборчивыми оскорбительными нападками, самъ раздражался и говорилъ ей то,[1803] чего бы не долженъ былъ говорить ей, помня ея зависимость. Кроме того, это очевидное теперь для него желанiе постоянно физически нравиться ему, кокетство съ нимъ, забота о позахъ, о туалетахъ, вместо того чтобы привлекать, странно охлаждали его къ ней,[1804] отталкивали даже.

XXIV.

[1805]Анна была одна дома и во всехъ подробностяхъ передумывала выраженiя вчерашняго жестокаго разговора; какъ и всегда, она[1806] долго не могла вспомнить того, съ чего началась ссора: только самыя жесткiя слова, когда поводъ уже былъ забытъ, живо, со всеми подробностями выраженiя его лица представлялись ей.

Но нынче она была въ хорошемъ, справедливомъ расположенiи духа и хотела разобрать все дело[1807] и хладнокровно обсудить и найти свою вину, если она была, съ темъ, чтобы признаться въ ней. Возвращаясь все назадъ отъ оскорбительныхъ словъ спора къ тому, что было имъ поводомъ, она добралась наконецъ до начала разговора и была такъ удивлена темъ, что было началомъ всего, что долго не могла верить. Но действительно это было такъ. Началось все съ того, что за обедомъ, при Яшвине, который, прiехавъ въ Москву, жилъ у нихъ, Вронской сказалъ, что онъ завтра едетъ обедать къ Бринку, на Воробьевы горы.

«Съ женою онъ такъ не поступилъ бы», подумала она и стала холодно разспрашивать о подробностяхъ этаго обеда. Ей сказали, что тамъ будетъ гонка лодокъ Ягтъ-клуба и что будетъ очень красиво. Даже и не понимая того, какъ было неделикатно то, что онъ сказалъ, Вронской предложилъ ей поехать. Онъ сказалъ:

— Будетъ очень красиво, ты бы тоже поехала посмотреть.

Потомъ въ споре онъ утверждалъ, что онъ прибавилъ с той стороны реки. Но она не слыхала этаго, и это приглашенiе взорвало ее. После обеда, когда Яшвинъ уехалъ, она сказала ему:

— Я думала, что у васъ достанетъ такта не приглашать меня на пиръ, где никого, кроме потерянныхъ женщинъ, не будетъ.

— Я ведь сказалъ — «на той стороне реки», — ответилъ онъ съ темъ выраженiемъ холодной правоты, которая еще более оскорбила ее. — Тамъ все будутъ.

— Темъ более я не могу ехать, — ответила она.[1809] И тутъ началось. — Я не требую уже того, чтобы вы помнили меня, мои чувства, какъ можетъ ихъ помнить любящiй человекъ, но я требую просто деликатности, — сказала она, зная,[1810] какъ этотъ упрекъ всегда бываетъ ему чувствителенъ. И действительно, онъ покраснелъ отъ досады и не сталъ оправдываться, а сталъ обвинять.

— Я не могъ оскорбить васъ, потому что не хотелъ этаго, — сказалъ онъ, — и теперь повторяю, что вы можете ехать. Но не въ томъ дело. Я знаю, что что бы я ни сказалъ, мне будутъ противуречить и искать обвинить меня.[1811] Я стараюсь прiучить себя къ этому, но есть пределъ всякому терпенiю. И я человекъ, — сказалъ онъ съ какимъ то значительнымъ видомъ, какъ будто могъ бы сказать еще многое, но удерживался. И въ глазахъ его, когда онъ говорилъ это, выражалась уже нелюбовь, а что-то холодное, похожее на ненависть.[1812]

— Что, что вы хотите этимъ сказать? — вскрикнула она.

— Я хочу сказать то, что нетъ ничего, въ чемъ бы вы согласились со мною. Я хочу ехать въ деревню, вы не хотите, я хочу...

— Неправда, я хочу ехать въ деревню, я только желала пристроить Ганну... Разумеется, для васъ интересны только лошади, вино и я не знаю, что еще.

И хотя она мелькомъ упомянула про свою Англичаночку, онъ нарочно, чтобы оскорбить ее, сейчасъ же сказалъ:

— Мне не интересно это ваше пристрастiе къ этой девочке, это правда,[1813] потому что я вижу, что это ненатурально.[1814]

— Ради Бога, ни слова еще, — вскрикнула она тогда, испуганная этой его жестокостью.

Онъ разрушалъ тотъ мiръ, который она съ такимъ трудомъ состроила себе, чтобы переносить эту жизнь. Онъ ее, съ ея искренностью чувства, обвинялъ въ ненатуральности. Она чувствовала себя такъ больно оскорбленной и чувствовала такой приливъ ненависти къ нему, что она боялась себя.

— Безъ раздора мы не можемъ говорить, а раздоръ между нами страшенъ, — сказала она и вышла изъ комнаты.

Вечеромъ онъ пришелъ къ ней, и они говорили мирно, но не поминали о бывшей ссоре, и оба чувствовали, что ссора заглажена, но не прошла.

Теперь онъ былъ на этомъ обеде, а она оставалась дома и передумывала эту ссору, желая найти свою вину, но не находила ее и невольно возвращалась къ темъ самымъ чувствамъ, которыя руководили ею во время спора.[1815] «», повторяла она себе более всего оскорбившее ее не столько слово, сколько намеренiе сделать ей больно. «Я знаю, что онъ хотелъ сказать. Онъ хотелъ сказать: ненатурально, не любя свою дочь, любить чужаго ребенка. Что онъ понимаетъ въ любви къ детямъ, въ моей любви къ Сереже, которымъ я для него пожертвовала? Но это желанiе сделать мне больно. Нетъ, онъ любитъ другую женщину.[1816] Это не можетъ быть иначе».

И увидавъ, что, желая успокоить себя, она совершила опять столько разъ уже пройденный ею кругъ и вернулась къ еще большему раздраженiю, она ужаснулась на самое себя. «Неужели нельзя? Неужели я не могу взять на себя, — сказала она себе и начала опять сначала. — Онъ правдивъ, онъ честенъ, онъ любитъ меня. Я люблю его, на дняхъ выйдетъ разводъ, чего же еще нужно? Нужно спокойствiе, доверiе, и я возьму на себя. И теперь, какъ онъ прiедетъ, я скажу, что я была виновата,[1817] хотя я и не была виновата, и мы уедемъ поскорее, поскорее въ деревню;[1818] тамъ мы будемъ одни».

И чтобы не думать более и не поддаваться раздраженiю, она позвала девушку и занялась распоряженiями для переезда въ деревню.[1819]

№ 189 (рук. № 103).

Куда? зачемъ она ехала? — она не знала. Она оказала къ Облонскимъ потому, что прежде она имела это намеренiе. Но делать надо было что нибудь. Надо было во чтобы то ни стало не оставаться на месте и уйти отъ самой себя.

Погода была блестящая, ясная. Все утро шелъ дождикъ, потомъ туманъ, и теперь недавно только прояснило. Железныя крыши подъездовъ, плиты тротуаровъ, голыши мостовой, колеса и кожанные верхи пролетокъ извощиковъ — все ярко блестело на сверкавшемъ изъ тучъ солнце. Было 3 часа и самое оживленное время на улицахъ.

Покойная, легенькая игрушечка коляска, скрывая своими рессорами тряскость мостовой, чуть покачиваясь, быстро двигалась на ровномъ ходу кровныхъ серыхъ. Прислонившись къ стенке коляски въ той привычной, но столь несвойственной ей теперь позе довольства и праздности, Анна, прикрываясь шитымъ кружевнымъ зонтикомъ, оглядывала встречающiеся лица, экипажи, дома, мимо которыхъ она быстро проносилась, и все вызывало въ ней рядъ мыслей чрезвычайно ясныхъ, неимеющихъ ничего общаго съ мыслями, мучавшими ее дома. Испугавшее ее внутреннее клокотанiе страсти вдругъ затихло: она думала только о томъ, что видела, и испытывала неожиданное облегченiе. «Вотъ Albert кондитеръ и молодая девушка съ красной рукой, на которую она надеваетъ перчатку, улыбаясь выходитъ и говоритъ что то мущине съ бородкой. Она не сестра, a невеста. — Что у нея за путаница въ голове, у бедной. — Везутъ мебель ве огромномъ рыдване съ надписью. Когда я жила въ девушкахъ въ Москве, этаго еще не было. Это способъ передвиженiя и реклама. Американцы выдумали это; но какъ наша Москва ne se marie pas[1820] со всемъ Американскимъ. Впрочемъ, Филиповъ: говорятъ, они въ Петербургъ возятъ тесто. Вода московская такъ хороша. Вотъ здесь я танцовала, когда мне было 17 летъ. Я была совсемъ не я тогда. А я была только то семячко, изъ котораго выросла я теперяшняя».

Такъ думала она, съ чрезвычайной быстротой переносясь отъ одной мысли къ другой и особенно ясно, светло все понимая и не позволяя себе останавливаться на техъ воспоминанiяхъ, которыя бы ввели ее въ тотъ кругъ мыслей, которыми она мучалась дома. Вспомнивъ о себе, какою она была теперь, она не подумала о своемъ положенiи, а только о себе какъ о женщине и тотчасъ же, занятая новыми впечатленiями, перенеслась дальше. «Какъ славно онъ заворотилъ на бульваръ, — думала она про толстаго Федора кучера. — Онъ, верно, гордится лошадьми и мною, и также Петръ. Съ какой онъ гордостью смотритъ на пешеходовъ съ высоты своихъ козелъ. Все тоже, что чины и места и ордена. Для него эта ливрея тоже, что для Алексея Александровича была первая лента». Вспомнивъ объ Алексее Александровиче, она безъ всякаго отношенiя къ своему положенiю представила его себе, какъ живаго. И хотя это продолжалось только мгновенiе, она съ наслажденiемъ вглядывалась въ его физiономiю, въ физическую и нравственную, которую она всю такъ очень, какъ никогда, увидала теперь. Она видела его съ его тусклыми и кроткими глазами, напухшими синими жилами на белыхъ рукахъ. «Стива телеграфируетъ, что онъ въ нерешительности. Разумеется, въ нерешительности. Если бы онъ зналъ, любитъ ли онъ меня или нетъ, проститъ ли или нетъ? Ненавидитъ ли теперь или нетъ? А онъ ничего не знаетъ. Онъ жалкiй». И опять, избегая возвращенiя къ своимъ мыслямъ, она [занялась][1821] наблюденiями надъ гуляющими на буль[варе], виднеющимися ей сквозь деревья.

«[Девуш]ка съ картонкой, эта женщи[на] въ голубомъ. И те две и эти мущины [?] черный рой около нихъ, почти [?] — думала она, — изъ десяти девять здесь [зан]ятые одними гадкими чувствами, [га]дко смотреть на нихъ. Оттого гадко, [о]тъ того я знаю это, что сама темъ же занята». Мущина поклонился ей у Никитскихъ воротъ. Когда она уже проехала, она вспомнила, что это былъ мужъ Аннушки. «Наши паразиты», подумала она, вспомнивъ, какъ все это семейство понемногу пристроивалось около нихъ и какая странная семейная жизнь была Аннушки. Прежде она никогда не думала объ этомъ, но теперь живо поняла, что Аннушка съ мужемъ не жила, а готовилась жить, наживая деньги по паразитски, выбирая сокъ изъ нихъ. «А все таки она душевно мне сказала: молитесь Богу», вспомнила Анна и, вспомнивъ свой отчаянный призывъ, на который такъ ответила Аннушка, она удивилась, но не стала вспоминать, что привело ее въ это состоянiе. «Она сказала: молитесь Богу. И какъ часто это говорятъ. И какъ мало это имеетъ смысла». Анна вспомнила, какъ она по детски молилась Богу, потомъ какъ Алексей Александровичъ и Лидiя Ивановна нарушили ея детское отношенiе къ молитве, какъ она пыталась войти въ ихъ духъ и не могла и какъ она потомъ при связи съ Вронскимъ откинула это и какъ потомъ въ разговорахъ [съ] братомъ, съ Вронскимъ, съ Воркуевымъ еще [нед]авно после чтенiя Ренана ей ясно стало, [ка]кой это былъ смешной, ненужный обманъ. Вся жизнь ея была теперь любовь къ нему. «Къ чему же тутъ былъ Богъ?» подумала она, и, чувствуя, что она приближается опять къ той области, отъ которой она ушла, она тотчасъ же обратила вниманiе на извощика, обливавшаго водою блестящiя колеса пролетки. «Точно онъ не запачкаетъ ихъ сейчасъ же, но ему надо прельстить красотою своего экипажа и, можетъ быть, чтобъ и заниматься чемъ нибудь. Мы все ищемъ, чемъ бы занять время, только бы не [думать] о томъ, что страшно. Такъ [я] еду теперь къ Долли, чтобы не думать. А что мне нужно отъ Долли? Ничего. Спросить, не пол[учила] ли она известiй отъ Стивы. Но это [только] предлогъ. Мне не нужно этаго».

И [она] стала думать о Долли. Она поняла [те]перь такъ, какъ никогда не пони[мала] прежде. Все закоулки ея души ей [были] теперь видны въ томъ холодномъ [прон]зительномъ свете, въ которомъ [она] видела теперь все. Эта ясность [пони]манiя доставляла ей большое на[слаж]денiе. Ясность эта не размя[гчала] ее, а, напротивъ, ожесточая ее, доставляла ей успокоенiе... Она теперь видела Долли со всеми подробностями ея физическихъ и нравственныхъ свойствъ, видела все закоулки ея души. «Она притворяется теперь, что любитъ свое положенiе, — думала она про нее, — но она ненавидитъ это положенiе и завидуетъ мне. Она делаетъ что можетъ, пользуется своимъ положенiемъ заброшенной, несчастной жены, трудящейся для семьи, и носитъ этотъ ореолъ какъ можно больше къ лицу. Она и любитъ меня немножко, и боится, какъ чего то страшнаго, и завидуетъ, и рада случаю показать мне свою твердость дружбы. Но это неискренно. Какая дружба, когда пятеро детей и несчастная страсть къ мужу, которая душитъ ее. Она занята собой, какъ и все мы. Все мы заброшены на этотъ светъ, зачемъ то каждый [самъ на] себя съ своей запутанностью ду[шевной], страданiями и смертью нако[нецъ], и все мы притворяемся, что веримъ, любимъ, жертвуемъ. А ничему не веримъ кроме того, что больно или радостно. Ничего не любимъ кроме себя и своихъ страстей и ничемъ никогда не жертвуемъ».

Какъ будто пользуясь темъ пронзительнымъ светомъ, который освещалъ все ей теперь, она съ необыкновенной быстротой переносила свои мысли съ однаго предмета на другой. Въ это время какъ она думала о Долли, она успела подумать объ чувствахъ старичка извощика, котораго чуть не задавилъ Федоръ съ его клячей и которому Петръ же погрозилъ, сомневаясь въ его виновности, и о Яшвине, недовольномъ темъ, что Пе[вцовъ], проигравшiй все свое состоянiе, не платилъ, [потому что] у него нетъ. 

№ 190 (рук. № 101).

ЭПИЛОГЪ.

цветъ платьевъ самый модный Черняевскаго волоса. Въ среде людей главный интересъ жизни есть разговоръ печатный и изустный; ни о чемъ другомъ не говорилось и не писалось, какъ о славянскомъ вопросе. Кружки столичныхъ людей взаимно опьяняли другъ друга криками о славянахъ, какъ перепела, закросивающiя [?] до полусмерти. Издавались книги въ пользу славянъ, чтенiя, концерты, балы давались въ пользу славянъ. Собирали деньги добровольно и почти насильно въ пользу славянъ. Более всехъ производили шума газетчики. Имъ, живущимъ новостями, казалось, что не можетъ быть не важно то, что даетъ такой обильный плодъ новостей. Потомъ шумели все те, которые любятъ шуметь и щумятъ всегда при всякомъ предлоге.[1822] Предлоги для шума никогда не переводятся въ цивилизованномъ обществе, где есть газеты, раздувающiя всякiя событiя, но иногда эти предлоги маленькiе, коротенькiе, но имеющiе приличныя вывески, и тогда эти предлоги быстро сменяются одинъ другимъ; такiе бываютъ — прiезды иностранцевъ: американцевъ, пруссаковъ, выставки, и более длинные и съ хорошими словами — голодъ где нибудь въ Россiи, Общество Краснаго Креста, и теперь явился уже самый большой предлогъ и съ самыми хорошими словами. Какъ бываютъ маленькiе грибы и иногда несколько маленькихъ сростутся въ одинъ большой, такъ теперь несколько вздоровъ маленькихъ срослись вдругъ въ одинъ большой вздоръ — славянскiй вопросъ. Шумели все любящiе шуметь, но громче всехъ шумели обиженные и недовольные. Слышнее всехъ были голоса главнокомандующихъ безъ армiй, редакторовъ безъ газетъ, министровъ безъ министерствъ, начальниковъ партiй безъ партизановъ. Комокъ снега все наросталъ и наросталъ, и темъ, кто перекатывалъ его, т. е. городскимъ, въ особенности столичнымъ жителямъ, казалось, что онъ катится съ необычайной быстротой куда то по безконечной горе и долженъ дойти до огромныхъ размеровъ. А въ сущности налипъ только снегъ тамъ, по городамъ, где перекатывали комъ, а когда они устали перекатывать, шаръ остановился и растаялъ и развалился отъ солнца. Но это стало заметно уже гораздо после. Въ то же время какъ запыхавшiеся, разгоряченные въ азарте, они, возбуждая себя крикомъ, катили этотъ шаръ, нетолько имъ самимъ, но и постороннимъ самымъ спокойнымъ наблюдателямъ казалось иногда, что тутъ совершается что то важное. Если же кому и казалось, что все это есть вздоръ, то те, которые такъ думали, должны были молчать, потому что опасно было противуречить беснующейся толпе и неловко, потому что все беснованiе это было прикрыто самыми высокими мотивами: резня въ Болгарiи, человечество, христiанство.

Ошалевшимъ людямъ, беснующимся въ маленькомъ кружке, казалось, что вся Россiя, весь народъ беснуется вместе съ ними. Тогда какъ народъ продолжалъ жить все той же спокойной жизнью, съ сознанiемъ того, что судьбы его историческiе совершатся такiя, какiя будутъ угодны Богу, и что предвидеть и творить эти судьбы не дано и не велено человеку.[1823]

Последнiй годъ былъ очень тяжелый годъ для Сергея Ивановича. Никто кроме его не зналъ всего, что онъ перенесъ въ этотъ годъ. Для знавшихъ его онъ былъ точно такой же, какъ всегда, умный, прiятный собеседникъ, полезный, образцовый общественный деятель, знаменитый ораторъ и даже ученый, написавшiй какую то очень ученую книгу. Но никто не зналъ, что эта то книга и была источникомъ его затаенныхъ страданiй. «Опытъ обзора основъ и формъ государственности» была книга, надъ которой онъ работалъ 6 летъ. Многiя части этой книги были напечатаны въ повременныхъ изданiяхъ и получили одобренiе знающихъ людей. Другiе части были читаны Сергеемъ Ивановичемъ людямъ своего круга, и тоже все это было признано «замечательнымъ». Книга эта после тщательной отделки была издана въ прошломъ году и разослана книгопродавцамъ. Ни съ кемъ не говоря про свою книгу, ни у кого не спрашивая о ней, неохотно, равнодушно отвечая своимъ друзьямъ, незнавшимъ о томъ, какъ идетъ его книга, не спрашивая даже у книгопродавцевъ, покупается ли она, Сергей Ивановичъ тайно отъ всехъ, однако зорко, съ напряженнымъ вниманiемъ следилъ за впечатленiемъ, которое произведетъ его книга въ обществе и въ литературе. Въ обществе она не произвела никакого. Никто не говорилъ съ нимъ про нее. Даже друзья его, встретивъ его равнодушное отношенiе къ вопросамъ о книге, перестали его о ней спрашивать. Иногда онъ объяснялъ себе это равнодушiе темъ, что книга была слишкомъ высока, иногда темъ, что она не нехороша, — нехороша она не могла быть, — но не нужна еще. Въ литературе тоже не было ни слова целый месяцъ. Сергей Ивановичъ расчитывалъ до подробности время полученiя книги и писанiя рецензiй, но прошелъ другой, было тоже молчанiе. Только въ «Северномъ Жуке», въ шуточномъ фельетоне о певце, спавшемъ съ голоса, было кстати сказано несколько презрительныхъ словъ о книге Кознышева, показывающихъ, что книга эта уже давно осуждена и предана на посмеянiе. Наконецъ на 3-й месяцъ въ серьезномъ журнале была критическая статья. Сергей Ивановичъ зналъ и автора статьи. Онъ встретилъ его разъ у Голубцева. Это былъ неокончившiй курсъ въ гимназiи фельетонистъ, очень бойкiй какъ писатель, но ужасно робкiй въ отношенiяхъ личныхъ. Сергей Ивановичъ помнилъ, что онъ старался его покровительствовать и развязать, но что за это фельетонистъ разсердился. Статья была ужасна. Очевидно, нарочно фельетонистъ понялъ всю книгу такъ, какъ невозможно было понять ее. Но онъ такъ ловко подобралъ выписки, что выходило похоже, и все это было остроумно въ высшей степени. Такъ зло остроумно, что Сергей Ивановичъ самъ бы не отказался отъ такого остроумiя, — но это то было ужасно. После этой статьи наступило мертвое и печатное и изустное молчанiе о книге, и Сергей Ивановичъ виделъ, что его 6-тилетнiй трудъ, выработанный имъ съ такой любовью и трудомъ, прошелъ безследно. Онъ пережилъ тяжелое время, онъ переносилъ свое горе совсемъ одинъ, но положенiе его было еще тяжелее оттого, что окончанiе книги и неудача ея отнимали у него целую отрасль занятiй.

Онъ былъ уменъ, образованъ, здоровъ и деятеленъ и не зналъ, куда употребить теперь всю свою деятельность. Разговоры занимали въ Москве большую часть времени, но онъ, давнишнiй городской житель, не позволялъ себе уходить всему въ разговоры, какъ это делалъ его неопытный братъ. Оставалось еще много досуга и умственныхъ силъ. Часть этаго досуга онъ посвящалъ на общественную деятельность; онъ говорилъ и въ съезде, и въ собранiи, и въ комитетахъ, и въ обществахъ, но и этаго было мало. Онъ не зналъ, куда положить свою деятельность. Поэтому возникшiй Славянскiй вопросъ былъ для него находка. Онъ взялся за него и составилъ одинъ изъ центровъ деятельности въ Москве. Проработавъ всю весну и часть лета, онъ только въ Июле месяце собрался поехать въ деревню къ брату. Онъ ехалъ и отдохнуть на две недели, и еще была у него цель — на месте, въ деревенской глуши, видеть тотъ подъемъ народнаго духа, въ которомъ онъ былъ убежденъ. Котовасовъ, давно сбиравшiйся побываетъ у Левина, звавшаго его къ себе, поехалъ съ нимъ вместе.

II.

Небольшая московская станцiя железной дороги была полна народа. Богатые экипажи привозили дамъ и мущинъ. Вследъ за Сергеемъ Ивановичемъ и Котовасовымъ подъехали добровольцы на 3-хъ извощикахъ. У входа дамы съ букетами встретили ихъ и толпою пошли за ними.

— Вы тоже прiехали проводить, — сказала по французски дама, сопутствуемая лакеями.

— Нетъ, я самъ еду, Княгиня. Сколько нынче?

— Пять; стало быть, уже около 300. И пожертвованiй, знаете, ужъ до сотни тысячъ отъ графини Лидiи Ивановны прислано. И одинъ молодой человекъ прекрасный просилъ. Не знаю, почему его не приняли. Я хотела просить васъ, я его знаю, напишите.

Сергей Ивановичъ тутъ же, въ тесноте перваго класса, написалъ записочку и только засталъ последнюю речь, которую съ бокаломъ въ рукахъ прочелъ имъ Северовъ.

— Vous savez, le comte Vronsky part aussi,[1824] — сказала Княгиня.

— Я не зналъ, что онъ едетъ. Где же онъ?

— Онъ здесь. Одна мать провожаетъ его. Онъ, говорятъ, ужасно убитъ. И избегаетъ людей. Все таки это лучшее, что онъ могъ сделать.

— О да, разумеется.

— Вы знаете, что после этаго несчастья онъ былъ какъ сумашедшiй; его насилу вывели изъ этаго состоянiя torpeur.[1825] Но теперь боятся больше всего вида станцiй железныхъ дорогъ.

— А, Княгиня! какъ я радъ, что не опоздалъ, — сказалъ Степанъ Аркадьичъ, поспешно входя и отдуваясь. Онъ былъ очень красенъ, очевидно после завтрака. — Прiятно жить въ такое время. А, Сергей Ивановичъ, вы куда?

— Я въ деревню къ брату, — холодно отвечалъ Сергей Ивановичъ.

— А какъ я завидую вамъ.

— Что, вы говорите, Алексей здесь? Я пойду къ нему.

— Какъ онъ становится несносенъ, — сказала Княгиня. — И все одна фраза. И тамъ ему не рады. Такъ и есть. Я думаю, ему непрiятно видеть его. Вотъ и выпроводили.

— Какое однако общее движенiе народное.

— Parlez lui en route.[1826]

— Да, можетъ быть, если придется. Я никогда не любила его. Но это выкупаетъ многое. Онъ не только едетъ самъ, но эскадронъ ведетъ на свой счетъ.

Послышался звонокъ. Все затолпились къ дверямъ.

Добровольцы, изъ которыхъ заметны были особенно 3 — высокiй кирасирскiй офицеръ въ большихъ сапогахъ, въ Австрiйской мундирной фуфайке съ сумкой черезъ плечо, и худой съ ввалившейся грудью юноша въ войлочной безъ полей шляпе, и очень пьяный и акуратный артилеристъ, прошли впереди. За ними бросилась толпа.

— Le voilà[1827] — проговорила Княгиня, и Сергей Ивановичъ увидалъ Вронскаго въ длинномъ пальто и широкой шляпе (ничего не было въ немъ военнаго), съ опущенными блестящими глазами и нахмуренными бровями.

Выйдя на платформу, они видели, какъ онъ молча, не оглядываясь, пропустивъ мать, скрылся въ отделенiи вагона.

На платформе раздалось «Боже Царя Храни», потомъ крики ура, живiо. Высокiй молодой человекъ особенно заметно кланялся, махая надъ головой шляпой и букетомъ, и другiе, высовываясь, благодарили и принимали что то подаваемое имъ въ вагонъ.

Сергей Ивановичъ простился съ Княгиней и, сойдясь съ Котовасовымъ, вошелъ въ биткомъ набитый вагонъ. Положивъ денегъ въ кружку для Сербовъ, они сели у окна и, провожаемые криками, тронулись.

На Царицынской станцiи поездъ встретилъ стройный хоръ молодыхъ людей, певшихъ «Славься» и потомъ «Боже Царя храни». Опять добровольцы кланялись и высовывались, но Сергей Ивановичъ, вышедшiй съ Котовасовымъ изъ вагона, не виделъ Вронскаго. Онъ, очевидно, даже нарочно задернулъ свое окно. Котовасовъ нашелъ тутъ много знакомыхъ изъ певцовъ. Они были очень веселы и хвалились, что они спелись особенно хорошо и еще лучше, чемъ «Славься», поютъ хороводныя песни.

На следующихъ двухъ станцiяхъ были опять встречи, и, только отъехавъ верстъ 100, где не было городовъ, поездъ принялъ свой обычный видъ. Котовасовъ перешелъ во второй классъ и разговорился съ добровольцами, a Сергей Ивановичъ, встретившись въ коридоре съ Графиней Вронской, разговорился съ нею.

ЭПИЛОГЪ.

Въ среде людей, вследствiи достатка лишенныхъ физическаго труда и не имеющихъ внутренней потребности умственнаго труда, никогда не переводятся общiе модные интересы, иногда быстро сменяющiеся одинъ другимъ, иногда подолгу останавливающiе вниманiе общества. Интересы никогда не касаются лично техъ людей, которыхъ они занимаютъ, a имеютъ всегда предлогомъ общее благо и относятся къ самымъ сложнымъ и непонятнымъ явленiямъ жизни; а такъ какъ непонятнее непонятной жизни отдельнаго человека есть только жизнь и деятельность народовъ и изъ перiодовъ жизни народовъ самый непонятный, какъ неимеющiй еще окончанiя, есть не выразившiй еще своей цели перiодъ современный, то модные эти интересы большей частью относятся къ этому самому, къ современной исторiи, иначе къ политике.

Таковый модный интересъ былъ Славянскiй вопросъ, съ начала зимы начавшiй занимать общество, и къ середине лета, не сменяясь другимъ вопросомъ, какъ снежный катимый шаръ, дошелъ до самыхъ большихъ размеровъ, достигаемыхъ такими модами. Онъ имелъ размеры соединенныхъ въ одно Американскихъ друзей Болгарской церкви, прiезда Славянскихъ братьевъ и Самарскаго голода.

Въ среде людей, главный интересъ жизни которыхъ есть разговоръ печатный и изустный, ни о чемъ другомъ не говорили и не писали, какъ о Славянскомъ вопросе и Сербской войне. Балы, концерты, чтенiя, обеды давались, книги издавались въ пользу Славянъ. Собирали деньги добровольно и почти насильно въ пользу Славянъ. Были Славянскiя спички, конфеты князя Милана, самый модный цветъ былъ Черняевскiй.

— скуку, делали теперь въ пользу Славянъ. Шумели более всехъ те, которые любятъ шуметь, шумятъ всегда при всякомъ предлоге; изъ деланья шума сделали свое призванiе и даже имеютъ соревнованiе между собой о томъ, кто лучше и больше и громче шумитъ.

Таковы были во главе всехъ люди, занимающiеся газетами. Для нихъ, избравшихъ себе профессiю сообщенiя важныхъ новостей и сужденiе объ этихъ новостяхъ, не могло не быть желательно то, чтобы то, что даетъ такой обширный плодъ новостей, разросталось какъ можно больше. Вся цель ихъ состояла только въ томъ, чтобы перекричать другихъ кричащихъ. При этомъ вообще крикъ, т. е. распространенiе всякихъ напечатанныхъ въ большомъ количестве фразъ и словъ, они считали безусловно полезнымъ и хорошимъ, такъ какъ это означало подъемъ общественнаго мненiя. Они перекрикивали другъ друга съ сознанiемъ, что этотъ крикъ вообще полезенъ.[1828]

Потомъ шумели все неудавшiеся и обиженные. Громче всехъ были слышны после газетъ голоса главнокомандующихъ безъ армiй, редакторовъ безъ газетъ, министровъ безъ министерствъ, начальниковъ партiй безъ партизановъ. Комокъ снега все наросталъ и наросталъ, и темъ, кто перекатывалъ его, т. е. городскимъ, въ особенности столичнымъ жителямъ, казалось, что онъ катится съ необычайной быстротой куда то по безконечной горе и долженъ дойти до огромныхъ размеровъ. А въ сущности налипалъ снегъ только тамъ, по городамъ, где перекатывался комокъ, и когда наступило время, шаръ остановился, растаялъ и развалился отъ солнца. Но это стало заметно уже гораздо после. Въ то время какъ запыхавшiеся, разгоряченные въ азарте, они, возбуждая себя крикомъ, катали этотъ шаръ, не только имъ самимъ, но и постороннимъ, самымъ спокойнымъ наблюдателямъ казалось иногда, что тутъ совершается что то важное. Если же кому и казалось, что все это есть вздоръ, то те, которые такъ думали, должны были молчать, потому что опасно было противуречить.

Одурманенная своимъ крикомъ толпа дошла уже до состоянiя возбужденiя, при которомъ[1829] теряются права разсудка и которое въ первую, французскую революцiю называлось терроромъ.

Были даны поводы къ возбужденiю — резня въ Болгарiи, сочувствiе къ геройству воюющихъ Славянъ, въ особенности Черно-горцевъ, и была дана программа чувствъ, которыя эти событiя должны были возбуждать, — негодованiе, желанiе мести Туркамъ, сочувствiе и помощь воюющимъ, и вне этаго все остальное исключалось.[1830] Если въ то время кто говорилъ, что бываютъ Турки и добрые, его называли изменникомъ. Если кто говорилъ, что бываютъ Сербы трусы, его называли злодеемъ и безчестнымъ. Если кто бы сказалъ, что почти также, какъ действовали Турки, действовали и другiя правительства, его бы растерзали.

тонъ мненiе, торжествовалось какъ новое прiобретенiе обществомъ — общественное мненiе.

Опьяненiе доходило до такой степени, что самыя безсмысленныя, противуречивыя, невозможныя известiя принимались за истину, если они подходили подъ программу, и действiя самыя безобразныя, дикiя, если они были въ общемъ теченiи, считались прекрасными.[1831] Были три сряду телеграммы о томъ, что Турки разбиты на всехъ пунктахъ и бегутъ, и на завтра ожидают решительного сраженiя. Никто не спрашивалъ, съ кемъ ожидается и съ кемъ будетъ сраженiе, когда Турки бежали после перваго дня.

Были описанiя местностей, которыхъ никогда не было. Были описанiя такихъ подвиговъ, которые не могли быть[1832] и которыхъ было бы лучше чтобы не было.

Недоставало солдатъ и денегъ, и потому дамы ехали жить въ Белградъ, и всемъ казалось это целесообразно.

Война объявлялась не правительствомъ, a несколькими людьми,[1833] и всемъ казалось это очень просто.

Спасали отъ бедствiя и угнетенiя Сербовъ, техъ самыхъ угнетенныхъ, которые, по словамъ ихъ министровъ, отъ жира плохо дерутся. Этихъ то жирныхъ въ угнетенiи Сербовъ шли спасать худые и голые русскiе мужики. И для этихъ жирныхъ Сербовъ отбирали копейки подъ предлогомъ Божьяго дела у голодныхъ русскихъ людей.

Люди христiане, женщины христiанскiя для целей христiанскихъ объявляли войну, покупали порохъ, пули и посылали, подкупая ихъ, русскихъ людей убивать своихъ братьевъ — людей и быть ими убиваемы.

Ошалевшимъ людямъ, беснующимся въ маленькомъ кружке, казалось, что вся Россiя, весь народъ беснуется съ ними. Тогда какъ народъ лродолжалъ жить все той же спокойной жизнью, съ сознанiемъ того, что у него только затемъ и есть Царь, Правительство, чтобы оно решало за него его государственныя дела, и что давно, еще когда онъ по преданiямъ призвалъ братьевъ съ Рюрикомъ, теперь униженiемъ, лишенiями всякаго рода имъ куплено дорогое право быть чистымъ отъ чьей бы то ни было крови и отъ суда надъ ближнимъ.[1835]

№ 192 (кор. № 122).

интересовъ техъ, которые имъ занимались (кроме какъ темъ, что онъ давалъ имъ занятiе). Онъ имелъ своей задачей благо большаго количества людей и, главное, по сущности своей былъ совершенно непонятенъ; онъ касался не только непонятной человеку жизни отдельных людей, но еще более непонятной жизни совокупности людей, народовъ и не только жизни народовъ въ прошедшемъ, но въ настоящемъ и будущемъ. И знающiе и незнающiе, и образованные и необразованные могли говорить о немъ что хотели, и ни одинъ не былъ правее другого.

Сергей Ивановичъ, полагавшiй, также какъ и другiе, что онъ одинъ съ некоторыми людьми своего круга видитъ настоящее громадное значенiе этаго вопроса, отдавшись разговорамъ объ этомъ деле, съ удовольствiемъ следилъ за разроставшимъ съ зимы и дошедшемъ къ лету до всеобщаго энтузiазма, какъ ему казалось, интересомъ къ этому делу.

№ 193 (кор. № 122).

И чемъ более Сергей Иванычъ занимался этимъ деломъ, которому онъ посвятилъ всего себя, темъ очевиднее ему казалось, что этотъ комъ снега, катаемый имъ вместе съ другими городскими жителями, самъ катится съ необычайной быстротой куда то по безконечному пространству. Одурманенный крикомъ толпы, среди которой онъ находился, и своей собственной деятельностью, Сергей Иванычъ не виделъ, что то самое общественное мненiе, которому онъ приписывалъ такую важность, было только мненiе сотенъ и что это частное мненiе, обладая печатью, все возбуждая и возбуждая себя взаимнымъ крикомъ, довело уже давно этотъ малый кругъ, на который оно действовало, до того состоянiя одуренiя, при которомъ теряются права разсудка и которое въ первую французскую революцiю называлось терроромъ.

Сергей Иванычъ и самъ не замечалъ, какъ принимались за истину самыя безсмысленныя, невозможныя известiя только потому, что все хотели, чтобъ это была правда. Сергею Иванычу казалось очень естественно, что въ армiю, где нетъ одеждъ и пищи, где дорогъ каждый кусокъ хлеба, едутъ толпами дамы, что Генералъ Черняевъ производитъ князя въ короли и что отъ этаго восторжествуетъ славянское дело; что три дня сряду получаютъ телеграммы о томъ, что Турки разбиты на всехъ пунктахъ и бегутъ и на завтра ожидаютъ решительнаго сраженiя.

что въ войне за христiанство слышалось только то, что надо отмстить Туркамъ; что отбирали деньги у Русскихъ бедняковъ почти насильно для того, чтобы посылать въ Сербiю спасать отъ бедствiя и угнетенiя Сербовъ, техъ самыхъ угнетенныхъ, которые, по словамъ ихъ министровъ, отъ жира плохо дерутся.

И Сергею Иванычу вместе со всеми, принимавшими участiе въ производимомъ терроре, казалось, что это не могло быть ошибочно и дурно, потому что въ этомъ самомъ выражалась душа всего народа. Сергею Иванычу и не приходило въ голову, что народъ, всегда готовый на все труды, лишенiя и на смерть для совершенiя своихъ судебъ, продолжая жить все тою же молчаливою и могучею жизнью, смиренно ждалъ, не заботясь ни о Сербахъ, ни о Черногорцахъ, твердо зная то, что у него только затемъ и есть правительство, Царь, чтобы оно решало за него его государственныя дела, и что давно, еще, когда онъ по преданiямъ призвалъ братьевъ съ Рюрикомъ, имъ куплено дорогое ему право быть чистымъ отъ суда надъ ближнимъ и отъ чьей бы то ни было крови.

№ 194 (кор. № 123).

И вдругъ мгновенно представилась ему та минута, когда онъ увидалъ на столе казармы, посреди рабочихъ и станцiонныхъ, ея прелестное, полное недавней жизни, безстыдно растянутое на столе, окровавленное тело и маленькую, энергическую руку ея, какъ она лежала на трупе съ подогнутыми пальцами и осторожно, чопорно отодвинутымъ мизинцемъ; увидалъ закинутую назадъ голову и кроткое, жалкое въ своей уцелевшей красоте лицо, ясно, какъ словами, говорившее ему: «Ты раскаешься, ты раскаялся; но мне жалко и тебя и себя. Но не воротишь...» И тотчасъ вследъ за этимъ онъ вспомнилъ ту минуту, когда съ этою же самой старухой матерью, теперь глядящею въ окно, онъ въ первый разъ встретилъ ее тоже въ вагоне. И онъ виделъ ее, какою она была тогда для него, неприступною, таинственною и прелестною, когда, оборотивъ на него свое незабвенное лицо, обвязанное белымъ оренбургскимъ платкомъ, она быстро пошла навстречу брату.

№ 195 (кор. № 123).

— Какъ хорошо въ лесу, — сказалъ Сергей Иванычъ, отставая отъ другихъ и оставаясь съ братомъ. — Ну, что ты делаешь? — спросилъ онъ у брата.

— Да ничего особеннаго, какъ всегда, занимаюсь хозяйствомъ, — отвечалъ Левинъ. — Что же ты, надолго? Мы тебя давно ждали.

— Недельку, две. Очень много дела въ Москве. Что, ты такъ, какъ князь, смотришь на славянское дело? — сказалъ онъ, улыбаясь и возвышая голосъ.

И довольно было этихъ словъ, чтобы то не враждебное, но холодное отношенiе другъ къ другу, котораго Левинъ такъ хотелъ избежать, опять установилось между братьями.

— А чтожъ князь? — сказалъ Левинъ, чувствуя, что ему неловко смотреть въ глаза брату.

— Да папа ужъ началъ спорить объ Сербахъ, — сказала Долли.

— Я не спорю, я говорю, что не понимаю, — сказалъ князь,[1836] отставая и смеющимися глазами глядя на Левина, очевидно ожидая отъ него поддержки. — Я вотъ очень радъ встретиться съ вами, — продолжалъ онъ, обращаясь къ Сергей Иванычу, — вы мне объясните то, что я не понимаю.

— То есть что же вы не понимаете?

— Я вотъ у Константина спрашивалъ, но онъ не умелъ мне растолковать, что такое братья Славяне и почему мы ихъ такъ страстно любимъ.

— Братья Славяне — это народы однаго съ нами происхожденiя, одной веры, находящiеся подъ властью Турокъ, — совершенно серьезно отвечалъ Сергей Иванычъ.

— Но отчего же мы до сихъ поръ никогда ничего не слыхали про нихъ, только въ географiи учили?

— А это оттого, что мы всегда знали все подробности о томъ, чего намъ не нужно знать. Мы знаемъ басковъ и ирландцевъ, а нуждъ своихъ братiй не знаемъ.

Серьезный и спокойный тонъ, съ которымъ отвечалъ Сергей Иванычъ, смутилъ князя. Онъ не находилъ более места для возраженiй и, главное, для шутки, которая въ его разговорахъ всегда бывала главнымъ орудiемъ.

— Да такъ, но отчего же мы такъ вдругъ все возгорелись любовью? — сказалъ онъ.

— Оттого что узнали своихъ братьевъ и оттого что ихъ страданiя возбудили наше сочувствiе, — сказалъ Сергей Иванычъ, взглянувъ на брата.

— То есть я думаю, — сказалъ Левинъ, которому было жалко смущеннаго князя, — что князь хочетъ сказать, что трудно предположить, чтобы мы вдругъ полюбили людей, которыхъ мы не знаемъ, и что тутъ есть много ненатурального.

— То есть почему же ты находишь, что ненатурально то, что народъ почувствовалъ свою кровную связь съ братьями и встрепенулся какъ одинъ человекъ?

— Я жилъ за границей, читалъ русскiя газеты и думалъ, что въ самомъ деле вся Россiя съ ума сошла отъ любви къ Славянамъ, и очень огорчался, что я ничего не испытываю, но, прiехавъ сюда, я успокоился. У насъ въ деревне никакого нетъ сочувствiя.

— Нетъ, папа, какже нетъ? А воскресенье въ церкви, — сказала Долли, прислушивавшаяся къ разговору.

№ 196 (рук. № 101).

и самыя ясныя, несомненныя чувства поднимались в ней.

«Разумеется, онъ все понимаетъ, — думала она про него. — Вотъ именно все то, что понимаетъ, старается съ такимъ трудомъ понять теперь Костя. Да, гости! Я и рада, что они прiехали, и боюсь за Костю», думала она.

Съ техъ поръ какъ она полюбила Левина, она узнала его — узнала всю его душу. И она полюбила ее, потому, что знала и видела, что эта душа была хорошая. Но съ техъ поръ какъ она вышла за него, по мере того какъ она более и более сближалась съ нимъ, она более и более удивлялась на[1837] те странныя черты, которыя были въ этой душе и такъ противуречили самой душе. Почему то онъ не верилъ, говорилъ, что не можетъ верить, иногда съ какой то злобой и гордостью говорилъ, почему это невозможно ему. Но зачемъ же онъ говорилъ про это, если это мучало его? И какже онъ могъ, бывши такимъ, какимъ онъ былъ, не верить? Во что же онъ верилъ? Все эти вопросы много разъ приходили ей, но она никогда не делала ихъ ему. Она считала себя до такой степени мало умной и образованной, что она не позволяла себе ни съ кемъ, темъ более съ нимъ, котораго она считала такимъ умнымъ, говорить про это. Кроме того, ей говорило внутреннее чувство, что про это не надо говорить. «Про это надо молчать, — говорила она себе. — Онъ такой же, какъ я, еще лучше, гораздо лучше меня. Стало быть, онъ христiанинъ. А если онъ говоритъ, что нетъ, то это дурная привычка, желанье спорить. Но это пройдетъ, это не важно, — думала она, — темъ более что въ последнее время, въ особенности после родовъ, онъ сталъ больше и больше изменяться».

Это противуречiе съ самимъ собою мучало его больше и больше. Онъ безпрестанно говорилъ съ нею (она знала, что говорить съ нею было для него тоже, что говорить съ самимъ собою) о томъ, почему онъ не можетъ верить, и о томъ, какъ это мучаетъ его, и даже говорилъ ей те доводы, по которымъ онъ хочетъ заставить себя верить. Она не возражала ему, не подтверждала его и не противуречила ему. Она избегала этихъ разговоровъ, но съ твердой уверенностью, что онъ придетъ къ ней, следила за нимъ. Она видела, что и въ Москве и особенно первое время весны, когда они вернулись въ деревню, онъ былъ поглощенъ чтенiемъ и мыслями, которые занимали его и прежде, но теперь страстно занимали его. Она не могла понять путей, по которымъ ему нужно было читать философiю Шопенгауера, Вундта и сочиненiя Хомякова, но она видела, что все это имело одну и ту же цель, и страстно следила за нимъ, хотя и поражала и огорчала его своимъ равнодушiемъ къ доводамъ, съ которыми онъ приходилъ къ ней. Она не понимала, къ чему ему нужно было знать, где сказано въ Евангелiи, что Богъ есть любовь, и почему ему казалось это столь важнымъ и почему потомъ онъ пересталъ говорить объ этомъ. Не понимала она тоже, почему онъ радовался, говоря ей, что матерьялисты — точно дети, которыя разрушаютъ то, чемъ живутъ. Что безъ веры нельзя жить ни минуты, а когда полонъ веры отцовъ, проникающей всю душу, тогда,[1838] какъ дети, матерьялисты отвергаютъ все; какъ дети, ломаютъ, уверенные, что они всетаки будутъ одеты и сыты. Почему эта и другая мысль о томъ, что стоитъ только направить умъ на что нибудь, и все разлетится въ прахъ, почему эти мысли казались имъ такъ важны и нужны. Она знала, зачемъ онъ борется, но не знала съ чемъ. И всей душой сочувствовала его отчаянiю, но не могла помочь ему. Она видела, что онъ въ эту весну былъ близокъ къ отчаянiю, и знала, что она сама счастлива и спокойна и что онъ можетъ быть столь же счастливъ и спокоенъ, какъ и она, но что привести его къ этому спокойствiю она не можетъ, а онъ долженъ притти самъ, и она ждала его. Это была задушевная мысль ея за это время. И теперь, съ ребенкомъ у груди, она стала думать объ этомъ. Не разстроилъ бы Сергей Иванычъ и Котовасовъ матерьялистъ, какъ говорилъ Костя, его въ последнее время устанавливающагося спокойствiя.

Последнее время она видела, что онъ уже переставалъ тревожиться и какъ будто въ тишине вслушивался въ таинственные звуки. Еще вчера онъ ей только сказалъ мысль, более всехъ другихъ понравившуюся ей. Онъ сказалъ: [1839] «ты знаешь, первое мое сомненiе въ своемъ неверiи было умирающiй братъ.[1840] Николай прiехалъ ко мне. На меня, отъ того что я любилъ его, нашелъ такой ужасъ передъ пошлостью жизни и что нельзя никуда подняться выше. Второй разъ отъ тебя, когда я передъ сватьбой говелъ. Мне такъ хотелось тогда, — тогда я сильно, ново любилъ, — такъ хотелось иметь общенiе не съ людьми, а выше, и вместе съ темъ я пришелъ въ церковь и почувствовалъ, что я не выше, а ниже. И потомъ не столько твои роды, хотя я молился тогда, сколько когда я изъ Москвы уехалъ одинъ сюда и на меня ночью нашелъ ужасъ за тебя, за Митю, и я почувствовалъ, что я одинъ. Это ужасно. Отчего, когда я съ тобой, на меня не находитъ этотъ ужасъ? Отъ того, что съ тобою я верю съ помощью тебя. Но тутъ я былъ одинъ надъ пропастью».

«такъ что же наконецъ, — сказалъ онъ, — это подлость.

Я не верю, говорю, что не верю, и не верю разсудкомъ, а придетъ беда, я молюсь. Это подло».

Это она понимала и одобряла и видела, что тотъ миръ веры, надежды и любви, въ которомъ она жила, не то что строится, но отчищается въ его душе отъ всего засорившаго его. «Теперь, какъ бы онъ не сталъ спорить, и онъ бы не разстроилъ его, — думала она, — не задержалъ бы. А онъ, неверующiй, — думала она, — онъ, который всю жизнь только ищетъ, какъ бы быть лучше и выше, этаго ничего не ставитъ. Вся жизнь есть что: служить для брата, для сестры. Все эти мужики, которые советуются съ нимъ. И все это невольно, не думая объ этомъ и все тяготясь, что онъ ничего не делаетъ».

№ 197 (рук. № 101).

Несмотря на то, что, увидавъ нешуточную опасность для себя той праздной, исполненной однихъ разговоровъ жизни, которую другiе вели такъ безвредно, Левинъ после родовъ уже почти не выезжалъ изъ дома, онъ всетаки все время въ городе чувствовалъ себя не на месте и какъ бы на станцiи или подъ наказанiемъ, живя только ожиданiемъ, когда это кончится.

и занимали такъ, что [решенiе] каждого вопроса имело для него несомненную важность. Онъ чувствовалъ себя на своемъ месте и спокойнымъ.

Хозяйство сельское, невольныя отношенiя съ мужиками и соседями, домашнее хозяйство, отношенiя съ женою, родными, забота о ребенке наполняли и поглощали все его вниманiе и такъ наполняли его время, что онъ нетолько никогда не испытывалъ безпокойства о томъ, какъ онъ употребитъ время, но почти всегда не успевалъ всего переделать и уже редко, редко делалъ что нибудь для удовольствiя и забылъ думать о своей книге, которая теперь уже была отнесена къ удовольствiямъ.

Хозяйство его, со времени женитьбы все более и более принимавшее другое направленiе, теперь совершенно изменилось. Все прежнiя начинанiя хозяйственныя, имеющiя общiя цели, понемногу оставлялись и теперь были совершенно оставлены. Общiе планы[1841] въ хозяйстве, какiе у него бывали прежде, тоже были оставлены: онъ не держался ни старыхъ прiемовъ, утверждая, какъ прежде, что они самыя целесообразные, ни исключительно научныхъ, новыхъ Европейскихъ, но кое где вводилъ машины и Европейскiя усовершенствованiя, кое где держался старины, не имея никакой предвзятой мысли. Прежде, при каждомъ представлявшемся хозяйственномъ вопросе, онъ сверялся съ своей теорiей и бывалъ въ сомненiи, какъ поступить, теперь же, хотя у него не было никакой теорiи, у него никогда не было сомненiй. Онъ, руководствуясь только личной выгодой и совестью, твердо зналъ, что надо и что не надо делать. Такъ, дальнiя земли, которыя были въ общемъ артельномъ владенiи, онъ, хотя и противъ теорiи, зная, что такъ надо, отдалъ въ наймы. Ближнiя земли, несмотря на продолжавшiйся убытокъ, онъ пахалъ самъ и продолжалъ навозить и жалеть. За порубки лесовъ онъ строго преследовалъ мужиковъ, и совесть его не упрекала; за потравы онъ, къ огорченiю прикащика, всегда отпускалъ загнанную скотину. Постоялый дворъ и питейный домъ онъ уничтожилъ, хотя это было выгодно, только потому, что это ему было почему то непрiятно; въ кабалу мужиковъ брать онъ никогда не соглашался. За водку брать работать онъ не позволялъ прикащику, но устройство новаго рода барщины, при которомъ мужики обязывались за известную плату работать, известное число мужиковъ пешихъ и конныхъ и бабьихъ дней, за которое его называли ретроградомъ, онъ считалъ хорошимъ. На школу, на больницу онъ не давалъ ни копейки, но взаймы, и часто теряя свои деньги, онъ давалъ мужикамъ, считая съ нихъ 5 процентовъ. Непаханная земля, неубранный клочекъ сена возбуждали въ немъ досаду, и онъ выговаривалъ прикащику, но по посадке леса на 80 десятинахъ не косилъ траву и не пускалъ скотину, чтобы не испортить саженцовъ, и не жалелъ этой пропажи.

№ 198 (рук. № 103).

Еще после этаго, когда въ Москве прошли слухи о самоубiйстве Анны и Левинъ поехалъ на ту станцiю и увидалъ ея изуродованное тело и прелестное мертвое лицо и тутъ же увидалъ шатающагося Вронскаго съ завороченной панталоной безъ шапки, какъ его повели вонъ изъ казармы, на Левина нашло[1842] чувство ужаса за себя. «Организмъ разрушенъ, и ничего не осталось, — подумалъ онъ. — Но почему же онъ разрушенъ? Все части целы, сила никуда не перешла. Куда же она делась?» началъ думать онъ. И вдругъ, взглянувъ на прелестное въ смерти лицо Анны, онъ зарыдалъ надъ своей жалкостью съ своими мыслями передъ этой тайной, безъ разрешенiя которой нельзя жить. И съ этой минуты мысли, занимавшiя его, стали еще требовательнее и поглотили его всего. Всю эту весну онъ былъ не свой человекъ и пережилъ ужасныя минуты. Онъ сталъ читать философскiя книги, но чемъ больше онъ читалъ, темъ невозможнее для него представлялась жизнь. Онъ, счастливый семьянинъ и счастливый, здоровый человекъ, былъ несколько разъ такъ близокъ къ самоубiйству, что онъ спряталъ снурокъ, чтобы не повеситься на немъ, и боялся ходить одинъ съ ружьемъ, чтобы не застрелиться. «Въ вечности по времени, въ безконечности матерiи и пространства выделяется пузырекъ организмъ. Я пузырекъ, подержится и лопнетъ.[1843] И другаго ничего нетъ и не можетъ быть. А и это неправда, мучительная неправда. И такъ нельзя жить».

эти никогда не покидали его въ последнее время. Онъ и читалъ и самъ придумывалъ опроверженiя матерiалистовъ, и опроверженiя были несомненны и сильны, но это не помогало, опроверженiя ничего не давали. Онъ и читалъ Шопенгауэра, подставляя на место его воли любовь, и одно время эта новая философiя утешала его, но потомъ онъ увиделъ, что это были только мысли, а не знанiе, не вера, что это была тоже кисейная, негреющая одежда. И онъ не переставая искалъ. Ученiе Хомякова о Церкви, «возлюбимъ другъ друга, да единомыслимъ и единоисповемъ», поразило его сначала, но полемика, исключительность Церкви опять оттолкнула его. Хотя и легче было, онъ понималъ, поверить въ существующую Церковь, имеющую во главе Бога и заключающую весь сводъ верованiй людей, и отъ нея уже принять верованiе въ Бога, творенiе, паденiе, Христа, чемъ начинать съ далекаго, таинственнаго Бога, творенiя и т. д., но онъ не могъ верить и въ Церковь.

Мысли и вопросы эти не покидали его ни на часъ.

«Подло наконецъ, — говорилъ онъ себе, — молиться въ минуты горя и отвергать потомъ». Разговаривая съ женой, съ Долли, съ няней, глядя на сына, въ разговорахъ съ прикащикомъ, съ мужиками онъ думалъ о томъ и находилъ указанiя на занимавшiе его вопросы.

Вскоре после прiезда въ деревню, поехавъ въ именiе сестры, онъ разговорился съ старикомъ мужемъ кормилицы объ отдаче земли. Левинъ предлагалъ другому старику взять землю и настаивалъ на цене, даваемой дворникомъ.

— Онъ не выручитъ, Константинъ Дмитричъ, — ответилъ старикъ.

— Да какже тотъ?

— Да вотъ также, какъ вы. Вы разве обидите человека. Такъ и онъ. Судить грехъ, какъ тотъ, онъ не выручитъ.

— Да отчего?

— Другой человекъ только для своихъ нуждъ живетъ — есть, пить, спать. A Фоканычъ правдивый старикъ. Его попросить, онъ спуститъ. Тотъ для себя, для нужды, а этотъ для Бога, для правды живетъ, душу спасаетъ, человекъ, одно слово.

Церковь, по ученiю Хомякова, живетъ для правды, а не для нуждъ. Его собственная жизнь последнее время и общiй взглядъ его, общiй съ мужиками, подлость отрекаться отъ молитвы — все вдругъ сошлось къ одному и осветило его.

— Ну такъ прощай, потолкуете и заходите ко мне, — сказалъ онъ мужику, — а я пойду домой.

— Счастливо, Константинъ Дмитричъ. Что это вы пешкомъ ходите?

— Я люблю.

— Я вамъ лошадку запрегу.

— Не надо.

— Жара же страсть.

— Да, пересохло все. Ну, прощай, — сказалъ Левинъ, желая поскорее уйти и остаться одному съ своими мыслями.

— Страсть томитъ. Дождичка бы надо для зеленей. Такъ сухая матушка и лежитъ, ровно не сеянная. Счастливо, Константинъ Дмитричъ.

Левинъ пошелъ домой большими шагами, не чувствуя ни жары, ни усталости, прислушиваясь не столько къ своимъ мыслямъ, сколько къ душевному состоянiю, прежде никогда имъ не испытанному. Прежде, когда онъ придумывалъ себе точки опоры, эти его мысли, долженствовавшiя быть точками опоры, действовали на него, какъ капля горячей воды, налитая въ бочку. Капля была горяча, но только пока она была отдельна, но стоило влиться — погрузиться въ общее, чтобы ихъ не видно было тамъ. Но теперь вдругъ въ первый разъ онъ почувствовалъ, что эта одна мысль, высказанная мужикомъ, вызвавшая целый градъ мыслей, сходившихся къ одному центру, была уже не капля.

Все эти прежнiя мысли, все вдругъ какъ будто ждали какой то искры, чтобы скинуть съ себя покровы и собраться въ одну массу, и такую массу утешительныхъ мыслей, что онъ чувствовалъ, что перевесъ уже былъ на ихъ стороне. Онъ чувствовалъ уже теплоту отъ влитой горячей влаги. Онъ чувствовалъ, что все его прежнее миросодержанiе уже изменилось въ душе его, поднялось таинственно согревающее броженiе, и онъ съ наслажденiемъ прислушивался къ нему.

«Не для нуждъ своихъ жить, а для правды. Чтоже онъ сказалъ этимъ, какъ не то, что одно составляетъ самый глубокiй внутреннiй мотивъ, побужденiе мое къ жизни, то самое, безъ котораго (т. е. когда я ищу и не сознаю его, я боюсь веревки и ружья) жить нельзя, но которымъ я только и живу, сознанiемъ, что во всей этой сложной пошлости жизни есть цель вечно достойная жизни человека, и цель эта есть любовь. И чтоже онъ сказалъ? Онъ только выразилъ то самое ученiе, которому поучаетъ насъ та самая Церковь, во главе которой Богъ, про которую говоритъ Хомяковъ. И что же есть въ этомъ ученiи, съ чемъ бы я не былъ согласенъ? Я подставлю только другiя слова и шире понятiя, но будетъ то же. Сила, управляющая мiромъ, проявленiе ея, выразившееся въ этике». Грехъ, объясненiе или названiе зла и смерти и сотни мыслей съ чрезвычайной быстротой и ясностью представились ему. «И чемъ это держится? Однимъ сознанiемъ Бога, котораго я не могу определить такъ, какъ я определяю электричество и тяготенiя, и потому говорю, что его нетъ; тогда какъ онъ именно то, что не определяется теми путями, которыми определяются силы природы. И говорю, что нетъ, а только что душа моя не спитъ въ каждомъ поступке моемъ. Когда я изъ двухъ выбираю то, что есть любовь и самопожертвованiе, я следую только тому, что мне открылъ Богъ.[1844] Потому что откудова же я бы могъ узнать это? Я знаю это отъ того, что все это знаютъ. А кто эти все? Собранiе верующихъ въ это, т. е. Церковь. И что же я знаю о томъ, что желаю знать, что нибудь полнее, чемъ знаетъ это Церковь? Я ничего не знаю. Я знаю то, что ведетъ меня или къ животной жизни — есть, пить, или ничего не знаю и такъ ужасаюсь передъ этимъ исканiемъ, что не могу жить, хочу убить себя. И что даетъ философiя? Только тоже самое. Всякая теорiя — Гегеля — ставитъ того же Духа вместо Бога, котораго безъ умственнаго труда знаетъ мужъ кормилицы, Шопенгауэра — отреченiе отъ воли, состраданiе, жизнь для правды. Всякая теорiя, какъ бы сама признавая высоту и истинность ученiя Церкви, какъ бы задачей своей ставитъ то, чтобы въ выводахъ своихъ совпасть съ ней. Она знаетъ, къ чему стремиться, и знаетъ только благодаря откровенiю. И главное, главное, что же это значитъ — эта подлость, съ которой я молюсь Богу и верю и потомъ отрекаюсь отъ него? Чтоже такое эта молитва моя?» подумалъ онъ и, живо вспомнивъ то доверiе, которое онъ имелъ тогда къ Богу, ту твердость, которую онъ испытывалъ тогда, онъ почувствовалъ такую же теперь. «Да, надо разобрать это теперь. Я не боюсь разобрать это теперь. Это должно», сказалъ онъ себе, чувствуя такой приливъ къ сердцу, что не могъ идти дальше. Это было на бугре, поднимаясь отъ реки. Онъ отошелъ отъ дороги, легъ тутъ же на руки и сталъ думать, завязывая узелки травы.

«Я молился и чувствовалъ Бога въ минуты исключительныя, при родахъ. Чтоже это значитъ?[1845] То, что Богъ есть и действуетъ на меня, или то, что мое неверiе не есть неверiе, а самообманыванiе, и я вдругъ нахожу опять связь съ Богомъ, когда поднимаюсь до него, или что это минуты слабости, когда умъ мой затмевается. Но въ первомъ случае я долженъ признаться себе въ томъ, во что верю, во второмъ — найти, въ чемъ моя ошибка, что я называю Богомъ. Силы природы? Нетъ, я ихъ знаю и въ те минуты. Что нибудь ложное, противуречащее. Или мне нужно всегда или никогда не нужно его.

И онъ живо вспомнилъ ту минуту, когда онъ молился, и ту дилемму, которая тогда казалась ему неотразимою и которую онъ обещался обдумать и не обдумалъ. Въ ту минуту, какъ онъ, чувствуя себя во власти Бога, обращался къ нему, эта дилемма была такая: или я кощунствую, не понимая того, къ кому я прибегаю, a прибегая къ нему наравне съ ворожбой и докторомъ, и тогда это мое обращенiе къ Богу только удаляетъ меня отъ Него, или все то, что я считалъ своимъ убежденiемъ, которое мешало мне веровать, есть чепуха, которая соскочила, какъ только я сталъ передъ Богомъ, и тогда я долженъ поверить эти свои убежденiя, сличить ихъ въ спокойныя минуты съ теперешними моими верованiями и решить, что положительное и что отрицательное».

Но когда прошла минута отчаянiя и безпомощности, онъ не сделалъ ни того, ни другаго. Не отдавая себе въ томъ отчета, просто не думая более объ этомъ, онъ решилъ, что вся дилемма неправильна, что обращенiе его къ Богу было только данью умственной слабости въ минуту раздраженiя. Такое решенiе онъ нашелъ по крайней мере въ своей душе, когда теперь спрашивалъ себя, какъ онъ могъ уйти отъ той дилеммы. Но теперь онъ виделъ, что обманывался. Дилема была безвыходна при чувствованiи себя въ рукахъ Бога, и онъ выпалъ изъ нея только потому, что пересталъ себя чувствовать въ его власти. Но и того онъ не могъ сказать. Онъ все это время не переставалъ чувствовать Его руку. Все его душевныя страданiя имели только одно основанiе — вопросъ, зачемъ я тутъ? Кто, зачемъ меня пустилъ на светъ искать и выстрадывать какого то разрешенiя? Стало быть, и теперь онъ после того толчка не переставалъ чувствовать ту силу, во власти которой онъ находился. И обманывать себя темъ, что это были силы природы, онъ не могъ. Не силы природы интересовали его, не те силы, вследствiи которыхъ совершается естественный подборъ и совершается химическими, физическими и физiологическими законами обменъ[1846] матерiи въ его теле. Эти силы, если бы они все были открыты ему, ни на волосъ бы не разрешили его вопроса.

То, что онъ искалъ, онъ позналъ только вследствiи любви и состраданiя, и это было, какъ бы сказать, несоизмеримо съ теми, эта сила была познана любовью, и она должна была отвечать на любовь, и она должна была быть проста и понятна, и это былъ Богъ. Нетъ, онъ не могъ выйти изъ дилеммы, и онъ вспоминалъ то чувство, когда онъ молился, и испытывалъ теперь подобное же чувство; онъ зналъ, что онъ не кощунствовалъ, а онъ чувствовалъ близость Бога, и на весахъ его ничего не весили те сомненiя, та невозможность по разуму верить, которую онъ считалъ преградою между имъ и Богомъ. И онъ по лени не разобралъ этаго вопроса. И не по лени только. Тутъ была и гордость, нежеланiе быть наравне съ толпой, съ такъ глупо про Божество говорившей толпой, и сожаленiе за все такимъ трудомъ[1847] прiобретенныя разумныя попытки объясненiй. «Теперь ли я ошибаюсь, ощущая радость сознанiя опоры, или ошибаюсь тогда, когда вижу безсмыслицу всего выдаваемаго религiей за истину?» Онъ только улыбнулся при этомъ вопросе и, перевернувшись, сталъ глядеть на ясное, безъ одного облачка, небо. «Теперь я знаю себя, все свое прошедшее, будущее, настоящее, что хорошо и дурно, я чувствую себя вместе со всеми соединеннымъ одной любовью и чувствуя мiръ таинственный, непостижимый умомъ, одинаково для всехъ выраженный Церковью, а тогда я смотрю съ ужасомъ на ружье и веревку. Но почему же я несколько разъ после попытокъ веры возвращаюсь въ него? Съ грустью зная, что это тяжело, но возвращаюсь».[1848]

«А пьяница, а игрокъ, а распутникъ разве не возвращается съ той же грустью къ своей страсти», вдругъ пришло ему въ голову, и онъ, вскочивъ, пошелъ дальше по дороге къ дому, перебирая, испытуя это сравненiе и со всехъ сторонъ находя его вернымъ.

«Да, это страсть ума, страсть Котовасова и моя страсть, страсть гордости ума. Возвращенiе къ ней есть только rechute[1849] гордости ума. И не только гордости ума — плутовства, мошенничества ума», вдругъ ясно пришло ему въ голову и, несмотря на то, что пастухъ, къ которому онъ подходилъ, виделъ его, онъ опять селъ на корточки и, глядя на пыль, сталъ разъяснять себе эту поразившую более всехъ другихъ мысль.

№ 199 (рук. № 101).

Онъ вспомнилъ, что было для него первымъ толчкомъ, заставившимъ его проверить свои убежденiя: это была ясная очевидная мысль о смерти при виде любимаго умирающаго брата. Когда ему ясно пришла мысль о томъ, что впереди ничего не было, кроме страданiя, смерти и вечнаго забвенiя, онъ удивился тому, какъ онъ могъ 14 летъ жить на свете съ такими мыслями, какъ онъ давно не застрелился. A вместе съ темъ онъ жилъ и женился и продолжалъ жить и мыслить и чувствовать. Чтожъ это значило? Теперь ему ясно было, что онъ могъ жить только благодаря темъ верованiямъ, въ которыхъ онъ былъ воспитанъ. Еслибы онъ не имелъ этихъ верованiй, онъ бы давно перерезалъ всехъ техъ, которые ему были чемъ нибудь непрiятны, и его бы давно зарезали. А этаго ничего не было. И ему жизнь представилась въ виде круглаго сосуда, какой онъ видалъ въ лабораторiяхъ, съ двумя противулежащими узкими отверстiями. Одно было входъ въ жизнь, другое — выходъ. Ни того, ни другаго нельзя было сделать, не идя по прямому пути. Но въ середине излишекъ простора позволяетъ избирать всякiя направленiя, и темъ, которые отклоняются отъ прямаго пути, кажется, когда они въ середине, что направленiе входа было ложное и что онъ найдетъ лучшiй, но неизбежная смерть приведетъ опять къ первому прямому пути[1850] — сознанiя того, что мы во власти Его и ничего не знаемъ более того, что онъ хотелъ открыть намъ. «И темъ легче найти этотъ прямой путь, — думалъ онъ, продолжая сравненiе, — чемъ энергичнее будешь биться о края,[1851] думая найти новые выходы».[1852]

№ 200 (кор. №124).

— Ты знаешь, Костя, съ кемъ Сергей Ивановичъ ехалъ сюда? — сказала Долли, обращаясь къ Левину, — съ Вронскимъ. Онъ едетъ въ Сербiю.

— А! — сказалъ Левинъ. — Все едутъ добровольцы.

— Да еще какъ! Вы бы видели овацiи. Нынче вся Москва сошла съ ума отъ вчерашнихъ телеграммъ. Теперь же 3-я тысяча добровольцевъ. Что, васъ не подмывало? Я уверенъ — не будь вы женаты, поехали бы.

— Вотъ ужъ ни въ какомъ случае, — улыбаясь сказалъ Левинъ.

— Т. е. въ военную службу, такъ какъ ты не служилъ, понимаю, но въ общество Краснаго Креста я бы пошелъ.

— Ни туда, ни сюда.

— Отчегожъ?

— Да я ничего не понимаю во всемъ этомъ деле съ самаго начала.

— Т. е. чегожъ ты не понимаешь?

— Да я не понимаю, что такое значитъ братья Славяне. Я ихъ не знаю и никто не зналъ до прошлаго года. Вдругъ мы возгорелись любовью, — говорилъ Левинъ, начавши говорить спокойно и начиная увлекаться своими словами и горячиться.

— Такъ ты не знаешь исторiи и всей нашей кровной связи съ Славянами. Если ты не знаешь, то ты, какъ русскiй, долженъ чувствовать то, что чувствуетъ теперь всякiй мужикъ изъ техъ, которые бросаютъ семью и приходятъ проситься въ добровольцы. Нашихъ бьютъ. За Христа бьютъ Агаряне. A те, которые несутъ последнiе гроши, — это народное чувство.

— Да я живу въ деревне, этаго нетъ ничего.

— Ну, это ты слишкомъ. Какъ нетъ, — сказала Долли. — А воскресенье въ церкви.

— Да они чтобъ душу спасти. Имъ сказали, что вотъ собираютъ на душеспасительное дело.

— Да ведь они знаютъ на что, — утвердительно говорилъ Сергей Ивановичъ, хотевшiй въ деревне увидеть, какъ смотритъ на де[ло] народъ. Это голосъ всей Россiи.

— Прессы, а не Россiи. Мы здесь, въ деревне, совершенно въ томъ положенiи, какъ если бы люди сидели смирно въ комнате, а ихъ бы все уверяли, что они беснуются; такъ насъ, народъ, уверяютъ, что мы сочувствуемъ, а мы ничего не знаемъ.

— Это вечная страсть противуречить. Мы видимъ это сочувствiе, — сказалъ Сергей Ивановичъ, — когда толпы идутъ, бросая все.

— Но его нетъ. Еслибъ оно было, то я его не понимаю.

— Нетъ, Костя, ты Богъ знаетъ что говоришь, — сказала Долли, по мужу сочувствовавшая.

— О, спорщикъ. Право, изъ желанiя спорить, — сказалъ Котовасовъ. — Но я это то и люблю. Ну съ, ну съ, какая ваша теорiя?

— Да моя теорiя та, что война есть жестокое, ужасное дело и по чувству и по науке. Объявляетъ войну Государство, власть, теперь вдругъ войну объявляютъ сотни людей. Берутъ на себя ответственность. Я этаго не понимаю. Дамы христiане даютъ деньги на порохъ, на убiйство.

— Да позвольте, — сказалъ Котовасовъ, — убиваютъ братьевъ, единокровныхъ, ну не братьевъ — единоверцевъ, детей, стариковъ. Чувство возмущается, требуетъ мщенiя. Я понимаю Графа К., который говоритъ, что онъ пленныхъ Турокъ не признаетъ.

— Этаго я не понимаю, такъ мы отдаемся чувству такому же животному.

— Да потомъ, сделай милость, скажи, разве ты не понимаешь исторической судьбы Русскаго народа, разве ты не видишь, что это только дальнейшее шествiе его по пути къ своимъ судьбамъ? И разве ты не видишь въ этомъ внезапномъ подъеме чувства народнаго признакъ?

— Вопервыхъ, я не вижу. И потомъ, что за поспешность, почему эти судьбы должны совершаться въ нынешнемъ году непременно? Они совершатся. Богъ найдетъ эти пути и приведетъ народъ.

— Да вотъ онъ и ведетъ.

— Нетъ, не онъ, а гордость, поспешность. Объявленiе войны.

— Да этакъ вы велите сидеть сложа руки и ждать судьбы, — сказалъ Котовасовъ. — Это Турки делаютъ и досиделись.

— Нетъ, зачемъ ждать сложа руки. А личная деятельность? У каждаго есть свое определенное дело.

— Какое же?

— А то, чтобы жить по правде, для Бога, спасать душу, — сказалъ Левинъ.[1853]

— Да если кто идетъ теперь пострадать за правое дело — не спасаетъ душу? — сказалъ Сергей Ивановичъ.

— Онъ идетъ не страдать, а убивать.

— «Я не миръ, а мечъ принесъ», говоритъ Христосъ.

Они уже давно дошли до пчельника и, боясь пчелъ, зашли за тень избы и сидели на вынесенныхъ старикомъ обрубкахъ. Спокойствiе Левина уже совсемъ изчезло. Высказавъ въ споре свою задушевную, новую мысль, онъ теперь, прислушавшись къ тому, что делалось у него въ душе, уже далеко не нашелъ въ ней прежняго спокойствiя. Несмотря на то, что вызванный вопросомъ Дарьи Александровны о томъ, далъ ли онъ въ церкви денегъ на Сербскую войну, старикъ пчельникъ подтвердилъ мысль Левина, сказавъ: «какъ же не дать, на Божье дело», Левинъ чувствовалъ, что въ душе его теперь опять все смешалось. Не прошло полчаса, какъ, продолжая разговоръ, онъ уже сцепился съ Котовасовымъ спорить о философскихъ предметахъ и доказывалъ уже ему (лишая ея этимъ для себя всякой убедительности) самую дорогую свою мысль о томъ, что, думая матерiалистически, надо думать только до конца, и тогда придешь къ гораздо худшей безсмыслице, чемъ религiозныя верованiя.[1854] Матерiя, сила — все ничто, и нетъ конечнаго смысла. Мысль эта, казавшаяся ему столь победительною, даже ни на минуту не остановила вниманiя Котовасова.

— Да зачемъ же мне думать? — сказалъ онъ совершенно искренно, спокойно (это виделъ Левинъ).

— Мне нужны формы, въ которыхъ я могу мыслить, и такiя формы — матерiя, силы, организмъ, а что это само по себе — мне и дела [нетъ].

— Какъ, вамъ и дела нетъ, что будетъ съ вашей душой?

— Вотъ уже никакого, — смеясь сказалъ Котовасовъ, и это было такъ искренно, что после этаго и говорить нечего было.

Левинъ почувствовалъ изчезнувшимъ все строившееся и былъ почти въ отчаянiи. Котовасовъ былъ очень веселъ.

— Будетъ, будетъ дождикъ, Дарья Александровна.

Действительно, стало хмуриться, и все пошли скорей домой. У самаго дома уже было совсемъ темно отъ страшной черной и потомъ белой тучи. Кити не было дома.[1855] На душе у Левина было также мрачно теперь, какъ и на небе. Онъ, оставивъ гостей, побежалъ на гумно. Ему сказали, что она прошла по другой дороге. Онъ побежалъ, и вдругъ его ослепило, и треснулъ сводъ небесъ, и ударило въ дубъ, и пошелъ сплошной дождь, въ туже секунду измочившiй его до тела. Исполненный ужаса, онъ побежалъ въ Колокъ, и, подумавъ о томъ, что было съ Кити и ребенкомъ, онъ прямо опять сталъ молиться. Несмотря на волненiе, онъ спрашивалъ себя, кому онъ молится, и зналъ и опять чувствовалъ близость его.

Это была короткая туча. Ужъ проясняло, и виденъ былъ свежiй и черный осколокъ разбитаго дуба и дымъ. Недалеко подъ другимъ онъ увидалъ двухъ мокрыхъ съ облипшими платьями женщинъ, нагнутыхъ надъ тележечкой съ зеленымъ зонтикомъ. У няни подолъ былъ сухъ, но Кити была вся мокра. Когда онъ подбегалъ къ нимъ, шлепая сбивавшимися по неубравшейся воде ботинками, она оглянулась на него мокрая, съ шляпой, изменившей форму, и улыбалась. Митя былъ целъ и даже сухъ.

Въ продолженiи всего дня Константинъ Левинъ ужъ ни разу не спорилъ. И за разговорами и суетой онъ радостно слышалъ полноту своего сердца, но боялся и спрашивать его. Онъ чувствовалъ одно: возможность удерживать свой умъ, не направлять его на то, на что не нужно, и удерживалъ его.

Вечеромъ, когда онъ остался одинъ съ женой, онъ началъ было ей разсказывать свое религiозное чувство, но, заметивъ ея холодность, тотчасъ же остановился. Но когда Кити, какъ всегда передъ сномъ, ушла кормить въ детскую и онъ остался одинъ, онъ сталъ думать: «Молитва исполнена? Чудо? Нетъ. Зачемъ такъ грубо. Силы, природа, и той мы приписываемъ самые простые пути (экономiю силъ природы), а Богъ — онъ изменяетъ мое сердце, молитва сама изменяетъ и воздействуетъ». И целый рядъ мыслей еще съ большей силой, чемъ утромъ, поднялся въ его душе.

— Пожалуйте къ барыне.

— Что, не случилось что нибудь?

— Нетъ, они радуются и вамъ показать хотятъ. Узнаютъ.

Действительно, придя въ детскую, Левинъ убедился, что ребенокъ уже узнавалъ. Кити сiяла счастьемъ. Левинъ радовался зa нее, и весело ему было смотреть на то, какъ ребенокъ улыбался, смеялся, увидавъ мать. Но главное чувство, которое онъ испытывалъ при этомъ, было тоже, которое становилось у него всегда на место ожидаемой имъ любви къ сыну, — чувство большей плоскости, уязвимости и тяжести и трудности предстоящаго. «Сербы! говорятъ они. Нетолько Сербы, но въ своемъ крошечномъ кругу жить не хорошо, а только не дурно.

», подумалъ онъ.

Конецъ.

№ 201 (кор. № 125).

Левинъ покраснелъ отъ досады не за то, что онъ былъ разбитъ, а за то, что онъ не удержался и сталъ спорить. Онъ чувствовалъ, что братъ его нетолько раздраженъ, но озлобленъ на него, какъ человекъ, у котораго отнимаютъ его последнее достоянiе, и виделъ, что убедить его нельзя, и еще менее виделъ возможность самому согласиться съ нимъ. Дело тутъ шло о слишкомъ важномъ для него. Все его воззренiе на жизнь зиждилось теперь на томъ, чтобы жить для Бога — по правде, т. е. управлять темъ не перестающимъ въ живомъ человеке и не зависимымъ отъ него рядомъ желанiй, чувствъ, страстей, изъ которыхъ слагается вся жизнь, такъ, чтобы выбирать то, что добро. А по понятiямъ брата добро можно было определить. Было решено разумомъ, что защитить Болгаръ было добро, и потому война и убiйство уже не считалось зломъ, а оправдывалось.

То, что они проповедывали, была та самая гордость и мошенничество ума, которыя чуть не погубили его. Въ последнее свиданiе свое съ Сергеемъ Ивановичемъ у Левина былъ съ нимъ споръ о большомъ политическомъ деле русскихъ заговорщиковъ. Сергей Ивановичъ безжалостно нападалъ на нихъ, не признавая за ними ничего хорошаго. Теперь Левину хотелось сказать: за что же ты осуждаешь коммунистовъ и соцiалистовъ? Разве они не укажутъ злоупотребленiй больше и хуже болгарской резни? Разве они и все люди, работавшiе въ ихъ направленiи, не обставятъ свою деятельность доводами более широкими и разумными, чемъ сербская война, и почему же они не скажутъ того же, что ты, что это, наверное, предлогъ, который не можетъ быть несправедливъ. У васъ теперь угнетенiе славянъ, и у нихъ угнетенiе половины рода человеческаго. И если общественное мненiе — непогрешимый судья, то[1856] оно часто склонялось и въ эту сторону и завтра можетъ заговорить въ ихъ пользу. И какъ позволять себе по словамъ десятка краснобаевъ добровольцевъ, которые пришли къ нимъ въ Москве, быть истолкователями воли Михайлыча и всего народа?

Въ продолженiе всего дня Левинъ за разговорами и суетой продолжалъ радостно слышать полноту своего сердца, но боялся спрашивать его.

Вечеромъ, когда онъ остался одинъ съ женой, только на одну минуту ему пришло сомненiе о томъ, не сказать ли ей то, что онъ пережилъ нынешнiй день; но тотчасъ же онъ раздумалъ. Это была тайна, для одной его души важная и нужная и невыразимая словами.

— Вотъ именно Богъ спасъ, — сказала она ему про ударъ въ дубе.

— Да, — сказалъ онъ, — я очень испугался.

— Пожалуйте къ барыне.

— Что, не случилось ли что-нибудь?

— Нетъ, оне показать вамъ хотятъ объ Митеньке.

Кити звала его, чтобы показать ему, что ребенокъ уже узнавалъ. Кити сiяла счастьемъ. Левинъ радовался за нее, и весело ему было смотреть на то, какъ ребенокъ улыбался и смеялся, увидя мать; но главное чувство, которое онъ испытывалъ при этомъ, было то же, которое становилось у него всегда на место ожидаемой имъ любви, — чувство страха за него и за себя. Но не было никакой поразительности, никакой сладости, ничего того, что въ молодости считается признакомъ сильнаго чувства, а тихо, незаметно, то онъ и самъ не зналъ, когда ему [вошло] это новое чувство и уже неискоренимо засело въ немъ.

Оставшись опять одинъ, когда она, какъ всегда передъ сномъ, ушла кормить въ детскую, онъ сталъ вспоминать главную радость нынешняго дня. Онъ не вспоминалъ теперь, какъ бывало прежде, всего хода мысли (это не нужно было ему), но чувство, которое руководило имъ, чувство это было въ немъ еще сильнее, чемъ прежде.

«Новаго ничего нетъ во мне, есть только порядокъ. Я знаю, къ кому мне прибегнуть, когда я слабъ, я знаю, что яснее техъ объясненiй, которыя даетъ церковь, я не найду, и эти объясненiя вполне удовлетворяютъ меня. Но радости новой, сюрприза никакого нетъ и не можетъ быть и не будетъ, какъ и при каждомъ настоящемъ чувствъ, какъ и при чувстве къ сыну».

Графъ Левъ Толстой.

1791. Зач.: къ Кити,

1792. и чего желала его мать.

1793. Зач.: Она ревновала его и потому обвиняла. Кроме того, за любовь его къ ней она пожертвовала всемъ, чемъ можетъ пожертвовать женщина, и потому онъ былъ неправъ, онъ былъ виноватъ за то, что онъ отнялъ у нее часть ея любви, что она любила такой дорогою ценою, пожертвовавъ всемъ, чемъ можетъ пожертвовать женщина. И она невольно испытывала за это къ нему чувство гнева. Она знала, что выраженiе этаго гнева можетъ только еще более охладить его. И потому она удерживалась, чтобы говорить ему про это, и не была съ нимъ естественна. Но не упрекая его словами, она темъ более жестоко упрекала его мысленно, оставаясь сама съ собою, и онъ все более и более становился виноватъ передъ нею.

Зач.: и несправедливость.

1795. Зач.:

1796. Зач.: если бы онъ хотелъ, онъ бы

1797. въ глаза и мысленными упреками, гневомъ,

1798. Зачеркнуто: но она не думала, чтобы она могла воротить его любовь привлекательностью, нежностью и покорностью: и не разъ, а десятки разъ она пыталась быть, какъ прежде, и нежной къ нему, но можно быть нежной только взаимно, но всякiй разъ взрывы гнева делали его положенiе еще худшимъ, и она

Зач.: свою

1800. Зач.: (онъ признавалъ это)

Зач.: и изъ всехъ любящiй ее одну; ему странны и непонятны были ея переходы отъ страсти къ злобе. И чемъ сильнее страсть, темъ больше после холодной злобы. Для чего она вызывала его на борьбу, въ которой онъ не могъ покориться и

1802. Зачеркнуто:

1803. Зач.: въ чемъ потомъ самъ упрекалъ себя.

1804. и она видела это.

1805. Зач.: Вронскiй уехалъ на холостой пиръ на Воробьевы горы.

Зач.: и не помнила даже, съ чего началось. Всегда такъ бывало, что, объ чемъ бы ни заговорили, оба думали объ одномъ, и при первомъ предлоге предметъ разговора забывался, и начинали говорить о томъ, что было близко сердцу.

1807. Зач.: была быть гонка лодокъ. И разговоръ объ этомъ зашелъ за обедомъ при Яшвине,

1808. Зач.: — Я думаю поехать, — сказалъ Вронской. — И ты бы прiехала къ этой стороне реки. Очень красиво будетъ.

Анна нахмурилась и сказала:

— Можетъ быть.

1809. Зачеркнуто: раздраженная его тономъ.

1810. что это больно будетъ ему.

1811. Зач.:

Зач.: Это еще больше раздражило ее.

Зач.:

1814. — Такъ чтоже вамъ интересно? Любовь моя вамъ тоже не интересна.

— Кто вамъ это сказалъ? Я только не понимаю любви, занимающей всю жизнь. Это не можетъ быть всегда.

— А я не понимаю другой. Впрочемъ, не говорите, идите.

Зачеркнуто: Она начала съ желанiемъ найти свою вину и только больше и больше видела его виновность.

«Онъ все можетъ сказать мне, — думала она, раздражая сама себя. — Почемъ я знаю, можетъ быть,

Зач.: и тяготится мною. Онъ можетъ сказать мне: я васъ не держу, вы не хотели разводиться съ вашимъ мужемъ, вы можете идти куда хотите. Я обезпечу васъ, если мужъ васъ не приметъ. Почему же ему не сказать мне этого?

1817.

1818. Зач.: прiехавъ домой,

1819. Она твердо решилась не поддаваться более духу борьбы, овладевшему ими, и примириться съ нимъ. Нечего было даже мириться, потому что ссоры не было никакой.

1821. Взятое в этом варианте в квадратные скобки приходится на оторванные края листа и восстанавливается предположительно. В двух случаях, когда утраченные слова не могут быть угаданы даже приблизительно,

На полях написано: Отбирали деньги у нищихъ для угнетенныхъ, которые такъ зажирели, что не хотели драться.

Свiяжскiй и Степанъ Аркадьичъ нетолько христiане, но православные.

[1 неразобр.] покупали револьверы. Тероръ со всеми призн[аками]. Встречаясь, боятся, разумъ не обязателенъ. И во главе теже ограниченные, гордые своей честностью и страшные

1823. <Узнавъ про смерть Анны, Алексей Александровичъ испыталъ ужасъ.> Алексей Александровичъ горячо сочувствовалъ делу. И увлеченiе его этимъ деломъ много способствовало ему загладить тяжелое впечатленiе отъ смерти Анны. Онъ написалъ несколько записокъ о томъ, какъ должно было вести дело. Но взгляды его на решенiе вопроса были различны съ взглядами графини Лидiи Ивановны. Графиня Лидiя Ивановна въ этомъ деле руководствовалась указанiями Landau. И кроме того, любовь ея теперь съ Алексея Александровича была перенесена на одного Черногорца.

1824. [Вы знаете, граф Вронский тоже отправляется,]

1825. [оцепенения.]

— Поговорите с ним в пути.]

1827. [— Вот он,]

Зачеркнуто:

1829. Зачеркнуто:

Зач.: и разумъ уже не имелъ никакихъ правъ.

1831. Являлись известiя, которыя все повторяли, нисколько не смущаясь безсмыслицей и невозможностью

1832. Зачеркнуто: «Ахъ, смерть имъ, о Господи» и «Напредъ».

Зач.: дамами и мущинами,

Зач.:

1835. и изъ за мелочнаго тщеславiя, изъ моды не отступался отъ этаго права, а готовый на все спокойно ждалъ совершенiя своихъ судебъ отъ высшей власти.

1836. — Князь говоритъ, что мы кричимъ, какъ лягушки передъ дождемъ, — все также спокойно улыбаясь, сказалъ Сергей Иванычъ.

— Нетъ, я не про васъ, я про газеты, — сказалъ князь.

1837. Зачеркнуто:

1838. Здесь, очевидно, какой-то пропуск.

«Я понимаю, что человекъ нелюбящiй можетъ быть неверующiй».

1840. Дмитрiй.

В подлиннике:

1842. Зачеркнуто:

Зачеркнуто: зачемъ же жить? Нельзя жить и надо убить себя.

1844. Все теорiи свои — организмъ звездъ — и чужiя включались свободно, кроме матерьялизма, который есть отрицанiе.

1845. Рядом на полях написано:

подлиннике: обмена.

В подлиннике:

1848. И это какъ возвращаются отъ счастливаго, но заблѵжденiя.

1849. [рецидив]

безъ котораго нетъ выхода.

1851. Зач.:

1852. Зач.: И одинъ прямой путь есть вера, безъ которой я бы и не могъ жить.

Православ[iе] противъ катол[ицизма]

1854. Меду съ огурцами деямъ.

Зачеркнуто:

1856. Зачеркнуто:

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
13 14 15 16 17 18 19 20

Разделы сайта: