• Наши партнеры
    Детальная информация ремонт скважин в московской области у нас на сайте.
  • Что такое искусство? (Третья редакция)

    Предисловие
    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    Прибавления
    Примечания
    Планы, заметки, наброски
    Первая редакция
    Вторая редакция
    Третья редакция

    ТРЕТЬЯ РЕДАКЦИЯ

    № 53 (рук. № 25).

    II

    Искусство, ради которого приносятся в жертву труды милионов людей, <искусство, которое в большей части своих произведений представляется проповедью и поощрением разврата, как это происходит в наших любовных романах, операх, оперетках, балетах, чувственных картинах, искусство, ради которого приносятся в жертву> и самые жизни человеческие и любовь между людьми, это самое искусство становится в сознании людей всё более и более чем-то неясным и неопределенным; не говоря уже о 9/10 рода человеческого — о всем рабочем сословии, для которого все произведения искусства нашего общества и времени представляют или ряд загадок, или оскорбляющих его неприличностей, для людей так называемого образованного меньшинства произведения новейшего искусства становятся уже не удовольствием, а чем-то загадочным и неприятно раздражающим.

    Человек вполне образованный читает в наше время, например, стихи Верлэна, Маларме, Вергерена, Роденбаха и др., восхваляемые критиками, романы Huysmans, Киплинга; драмы Ибсена, Гауптмана, Метерлинка; слушает музыку Вагнера, <Берлиоза,> Брамса, Штрауса; смотрит картины Моне, Мане, Крэна, Дега, Puvis de Chavannes и т. п. и не только остается совершенно холодным к этим произведениям, но в большей части случаев прямо не понимает, что там написано, или играется, или изображено, и зачем это написано, и играется, и изображается. Большинство публики находится по отношению к новому искусству в положении человека, который вместо того, чтобы получить удовольствие, на которое он рассчитывает, получает задачу, которую ему нужно разгадывать.

    И это-то самое новое, непонятное для остального большинства искусство, несмотря на свою непонятность, всё более и более распространяется. Распространяется же оно потому, что среди тех богатых людей, которые пользуются искусством, не производится уже другого искусства, а только одно это непонятное.[449]

    Положение богатых и праздных людей, пользующихся искусством, в наше время исполнено трагизма. Большинство людей этих, ищущих и прежде находивших спасение от угнетающей их скуки в искусстве, поставлено теперь в необходимость или признать себя не понимающими нового высокого искусства и потому непросвещенными людьми, или вместо удовольствия, прежде получаемого от искусства, смотреть, читать, слушать непонятные и потому скучные вещи, притворяясь, что это им очень нравится.

    Люди эти обращаются к искусству, чтобы получить облегчение от угнетающей их скуки, и попадают в усиленную скуку смотреть, слушать, читать вещи, совершенно для них чуждые и потому скучные.[450]

    Люди эти большими усилиями и терпением, жертвуя своими личными вкусами, дошли до того, что могут отчасти притворяться, а отчасти так себя настроить, что чтение Данта, Мильтона, Расина, созерцание мадонны Рафаэля, драм Шекспира и произведения Бетховена доставляют им как будто удовольствие. Люди принесли эти жертвы, приучили себя к этому, и вдруг оказывается, что этого мало: им предъявляются стихотворения Бодлера, Верлэна, Витмана, романы Зола, Киплинга, драматические представления Ибсена, картины Бернджонса, Puvis de Chavannes, музыка Берлиоза, Вагнера, и им ставят дилемму: или вы отстали от века, не понимаете истинного искусства, или вы должны отчасти так себя настроить, отчасти притвориться, что и это вам нравится. В таком положении находится теперь толпа праздных, богатых людей по отношению к предлагаемому ей искусству.

    Признать, как это делают и многие критики теперь, предлагаемое новыми художниками под разными названиями исключительное искусство случайным, уродливым явлением, на которое не стоит обращать внимания, никак нельзя, потому что такое отношение противоречило бы действительности, так как это исключительное искусство охватило весь европейский цивилизованный мир и заняло очень определенное, твердое место в области искусства, и другого почти нет. Принять же это искусство так же, как люди высших сословий с трудом приняли искусство Рафаеля, Шекспира, Данте, Бетховена и других, они не могут, потому что в тех произведениях искусства, хотя часто и весьма трудно воспринимаемого, был все-таки некоторый смысл и некоторая прелесть, в новом же, непонятном, декадентском, символическом, магском, Вагнеровском искусстве нет ни того, ни другого, и не только критики, но и сами авторы отказываются объяснить его.

    И потому остается только один выход — притворяться. И толпа старательно делает это, поддерживая себя мыслью о том, что если прежде непонятные вещи, как например, последние произведения Бетховена, сделались как будто понятны, то нет причины, чтобы и эти непонятности не сделались привычными и потому понятными.

    Так рассуждает толпа и старается всеми силами отчасти притворяться, отчасти настроить себя на подобие понимания нового непонятного искусства. Но требования, предъявляемые этим новым искусством в последнее время становятся так тяжелы, непонятность нового искусства увеличивается в такой ужасающей прогрессии, что толпа, несмотря на всю свою покорность и доброе желание, никак не может поспеть за этими требованиями. Только что она приучится одолевать Зола, Киплинга, Бодлера, Ибсена, Берн Джонса, Puvis de Chavannes, Вагнера, Берлиоза, как ей представляют Гауптмана, Метерлинка, Маларме, Сарпеладана, Гюисманса, Monet, Croul, Брамса, Рихарда Штрауса и др.

    Едва одолеет она этих, скрывая свою скуку и на словах только признавая красоту всех этих произведений, как от нее требуют уже восхищения перед еще новым, еще более непонятным.[451]

    <И толпа в последнее время начинает упираться и возмущаться>, так как суждения о достоинстве произведения искусства становятся всё более и более противоречивы.

    № 54 (рук. № 25).

    Знаменитый человек пишет плохие произведения. Критики же, лишенные критерия для оценки этих произведений, одинаково и часто даже навыворот хвалят худшие, более рассудочные произведения знаменитого автора. В этом начало того явления, которое теперь названо декадентским и которое дошло в наше время до крайних пределов: до Вагнера, Ибсена, Маларме и др.

    № 55 (рук. № 25).

    XIV

    ловкого ремесленного, от единения с большими массами народа, а соединенные только с людьми, находящимися с нами в одинаковых условиях, проводящих жизнь в игре или праздных умствованиях, которые мы называем умственной работой, пресыщенные всеми излишествами, изуродованные, с ослабленными чувствами — sens, зрения, осязания, обоняния, с атрофированными мускулами, с разросшимся, в самых видных представителях наших до мании величия, эгоизмом, при том воспитании, не только на ложной теории искусства, но на предметах ложного искусства, которыми нас учили восхищаться, главное же, с полным неверием и равнодушием, не только без всякого религиозного миросозерцания, но с уверенностью в том, что его и не должно быть, — разве возможно, что[бы] при этих условиях мы могли иметь верные суждения об искусстве и достоинствах его. Оно в сущности и не могло быть иначе среди общества людей, не имеющих никакой религии или исповедающих одну религию эгоизма, т. е. наибольшего возможного наслаждения, и потому не могущих расценивать искусство по его внутреннему достоинству, т. е. по его соответствию или несоответствию требованиям добра.

    До тех пор, пока искусство не раздвоилось и хорошим и важным считалось только такое искусство, которое передавало чувства добрые, т. е. соответствующие требованиям религии, и только такое искусство поощрялось, искусство же нерелигиозное считалось делом пустым, ничтожным и не поощрялось, до тех пор искусство было истинным и не извращенным.

    Если и были подделки под искусство религиозное, то подделки эти, подвергаясь суду не исключительных людей, а всего народа, легко откидывались, и оставалось только настоящее, понятное и нужное всему народу искусство. Искусство же нерелигиозное, не будучи поощряемо, не вызывало на подделки и проявлялось и удерживалось только тогда, когда оно было последствием внутреннего требования художника и когда оно отвечало требованиям всего народа.

    И потому до тех пор, пока искусство не раздвоилось, оно было истинное и в своих высших проявлениях и в низшей области нерелигиозного искусства и представляло сплошные истинные произведения искусства, как религиозные легенды, жития, так и светские сказки, пословицы, песни, пляски. Так что это народное искусство до сих пор служит главным питанием господского искусства, постоянно из него заимствующего.

    Отнимите у поэзии легенды, взятые из народа, в особенности у музыки народные мотивы, и как мало останется поэзии; в особенности у музыки останется очень мало.[452]

    Оно так и должно было быть. В обществе, где не произошло раздвоения искусства, деятельность художника была деятельностью или религиозной, или бессознательной.[453]

    В обществе религиозном произведения искусства творились людьми, подобными пророкам еврейским, Франциску Ассизскому, сочинителям псалмов, сочинителю Илиады и Одиссеи, всех народных сказок, легенд, песен, — людей, не только не получавших никакого вознаграждения за свои произведения, но даже не связывавших с ними свое имя. В обществе не религиозном, где господское искусство отделено от народного, произведения искусства творятся сначала придворными поэтами, драматургами, музыкантами, живописцами, получающими за это почет и вознаграждение от меценатов, а потом от журналистов, издателей, импрессариев, вообще посредников между художниками и городской публикой, потребителями искусства. Понятно, какая разница должна была быть между тем произведением, которое раз в жизни вырвалось из души человека, живущего обычной жизнью и передавшего свое чувство только, когда оно накопилось, и произведением состоящего на пенсии или поэта, писателя, живописца, музыканта, считающего делом своей жизни писание стихов, драм, романов, симфоний, картин и получающего за это огромное в сравнении с ручным трудом вознаграждение и, кроме того, общественный почет.

    Вот что, например, говорит ученый историк музыки Даммер. Несмотря на всё свое пристрастие к ученой музыке, он прямо говорит, что народные мелодии, служащие выражением чувств, выросших на общественности, переживают столетия и остаются понятными для самых отдаленных времен, тех времен, когда одновременная с ними искусственная музыка уже давно исчезла. Мелодии эти, говорит он, возникли сотни лет тому назад и всё же восхищают нас теперь.

    <Так что величайшие сокровища, находящиеся в этой народной музыке, неизвестны нам и несомненно навеки потеряны для нас.> То же самое произошло и происходит и в поэзии. Словесное народное искусство, проявлявшееся в форме былин, рассказов, сказок, песен, загадок, пословиц, заключает в себе величайшие сокровища, тогда как господское искусство того времени всё исчезло, не оставив следа. Если в живописи мы не видим того же, то это произошло преимущественно оттого, что пластическое искусство, служившее язычеству, считалось в первые времена христианства греховным. Но и тут даже народные, часто грубые, но полные чувства изображения есть, и в особенности народные карикатуры содержат в себе несравненно больше истинного искусства, чем многие и многие мадонны с оголенными шеями, писанные с своих любовниц художниками ренессанса.

    Пока искусство не раздвоилось и ценилось и поощрялось одно искусство религиозное, безразличное же искусство не поощрялось, до тех пор вовсе не было подделок под искусство. Но как только совершилось это разделение, и людьми богатых классов было признано хорошим всякое искусство, если только оно доставляет наслаждение, это искусство, доставляющее наслаждения, стало вознаграждаться больше, чем какая либо другая общественная деятельность, так тотчас же большое количество людей посвятило себя этой деятельности, и деятельность эта приняла совсем другой характер, чем она имела прежде, и стала профессией, так что и потому первая и главная причина извращения и ослабления искусства была профессиональность искусства, возникшая вследствие выделения искусства богатых людей из всего искусства <и установившегося ложного понятия о цели его>.

    Такова первая причина извращения искусства. Вторая, не менее важная, причина, это возникшая, вследствие отделения господского искусства от народного, так называемая художественная критика, т. е. оценка искусства не всеми, главное, не простыми людьми, а учеными, т. е. извращенными, исковерканными.

    Один мой приятель, выражая отношение критиков к художникам, полушутя, определял его так: критики — это глупые люди, рассуждающие об умных. Определение это, как ни односторонне, неточно и грубо, все-таки заключает в себе долю правды, и несравненно справедливее, чем то, по которому критики будто бы объясняют произведения искусства людям. «Критики объясняют». — Что же они объясняют? Художник, если он настоящий художник, передал в своем произведении другим людям то чувство, которое он пережил. Что же тут объяснять? Если произведение хорошо, то оно передается другим людям; если оно передалось другим людям, то они знают его, и мало того, что знают, знают каждый по-своему, и все толкования излишни. Если же произведение не заражает других людей, то оно плохо, и толковать его нечего. Толковать произведения художника нельзя. Если бы можно было словами растолковать то, что хотел сказать художник, он и сказал бы словами. А он сказал своим искусством, потому что другим способом нельзя было передать это чувство. Разве можно словами заставить другого человека заразиться смехом, слезами или зевотой? Толкование словами произведения искусства доказывает только то, что тот, кто толкует, не понимает искусства. Так оно и есть, и, как это ни кажется странным, критиками всегда были люди бойко пишущие, образованные, умные, но с совершенно извращенной или с атрофированной способностью заражаться искусством.

    И потому они-то главные извратители вкуса масс. Простые люди не понимают и молчат, и этим молчанием произносят приговор искусству, а эти не понимают и глубокомысленно и учено рассуждают. Только благодаря им стали возможны Вагнеры, Ибсены, Метерлинки, Маларме, Puvis de Chavannes и прочие. Критики художественной не было и не могло и не может быть в обществе, где искусство не раздвоилось на искусство народное и искусство господское и потому оценивается религиозным мировоззрением всего народа. Критика художественная возникла и могла возникнуть только там, где понятие искусства извратилось, раздвоилось и вследствие этого всем искусством считается исключительное искусство высших классов, признанное всеми искусством.

    Искусство всенародное имеет определенный и несомненный критерий — религиозное сознание, искусство же высших классов не имеет его, и потому ценители этого искусства неизбежно должны держаться какого либо внешнего критерия. И таким критерием является для них, как и высказал это английский эстетик, вкус «the best nurtured men», наиболее образованных, и потому авторитет этих людей и предание этих авторитетов. Благодаря критике образовался тот закостенелый канон искусства, который служит образцом всякого искусства.

    Считались древние трагики хорошими, и критика считает их таковыми; считается Дант великим поэтом, Рафаель великим живописцем, Бах великим музыкантом, и критики, не имея мерила, по которому они могли бы выделить хорошего от плохого, считают, что произведения всех этих художников все хороши и все достойны подражания. Гёте написал 42 тома. Из этих 42 томов можно выбрать едва ли три истинных произведений искусства, — остальное всё или очень плохое искусство, или вовсе не искусство, а подделка под него.

    Некоторые вещи интересны, умны, но некоторые прямо, как драмы, комедии, романы, так плохи, что если бы они были произведения неизвестных авторов, никем бы не читались. А между тем критики, руководясь тем, что Гёте знаменитый писатель, стараются найти в этих его плохих романах и драмах воображаемые достоинства и рассуждают о них и придумывают соответственные теории. И являются подражатели его плохих произведений.

    Наш Пушкин пишет Евгения Онегина, свои мелкие стихотворения, Цыгане, даже Руслан и Людмила, свои повести, и это все разного достоинства произведения, но произведения истинного искусства. Но вот он, под влиянием ложной критики, восхваляющей Шекспира, пишет Бориса Годунова, рассудочное, холодное произведение, не имеющее ничего общего с искусством, и это произведение критики восхваляют и ставят в образец и являются подражания, подделки, цари Борисы Толстого и тому подобное. То же происходит с драмами Шекспира, Корнеля, Гюго. Восхваляются подражания ложных подражаний ложных произведений, и являются Ибсены и Метерлинки. То же совершается в лирической поэзии, в живописи, в музыке.

    Поразителен в этом отношении пример Бетховена. Среди многочисленных произведений его есть, несмотря на искусственность и сложность формы, истинно художественные произведения, но он становится глух, не может слышать своих произведений и начинает писать выдуманные и потому совершенно бессмысленные в музыкальном смысле произведения, и критики тужатся, чтобы найти и в этих ложных произведениях красоты, и для этого очевидно извращают самое понятие музыкального искусства: приписывают музыкальному искусству свойства изображать то, что оно не может изображать, и являются подражатели, бесчисленное количество подражателей тех болезненных, не доведенных до произведений искусства, уродливых произведений, которые пишет глухой Бетховен.

    Шопенгауер придумывает мистическую теорию, по которой музыка есть выражение не отдельных проявлений воли на разных ступенях ее объективации, а самой воли. Не говоря о той массе ни на что не нужных оглушителей — новых композиторов, которые вытекли из глухоты Бетховена и тупости его критиков, является Вагнер, который прямо по этой теории пишет свою музыку в связи с еще более ложной системой соединения искусств. И Вагнер служит руководителем, передовым застрельщиком во всех искусствах. И являются подражатели Вагнера: Брамсы, Рихарды Штраусы и тому подобные.

    Только благодаря критикам, восхваляющим в наше время грубые, дикие и часто бессмысленные драмы и комедии древних греков: Софокла, Эврипида, Эсхила, в особенности Аристофана, восхваляющих Данта, Тасса, Мильтона, Шекспира, в живописи: Рафаеля, Микель Анджело с своим страшным судом[454] и тому подобному, в музыке: Паллестрину, Баха, Бетховена последнего периода, — стали возможны в наше время Ибсены, Метерлинки, Верлены, Маларме, эти Puvis de Chavann'ы, Клингеры, Бёклины, в музыке: Брамсы, Рихарды Штраусы и т. п.

    Если хороши произведения Паллестрины и фуги Баха, то хороши и всякие соединения голосов; и если хороши произведения глухого Бетховена, то хороши произведения и Листа, и Вагнера, и Брамса, подражавших глухому Бетховену. Не будь критики, невозможны бы были те извращения искусства, которые проявляются теперь. Критика, руководящая искусством, это другая причина извращения искусства. Самая же главная причина извращения, это руководимые критиками, т. е. людьми, не понимающими искусства, художественные школы, реторические классы, академии, консерватории, театральные училища.

    Школы, в которых обучаются искусству! Но кто же обучает искусству в этих школах? Большие художники? Нет, эти художники никогда не могли и не могут обучать в школах. Большие художники всегда были врагами школ. Да и зачем же большим художникам идти в школы, чтобы обучать людей своему искусству. Отдаваясь своей деятельности, они не делают иного, как только обучают людей своему искусству. Вся деятельность больших художников, кроме передачи чувств, есть обучение искусству не только учеников какой либо школы, а всего мира. Самое могущественное и единственное средство обучения есть созерцание примера. И потому большим художникам незачем идти в школы. В школах учат не только не большие художники (не только больших художников, но талантливых людей нельзя заставить учить в школах, у них есть другое, более плодотворное), а учат в школах самые бездарные люди, те, которые, не видя в искусстве ничего дальше техники, вполне уверены, что всё искусство состоит в технике. И вот эти-то люди готовят будущих художников. В гимназиях для словесного искусства учат писать сочинения на заданные темы и по правилам периодов, т. е. учат тому, чтобы не мысль влекла за собою слова в соответствующей форме выражения, а чтобы мысль подчинялась установленным формам. То же в школах живописи. То же в школах музыки. Есть, например, для науки фортепианной игры книга о педали. Один человек посвятил года на то, чтобы во всех концертах Рубинштейна смотреть на его ноги и записывать, как он брал педали, и составил книгу. Этой книге учат. Певиц и певцов учат разевать рот так, как будто начинается рвота. Учат композиции, как сочинять музыку, не имея никакого чувства. Годами учат рисовать ножки, ручки, голое тело и писать картины на заданный сюжет. Искусство состоит в том, что человек, испытав сильное чувство, передает его, и передает его своим особенным, отличным от всех других способом. И в этом сущность искусства: в том, чтобы испытать чувство и особенным, своим способом передать его. Школы же учат тому, чтобы передавать нечто, не испытав никакого чувства, и тем лишают художника главного свойства, — искренности; обучая же учеников передавать чувство так, как их передавали другие художники, лишают учеников главного свойства, своей особенности, оригинальности. Кроме того, тот мучительный, многолетний труд приобретения утонченной техники по каждому искусству делает то, что только самые редкие ученики не забывают и этой техники и удерживают свою самостоятельность. Так что истинные художники, прошедшие технические школы, кладут потом, и иногда тщетно, огромный труд на то, чтобы забыть то, чему их научили там, освободиться от мертвящих искусственных форм искусства.

    Как Гёте старался и не мог забыть граматики, чтобы свободно писать, так живописцам и музыкантам надо с страшным усилием освобождаться от привитых им академических форм, тем более губительных, что каждые, не более 30 лет, приемы и формы эти изменяются и то учение в молодости, для каждого художника в старости, уже представляется отсталым.

    Если искусство есть заражение других людей чувством, которое испытал художник, то как же можно обучать этому?

    Если чувство искренне, то человек, желающий передать его, найдет средство заразить других. Человек веселый и желающий развеселить других, страдающий и желающий передать чувства своего страдания другим — найдут средства, первый развеселить, а второй тронуть других. Если же он сам в себе один не найдет этих средств, то никто не научит его. Можно научить его доставить удовольствие людям, но не искусству заражать людей.

    Обучение же искусству доставлять удовольствие людям посредством стихов, картин, драм, музыки всегда мешает способности заражать других.

    Художник должен сам найти ему одному свойственное средство заражения людей. Учиться он может и должен, но не в школах, а на великих образцах искусства, доступных всем. Учителя не приставники в школах, а великие произведения искусства. Это не значит то, чтобы людям не надо было учиться ни грамоте, ни рисовать, ни петь; напротив, я думаю, что всем надо учиться в обыкновенных школах писать правильно и толково рисованию, чтобы уметь линиями и красками изображать видимое, и музыке, чтобы уметь петь и играть на всем доступном инструменте, так же, как теперь учат грамоте, но не как особенных людей для особенного искусства.

    Искусству учить нельзя, так же как нельзя учить быть святым, хотя этому, т. е. тому, чтобы быть почти святым, т. е. религиозным учителем, учат по программам и книжкам в семинариях и университетах. И из школ выходят такие же художники, как из семинарии — святые.

    Как только искусство стало искусством не для всего народа, а для класса богатых людей, так оно стало профессией, а как только искусство стало профессией, так выработались приемы, заменяющие искусство. И люди, избравшие профессию искусства, стали обучаться этим приемам и явились профессиональные школы.

    Так же как выученная религиозность есть подделка под святость — фарисейство, так и выученное в школе искусство есть не искусство, а подделка под него — лицемерие искусства.

    А между тем в наше время считается искусством только то, что прошло через школы. И вот это-то школьное искусство есть третья и самая главная причина извращения искусства высших классов.

    № 56 (рук. № 38).

    В гимназиях для словесного искусства учат писать сочинения на заданные темы <по каким-то правилам периодов>, т. е. учат тому, чтобы <, во-первых,> ученик, не имея ничего сказать, мог бы написать несколько страниц; <а во-вторых,> и потому, чтобы, если у него есть чувство, которое он хочет выразить, чтобы он выражал его не тем особенным образом, каким оно возникло в нем, а так, как подобные чувства выражали прежние авторитетные писатели.

    Тому же учат в школах живописи.

    № 57 (рук. № 25).

    Для того, чтобы произведение искусства было заразительно, т. е. заражало других людей тем чувством, которое испытал автор, нужно, очевидно, чтобы было, во 1-х, и то чувство, которое передается, и чтобы чувство это было внятно передано другим людям, и чтобы передано было чувство, а не что либо другое. И потому условий для заразительности три: первое условие в том, чтобы автор испытывал какое либо чувство. Чем сильнее испытанное автором чувство, тем, очевидно, заразительнее может быть произведение искусства.[455] Второе условие в том, чтобы чувство, испытанное автором, было выражено в ясной для других форме. Очевидно также, что чем яснее будет форма, тем заразительнее будет произведение искусства.[456] Очевидно, что как бы сильно ни было испытанное художником чувство, если он не умеет передать его, чувство не сообщится другим. Так что заразительным и потому и произведением искусства будет только такое, которое передает испытанное человеком чувство в доступной, т. е. заражающей других людей, форме.

    Хотя и можно рассматривать оба условия эти отдельно, наблюдая в одном произведении преобладание силы чувства, в другом ясность формы, в сущности оба условия эти так связаны, что никогда не бывает одно без другого и всегда почти одно ослабляется вместе с другим: чем сильнее чувство, тем яснее форма и наоборот. Как только есть сильное чувство, так оно сейчас же и находит себе соответствующее ясное выражение, как мы это видим в народном искусстве. И наоборот, как только ослабляется чувство, так усложняется и затемняется форма; является искусственность, вычурность, распространенность. При совершенном же ослаблении чувства, доходящего до ноля, форма становится вычурной до непонятности, как это происходит в нашем теперешнем искусстве.

    Третье условие того, чтобы передаваемое чувство было чувство, а не что либо другое, есть собственно условие отрицательное, т. е. указывающее на то, чего не должно быть для того, чтобы произведение было заразительно. Несмотря на это, условие это очень важно, потому что большинство ложного искусства нашего времени произошло от непризнания этого условия. Условие это состоит в том, чтобы в произведении искусства не было притворства, чтобы художник передавал только то, что он чувствовал, а не выдумывал бы свое произведение.

    Если человек перед вами притворно улыбается или смеется, вам делается грустно; если он притворно плачет, вам делается смешно; если человек нарочно раздражается, мы делаемся особенно спокойны; если человек притворяется спокойным, это раздражает нас. То же самое в искусстве.

    хочет притворяться, что хочет передать то, чего не чувствует, так в зрителе, читателе и слушателе поднимается чувство отпора тому чувству, которое хотят в нем вызвать.

    Так что чувства самые ничтожные и даже дурные действуют заразительно, когда они искренни, и напротив, самые высокие и дорогие человеку мысли возбуждают отвращение, если только они не искренни, а выдуманы.

    Только люди нашего круга и времени с извращенным и атрофированным эстетическим чувством могут принимать те фальшивые, выдуманные произведения, которые наполняют наш мир, за произведения искусства. Люди с неиспорченным эстетическим чувством с первого взгляда, с первых строк, тактов узнают эти деланные произведения и испытывают самое противуположное эстетическому чувство, <именно раздражения и отвращения и отчасти оскорбления за то, что меня считают за такого дурака, что хотят обмануть таким явным обманом, и поэтому кроме отвращения еще и раздражение. И точно так же, как и два первые условия, оно определяет достоинство произведения искусства. Чем искреннее произведение искусства, чем меньше в нем сознательности, вымысла, тем оно заразительнее, а потому и лучше, как искусство>.

    Таково третье отрицательное условие заразительности искусства.

    Последнее условие кажется повторением первого, того, чтобы произведение искусства было вызвано чувством: казалось бы, что если есть чувство, то оно уже искренно. Но это не так. Испытав некоторое истинное чувство, художник, желая передать его, усиливает это чувство, преувеличивает его, придумывает к этому чувству другие, не испытанные им чувства и этим портит и ослабляет те, которые он действительно имел. Так что хотя в основе произведения и есть истинное чувство, оно испорчено преувеличениями и придуманностью, и произведение становится неискренним и не только не заразительным, но отталкивающим. И потому это третье условие искренности есть условие отдельное и очень важное, такое, без которого произведение искусства становится не только не привлекательным, но отталкивающим.

    было внятно, т. е. так, чтобы заражало людей, и 3) чтобы оно было искренно, чтобы в произведении искусства не было видно умысла заразить слушателя, зрителя чувством, которое не испытывал художник.

    Эти же три условия определяют и достоинства искусства, как искусства. 1) Чем сильнее то чувство, которое испытал и передает художник, будет ли это самое высокое, доброе или самое низкое, злое чувство, только чтобы художник с большой силой испытал его, тем лучше искусство, как искусство. Высшее совершенство в этом отношении будет то, когда чувство это так сильно, что заставляет, неудержимо влечет человека к деятельности, проявляющей испытанное им чувство, чтобы, прочтя или увидав изображение подвига, геройства или самоотвержения, человек искал бы совершить то же, так же, как, слушая плясовую, желал бы плясать.

    Низшая степень чувства будет та, когда человек только познает передаваемое ему чувство, не испытывая потребности перевести его в дело жизни. 2) Чем внятнее, яснее, проще, кратче та форма, в которой выражено это чувство, тем лучше произведение искусства, как искусства, опять же совершенно независимо от качества передаваемого чувства. Высшее совершенство в этом отношении будет то, чтобы произведение искусства было доступно всем людям всех сословий, наций, полов и возрастов, начиная с возраста сознания. Низшей ступенью в этом отношении будет то, что произведение будет доступно только малому числу. Чем меньшее число людей заражает их произведение искусства, тем произведение это ниже. И 3) чем искреннее, бессознательнее передается в известном произведении чувство, тем лучше произведение искусства. Высшее совершенство в этом отношении есть полная искренность, т. е. совершенное отсутствие в художнике всего придуманного, когда всё есть произведения чувства. Низшая ступень, при которой произведение будет все-таки произведением искусства, будет такая сознательность художника, такая работа над своим произведением, которая не заметна зрителю, слушателю, читателю. Как только зритель, слушатель, читатель увидал позади произведения его автора, так впечатление разрушено.

    Так по этим признакам отделяется искусство от неискусства и определяется достоинство искусства, как искусства, независимо от его содержания, т. е. независимо от того, передает ли оно хорошие или дурные чувства и есть ли это искусство хорошее или дурное. Так что могут быть произведения искусства, соединяющие в себе в высшей степени все три условия совершенства: силу чувства, внятность и искренность, и вместе быть произведениями дурного по своему содержанию искусства и наоборот: могут быть произведения, соединяющие в себе в слабой степени три условия искусства, и вместе с тем быть произведениями хорошего по своему содержанию искусства.

    Чем же определяется хорошее и дурное по содержанию искусство?

    Глава пятнадцатая (15)

    В нашем обществе искусство до такой степени извратилось, что не только искусство извращенное стало считаться хорошим, но потерялось и самое понятие о том, что есть искусство; так что, прежде чем говорить о признаках хорошего и дурного искусства, нужно еще ясно установить признаки, отличающие настоящее искусство от поддельного. Тогда только, откинув всё поддельное искусство, можно будет определять достоинства настоящего искусства, отбирая в нем хорошее от дурного и ничтожное от важного.

    Для того, чтобы искусство было искусством, всё равно хорошим или дурным, но только искусством, нужно, чтобы оно было прежде всего заразительно, как зевота, слезы, смех, т. е. возбуждало бы в других людях чувство, которое испытал автор. Если предмет, претендующий на звание предмета искусства, поэтичен, красив, поразителен, занимателен, увлекателен, то это еще не искусство; признак искусства состоит в том, что воспринимающий его человек, без всякой деятельности с своей стороны и без всякого изменения своего положения, испытывает более или менее сильное чувство и точно такое же, какое испытывал производивший предмет — художник. Так что искусство истинное отличается от подделок под него тем, что оно заразительно. Степенью же заразительности определяется и достоинство искусства, как искусства, независимо от того, нравственно оно или безнравственно, — чем заразительнее искусство, тем оно лучше, как искусство.

    Для того же, чтобы произведение искусства было заразительно, т. е. заражало других людей тем чувством, которое испытал автор, нужно, чтобы, во-первых, содержание его составляло не мысль, не событие, не нравоучение, а чувство, испытанное автором, во 2-х, чтобы чувство это было внятно выражено и, в 3-х, чтобы выражение это было произведением внутренней потребности, а не умысла. Очевидно, что, как ни свойственно было бы чувство, передаваемое художником, если он не умеет передать его, чувство не сообщится другим. Так что заразительным, и потому и произведением искусства, будет только такое, которое передает свойственное людям чувство в доступной для других людей форме.

    форма, и наоборот. Чем свойственнее людям чувство, тем легче оно находит себе соответствующее ясное выражение, как мы это видим в народном искусстве. И наоборот, чем исключительнее это чувство, тем сложнее, вычурнее и распространеннее становится форма. При совершенной же исключительности чувства форма становится вычурной до непонятности, как это происходит в нашем теперешнем искусстве.

    Третье условие того, чтобы передаваемое чувство было испытано самим автором, есть собственно условие отрицательное, указывающее на то, чего не должно быть для того, чтобы произведение было заразительно. Условие это состоит в том, чтобы в произведении искусства художник передавал только то, что он сам чувствовал, а не передавал чувства, им неиспытанные.

    Произведение искусства действует заразительно только тогда, когда оно искренно, т. е. когда художник действительно испытал те чувства, которые он передает; как только воспринимающий чувствует, что художник хочет передать то, чего не чувствует, а только притворяется, что чувствует, так в зрителе, слушателе, читателе является отпор тому чувству, которое хотят в нем вызвать. Так что чувства, самые ничтожные и по силе и по содержанию, и даже самые дурные действуют заразительно, когда они искренни, и напротив, самые высокие и дорогие человеку чувства не только не заражают, но возбуждают отвращение, если только они не искренни, а выдуманы.

    И потому это третье условие искренности есть условие очень важное, такое, без которого произведение искусства становится не только не привлекательным, но отталкивающим.

    Итак, для того, чтобы искусство было искусством, надо, чтобы оно было заразительно. Для того же, чтобы оно было заразительно, нужно, 1) чтобы было чувство, которое передает художник, 2) чтобы оно передано было внятно, т. е. так, чтобы заражало людей, и 3) чтобы оно было искренне, чтобы в произведении искусства не было видно умысла заразить слушателя, зрителя чувством, которое не испытал художник. Только тогда, когда, хотя бы в самой слабой степени соединяются в произведении все три условия, только тогда произведение это — произведение искусства. Эти три условия отделяют произведение искусства от подделки, и эти же три условия определяют и достоинство искусства, как искусства. 1) Чем свойственнее всем людям то чувство, которое испытал и передает художник, <будет ли это самое высокое, доброе или самое низкое, злое чувство, только чтобы художник с большой силой испытал его,> тем лучше искусство, как искусство. Высшее совершенство в этом отношении будет то, когда чувство это свойственно всем людям без исключения. Так сильно, неудержимо влечет человека к деятельности, проявляющей испытанное им чувство, чтобы, прочтя или увидав изображение подвига, геройства или самоотвержения, человек искал бы совершить то же, так же как, слушая плясовую, желал бы плясать. В этом высшее совершенство силы чувства. Низшая степень искусства, по отношению первого условия совершенства, в этом отношении будет та, когда передаваемое чувство свойственно только меньшему числу людей.

    чувство злое или доброе. Высшее совершенство в этом отношении будет то, чтобы произведение искусства было доступно всем людям всех сословий, наций, полов и возрастов, начиная с возраста сознания. Низшей ступенью в этом отношении будет то, что произведение будет доступно только малому числу. Чем меньшее число людей могут понимать произведение искусства, тем произведение это ниже по отношению ко второму условию, и 3) чем искреннее, чем с большей силой передается чувство, опять же совершенно независимо от качества передаваемого чувства, тем лучше произведение искусства. Высшая степень состоит в том, что чувство передается с такой силою совершенства в этом отношении, что воспринимающий, заражаясь им, испытывает потребность художника проявить это чувство в деятельности жизни. Низшая же ступень совершенства в этом отношении та, при которой произведение будет все-таки произведением искусства, будет такая, при которой, как бы слабо ни было передаваемое чувство, будет соответствие между выражением и чувствами художника, не будет не выдуманных[457] чувств. Как только зритель, слушатель, читатель почувствовал, что художник не испытал того чувства, которое он хочет передать, так тотчас произведения теряют главное свойство заражения.

    Так по этим трем признакам отделяется искусство от не искусства, определяется и достоинство искусства, как искусства, независимо от его содержания, т. е. независимо от того, передает ли оно хорошие или дурные чувства и есть ли это искусство хорошее или дурное. И потому могут быть произведения искусства, соединяющие в себе в высшей степени все три условия совершенства: общность передаваемого чувства, внятность и искренность, и вместе быть произведениями дурного по своему содержанию искусства, каким, например, было и какими бывает очень много произведений, передающих чувство сладострастия, и, наоборот, могут быть произведения, соединяющие в себе в слабой степени три условия искусства, и вместе с тем быть произведениями хорошего по своему содержанию искусства. Каковы, например, детские сказки, картинки, игрушки.

    Чем же определяется хорошее и дурное по содержанию искусство?

    № 59 (рук. № 25).

    В старину у древних изящное искусство выделялось от всех других искусств (τέϰνη) тем, что оно было подражательным. Одно время у немецких эстетиков после Канта изящное искусство определялось тем, что оно не вызывало желания обладания. Но в новое время nous avons changé tout ça,[458] как врач y Мольера изменил положение печени, и есть гастрономическая и парфюмерная красота.

    <Вопрос о том, чем отличается изящное искусство от искусства вообще: искусства гончарного, <часового,> сапожного и др., решается у древних греков тем, что признаком изящных искусств признавалось подражание [1 неразобр.]. Правда, это определение не покрыло всего того, что мы признаем искусством, но зато это определение было точно и ясно. Наше же ходячее определение искусства, как проявления красоты, к сожалению, не имеет ни точности, ни ясности.>

    № 60 (рук. № 25).

    <Разница расценки искусства прежнего времени и людей христианского сознания заключается, главное, в том, что прежнее религиозное сознание требовало от своего искусства величия (так, даже в эстетике существует целый отдел о величественном, das Erhabene). В искусстве же нашего времени этот отдел заменяется простотою, задушевностью. Для искусства безразличного, прикладного разница та же самая: прежнее искусство требовало сильного воздействия и воздействия в настоящем, как например, величественный звон, музыка, драма, стихи, производившие гипнотизирующее действие, загипнотизировавшие всех людей в одно чувство; искусство же нашего времени соединяет людей в одном чувстве только тем, что оно передает чувство, всем доступное.

    <Эне[ида], Илиада,> это безразличное хорошее служебное искусство прежнего времени; столь же хорошим произведением искусства нашего времени будет колыбельная песня, сказка, доступная всем людям.>

    № 61 (рук. № 54).

    <В новых же историях, хотя бы в Дон Кихоте, Пиквике, содержание гораздо менее значительно и без реалистических подробностей не произвело бы впечатления. И потому авторы, передавая чувства исключительные, свойственные людям только известного положения, с величайшей подробностью описывают ту обстановку, в которой действуют их лица, и, усиливая этим впечатление для людей одного и того же круга, делают свои произведения еще менее доступными большинству людей.

    Совершается ложный круг: чем исключительнее чувства, которые передаются, тем реальнее передаются условия, в которых проявлялось чувство; а чем реальнее передаются подробности, тем еще менее доступным становится чувство.

    Вот этот провинциализм и крайний реализм в словесном искусстве и делает то, что в новом искусстве слòва почти нет произведений, удовлетворяющих требованиям этого рода искусства. Если и есть таковые, то по существующему среди нас ложному суждению о достоинстве искусства мы не знаем и не замечаем их.>

    Нынешней зимой одна дама научила меня делать из бумаги, складывая и выворачивая ее известным образом, петушков, которые, когда их дергаешь за хвост, махают крыльями. Выдумка эта от Японии. Я много раз делал этих петушков детям, и не только дети, но всегда все присутствующие большие, не знавшие прежде этих петушков, и господа, и прислуга развеселялись и сближались от этих петушков, все улыбались и радовались: как похоже на птицу эти петушки махают крыльями.

    <Тот, кто выдумал этого петушка, от души радовался, что ему так удалось сделать подобие птицы, и чувство это передается, и потому, как ни странно сказать, произведение такого петушка есть настоящее искусство. Не могу не заметить при этом, что это единственное новое произведение в области бумажных петушков (cocottes), которое я узнал за 60 лет. Поэм же, романов и музыкальных пьес я за это время узнал сотни, если не тысячи. Мне скажут, что это произошло оттого, что петушки не важны, а поэмы и картины и симфонии важны. А я думаю напротив, петушки содействуют развитию и радости многих детей, поэмы и картины ни на что не были нужны. Если так долго не было ничего в области петушков, то я думаю, что это произошло скорее оттого, что написать поэму, картину, симфонию гораздо легче, чем выдумать нового петушка.>

    И как ни странно это сказать, произведение такого петушка есть хорошее искусство. То же напряженное состояние с разными воспоминаниями о суждениях других людей, которое испытывают люди,[459] сидя на диванчике перед Сикстинской мадонной, не имеют ничего общего с эстетическим чувством.

    № 63 (рук. № 54).

    «Пиквикский клуб», <романы Дюма отца>, или некоторые, редко чистые, но превосходные вещи Мопассана (как М-llе Perle, или как дама прибила в мальпосте ухаживателя, аббат с сыном), или повести Гоголя, Пушкина, или даже романы Дюма отца, то все эти вещи не удовлетворяют требованиям этого рода по исключительности положений своих лиц и потому по исключительности передаваемых чувств, совершенно недоступных большинству людей.

    № 64 (рук. № 54).

    Указать в искусстве нового времени на хорошие образцы второго рода, т. е. на такие произведения, которые передавали бы чувства самые простые, но доступные всем людям, очень трудно.

    В древнем и народном искусстве много таких образцов: в словесном искусстве высшим образцом такого искусства есть египетский роман, известный нам как история Иосифа Прекрасного, большая часть Тысячи одной ночи, лучшие народные сказки; в музыке — все народные песни, до сих пор составляющие в этом роде неподражаемое сокровище музыкального искусства; <в живописи карикатуры, шутки народные,> в пластическом искусстве и архитектуре украшения одежд, утвари, жилищ и рисунки животных и людей. Но в новом искусстве, поставившем своей задачей удовлетворять требованиям исключительного класса людей, таких произведений, вполне удовлетворяющих требованиям этого рода искусства, доступности всем, почти нет.

    Если и есть такие произведения по внутреннему содержанию, как например, верх совершенства по[460] чистому, здоровому веселью — Пиквикский клуб, или некоторые, редко чистые, но зато превосходные вещи Мопассана, как «М-llе Perle», или как дама прибила в мальпосте ухаживателя, или даже некоторые повести Пушкина, то все эти вещи не удовлетворяют требованиям этого рода по искусственности формы и слишком большой реальности описания, потому что большинство внимания автора направлено не на передачу самого чувства, а на передачу местных и временных впечатлений, сопутствовавших проявлению чувства. Делает эти вещи неудовлетворительными реализм, то самое, что считается великим достоинством, именно реализм, то, что в действительности есть провинциализм в искусстве. — Для того, чтобы произвести более сильное впечатление, авторы нового времени описывают всё подробно, так, как это могло быть в том месте, где предполагают, что случилось, и действительно, впечатление получается более сильное для того кружка, который живет в тех же условиях. Впечатление было бы еще сильнее, если бы описывался знакомый читателям Алекс. Петр. или Лев Ник. Но зато для всех тех, кто не знал А. П. и Л. Н. и не знает того кружка, который описывается, интерес уже не только ослабляется, но даже совершенно теряется за ненужными читателю и непонятными часто подробностями.

    как была одета Пентефриева жена, и как она, завертываясь в свой передник, сказала: войди ко мне; но если бы эта история была написана так, она не была бы понятна и трогательна всем и не дошла бы до нас. Важны чувства Иосифа и Пентефриевой жены, а не поза и одежды. И поза, и одежды, и слова каждый читатель воображает свои. Оттого так прозрачна, как кристал, вся эта история и как бы предопределена вся так, что чувствуется, что она именно такова, какою должна была быть. Вот этого-то нет теперь при реализме, т. е. провинциализме искусства.

    То же самое происходит и в живописи. Картина большей частью составляется так, что нагромождаются аксесуары и выписываются так же, как и самый сюжет. Помню остроумное выражение А. Карра, описывающего портрет господина, сидящего на бархатном диване. Портрет очень хорош, пишет он, в особенности портрет дивана, так что нельзя не пожалеть о том, что сидящий на нем вовсе неинтересный господин скрывает часть его. Вот это самое весьма часто, особенно лет сорок тому назад, происходило в живописи. Помню картину Семирадского, изображающую Нерона, смотрящего на сжигаемых, как факелы, христиан. Перламутр трона, тигр, толпа с женщинами выписаны превосходно, так, что сами факелы Нерона, т. е. сжигаемые мученики, почти незаметны и даже как будто не нужны, и смысл картины непонятен. Теперь в живописи другая крайность: Мане, Рафаелли и др. считают, что для реализма не нужно выписывать контуров. И опять реализм другого рода делает картины непонятными всем.

    В искусстве музыки тот же реализм и провинциализм делает то, что музыканты нашего времени (это началось давно, со времен Баха и раньше, теперь только усилилось) на каждую ноту мелодии нагромождают модуляции — свои, своего народного лада, и делают тем мелодию уже совершенно недоступной для других национальностей и вообще для больших масс.[461]

    Вот это нагромождение подробностей, этот провинциализм в искусстве и мешал и мешает тем некоторым прекрасным по содержанию вещам этого второго рода во всех отраслях искусства нашего времени.

    № 65 (рук. № 54).

    У. Hugo, на его «Les pauvres gens», на «Misérables», на все романы Диккенса, на «Мертвый дом» Достоевского, на «Хижину дяди Тома», на некоторые рассказы Мопассана и на многие другие, выбранные из разных известных и неизвестных авторов; в живописи указал бы на Гогарта, Милле, на Лермита, на Ге и др. (Музыка и архитектура, передавая преимущественно настроения, не могут сами по себе передавать чувства религиозные и потому не могут и представить образцов такого рода.)

    № 66 (рук. № 55).

    (Искусство, соединяющее людей в самых простых, но общих всем людям чувствах, есть хорошее, допускаемое христианским сознанием искусство. Искусство же исключительное,[462] как песня, —дубинушки, соединяющая рабочих, вбивающих сваи, или, как хорошее стихотворение Верлена, соединяющее нескольких декадентов, или студенческая песня, или симфония Бетховена, соединяющая людей классической музыки, или картина Бёклина, соединяющая охотников до такой живописи, не есть настоящее искусство, в смысле выделяемой из остальной, нужной человеческой деятельности, а есть приятное или нужное некоторым людям занятие, которое безвредно, если только оно не ставится, как это делается среди нас, на место хорошего и важного искусства. Всякое же искусство, вытекающее из религиозного сознания пережитого людьми, прежде соединявшего, а теперь разъединяющего людей, как искусство: патриотическое, религиозное, эротическое — есть дурное искусство.)

    Так что по содержанию своему искусство нашего времени распадается на четыре отдела. Первый отдел — это высшее религиозное искусство, передающее чувства, вытекающие из христианского религиозного сознания нашего времени, любви к Богу и ближнему; второй — это всенародное искусство, передающее чувства, по содержанию своему доступные им, по крайней мере, могущие быть доступными всем без исключения людям.

    Третий отдел — это дурное искусство, передающее вытекающие из пережитого, отсталого религиозного сознания чувства, противные христианству; и четвертый отдел — это всё то не сознаваемое, не выделяемое из остального искусства, или практически полезное, употребляемое для работ или для обучения, или для забавы некоторых людей. К этому отделу должно быть причислено всё исключительное искусство, процветающее в нашем обществе и получившее в нем несвойственное такому искусству значение, передающее чувства, доступные только некоторым людям.

    самые простые чувства, доступные всем, — проявляется и в слове, и в живописи, и в архитектуре, и, преимущественно, в музыке; точно так же и четвертый отдел искусства невыделяемого, искусства прикладного или искусства забавы малого числа людей.

    Если бы от меня потребовали указать в новом искусстве на образцы высшего религиозного по содержанию искусства, то я указал бы в словесном искусстве на некоторые драмы (Корнеля), Шиллера, на Викфильдского священника, на Paul et Virginie, на V. Hugo, на его Les pauvres gens, на его «Misérables», на все романы и рассказы Диккенса, на «Хижину дяди Тома», на Достоевского, преимущественно, его Мертвый дом, и на некоторые другие произведения мало или вовсе неизвестных сочинителей. В живописи я указал бы на Гогарта, на нашего Ге, на Милле, Jules Breton, Дефрегера, на Лермита и другие картины мало известных мастеров, как та картина Langley, о которой я упоминал. (Музыка и архитектура, передавая преимущественно настроения, не могут сами по себе передавать чувства религиозные, и потому не могут и представить образцов этого рода.)

    Точно так же трудно указать в новом искусстве на словесные и музыкальные образцы второго отдела — всенародного искусства. В древнем искусстве, как словесном, так и музыкальном — много таких образцов: все народные сказки, народный эпос, фаблио, большая часть сказок Тысячи одной ночи; в музыкальном искусстве все народные песни и танцы, составляющие неподражаемое, в этом роде, сокровище музыкального искусства. Но в новом искусстве, поставившем своею задачей удовлетворять требованиям исключительного класса людей, произведений, вполне удовлетворяющих требованиям этого рода искусства, почти нет.

    Если и есть такие произведения, которые по внутреннему содержанию, как «Дон-Кихот», как комедии Мольера, как «Пиквикский клуб», как некоторые (редко чистые, но превосходные) вещи Мопассана или повести Гоголя, Пушкина, или даже романы Дюма-отца, которые по внутреннему содержанию, казалось бы, принадлежат к этому роду, то все эти вещи недоступны большинству людей по исключительности положений своих лиц и потому и по исключительности передаваемых чувств.

    № 67 (рук. № 57).

    <Как на образцы другого отдела хорошего искусства, передающего простые чувства, но доступные всем людям (я указал бы на почти все> народные сказки, <Большую часть «Тысячи и одной ночи», на Дон-Кихота,> эпос, <отчасти на романы Дюма-отца>.

    В живописи я указал бы на всех живописцев животных, пейзажей, на Кнауса, на большинство голландцев и многих, точно так же, как и в поэзии, неоцененных живописцев. В музыке[463] труднее всего указать на что либо удовлетворяющее этим требованиям. Требованиям этим вполне удовлетворяют марши и танцы различных композиторов[464]. Из известных же композиторов я указал бы на Шопена там, где он не уродует себя усложнениями гармонии и пассажами, отчасти на Грига и точно так же и на некоторых других композиторов, которые могли бы удовлетворять требованиям, предъявляемым этого рода искусством, если бы воздержались от усложнения и поставили бы себе идеалом воздержность и чистоту и потому космополитичность и общедоступность искусства.

    № 68 (рук. № 56).

    Такие всенародные по содержанию произведения искусства живописи суть все передающие истинное чувство — картины животных, пейзажи и так называемый жанр; голландцы, Кнаус, Вотье и др. Таких произведений всенародного искусства в живописи довольно много; кроме того превосходные образцы в этом роде представляет японское искусство.

    № 69 (рук. № 55).

    подражания древним, особенно грекам и средневековому религиозному искусству — все суеверные церковные, патриотические произведения и, всё чаще и чаще повторяющиеся в последнее время произведения, передающие чувства гордости, отчаяния, сладострастия и, главное, дикого восхваляемого эгоизма, доходящего, как у Ницше и его последователей, до мании величия.

    № 70 (рук. № 81).

    <То же самое должно сказать и по отношению к Божественной комедии Данта, уже несколько веков восхваляемой высшими классами и не сделавшейся и никогда не могущей сделаться понятной нормальным людям.>

    № 71 (рук. № 56).

    Есть две причины того, что в новом словесном искусстве почти нет произведений, которые могли бы быть всенародны. И обе причины находятся во взаимной зависимости. Одна причина то, что содержание новых произведений бедно по чувству, а другая то, что произведения эти загромождены подробностями времени, места, препятствующими всенародности. Чем беднее содержание, тем нужнее скрасить эту бедность подробностями места и времени, и чем более таких подробностей, тем менее произведение удовлетворяет требованиям всенародности и тем оно хуже.

    Заключение

    Я сделал, как умел, занимавшую меня пятнадцать лет работу о близком мне предмете — искусстве, и, как ни плохо я ее сделал, я надеюсь на то, что основная мысль моя о том ложном пути, на котором стало и идет наше искусство, и о том, в чем состоит его истинное назначение — верна и что поэтому труд мой не пропадет даром, а будет иметь свое влияние на все дальнейшее движение искусства. Но для того, чтобы это было и чтобы искусство действительно сошло с своего ложного пути и приняло новое направление, нужно, чтобы другая столь же и еще более важная духовная человеческая деятельность, наука, в тесной зависимости от которой всегда находится искусство, точно так же, как и искусство, сознала бы тот ложный путь, на котором она находится, и подчинилась, так же как и искусство, руководительству религиозного сознания. Я не имею уж ни сил, ни времени сделать такую же работу по науке, какую я попытался сделать по искусству. Укажу только на признаки того извращения, в котором находится наука нашего времени, и на то направление, которое она должна принять для того, чтобы вместе с искусством содействовать истинному просвещению и удобрению человечества, а не быть тем, что она теперь: орудием одурения и озлобления людей. Неверие высших руководящих классов в церковное христианство и непризнание христианского учения в его истинном значении привело, как это и должно было быть, науку этих классов к тем же последствиям, к каким привело это непризнание и искусство: к служению самым низким стремлениям человечества или к самой пустой и бесцельной деятельности, признаваемой однако служителями науки самой великой и благодетельной деятельностью человечества.

    Не имея никакого критерия, по которому они могли бы расценивать, по степеням важности, предметы изучения, люди науки нашего времени должны были признать все предметы одинаково важными; весьма естественно они обратили преимущественное внимание на предметы, для себя полезные или приятные.

    В оправдание же своей исключительной узкой деятельности эти люди составили себе подобную теории красоты — теорию объективности науки, теорию науки для науки, по которой выходит то, что в науке нет предметов более важных и менее важных, нет дурного и хорошего, а что все предметы для нее одинаковы, и она поэтому изучает всё, и что всё, что она изучает, поэтому и важно и хорошо.

    — стало краеугольным камнем всей науки, (так же как теория красоты составляет краеугольный камень существующего искусства).

    Но точно так же, как теория красоты есть ничто иное, как запутанное трудными словами утверждение, что искусство есть то, что нам нравится, так и теория объективности науки, науки для науки, изучающей всё, есть ничто иное, как утверждение того, что всё, что кому либо вздумается изучать, всё то и есть наука.

    Наука изучает всё.

    Но ведь всего слишком много, и потому нельзя изучать всего. Всё — это бесконечное количество предметов. Можно изучать и теорию кройки одежд, и историю города Магдебурга в XI веке, и происхождение грибов — опенок, и отношение чисел между собою, и теорию верховой езды, и варение кушаний, и всего на свете, и потому нельзя считать наукой изучение всего.

    Наукой всегда признавалось и не может не признаваться изучение, отобранного от всего остального, известного круга предметов, считающихся в том обществе, где производится наука, важными.

    то, на что направлено ее внимание. И, как фонарь освещает сильнее всего ближайшее от него место и всё менее и менее сильно предметы, более и более удаленные от него, и вовсе не освещает тех, до которых не доходит его свет, так и наука изучает самым подробным образом то, что изучающим людям представляется самым важным, менее подробно изучает то, что представляется им менее важным, и еще менее то, что им кажется не важным, и совсем не изучает того, что им кажется ничтожным.

    Правда, что фонарь науки всё более и более разгорается и освещенный круг становится всё больше и больше. Но как бы велик ни был этот круг, всегда должны быть и всегда были и будут градации этого света, смотря по тому, что считается людьми самым — более или менее — важным, и всегда останется огромное, бесконечное количество предметов, которые вовсе не будут изучаться.

    Определяет же для людей степень важности предметов только религиозное сознание известного времени, т. е. общее понимание людьми этого времени смысла и цели жизни.

    Так это было всегда, так и должно быть, потому что не может быть иначе. То, что более всего содействует достижению постановленной цели, то изучается более всего, то, что менее, то менее, то, что совсем не содействовало достижению цели, то вовсе не изучается, или, если и изучается, то не считается наукой.

    Когда же, как в нашем обществе, люди высших классов не приняли истинного религиозного учения своего времени, потому что оно разрушает их выгодное общественное положение, и не могут уже верить в старое, прежнее религиозное учение, а полагают, что можно жить без религиозного сознания, то очевидно люди эти не могут иметь никакого критерия, по которому они могли бы расценивать предметы изучения, по степени их важности. Не имея же никакой причины избирать одно знание преимущественно перед другим, они невольно избирают для самого внимательного изучения[466] ту часть знания, которая им более интересна и не нарушает их выгодного общественного положения. Ту же, самую важную часть знания, которая всегда составляла главное дело науки, изучение религии, права, педагогики, общественного устройства, оставляют в том положении, в котором они были сотни лет тому назад, представляют руководительству государства, которое ведет эти науки уже не только не объективно, но с самой определенной и явной целью, сколь возможно отуманить и одурить народ, для того, чтобы удержать существующий и выгодный для высших классов порядок вещей.

    не имеющими никакого или самое отдаленное приложение к жизни; другая же часть, которую часто даже отрицает эта занятая отвлеченными вопросами наука, направлена не на то, чтобы найти и установить истинные законы жизни, а только на то, чтобы всякими софизмами доказать, что то, что найдено было людьми за тысячи лет хорошим для людей того времени, должно оставаться таковым и навсегда.[467]

    Наука есть человеческая деятельность, как и всякая человеческая деятельность, имеющая целью благо людей, и потому естественно ожидать от науки прежде всего указание того, что есть добро, что зло, как надо жить людям, чтобы достигнуть наибольшего блага, как наилучшим образом, с меньшими страданиями для людей, общаться между собой, как учредить половые отношения, как воспитывать детей, как пользоваться землею, кому и как владеть ею, как устроить отношения с другими народами, как оградить себя от нарушения общественного порядка, как наилучшим образом рабочему человеку питаться, как, в какие промежутки что есть, как отдыхать, чтобы знать, как наивыгоднейшим образом прилагать свои силы, как и во что верить? <и почему.>[468]

    Все эти вопросы огромной важности, и естественно от науки, как это и было всегда в старину, от науки ожидать разрешения их. Как же отвечает наука на эти вопросы? Теология, юриспруденция, общественные науки, история, отчасти философия заняты тем, чтобы не то, что отвечать на эти важнейшие вопросы жизни, а тем, чтобы пережевывать старые, давнишние, уже оказавшие свое несоответствие с жизнью решения этих самых вопросов с определенной целью не разрешить их, а доказать, что данное им давно уже решение хорошо и изменять его не надо; другая же часть науки, та самая, которая особенно гордится своими приобретениями и считает себя наукой из наук, объективная наука,[469] вместо ответа на эти вопросы, с великой важностью объявляет о том, как вычисляются поверхности в воображаемой геометрии, какое отношение аргона к углероду,[470] какая разница между самими микроорганизмами и их экскрементами, какое место в спектре должны занять икс лучи, какое значение имело у древних индусов такое-то и такое-то слово и т. п.

    И всякий простой и разумный человек приходит в недоумение, как, зачем с такой важностью и с такими лишениями для народа, занимаются люди науки, с одной стороны, такими вредными для людей, с другой стороны, такими ничтожными делами. С одной стороны, теология, юриспруденция, педагогика, общественные науки решают самые важные вопросы о жизни человеческой[471] с определенной целью: доказать законность и справедливость беззаконного, несправедливого и отжившего порядка вещей, с другой стороны, отвлеченные науки отвечают на вопросы праздной любознательности или практического применения.

    Первый отдел науки прямо вреден, не только тем, что он запутывает понятия людей и дает ложные решения, по еще тем, что он существует и занимает место, так что для того, чтобы всякому человеку приступить к изучению важнейших вопросов жизни, необходимо, прежде решения их, еще опровергать те, веками нагроможденные и всеми силами изобретательности ума поддерживаемые постройки лжи по каждому из этих предметов. Второй же отдел, тот самый, которым так особенно гордится теперешняя наука, так ничтожен но своему содержанию, что большинство тех приобретений, которыми он хвалится, собственно никому ни на что не нужны и удовлетворяют только любопытству праздных людей; другая же, малая часть его практических применений, во-первых, всегда уравновешивается теми применениями тех открытий на вред человечеству, а во-вторых, <если бы даже этого не было,> польза от этих приобретений так незначительна, в сравнении с той важной частью пауки, которая передана теперь на извращение государственным теологам, юристам, политико-экономам, историкам, что не стоит и говорить про нее, а тем менее приписывать ей такую важность, которую ей приписывают.

    направлено на эти предметы. Они рассматривают их под психологическим микроскопом и не глядят вокруг себя и не видят того, что действительно важно, не видят тех, огромных по важности вопросов, которые окружают нашу жизнь и требуют своего разрешения и которые в нашем обществе спокойно переданы садукеям и фарисеям, церковным и государственным софистам.

    Стоит нам только оторваться от этого микроскопа и взглянуть вокруг себя <на действительно важные и свойственные человеческой науке предметы>, и мы увидим, как ничтожны все эти, доставляющие нам такую наивную, ребяческую гордость знания о микроорганизмах, фагоцитах, икс лучах и т. п., в сравнении с теми знаниями, которые мы забросили и отдали на извращение государственным профессорам богословия, юриспруденции и другим. Стоит нам только оглянуться вокруг себя, и мы увидим, что свойственные настоящей науке предметы, — не фагоциты, икс лучи и т. п. пустяки, а именно те вопросы религии, нравственности, общественной жизни, как раз те самые вопросы,[472] которые даже некоторые, сбившиеся с толку ученые нового направления считают даже ненаучными.

    Мы очень радуемся и гордимся, что наша наука дает возможность вырезать у старой женщины кисту, найти икс лучами иголку в теле, выпрямить горб, привить дифтерит и сообщаться по телефону, и говорим о той великой пользе, которую приносит наша наука; но истинная наука, та, которая действительно исследовала бы религиозные, нравственные, общественные вопросы, которая изменила бы весь строй нашей жизни, та, которая указала и доказала бы людям разумность, выгоду нравственной братской жизни, доказала бы так, чтобы эти истины стали доступны всем, — такая наука, <которая смутно начинает нарождаться,> сделала бы то, что не было бы той, как теперь, смертности 50% детей, не было бы вырождения целых поколений фабричных, не было бы проституции, не было бы сифилиса, не было бы убийства сотен тысяч на войнах, не было бы тех ужасов безумия и страдания, о которых теперь не думает теперешняя наука, не считая это своим предметом.

    Так что же значит, в сравнении с этим, та, вынутая у старой женщины киста и иголка икс лучами у людей, случившихся близко к клинике, и те известия по телефону, которые передаются друг другу банкирами? Мы так извратили понятие науки, что людям нашего времени странно кажется упоминание о таких науках, которые сделали бы то, чтобы не было смертности детей, не было проституции, сифилиса, не было бы вырождения целых поколений и массового убийства людей.

    Нам. кажется, что наука только тогда наука, когда человек в лаборатории переливает из склянки в склянку жидкости, чтобы узнать состав и свойство какого либо тела, или разлагает спектр лучей, или режет лягушек и морских свинок и, обложившись книгами, выписывает из них и соединяет разные места.

    учреждений и верований человеческих, все те соображения о том, какой должна быть жизнь человеческая, для того чтобы достигнуть наибольшего блага отдельного человека, <всех,> о том, во что можно и должно и во что нельзя и не должно верить, всё это, самое важное для людей, даже и не признается наукой.

    А между тем, только это всегда, во все времена, у всех народов, всегда, кроме нашего времени и среди нашего безверного и извращенного высшего класса считалось и считается наукой.

    Такая наука есть и зарождается в наше время, но, с одной стороны, она отрицается и опровергается всеми теми ортодоксальными извратителями истины, которые защищают существующий порядок вещей, с другой стороны, она считается пустою и ненужной, не научной тою наукой, которая занята естественно-научными предметами. Возьму для примера вопрос земельной собственности. —

    Дело настоящей науки состоит в том, чтобы доказать, так чтобы это сделалось очевидно всем людям, неразумность, невыгоду и безнравственность земельной собственности, подтвердив это доказательствами историческими, экономическими, нравственными соображениями.

    Такое научное сочинение есть ужо давно. <Но оно встретило отпор всей ортодоксальной науки, защищающей существующий порядок.> Более 30 лет написано «Прогресс и бедность» Г. Джорджа, но сочинение это считается ненаучным, и ортодоксальная политическая экономия доказывает, что мысль этого сочинения несправедлива и что земельная собственность законна и разумна.

    Таким же истинно научным делом было бы сочинение, доказывающее бессмысленность, вред и безнравственность употребления наркотиков или животной пищи. Есть и такие сочинения, но они тоже считаются ненаучными. Таким же истинно научным было бы сочинение, которое доказало бы неразумность, невыгоду и безнравственность патриотизма, церковной веры. Есть и такие сочинения, но именно они-то и считаются ненаучными.

    Научными же считаются всякого рода исследования о значении искупления, в связи с таким-то пророчеством, или отношение уголовного процесса к законам таких-то годов, или исследования о тарифе, или, наконец, то, что считается зенитом научных приобретений — открытие аргонов, гелиев, отношение катодных лучей к икс лучам и о строении плазмы и тому подобных пустяках, годных только для забавы праздных людей.

    И, как всегда бывает, чем ниже спускается деятельность людская, чем больше она отделяется от того, чем должна быть, тем больше растет ее самоуверенность. Всё великое тихо, скромно, незаметно. Посмотрите же на людей науки нашего времени: как они довольны собой и уверены в том, что они благодетели человечества; послушайте их: все вопросы разрешаются их наукой, их методами. Все науки прежних времен были односторонне ложно направлены, и все методы их были ошибочны; наша наука, наш метод, одни во всей истории мира настоящие, непогрешимые.

    Успехи науки нашего времени таковы, что тысячелетия не сделали того, что сделала наша наука в последнем столетии. В будущем же, идя по тому пути, по которому она идет, наука разрешит все вопросы и осчастливит всё человечество. Наука, наша наука, есть самая важная деятельность в мире. Посторонитесь все: наука идет, наша, самая последняя, единая настоящая наука. В науке произошло совершенно то же, что с искусством. Как искусство нашего времени, поставив себе целью проявление красоты, свелось всё к забаве богатых классов, так и наука, поставив себе целью изучение всего, свелась к изучению того, что полезно и занятно тем богатым классам, среди которых производится наука.

    вместо того, чтобы изучать предметы, изучение которых нужно для блага людей, стала изучать предметы, или нужные для того, чтобы обманывать людей, или такие, заниматься которыми приятно некоторым людям.[473]

    С наукой нашего времени произошло совершенно то же, что произошло с искусством (и не могло быть иначе, потому что причины те же), а именно, в то самое время, как она считает себя на зените своего величия, она сама себя уничтожает своей, с одной стороны, лживостью, с другой — ненужностью.

    То, что считается наукой теперь, есть собрание софизмов, изложенных искусственным и напыщенным языком, имеющим целью оправдание существующего зла (теология, юриспруденция, история, как она излагается) или исследование ни на что не нужных, естественных, исторических предметов и бесконечного количества, производимых профессиональными учеными по определенным рецептам, компиляций, перестановок одних и тех же положений, и взаимно уничтожающих полемик, среди которых, как редкие оазисы — из тысячи одно — попадаются предметы, на что нибудь полезные людям.

    Надо надеяться, что та работа, попытку которой я сделал об искусстве, будет сделана и по науке, и будет указана людям нелепость теории мнимого изучения всего и науки для науки, а будет ясно показана необходимость признания религиозного учения нашего времени и будет сделана, на основании этого учения, переоценка всех тех знаний, которыми мы владеем и так гордимся.

    общества. Только тогда будет наука исполнять свое назначение, когда она перестанет быть тем, чем она есть теперь: с одной стороны, системой софизмов, нужных для поддержания отжившего существующего порядка; с другой стороны — бесформенной кучей всяких большей частью мало или вовсе ни на что не нужных знаний, а будет стройным органическим целым, имеющим определенное, понятное всем людям и разумное назначение: а именно, достижение поставленного религиозным учением идеала единения и братства людей. Такая наука не будет считать своими самыми важными предметами химические, физические, зоологические знания, а будет считать важнейшими и нужнейшими, а потому главными — знания религиозные, нравственные, общественные. Но знания эти не будут так, как теперь, предоставлены руководительству государства и тех классов, преимущества которых зиждятся па извращении этих знаний, а будут составлять главный предмет всех тех свободных и любящих истину людей, которые всегда, не в согласии с правительством и высшими классами, а в разрез с ними двигали истинную науку жизни. Знания же физические, астрономические, химические, естественные, исторические, географические будут изучаемы только в той мере, в которой они будут служить опровержением религиозных, юридических и общественных обманов.

    Прикладные же практические знания, механика и всякого рода техника, медицина, будут изучаться только в той мере, в которой эти знания будут служить благу всех людей, а не одного класса.

    Только тогда наука будет иметь то значение, которое приписывается ей теперь, и будет тем нужным и важным органом жизни человечества, каким она и должна быть.

    И только тогда и искусство, всегда зависящее от науки, будет тем, чем оно может и должно быть, столь же важным, как и наука, органом жизни и прогресса человечества.

    Наука открывает людям законы[474] жизни, знание которых нужно людям для их блага.

    Перевести эти законы из сознания в чувство, в этом задача искусства.

    Искусство не есть проявление идеи Бога, воли, красоты, как определяли это эстетики, не есть возвышающая как-то душу деятельность, не есть наслаждение, утешение или забава; искусство есть очень определенный и необходимый в каждое данное историческое время орган жизни человечества, переводящий разумное сознание людей в чувство <и потом в дело и жизнь>.

    В наше время общее религиозное сознание людей есть сознание братства людей и блага их во взаимном единении. И потому истинная наука разрабатывает различные образы приложения этого сознания к жизни. Искусство же должно переводить это сознание в чувство. Искусство должно[475] сделать то, чтобы чувства братства и любви к ближним, доступные теперь только лучшим, редким людям, стало не только достоянием, но привычкой, инстинктом всех. В этом назначение искусства. И назначение это огромное! Назначение это в том, чтобы всё то мирное обеспечение сожительства людей, которое соблюдается теперь посредством всех тех внешних учреждений: судов, полиции, податей и всякого рода насилий, употребляемых властью, заменилось бы свободной и радостной деятельностью свободного взаимного служения.

    И всё это искусство может и должно сделать, если только наука не будет, как теперь, препятствовать, а будет содействовать осуществлению религиозного идеала человечества.

    Если искусством мог быть передан обычай, от которого не отступают милионы: тогда-то, всем вместе и так-то праздновать такие-то дни и то-то есть, и то не есть, и того не говорить, а то говорить, <приветствия>. Так-то, <прощаясь,> в такие дни говеть и просить прощения, так-то подавать нищим, — и это соблюдается поколениями милионов людей, то тем же искусством могут быть вызваны и дальнейшие, ведущие к еще большему единению — обычаи.

    Если искусством могло быть передано чувство благоговения к иконе, к причастию, к лицу короля и стыд перед изменой товариществу, знамени, перед неотмщенным оскорблением и тому подобное, то то же искусство может вызвать и благоговение к достоинству каждого человека, к жизни каждого животного, может вызвать стыд перед роскошью, перед пользованием для своего удовольствия предметами, которые составляют необходимость для других людей, перед убийством животных для потехи или для лакомства. Если чувства, переданные искусством, заставляли и заставляют людей строить огромные здания для храмов, крепостей, подвергаться опасностям на войне и жертвовать своими жизнями, то то же искусство может заставить людей переносить такие же жертвы для проявления любви к людям. И потому назначение искусства огромное[476].

    3 окт[ября] 1897.

    Сноски

    449. пр[опустить].

    450. Этот абзац обведен на полях чертой с пометой: пр[опустить].

    451. Этот абзац обведен па полях чертой с пометой:

    452. Весь абзац обведен чертой с пометой: пр[опустить].

    453. Зачеркнуто: В обществе же нерелигиозном, где целью искусства считается наслаждение высших классов, деятельность художников стала профессией.

    454. сотворением мира. Исправлено Т. Л. Толстой.

    455. Эта фраза обведена на полях чертой с пометой: пр[опустить].

    456. : пр[опустить].

    457. В рукописи пропуск.

    458. [мы всё это изменили,]

    459. Зачеркнуто:

    460. Зачеркнуто: невинному

    461. Текст со слов: весьма часто

    462. Зачеркнуто: как песня gaudeamus, соединяющая студентов,

    463. Зачеркнуто: прежде всего на народные песни, потом на Гайдна.

    464. на огромное количество во всех родах неоцененных нами произведений искусств, проявляющихся и в народе, и среди образованных сословий разных национальностей. Для примера укажу на птичек, рыбок японцев, на некоторые карикатуры Карандаша, на народные, складывающиеся теперь, рассказы и песни.

    465. Зачеркнуто: о том, что паука стоит по ту сторону добра и зла (по выражению Ничше), что к ной не могут быть применены вопросы о добре и зле, что наука объективна и изучает всё — стало краеугольным камнем

    466. Зачеркнуто<и неизбежно> нарушая этим выбором свое основное положение об объективности науки. Но мало того, что, изучая одну маленькую <крохотную> часть знания, они считают, что эта часть знания составляет всю науку.

    467. Зачеркнуто: Таковы приговоры науки о своей деятельности; но не такова она представляется не участвующему в ней, не пользующемуся ее выгодами и не загипнотизированному ею, всякому простому разумному человеку. Простой разумный человек ждет от науки, чтобы она показала! ему, что добро, что зло, как надо жить людям

    468. Зач.: Простой разумный человек видит, что все вопросы эти требуют решения, что прежние решения, на основании которых теперь живут люди, уже никуда не годятся, что неразрешение этих вопросов служит источником величайших страданий людей, и ждет от науки разрешения их. Он ждет ответов па самые разные вопросы жизни и что же видит он. Видит, что одна, большая часть науки

    469. занята предметами самыми маловажными и не нужными: спектральным анализом млечного пути, теорией чисел, икс лучами и т. п. пустяками. С одной стороны простой разумный человек видит умышленное запутывание и извращение посредством теологии, юриспруденции, политической экономии самых важных вопросов жизни.

    470. Сверху подписано карандашом неизвестной рукой: азоту

    471. Зачеркнуто<так что> если бы не было этих наук, люди думали бы свободно о вопросах жизни и нашли бы решения их; теперь же места эти заняты и

    472. Зачеркнуто: решение которых предоставлено прямо ложной науке теологии, юриспруденции, государственной педагогики и политической экономии.

    473. Далее следует отмеченное Толстым: пр[опустить]: и в наше время этих произведений подобных наук такое же море, как и произведений искусства. И точно так же найти в этом море лжи настоящее произведение науки так же трудно, как и настоящее произведение искусства; настоящее среди ложного

    474. движения, но того движения механического, которым некоторые извращенные умы думают объяснить все явления жизни, а законы движения жизни, те законы, по которым люди, прежде поедавшие друг друга, теперь стремятся ко всемирному единению и братству. Найти законы этого движения, указать на причины, препятствующие этому движению

    475. Зачеркнуто: проявить сознание братства людей во всех разнообразных, вытекающих из сознания, чувствах людей.

    476. Далее следует отмеченное Толстым представляются всем нам высшей целью жизни человечества. Но это его назначение в паше время. В будущем же наука откроет ему еще новые дальнейшие идеалы, и искусство будет осуществлять их.

    Предисловие
    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
    13 14 15 16 17 18 19 20
    Прибавления
    Примечания
    Планы, заметки, наброски
    Первая редакция
    Вторая редакция
    Третья редакция

    Раздел сайта: