№ 6 (рук. № 7).
<АННА КАРЕНИНА.
РОМАНЪ.
Отмщенiе Мое.
Степанъ Аркадьичъ Алабинъ, несмотря на вчерашнюю сцену съ женой после того, какъ открылась его неверность, несмотря на то, что вчера вечеромъ горничная жены Параша не пустила его въ спальню и объявила, что Дарья Александровна больна, не хочетъ его видеть и приказала укладывать свои и детскiя вещи, съ темъ чтобы переехать къ матери, несмотря на все это и на 41 годъ жизни, здоровая натура Степана Аркадьевича взяла свое, и онъ спалъ крепко до привычнаго часа 8 часовъ утра, когда ему было время ехать въ присутствiе.[247]
— Ахъ! — вскрикнулъ онъ, когда проснулся и вспомнилъ все, что было. «Обойдется, пройдетъ», подумалъ онъ, спуская съ кровати[248] белыя жирныя, мускулистыя[249] стегны и отъискивая маленькими жилистыми ступнями шитыя женою и подареныя къ прошлому рожденью на золотистомъ сафьяне щегольскiя туфли. Надевъ щегольской халатъ работы французскаго портнаго, халатъ, который приписанъ былъ последнiй разъ въ 80 рублей къ счету портнаго, чтобы составить ровно тысячу, Степанъ Аркадьичъ прошелся по комнате, и, какъ ни не непрiятно ему было на душе, легкая походка его сильныхъ ногъ, такъ легко носившихъ ожиревающее красивое тело и широкiй грудной ящикъ, была также красива, и плечи держались также назадъ и грудь впередъ, и[250] румяное лицо, когда онъ взглянулъ на себя въ большое зеркало, было также красиво, и русыя бакенбарды съ серебряной сединой также красиво вились по сторонамъ щекъ и скулъ,[251] и волоса, несмотря на проведенную ночь, также курчавились по вискамъ и по плеши красиво редели на середине головы.
[252]Вошелъ Матвей, лакей, старый другъ и товарищъ Степана Аркадьича, въ щегольскомъ пиджаке, съ золотой цепочкой на жилетномъ кармане и съ pince-nez на снурке. Такой же щеголь цирюльникъ почтительно и весело шелъ за нимъ съ своимъ клеенчатымъ сверткомъ и белыми полотенцами и парящейся серебряной кружкой. Цирюльникъ привычными глянцовито пухлыми руками раскладывалъ принадлежности на уложенномъ щеточками, бутылочками, коробочками съ серебряными съ вензелями крышечками и ручками, Матвей подалъ два письма на серебряномъ подносе и телеграмму. Ответъ заплаченъ. И положивъ руки въ карманы и разставивъ твердо ноги въ мягкихъ сапогахъ, съ боку[253] насмешливо, успокоительно и вместе съ темъ уныло смотрелъ на своего барина. «Денегъ нетъ, долговъ куча, съ барыней разстройка, а въ ее именье надо лесъ продать, плохо.[254] Ничего, сударь Степанъ Аркадьичъ, и я не оставлю барина, и обойдется, все обойдется и образуется», говорилъ его взглядъ.
Одно письмо было изъ Петербурга[255] отъ сестры Степана Аркадьича Анны Аркадьевны Карениной. Она писала, что мужъ уезжаетъ на ревизiю и что ей скучно, несмотря на светъ, скучно безъ мужа. Примутъ ли ее они къ себе? Она прiехала бы на неделю, и слухи и светскiя и шутки. «Вотъ женщина, — подумалъ Степанъ Аркадьичъ про сестру. — И верная жена, и светская женщина, и всегда весела и терпима. Нетъ этаго какого то пуризма московскаго», подумалъ онъ. Другое письмо было отъ Лидiи Ивановны, той самой особы, которая была причиной разстройства съ женой. Она ничего не знала или не хотела знать и звала обедать сегодня въ Эрмитажъ[256] и съехаться въ Зоологическомъ саду въ 3 часа после присутствiя. Потомъ былъ черный ящикъ служебныхъ бумагъ въ виде гармонiи.
— Ну а изъ Присутствiя? — сказалъ Степанъ Аркадьичъ, придерживая руку цирюльника.
— Гармонiя полная, — отвечалъ Матвей, — прикажете принести?
Гармонiей жена Долли Александровна называла шутя огромный большой обитый кожей ящикъ, въ которомъ приносились служебныя бумаги.
— Нетъ, после.
Дожидавшаяся рука цирюльника опять легко задвигалась въ кисти, сгребая щетину съ мыломъ и оставляя нежно-розовыя поляны. «Какъ нибудь обойдется», все спокойнее и спокойнее думалъ Степанъ Аркадьичъ по мере движенiя впередъ своего туалета.> Два детскiя голоса — Степанъ Аркадьичъ узналъ голоса Гриши, старшаго мальчика, и Тани, девочки любимицы — послышались за дверями.
— Нетъ, ты не можешь? — кричала по англiйски девочка. Степанъ Аркадьичъ[257] подошелъ къ двери и кликнулъ:
— Таня!
8-летняя девочка вбежала въ столовую, обняла отца и повисла ему на шее, такъ что и такъ красная толстая шея его побагровела, и поцеловала его въ[258] душистое лицо. Девочка любила этотъ легкiй запахъ духовъ, распространявшiйся, какъ отъ саше, отъ бакенбардъ отца и всегда соединявшiйся съ впечатленiемъ ласки отца.
— Что мама?
— Мама давно встала.
«Значитъ, не спала всю ночь», подумалъ Степанъ Аркадьичъ.
— Что, она весела?
Девочка задумалась.
— Должно быть. Она не велела учиться, a велела идти гулять съ Мисъ[259] Гуль и къ бабушке.[260]
«Правду говоритъ Матвей, образуется. Великое слово — образуется, — подумалъ Степанъ Аркадьичъ. — И что тутъ такого ужаснаго?[261] Ведь все тоже, что было, ведь что же новаго? Ахъ, какъ ее жалко, ахъ, какъ ее жалко».
— Ну иди, постой.
Онъ досталъ со стола, где вчера поставилъ; коробочку конфетъ и далъ ей две, выбравъ ее любимыя — шеколадную и помадную. <Туалетъ его ужъ былъ конченъ, мундирные панталоны, жилетъ, часы съ кучей брелокъ и двумя цепочками въ обоихъ карманахъ и крестъ на шее маленькiй форменный, но нарочно заказанный. Степанъ Аркадьичъ говаривалъ, что нетъ ничего более дурнаго тона, какъ крестъ на шее, a вместе есть манера его носить такъ, что ничего нетъ порядочнее, и онъ зналъ эту манеру, и изъ подъ его щегольски красиваго добраго и веселаго лица, изъ подъ его бакенбардъ на его рубашке и беломъ галстуке съ крошечными золотыми запонками крестъ былъ хорошъ. Онъ этаго ничего не думалъ. Несколько разъ прежде онъ думалъ это, но по привычке долго постоялъ передъ зеркаломъ, стирая батистовымъ платкомъ излишнiе духи съ бакенбардъ. «Обойдется, обойдется», подумалъ онъ, оправляя свежiе манжеты, окаймлявшiе белые отделанныя руки. Онъ наделъ сертукъ, расправилъ плечи и, привычнымъ движеньемъ разсовавъ[262] по карманамъ спички, сигары, бумажникъ, кошелекъ, все щегольское, не блестящее, но элегантное, вышелъ[263] въ столовую, легко ступая по ковру въ своихъ лайковыхъ, какъ перчатки, мягкихъ сапогахъ и потирая руки. Въ столовой стоялъ на кругломъ [?] столе серебряный приборъ съ кофеемъ на белейшей, чуть крахмаленной скатерти. Тутъ, за кофеемъ, онъ прогляделъ кое какiя бумаги, привычными ловкими движеньями развертывая, переклады[вая], сделалъ огромнымъ карандашомъ отметки, тутже выдалъ на необходимое 50 рублей Матвею изъ 180, которые у него были въ бумажнике, и отказалъ долгъ, обещанный хозяину извощику и прикащику изъ магазина. Все время онъ кушалъ кофей съ любимымъ своимъ калачомъ съ масломъ, такъ красиво жуя своими румяными сочными губами и апетитно и спокойно, что казалось неприлично, чтобы у этаго человека могло быть горе и непрiятности. Но горе было, и нетъ нетъ — онъ останавливался жевать и прислушивался, перебирая пальцами окружность бакенбардъ. За затворенными дверьми онъ слышалъ шаги жены.>[264]
— Готова карета?
— Подаетъ.
И действительно, каретныя лошади съ громомъ выдвинулись подъ окно.
— Дай портфель, — сказалъ онъ и, взявъ шляпу, остановился, вспоминая, не забылъ ли что.
И онъ вспомнилъ, что ничего не забылъ, кроме того, что хотелъ забыть, — про жену. «Ахъ да, — лицо его приняло тоскливое выраженiе, — не попробовать ли поговорить съ ней подъ предлогомъ прiезда Анны. Ведь когда нибудь нужно», сказалъ онъ себе,[265] вынулъ папиросу, закурилъ, пыхнулъ два раза, бросилъ въ перламутровую раковину-пепельницу и быстрыми шагами пошелъ къ дверямъ гостиной къ жене. Сухая женщина съ костлявыми руками, въ кофточке и съ зачесанными косой редкими волосами, быстро шла черезъ гостиную и, увидевъ его, остановилась.[266] Ненависть, стыдъ, зависть выразилась на лице жены; она сжала руки, и голова ея затряслась.
— Долли! — сказалъ онъ тихимъ, не робкимъ и прiятнымъ голосомъ. — Долли, — повторилъ онъ уже робко.
— Что вамъ нужно?
— Долли! Анна прiедетъ нынче.
— Ну чтожъ мне. Мне ее не нужно.
— Но надо же...
— Зачемъ вы? Уйдите, уйдите, уйдите, все[267] пронзительнее, непрiятнее, неприличнее[268] провизжала Долли Александровна, такъ, какъ будто крикъ этотъ былъ вызываемъ физической болью.
Кто бы теперь, взглянувъ на это худое, костлявое тело съ резкими движенiями, на это измозченное съ нездоровымъ цветомъ и покрытымъ морщинками лицо, узналъ ту Княжну Долли Щербацкую, которая 8 летъ тому назадъ составляла украшенiе московскихъ баловъ своей строгой фигуркой съ широкой высокой грудью, тонкой талiей и маленькой прелестной головкой на[269] нежной шее.
— Долли, — продолжалъ Степанъ Аркадьичъ, — что я могу сказать. Одно — прости. Прости.[270] Вспомни, разве 8 летъ жизни не могутъ искупить минуты увлеченiя?
Она слушала до сихъ поръ съ злобой съ завистью, оглядывая несколько разъ съ ногъ до головы его сiяющую свежестью и здоровьемъ фигуру, но она слушала, онъ виделъ, что она хотела, желала всей душой, чтобъ онъ нашелъ слова такiе, которые бы извинили его, и онъ не ошибался; но одно слово — увлеченье
— Уйдите, уйдите. Разве вы не можете оставить меня одинъ день? Завтра я переезжаю.
— Долли!..
— Сжальтесь хотя надо мной, вы только мучаете меня, — и ей самой стало жалко себя, и она упала на диванъ и зарыдала.
Какъ электрической искрой, то же чувство жалости передалось ему. Сiяющее лицо его вдругъ расширилось, губы распухли, глаза налились слезами, и онъ заплакалъ.
— Долли! — говорилъ онъ, — вотъ я на коленяхъ передъ тобой. Ради Бога, подумай, что ты делаешь. Подумай о детяхъ. Они не виноваты. Я виноватъ, и накажи меня, вели мне, я... Ну чтожъ? Ну чтожъ делать? — говорилъ онъ, разводя руками, — прости, прости.
— Простить. Чтожъ тутъ прощать? — сказала она, удерживая слезы, но съ мягкостью въ голосе, подавшей ему надежду. — Нетъ словъ, чтобы выразить то положенiе, въ которое вы и я поставлены. У насъ дети. Я помню это лучше васъ, нечего мне напоминать. Ты помнишь детей, чтобы играть съ ними.
Она, забывшись, сказала ему «ты», и онъ уже виделъ возможность прощенiя и примиренiя; но она продолжала:
— Разойтись теперь — это разстроить семью, заставить детей стыдиться, не знать отца; поэтому все въ мiре я сделала бы, чтобы избавить ихъ отъ этаго несчастья.
Она не смотрела на него, голосъ ея смягчался все более и более, и онъ только ждалъ того, чтобы она перестала говорить, чтобы обнять ее.
— Но разве это возможно, скажите, разве это возможно, — повторяла она, — после того какъ мой мужъ, отецъ моихъ детей, пишетъ письмо моей гувернантке, гадкой девчонке. — Она стала смотреть на него, и голосъ ея сталъ пронзительнее и все поднимался выше и выше по мере того, какъ она говорила. — Вы мне гадки, противны,[271] — сказала она опять сухо и злобно. — Ваши слезы — вода, вы никогда не любили меня, вы могли уважать мать своихъ детей. Детямъ все лучше, чемъ жить съ развратнымъ отцомъ, чемъ видеть мое презренiе къ вамъ и къ мерзкой девчонке. Живите съ ней.
Въ это время закричалъ грудной ребенокъ. Она прислушалась, лицо ея смягчилось, и она пошла къ нему.
— Если вы пойдете за мной, я позову детей. Я уезжаю къ матери и уеду, оставайтесь съ своей любовницей.
<перебирая концами палъцевъ окруженiя бакенбардовъ. «И тривiально и гадко, точно Акимова въ Русской пьесе. Кажется, не слыхали. Какъ это не иметь чувства собственного достоинства».>
«Ведь любитъ же она ребенка, — подумалъ Степанъ Аркадьичъ, заметивъ смягченiе ея лица при крике ребенка. — Ведь любитъ же она ребенка, моего ребенка, какъ же она можетъ ненавидеть меня? Неужели образуется? Да, образуется. Но не понимаю, не понимаю какъ», сказалъ себе Степанъ Аркадьичъ и вышелъ изъ гостиной, отирая слезы.[273] «Одно ужасно — это что она беременная. Какъ она мучается и страдаетъ! Чтобы я далъ, чтобы избавить ее отъ этихъ страданiй, но кончено, не воротишь. Да вотъ несчастье, вотъ кирпичъ, — говорилъ онъ, — свалился на голову. — Онъ пошелъ тихими шагами къ передней. — Матвей говоритъ: образуется. Но какъ? Я не вижу даже возможности. Ахъ, ахъ! Какой ужасъ и какъ тривiально она кричала, какъ неблагородно, — говорилъ онъ себе, вспоминая ея крикъ и слово: любовница. — Можетъ быть, девушки слышали. Ужасно, тривiально, подло».
Матвей встретилъ въ проходной съ требованiемъ денегъ на расходы для повара и доложилъ о просителе. Какъ только Степанъ Аркадьичъ увидалъ постороннихъ людей, голова его поднялась, и онъ опять пришелъ въ себя. Онъ быстро, весело выдалъ деньги, объяснился съ просителемъ и, вскочивъ въ карету, весело закричалъ, высовывая изъ окна свою красивую голову въ мягкой шляпе:
— [274]На Николаевскую дорогу.[275]
№ 7 (рук. № 8).
РОМАНЪ.
«Отмщенiе Мое».
I.
и сладокъ, какъ и обыкновенно,[280] и въ обычный часъ, 8 утра, онъ сталъ ворочать с боку на бокъ свое[281] тело на пружинахъ дивана и тереться лицомъ о подушку, крепко обнимая ее, потомъ открылъ глаза,[282] селъ на диване и, сладко улыбаясь, растянулъ,[283] выставивъ локти, свою широкую грудь, и улыбающiеся румяныя губы перешли въ зевающiя. «Да что бишь? — думалъ онъ, вспоминая сонъ. — Миша Кортневъ давалъ обедъ въ Нью Іорке на стеклянныхъ столахъ, да и какiя то маленькiя женщины, а хорошо. Много еще что то тамъ было отличнаго, да не вспомнишь. А надо вставать»,[284] сказалъ онъ себе, заметивъ кружки света въ проеденныхъ молью дыркахъ суконныхъ сторъ и ощущая[285] холодъ на теле отъ сбившейся простыни съ сафьяннаго дивана. «Вставать, такъ вставать». Онъ быстро скинулъ ноги съ дивана,[286] отыскалъ ими шитыя женой — подарокъ къ прошлому рожденью — золотисто сафьянныя туфли и по старой, 9-летней привычке потянулся рукой къ тому месту, где въ спальне у него всегда виселъ халатъ, и тутъ вдругъ вспомнилъ, какъ и почему онъ спитъ не въ спальне, а въ кабинете, и улыбка исчезла съ его красиваго[287] лица. Онъ[288] сморщился. Лицо его приняло на мгновенiе выраженiе[289] испуганное и виноватое.
— AAAA!, — промычалъ онъ, вспоминая все, что было.
чтобы делать людей несчастными, и началось то, чего никакъ и ожидать нельзя было. Оказалось то, чего еще меньше ожидалъ Степанъ Аркадьичъ, — что жена его теперь только, после 9 летъ, открыла, что онъ никогда не былъ ей веренъ. Онъ хотя и никогда не думалъ хорошенько объ этомъ, но предполагалъ, что она подозреваетъ и не хочетъ доходить до подробностей. Оказалось, что вследствiи этой попавшейся записки[290] жена пришла въ неистовство и съ пятью человеками детей и съ 6-мъ въ брюхе объявила ему, что она жить съ нимъ не будетъ и разойдется. Если бы это сказала другая женщина, Степанъ Аркадьичъ, можетъ быть, и не обратилъ бы на эту угрозу вниманiя, но жена его была (онъ признавалъ ее такою) твердая, решительная, прекрасная женщина, которая не любила говорить фразъ, а что говорила, то и делала. И вотъ прошло 3 дня. Она не[291] пускала его себе на глаза, и онъ зналъ, она что то делала, готовила съ своей матерью.
— Ие! Ие! — покряхтывалъ онъ съ гадливымъ выраженiемъ лица, какъ будто онъ испачкался въ вонючую грязь, вспоминая самыя тяжелыя для себя впечатленiя изъ этой первой сцены, и легъ опять на диванъ. «Ахъ, если бы заснуть опять. Какъ тамъ все это въ Америке безтолково, но хорошо было». Но заснуть уже нельзя было, и ему живо представилась эта первая минута, когда онъ, вернувшись изъ театра веселымъ и довольнымъ, увидалъ ее съ несчастнымъ письмомъ въ руке и съ столь преобразовавшимъ ея всегда доброе, милое, хорошее лицо выраженiемъ отчаянiя и ненависти во взгляде. И при этой встрече, какъ это часто бываетъ, мучало его больше всего не самая неблаговидность своего поступка (онъ признавалъ ее), не та боль, которую онъ ей сделалъ (онъ жалелъ ее всей душой), но его мучало более всего та глупая роль, которую онъ съигралъ въ эту первую минуту.
Съ нимъ случилось то, что случается съ людьми, когда они неожиданно уличатся въ чемъ нибудь слишкомъ неожиданно постыдномъ. Онъ не съумелъ приготовить свою физiономiю къ тому положенiю, въ которое онъ становился передъ женой после открытiя его связи. Вместо того чтобы оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощенья, остаться даже равнодушнымъ, его лицо, совершенно помимо его воли (видно, нервы не успели передать смысла впечатленья), лицо его вдругъ очень мило и прiятно, хотя и несколько насмешливо улыбнулось.
Этаго онъ не могъ забыть и не могъ простить себе и чувствовалъ, что этимъ онъ погубилъ себя совершенно. Да, и тонъ ея и взглядъ, когда она сказала: «теперь мы чужiе, ни я, ни дети не могутъ оставаться съ вами»,[292] былъ такой, что она не можетъ изменить своему решенiю. «И после такой моей глупой улыбки чтожъ она могла сказать и сделать».
<Степанъ Аркадьичъ несколько разъ крякнулъ и ахнулъ, одеваясь и живо вспоминая вчерашнее. Онъ не виделъ выхода, а между темъ въ глубине души его голосъ говорилъ ему, что пройдетъ и обойдется: «Несчастье — думалъ онъ, — вины тутъ моей нетъ почти никто (при этомъ онъ вспоминалъ своихъ сверстниковъ знакомыхъ) и не можетъ подумать, чтобы можно жить иначе. И она страдаетъ, ее жалко, ужасно жалко, — говорилъ себе Степанъ Аркадьичъ, вспоминая лицо жены, исполненное выраженiемъ ненависти, но, несмотря на желанiе выразить ненависть, выражающее страшное страданiе. — Да, ее жалко, ужасно жалко».> «Да, несчастье, — думалъ онъ, — ужасное несчастье. Бываетъ же, что идетъ человекъ по улице, и кирпичъ упадетъ ему на голову. Вотъ кирпичъ и упалъ мне на голову. Но чтожъ делать, чтожъ делать. И какъ хорошо было все до этаго, какъ мы счастливо жили. И кому какой вредъ я сделалъ этимъ? Никому.[293] Правда, нехорошо, могутъ сказать что она была гувернанткой у насъ въ доме. Это правда, что нехорошо, — сказалъ онъ себе. — Что-то тривiальное, пошлое есть въ этомъ, но ведь пока она была у насъ въ доме, я не позволялъ себе ничего. Но все сделала эта улыбка. Одно нехорошо — бедняжка страдаетъ. И она беременная». И онъ опять виделъ передъ собой глаза, дышащiе ненавистью, и содрагающiйся ротъ и выраженiе напрасно скрываемаго страданiя и чувствовалъ свою глупую улыбку. «Что мне делать чтожъ мне делать?»,[294] говорилъ онъ себе, и ответа не было, кроме того общаго ответа, который даетъ жизнь на все сложные и неразрешимые вопросы. Ответъ этотъ: надо жить потребностью дня, а тамъ видно будетъ. <И какъ сладкiй, крепкiй сонъ[295] не оставлялъ Степана Аркадьича, несмотря ни на какiя нравственныя потрясенiя, такъ и сонъ жизни дневной, увлеченiе привычнымъ житейскимъ движенiемъ, независимымъ отъ душевнаго состоянiя, и это увлеченiе сномъ жизни никогда не оставляло его.> И онъ поспешилъ отдаться[296] этой потребности дня. «Тамъ видно будетъ», сказалъ онъ себе, наделъ халатъ, привычнымъ молодецкимъ шагомъ подошелъ къ окну, поднялъ стору и громко позвонилъ.
II.
И какъ только яркiй светъ зимняго утра осветилъ косыми лучами темные узоры ковра, изогнутое кресло и огромный письменный столъ, заставленный безделушками и на краю котораго лежали пакеты и письма,[297] Степанъ Аркадьичъ сталъ, какъ кошка лапами засыпаетъ[298] то, что ей не нравится, сталъ заваливать то, что мучало его.[299] Вошедшiй старый другъ камердинеръ Матвей внесъ платье и сапоги и подалъ новыя письма и одну телеграму. Степанъ Аркадьичъ схватилъ жадно письма и, разорвавъ ихъ, селъ къ зеркалу и велелъ позвать цирюльника.
— Отъ хозяина извощика приходили, — сказалъ Матвей, положивъ руки въ карманы пиджака.
на своего барина.[301]
— Я приказалъ придти въ то воскресенье, а до техъ поръ чтобы не безпокоили васъ и себя по напрасну, — сказалъ Матвей.
Степанъ Аркадьичъ взглянулъ еще разъ на Матвея, и въ выраженiи лица его была благодарность и нежность. «Вотъ человекъ, который понимаетъ меня, вотъ истинный другъ», подумалъ онъ.
«Такъ ты думаешь ничего?», сказалъ его вопросительный взглядъ.
«Знаю, все знаю, — отвечалъ взглядъ Матвея, — знаю, что деньги нужны и долговъ много и что надо было лесъ продать въ именьи барыни. А теперь разстройство».
— Да ничего, сударь, образуется, — сказалъ онъ вслухъ.
Степанъ Аркадьичъ, разорвавъ телеграмму, исправилъ своей догадкой перевранныя слова и понялъ, что сестра его, давно обещавшая прiехать къ нимъ изъ Петербурга, будетъ[302] нынче.
— Матвей, Анна Аркадьевна будетъ[303] нынче, — сказалъ онъ, остановивъ на минуту глянцовитую пухлую ручку цирюльника, считавшаго розовую дорогу между кудрявыми бакенбардами.
— Слава Богу, — сказалъ Матвей, этимъ ответомъ показывая, что онъ понимаетъ также, какъ и баринъ, значенiе этаго прiезда, т. е. что Анна Аркадьевна съумеетъ помирить мужа съ женою. — Одни или съ супругомъ? — спросилъ онъ.
— Одни. Наверху приготовить?
— Барыне доложи, где прикажутъ.
— Барыне доложить? — повторилъ Матвей.
— Да, доложи, и вотъ возьми телеграму передай, что они скажутъ.
— Слушаю-съ.
И подвинувъ душистое обтиранiе, употребляемое после бритья, и осмотревъ еще разъ порядокъ, въ которомъ лежали платья и помочи, и поправивъ замеченную имъ неправильность въ постановке светящихся ботинокъ, Матвей наделъ pince-nez, вделъ большiе слоновой кости резные запонки въ рукава и золотые въ воротъ тонкой, чистейшей рубашки и, на некоторое отдаленiе отстранивъ, осмотрелъ ее, такъ какъ Степанъ Аркадьичъ былъ прихотливъ насчетъ белья, и тогда только медленно вышелъ. Письма были хотя и незначительныя и не совсемъ прiятныя, но они исполняли то, что нужно было, они выставляли впередъ заботы дня и дальше и дальше застилали то, что было всегда нехорошо. Кроме писемъ были еще бумаги изъ того присутствiя, въ которомъ Степанъ Аркадьичъ былъ членомъ и куда онъ сейчасъ долженъ былъ ехать. Онъ взглянулъ и на бумаги и, решивъ, что особенно важныхъ не было, велелъ приготовить ихъ въ портфель, чтобы заняться ими въ кабинете присутствiя.
Степанъ Аркадьичъ, умывшись, оправивъ ногти и спрыснувъ бакенбарды, въ чистой рубашке, въ панталонахъ и помочахъ стоялъ, нагнувшись передъ зеркаломъ, и две круглые щетки погоняли одна другую, вычесывая его кудрявые волосы и бакенбарды (это энергическое движенiе более всего возбуждало его), когда Матвей[304] съ темъ же унылымъ и непроницаемымъ лицомъ вернулся въ комнату.
— Барыня приказали доложить: пускай делаютъ, какъ имъ — вамъ т. е. — угодно, — сказалъ Матвей, «а что это значитъ, понимайте, какъ знаете», сказалъ его взглядъ.
Щетки на мгновенiе остановились, и волосы въ это время были зачесаны на лобъ, что придало сконфуженному лицу Степана Аркадъича еще более сконфуженное выраженiе. Онъ помолчалъ, остановивъ руки, вздохнулъ и вдругъ какъ бы сказавъ: «а чортъ съ ними со всеми», еще решительнее сталъ чесать волосы, не переставая, такъ что даже запыхался и покраснелъ, теми же щетками разчесалъ бакенбарды, перечесалъ волоса назадъ, бросилъ щетки, растянулъ рубашку подъ помочами, прыснулъ духами на рубаху и бороду, наделъ крестъ на шею особенный, маленькiй, форменный, но нарочно заказанный, жилетъ, сертукъ, расправилъ плечи и привычнымъ движенiемъ разсовалъ по карманамъ папиросы, бумажникъ, спички, часы съ двумя цепочками и брелоками и, встряхнувъ батистовый платокъ, чувствуя себя чистымъ, душистымъ, здоровымъ и веселымъ, вышелъ, легко ступая, въ столовую, где уже ждалъ его серебряный кофейникъ и китайскiй приборъ на слегка крахмаленной белейшей скатерти. Письма все были прочтены, а съ самимъ собой оставаться ему не хотелось, какъ бы опять не пришли дурныя мысли, и потому за кофеемъ онъ развернулъ еще сырую поданную утреннюю газету и сталъ читать.
о томъ, квази-либеральная ли партiя имеетъ призванiе къ будущей формировке высшаго слоя или тенденцiозность традицiй должна уже офицiозно, если можно такъ выразиться, выставить свое новое и честное непреварикацiонное знамя, вникнувъ въ смыслъ этихъ разсужденiй, которые не лишены были для него интереса, Степанъ Аркадьичъ прочелъ про обещанiе уничтожить седые волосы, про легкую продающуюся карету и молодую особу, ищущую места, что было тоже не лишено интереса, и, ощущая прiятную теплоту въ теле, онъ всталъ спокойный, отряхнулъ крошки калача съ жилета.
№ 8 (рук. № 17).
[305]ДВА БРАКА.
РОМАНЪ.
Мне отмщенiе. Азъ воздамъ.
I.
[306]Дарья Александровна Облонская, считавшая 9 летъ своего красавца мужа[307] вернымъ мужемъ, вдругъ открыла, что онъ былъ въ связи съ бывшей въ ихъ доме француженкой гувернанткой, и между мужемъ и женой произошла ужасная сцена и ссора, продолжавшаяся уже три дня и ничемъ еще не кончившаяся. То, что произошло и происходило еще теперь между мужемъ и женою, нельзя было назвать ссорой, а это было землетрясенiе, разрушившее все основы ихъ жизни, смешенiе всего и хаосъ, который чувствовался и прислугой, и детьми, и более всего ими самими.
Вдругъ оказалось для всехъ членовъ семьи и домочадцевъ, что нетъ никакого смысла въ ихъ сожительстве и что на каждомъ постояломъ дворе случайно сошедшiеся люди более связаны между собой, чемъ все члены семьи и домочадцы дома Облонскихъ. Дети бегали по всему дому какъ потерянные, Англичанка поссорилась съ экономкой и написала записку прiятельнице, чтобы прiискать ей место, поваръ ушелъ еще вчера со двора во время самаго обеда, кухарка и кучеръ просили расчета.
Степанъ Аркадьичъ, виноватый во всемъ, спалъ уже 3-ю ночь не въ спальне жены, а на сафьянномъ диване въ своемъ кабинете, и, несмотря на то что онъ былъ виноватъ и чувствовалъ свою вину, сонъ[308] Стивы (какъ его звали въ свете) былъ также[309] спокоенъ и крепокъ, какъ и обыкновенно; и въ обычный часъ, 8 часовъ утра, онъ[310] поворотился на пружинахъ дивана,[311] съ другой стороны крепко обнялъ подушку, потерся о нее своимъ красивымъ, свеже-румяннымъ лицомъ и открылъ свои[312] большiе, блестящiе влажнымъ блескомъ глаза.[313] Онъ селъ на диванъ, улыбнулся,[314] красивой белой рукой грацiознымъ жестомъ провелъ по густымъ курчавымъ волосамъ, и во сне даже принявшимъ красивую форму.
«Ахъ, какъ хорошо было, — подумалъ онъ, вспоминая сонъ, — да, какъ это было? Да, Алабинъ давалъ обедъ въ Нью-Иорке на стеклянныхъ столахъ, да, и какiе то маленькiе графинчики и они же женщины», вспоминалъ онъ, и красивые глаза его,[315] становились более и более[316] задумчивы.
— Да, хорошо было, очень хорошо. Много тамъ было еще отличнаго, да не вспомнишь... А, —[317] сказалъ онъ и, заметивъ полосу света, пробивавшуюся сбоку одной изъ[318] суконныхъ сторъ, и, ощущая холодъ въ теле отъ сбившейся простыни съ сафьяннаго дивана,[319] онъ весело скинулъ[320] ноги съ дивана, отъискалъ ими шитыя женой (подарокъ къ прошлому рожденью) обделанныя въ золотистый сафьянъ туфли и по старой, 9-ти летней привычке, не вставая, потянулся рукой къ тому месту, где въ спальне у него всегда виселъ халатъ, но тутъ онъ вдругъ вспомнилъ, какъ и почему онъ спитъ не въ спальне жены, а въ кабинете, улыбка исчезла съ его[321] красиваго лица, онъ[322] сморщилъ гладкiй лобъ.
— Ахъ! Ахъ, Ахъ! Ааа...[323] — заговорилъ онъ, вспоминая все, что было.[324] — Какъ нехорошо...
И[325] его воображенiю представились опять все подробности[326] ссоры съ женою,[327] вся безвыходность его положенiя.
«Да, она[328] не проститъ, да, она такая женщина», — думалъ онъ про жену.
— Ахъ! Ахъ, Ахъ! — приговаривалъ онъ съ[329] отчаянiемъ, вспоминая самыя тяжелыя для себя впечатленiя изъ всей этой ссоры.
«Ахъ, еслибъ заснуть опять! Какъ тамъ все въ Америке безтолково, но хорошо было».
Но заснуть уже нельзя было; надо было вставать[330] бриться, одеваться, делать домашнiя распоряженiя, т. е. отказывать въ деньгахъ, которыхъ не было, делать попытки примиренiя съ женой, изъ которыхъ едва ли что выйдетъ, потомъ ехать въ Присутствiе,[331] главное, надо было вспоминать все, что было. Изъ всего, что онъ вспоминалъ, непрiятнее всего была та первая минута, когда онъ, вернувшись изъ театра веселымъ и довольнымъ, съ огромной грушей для жены въ руке, увидалъ жену съ[332] несчастной запиской въ руке и съ[333] выраженiемъ[334] ненависти во взгляде. И при этомъ воспоминанiи, какъ это часто бываетъ, мучало[335] Степана Аркадьича не самое событiе, но побочное обстоятельство, то, какъ онъ принялъ эту первую минуту гнева жены.
Примечания
— А можетъ быть и обойдется». — Карета стояла у подъезда.
— Кушать дома не изволите?
— Нетъ.
Швейцаръ вынесъ гармонiю съ казенными бумагами и захлопнулъ дверцу. По привычке Степанъ Аркадьичъ закурилъ папироску и опустилъ окно.
«Даже наверно обойдется», сказалъ онъ себе, когда карета покатилась визжа по улицамъ, и онъ по привычке, подъезжая къ Присутствiю, делалъ программу дня.
«Обедать съ ней нельзя, но надо заехать завтракать въ Зоологическiй садъ и сказать ей; поеду обедать въ клубъ, а вечеромъ посмотрю, что дома. Не можетъ же это такъ остаться».
«Анна. Да, сестра Анна устроить это. Анна — это такой тактъ, терпимость. Жена любитъ ее».
Анна была любимая сестра Степана Аркадьича, замужемъ за Директоромъ Департамента въ Петербурге. Анна для Степана Аркадьича была идеалъ всего умнаго, красиваго, грацiознаго, прекраснаго, добраго «Анна все устроитъ, я напишу ей, и она устроитъ».
Въ присутствiи еще, въ своемъ кабинете, Степанъ Аркадьичъ написалъ письмо сестре, умоляя ее прiехать и помирить его съ женою. Потомъ онъ весело, какъ бы покончивъ это дело, наделъ мундиръ и пошелъ въ присутствiе.
Въ присутствiи были интересныя дела, и Степанъ Аркадьичъ, какъ всегда, былъ добръ, простъ, мягокъ съ подчиненными и просителями и толковъ, ясенъ, неторопливъ въ исполненiи дела. Когда ему въ 4-мъ часу сказали, что карета прiехала, онъ уже чувствовалъ апетитъ и решилъ, что можно не обедать съ Лидiей, а поговорить съ ней и хоть позавтракать <въ Зоологическомъ саду>. Можетъ быть, тамъ не очень уже гадко едятъ въ ресторане.
Ордынцевъ былъ во всемъ разгаре объясненiя. Купцы, когда явилась сiяющая фигура Степана Аркадьича.
«Да, что бишь, — думалъ