Круг чтения (черновики)
За что?

ЗА ЧТО?

№ 1 (рук. № 1).

НЕПОПРАВИМО

Это было в 1828-м году весною. В богатую усадьбу[117] Пшиздецких в одной из Польских губерний, приехал из Варшавы[118] только что кончивший курс молодой красавец поляк[119] Иосиф Мигурский, сын друга Пшиздецкого. Сам пан Пшиздецкий был больной беспокойный старик, мучавший свою семью своими и действительными и выдуманными болезнями и хуже болезней беспрестанно изменяемыми способами лечения. Панни Пшиздецкая была когда-то красавица из небогатой семьи, вышедшая очень молодой замуж. Детей было только две дочери: старшая, в мать, величавая красавица Эрнестина и младшая живая, быстрая худенькая Альбина. Ей было 15 лет, когда приехал Мигурский. — Все думали, что Мигурский имеет виды на Эрнестину. Это думала и она, думал и он сам. Но не прошло двух дней, как случилось то, что когда Альбина, подмигивая блестящим черным глазом на сестру, собиралась уходить из беседки парка, чтобы оставить Иосифа с Эрнестиной одних, Иосиф удерживал ее, провожал ее влюбленным взглядом, и без нее ему было скучно. Она, сама не зная этого, кокетничала с ним. Она не кокетничала, но ее веселило присутствие молодого мужчины, и она отдавалась своему женскому инстинкту: делать то, что — она чутьем понимала — нравилось ему. Но ей скоро не нужно было и выбирать, что делать: она чувствовала, что нравилось ему всё,[120] что бы она ни сделала. Нравилось то, как она наперегонки бегала с борзыми, прыгавшими на нее и лизавшими ее лицо, нравилось, как она лезла на старую вишню и кидала ему оттуда вишни, нравилось, как она принимала серьезный вид при мрачном отце, нравилось, как она хохотала, когда он упал, бегая за нею,[121] нравилось, как она неумело, но мило и верно пела итальянские арии, нравилось, как она по вечерам, садясь в отцовское кресло, мгновенно засыпала и вдруг, смеясь, просыпалась. Все ждали, что Иосиф сделает предложение, но, к удивлению всех, он уехал, не сделав его. Только Альбина в самой глубине души, не говоря этого даже себе, поняла, отчего это случилось. В глубине души она знала, что он любит ее и она также любит его. Ей жалко было сестру. Она ее еще больше полюбила, чем прежде, но что ж ей было делать.

Пшиздецкие жили своими семейными, домашними интересами, старик открыл новое лечение и испытывал его. Мать с трудом вела большое хозяйство. Дочери шили в пяльцах, играли на арфе, переписывались с другинями и скучали. Сначала думали на зиму ехать в Варшаву, но в Варшаве шла революция.

Вся семья Пшиздецких с волнением следила за революцией. Старик ругал русское правительство, но не ожидал ничего хорошего. Мать молилась за Польшу и борящегося[122] Давида с Голиафом. Эрнестина[123] была почти равнодушна. Ее увядающая, никому не нужная красота поглощала почти все ее чувства и мысли. Альбина горела патриотическим огнем и решила бежать в мужском платье и пристать к патриотам. Мать застала ее перед зеркалом в мужском платье. Сказала отцу. Отец стал выговаривать ей. Она наговорила ему грубостей. Отец велел запереть ее.[124] В заточении она так жалостно плакала, что мать пришла утешать ее. Она целовала мать в лицо, руки и говорила, что она не может, не может. Но обещала не убегать из дома и примирила с собой отца, который не мог не улыбаться и не просиявать, когда она ласкалась к нему.

Революция была задавлена, сотни тысяч людей были расстреляны, забиты палками, сосланы. В числе пострадавших, хотя и не самых главных, был и Мигурский. Его приговорили к отдаче в линейные батальоны и сослали в Уральск. Перед отправлением своим в Уральск, он написал трогательное письмо Пшиздецким, вспоминая свои отношения к ним, в особенности свой последний приезд к ним. Он говорил, что это было самое счастливое время его жизни, воспоминание о котором утешало его во время заключения в крепости и суда. Писал, что он не раскаивается в том, что участвовал в святом деле освобождения отчизны и что готов страдать за нее. Писал еще нечто, как бы намекающее на что-то, что какие бы ни были его планы и мечты в тот последний его приезд, который останется вечно самой светлой точкой во всей его жизни, он теперь и не может и не хочет говорить про них. В конце письма, посылая приветствия всем, он как-то, с тем же игривым тоном, с которым он обращался с Альбиной во время своего приезда, обращался в письме, спрашивая ее, так ли же она быстро бегает, перегоняя борзых, и так ли быстро переходит от самого сильного возбуждения к самому спокойному сну. Он желал здоровья отцу, успеха в хозяйственных делах матери,[125] достойного мужа Эрнестине и продолжения той же жизнерадостности Альбине. Пожелания Иосифа не исполнились. Старик уже очень болел и вскоре после революции помер. Мать усердно занималась детьми, но в женских руках всё шло плохо. Эрнестина вышла замуж за богатого соседа. Но никто менее Альбины не исполнил пожелания Иосифа. Жизнерадостность ее, уже и прежде начинавшая заменяться серьезностью, теперь перешла в самую сосредоточенную задумчивость. Задумчивость эта разрешилась тем, что в 1832 году, когда Альбине минуло 17 лет, она объявила матери, что она переписывалась с Иосифом Пшиздецким,[126] любит его и он любит ее и она решилась ехать к нему и выдти за него замуж.

Мать ужасалась, отчаивалась, плакала, но под конец должна была согласиться и, снарядив дочь с верной горничной, отправила ее в Уральск.

Мигурский исполнял солдатскую службу, но по особенному счастью полковой командир был человек, если сам не образованный, то ценящий образование, уважающий его. Он делал послабления Мигурскому, и ему было не так тяжело, как могло бы быть. Он жил не в казармах, а на своей отдельной квартире. По вечерам к нему приходили дети полковника учиться по-французски. Зимним ноябрьским вечером в трескучий мороз, стрелявший в бревнах, Мигурский сидел за столом при одной сальной свече, диктуя двум старательным полковничьим мальчикам, когда у подъезда домика заскрипели по морозу сани и остановились. Дети остановились писать, но усердный учитель продолжал диктовать. «La maison написали? du prisonnier[127]... Дверь с чмоком отлепилась, и вошла хозяйка, казачка толстая, подтыканная, с засученными белыми рукавами.

— Какая-то барынька приехала: тут, говорит, Иосиф Станиславович?

— Какая барыня! — сказал Иосиф, и кровь прилила ему к сердцу. «Не может быть, — подумал он. — Неужели?».

Он бросил книгу и выбежал в сени. Приезжая уже вошла в горницу хозяйки. Когда он отворил дверь, она обернулась к нему. Из-под капора с заиндевевшими ресницами сияли из румяного лица те же жизнерадостные блестящие милые глаза, с которыми, он думал, что навсегда простился. — «Альбина?» — «Жозя!» Он не смел и не думал целовать ее; но она обхватила руками его шею, прильнула к его лицу своим холодным лицом и заплакала и засмеялась.

Узнав, в чем дело, полковник посоветовал Мигурскому жениться и устроил всё дело.

Жизнь молодых, если бы не[128] подневольное положение солдата, возможность унижения, а главное, разлука с несчастной родиной, была бы не несчастна. Были знакомые поляки, были знакомые и русские дамы, жены служащих. Все полюбили Альбину. Были деньги, так что не было лишений. Главное же то, что оба всю силу своей любви направляли друг на друга. Были минутные вспышки раздражения — Альбина была вспыльчива, но эти маленькие ссоры только усиливали любовь. Они испытывали среди чужих людей чувство двух заблудившихся зимою, замерзающих и отогревающих друг друга.

Через 9 месяцев Альбина родила первого ребенка мальчика. Ксендз окрестил его Станиславом в честь отца Мигурского, через 1½ года родилась еще дочь.

Прошло 5 лет.[129] Жизнь была сравнительно с другими страдальцами поляками хорошая, но изгнание и тяжелое положение солдата всё больше и больше давало себя чувствовать. Все попытки ходатайствовать о прощении, хотя бы об улучшении положения, о производстве в офицеры не достигали цели. Николай Павлович делал смотры, парады, ученья,[130] ходил по маскарадам, заигрывал с масками, скакал без надобности по России из Чугуева в Новороссийск, Петербург и Москву, пугая народ и загоняя лошадь, и когда смельчаки решались докладывать, прося смягчения участи ссыльных декабристов или поляков, страдавших из-за той самой любви к отечеству, которую восхваляли прислужники Николая, выпячивая грудь, останавливал на чем попало свои оловянные бессмысленные глаза и говорил: «Пускай служит. Рано». Как будто он знал, когда будет не рано, а время.

Мигурские были, как и все люди, и несчастливы и счастливы. Несчастливы своим изгнанием, одиночеством, и счастливы своей семейной жизнью, друг другом и прелестными двумя детьми. Мальчик был повторение матери: та же резвость, та же грация, та же непосредственность. Но вдруг на семейную жизнь их пало страшное для матери несчастье. Заболела девочка, через два дня заболел мальчик: горел три дня и, несмотря на помощь врачей, умер. Через два дня после него умерла и Стася. Как сильно чувствовала Альбина радость и счастье, так же сильно чувствовала она и горе. Но как во всем в жизни она, сильно чувствуя, не имела нужды притворяться, преувеличивать свои чувства и разжигать их, так и в горе она не делала того, что делает большинство людей, не преувеличивала своего горя, не разжигала его, никому не говорила про него, просила перестать говорить, когда ее начинали утешать, и, похоронив детей, не ходила на их могилу. Но она сделалась задумчива и мало говорила, и всю энергию положила на мужа, на облегчение жизни. Детей больше не было.

<Иосиф страдал,[131] конечно, не так, как мать, но, кроме того, его горе уменьшалось другим горем, которое овладело им: страх за жену, за то, что она сойдет с ума. «Если бы у ней остался один ребенок, она вся отдалась бы ему; если бы она чтобы-нибудь могла делать для кого-нибудь, думал он, она бы спаслась. Если бы я был в несчастьи, она бы нашла себе дело — помогать мне и ушла бы от себя. Что делать? Что делать?» Он думал с утра до вечера, думал на службе, маршируя или стоя на часах, думал, когда учил полковничьих ребят. И один раз в то время как приезжий генерал смотрел батальон и он стоял в строю, ему вспомнилось, как ксендз, хороня детей, сказал ему: «И кости их, деток ваших, в чужой земле лежат». Он, вспомнив это, подумал: «Можно перевезти кости, вот самому как уехать». И вдруг ему пришла мысль такая, что он не слышал команды и один не повернул направо и спутал весь ряд. Генерал разбранил его скверными словами, потом смягчился, узнав, что он ссыльный. — Кое-как отбыв смотр, он рысью выбежал на крыльцо и в горницы жены. Она сидела у окна и вязала шарф. Она печально и удивленно подняла глаза.

— Ты что? — сказала она.

— Альбина, друг мой, слушай, проснись, спаси меня и себя. Я придумал. Жить так нельзя здесь. Нам надо бежать. Я придумал.

— Ну?

И Мигурский рассказал ей то, что во время смотра пришло ему в голову.

Мысль его была такая: он[132] выйдет из дома, пойдет к Уралу, бросит на берегу свою шинель и на нее положит письмо к ней, в котором скажет, что он не может больше так жить и быть причиной ее изгнания и что потому он решил лишить себя жизни. Просить простить себя за всё горе, которого он был для нее причиной.

— Ну?

— Сделаю это и ночью вернусь и спрячусь, а ты пойдешь к полковнику сказать всё.

— Ну, что же потом? — говорила она, оживляясь.

— А то, что ты будешь горевать, всё как надо, а потом решишься ехать на родину. Тебя отпустят. Ты будешь просить об одном: увезти[133] прах наших детей.

— Что? Зачем?

Она нахмурилась.

— Выкопаем их кости, положим в ящик[134] большой.

— И ты ляжешь в ящик, и мы уедем? Да?

Как только план этот выяснился, она ожила, и началась напряженная[135] работа. Началось с того, что она ходила к полковнику, передавая ему свой страх за мужа. «Муж так тоскует, что боюсь, он убьет себя». Когда это было подготовлено и приготовлен чулан для жизни мужа, принесены были днем шинель и письмо, и в ту же ночь Мигурский задним ходом вернулся домой.>

<Альбина же думала, что уже поздно. Смерть ее детей сосредоточила всю ее любовь на муже. Она видела, что он тосковал в одиночестве, и знала, что ему нужно одно: освобождение и возвращение на родину. И она все мысли своей души направила на эту цель. Бежать? Но как? Побеги из Сибири и из других ссыльных краев были часты, но редко удавались. На один[136] удачный побег было 10 и больше неудачных, кончавшихся засеканием шпицрутенами. Мигурские и по письмам и через ссыльных поляков знали про то, что делалось в Сибири, знали про счастливое удивительное бегство Руфима Пиотровского, ушедшего во Францию, но знали зато и очень подробно историю попытки восстания и освобождения Высоцкого, бывшего полковника польских войск, знакомого старика Ячевского,[137] как он был на Ангаре пойман бурятами и[138] прогнан сквозь строй тысяч[и] палок и прикован к тачке. Знали и еще более подробно историю попытки восстания и освобождения ссыльных, сделанную в то же время[139] ксендзом приором в Овруче Сироцинским и врачом Шокальским, которые оба родственники Иосифу Мигурскому. Всю эту историю с ее ужасным концом Мигурские знали через Сигизмунда Гимбута, небогатого шляхтича, сосланного вместе с Сироцинским и по суду назначенного[140] в Уральский линейный батальон.>

[141]<Но тосковала она недолго. Кроме детей у нее оставался муж, и на него она обратила всю силу своей любви. В это самое время вскоре после смерти детей, в Оренбург был переведен поляк Росоловский, участвовавший в попытке побега Высоцкого. Он много рассказывал про ссыльных в Сибири и про их побеги, или скорее, попытки побегов. Он рассказал про удивительное бегство Руфима Пиотровского, ушедшего во Францию, но зато рассказал и ужасную историю побега Высоцкого, бывшего полковника польских войск, знакомого старика Ячевского, как он был на Ангаре пойман бурятами и прогнан сквозь строй тысяч[и] палок и прикован к тачке. Рассказывал и про ужасное дело ксендза Сироцинского с врачом Шакальским, которые[142] хотели устроить восстание и общее освобождение ссыльных и были до смерти забиты палками.>

Мигурский уже начинал бояться за нее, когда вдруг с ней произошла неожиданная перемена. Она стала опять жива, деятельна и очевидно чем-то вся была поглощена. Как ни старался муж узнать ее мысли, она ничего не разъяснила ему. Говорила только, блестя глазами, одну пословицу: раз родила мати, раз умирати. Надо жить, надо действовать.

Перемена эта произошла в ней вскоре после прибытия к ним из Сибири в Уральский батальон поляка Росоловского, замешанного в деле <Высоцкого>, пытавшегося бежать и пойманного <и прогнанного сквозь строй и потом прикованного к тачке в Акатуе> Высоцкого, бывшего полковника польских войск. <Росоловский много рассказывал про попытки побегов, в том числе и о счастливом и удивительном побеге Руфима Пиотровского, ушедшего во Францию.>

Альбина не переставая расспрашивала Росоловского и о попытках побега, и о причинах неудач, и о казнях за них. Росоловский знал всё наделавшее тогда много шума дело Сироцинского, пытавшегося поднять всех сосланных и освободиться. Росоловский бледный, с трясущимся подбородком, рассказывал[143] самое дело и чем оно кончилось. Сироцинский был взят и вместе с Шакальским и другими забит палками до смерти.

— Как, как это было? Вы видели?

— Видел. Шокальского спас доктор. Он шел за ним и упрашивал солдат бить слабей. Но он все-таки упал, и его свезли в больницу. Другие все шестеро — до смерти.

[144]— Изверги, — шептала Альбина. — А Сироцинский как?

— Ох, Сироцинский! Нельзя рассказывать!

— Нет, говорите всё. Как это делают?

[145]— Снимают рубаху, голый по пояс, привязывают руками к прикладам и ведут по улице из солдат. Солдаты все с палками. Он идет, они бьют.

— Какие палки?

— Такие, чтобы три в ружье входили, как[146] пани палец.

— Ну, что ж приор? Пошел?

— Как только ввели. Он запел: miserere mei, Deus, secundam magnam misericordiam tuam,[147] и пошел худой[148], седой, высокий. Не могу, пани, дальше говорить.

— За что же?

— За то, что хотел уйти.

— И так всех, кто бежит?

— Всех.

Она задумалась.

— А вы не хотели бежать?

— Хотел; боялся. Забьют.

— Надо так, чтобы не попасться.

————

[149]Скоро после этого Иосиф Мигурский, прийдя домой с ученья, был удивлен видом жены, которая, как встарину, легкими веселыми шагами подбежала к нему и с радостным лицом повела его в спальню.

— Ну, Жозя. Бежим. Я всё обдумала.

— Альбина. Подумай.

— Бежим, слушай меня.

И она рассказала ему длинный план, который она составила. План состоял в том, что он должен тосковать на виду у всех больше и больше, потом бежать, оставить свою шинель и письмо к ней на берегу Урала. В письме он пишет, что не может больше терпеть и лишает себя жизни. Днем он должен спрятаться, ночью вернуться в дом. Она спрячет его в чулан, пока будут идти бумаги об его смерти, потом она подаст прошение о том, чтобы выкопать гроба своих детей с тем, чтобы везти их к себе. Ей дадут разрешение, и тогда она закажет большой ящик для гробов и в ящик влезет он, ящик поставят под козлы, и так они убегут.

Она была в восхищеньи, прыгала от радости, была уверена в успехе и тотчас же начала действовать. Пошла к начальнику, прося его ходатайствовать об муже, так как он в меланхолии и покушался уже на самоубийство, потом сочинила себе письмо от мужа и в условленный день вечером отправила его к Уралу. Всё шло так, как она предвидела. Ей принесли письмо, и полковнику донесли о самоубийстве рядового Мигурского.

Все видели ее отчаяние. Она играла свою роль так, что часто муж, слушая ее из чулана, изумлялся на силу ее дарования. Через неделю она подала прошение об отъезде на родину. Когда отъезд был разрешен, она подала другое прошение о том, чтобы разрешено было откопать трупы детей и взять их с собою. Всё было сделано, приготовлен большой ящик, в котором можно было лежать. Гроба детей разрыли, вынули, закопали в соседней могиле, а два гробика пустые вложили в ящик, и всё было готово. В заговоре был Росоловский и служанка Лудвига. Всё шло так успешно, как только можно было желать. Через две недели комендант, не дожидаясь ответа из Оренбурга, дал Альбине разрешение выехать, но для своего успокоения дал ей в провожатые казака урядника, который должен был ее[150] проводить до границы.

Было начало мая. Для того, чтобы не захватить жара и, главное, чтобы ночью поместиться в ящике и уставить его под козла тарантаса, выезд назначен был в 3 часа утра. В три часа пришел казак провожать и привел казак-ямщик тройку лошадей. Альбина с Лудвигой и собачкой сели в тарантас на чемоданы и подушки. Мигурский лежал в ящике под козлами. Казак и ямщик сидели на козлах. Выехали из города, и добрая тройка почти всю дорогу вскачь понесла тарантас, по гладкой, как камень, убитой степной дороге между бесконечными непаханными поросшими прошлогодним серебристо белым ковылем, дороге.

Солнце играло на воде озер и росе ковыля, и сердце замирало и играло в груди Альбины. Альбина давала по полтине на водку, и ямщики гнали во всю прыть. На третьей станции Альбина подходила к ящику в то время как старый ямщик увел, а новый не привел еще лошадей, и казак пошел в харчевню. Он не устал лежать, у него был хлеб и рыба, и он радовался и надеялся. Альбина теперь была уверена в успехе. К вечеру приехали в Саратов. Надо было вывести из ящика Жозю, но казак, усердно прислуживая, не отходил. Альбина, глядя на его доброе белокурое лицо, решилась открыть ему.

— Степан, — сказала она ему. — Зачем тебе с нами ездить, оставайся здесь, а мы одни поедем.

— Мне не приказано.

— Да ведь тебе же лучше. Побудешь здесь недели две, а потом явишься, а я тебе на житье дам. — Она достала кошелек и вынула два золотых. — Возьми.

Казак нахмурился.

— Мне что приказано, то исполняю, а на деньги твои не польщусь.

— Ну, как хочешь, — вспыхнув, сказала Альбина и пошла на двор к тарантасу.

Подойдя к ящику она оглянулась, никого не было.

— Сейчас он уйдет и на ночь выходи...

————

Рано утром в гостиницу, где они остановились, вошли трое полицейских и казак. Казак[151] подкараулил ее и донес. В 10 часов Мигурский стоял в ручных и ножных кандалах перед генералом, на полу стояли два пустых гробика, и Альбина с опущенными глазами стояла у притолки. Шел допрос.

Когда кончили допрос,[152] казак подошел к[153] Альбине.

— Присяга. Нельзя.

Она взглянула на него, как бы не понимая, кто он.

— Что я сделала. За что? — вскрикнула она и зарыдала.

Казак отвернулся и поспешно вышел.

— А-а! — хрипел он, поднимая одно плечо. — Эх, жалко бабенку.

Казак запил, пропил с себя всё и вернулся домой только когда его выслали по этапу.

Мигурского судили, приговорили к 3000 палок, но помиловали и сослали в Сибирь. Альбина не поднялась и тосковала, впала в чахотку, не переставая молилась и в тот же год тихо умерла.

№ 2 (рук. № 3, к гл. II).

Вся семья Ячевских с волнением следила за всем, что делалось. Посылали каждый день нарочных за письмами и газетами. Старик настолько забыл свою болезнь, что писал знакомому своему Дзеконскому, что он предлагает ему свои услуги для формирования новых полков в Варшаве, куда собирался переехать. Пани Ячевская, хоть и вся поглощенная хозяйством, находилась тоже в патриотическом возбуждении, как и все в доме. Ванда основала в своей местности патриотический комитет и, продав свои бриллианты, собирала деньги на образование отряда, переписывалась с своими подругами и сочувствовала, как и все, революции. Альбина, продолжала жить своей ребяческой девической жизнью с собаками и лошадьми[154] и пением и музыкой.[155] Но в половине[156] февраля, когда было получено письмо от Мигурского, в котором он с восторгом описывал сражение,[157] в котором он участвовал, где поляки, под начальством Дверницкого, разбили русскую бригаду и взяли пленных,[158] отношение Альбины к революции вдруг переменилось. Она расспрашивала отца, рассматривала карты, приходила в восторг от побед поляков и в отчаяньи от поражений, не хотела верить им, и перестала петь, смеяться, играть с собаками. Один раз мать, зайдя к ней в комнату, застала ее перед зеркалом в мужском платье. Под кроватью мать нашла[159] чемодан с бельем и платьем, с которым она собиралась бежать, чтобы поступить в войско. Мать сказала отцу. Отец стал выговаривать ей. Она наговорила ему грубостей. Отец велел запереть ее. Нянюшка подходила к ее двери, утешала ее. Альбина жалостно ревела, так что мать пришла утешать ее, кое-как помирились, и Альбина дала слово не убегать из дома.

№ 3 (рук. № 4, к гл. ІІ).

Вся семья Ячевских с волнением следила за[160] тем, что делалось в восставшем крае. Восстание не дошло еще до них, но все ожидали его и готовились к нему.[161] Старик Ячевский настолько забыл свои болезни, что писал знакомому своему Дзеконскому, что он предлагает ему свои услуги для формирования новых полков в Варшаве, куда собирался переехать. Пани Ячевская, хотя и разделяя патриотическое возбуждение всех домашних, боялась за мужа. Ванда основала в своей округе патриотический комитет помощи воюющим и, продав свои бриллианты, собирала деньги и тайно пересылала их через своих подруг в Варшаву. Только Альбина оставалась бесчувственна к революции и продолжала жить своей ребячески девической жизнью, с собаками, лошадьми, музыкой и пением.

Но в половине февраля отношение ее к революции вдруг изменилось. Было получено письмо от Мигурского, в котором он описывал сражение, в котором он участвовал. В сражении этом поляки под начальством Дверницкого разбили русскую бригаду и взяли 200 пленных. С этого дня вся жизнь Альбины круто изменилась. Вместо прежних забав и легкомыслия, она вдруг вся ушла в интересы революции. Она рассматривала карты, рассчитывала когда и где должно быть столкновение русских с поляками, приходила в восторг от побед поляков и в отчаяние от поражений, расспрашивала отца о прошлой революции, в которой он участвовал, о том, что он думает и чего ожидает теперь, помогала Ванде в ее делах и в конце апреля стала уединяться от всех, что-то тайное делая в своей комнате.

Один раз, мать, зайдя к ней, застала ее перед зеркалом в мужском платье. Она собиралась, переодевшись мужчиною, бежать, чтобы поступить в войско. Под кроватью мать нашла чемодан с бельем и платьем. Мать сказала отцу. Отец призвал ее к себе и[162] посмеялся над ней. Она оскорбилась, вспыхнула и наговорила ему грубостей и объявила, что она не послушается его и все-таки уйдет из дому. Отец разгневался и велел запереть ее.

Альбина сначала билась в дверь, потом плакала и отчаянно рыдала, потом заснула. Мать жалела ее и уговаривала, но Альбина ничего не хотела слышать и говорила, что она все-таки убежит, как только ее выпустят. Мать пригласила друга дома ксендза, чтобы уговорить ее. Ксендз долго увещевал ее и наконец добился от нее обещания, что она не убежит из дома.

№ 4 (рук. № 2, к гл. III).

Только люди, принадлежащие к подавленным грубой силой нациям, в особенности такие, какою была польская аристократия, могут понять всё то страдание, которое испытывают такие люди, когда они находятся под властью грубого, самоуверенного деспотизма, каков был деспотизм Николая, и когда они видят возможность и начало освобождения. Восторг поляков высших сословий в первое время восстания, при первых успехах, был так велик, что заражал всех и городских жителей, и хлопов, и в особенности женщин. Восстание не дошло до Гродненской губернии — до местечка Ячевских, которое было еще под властью русских, но восторг и радость освобождения захватили так же, как и везде, и жителей «Крячетиц».

№ 5 (рук. № 9, к гл. III).

Только люди, испытавшие то, что испытали[163] поляки после[164] раздела Польши и подчинения одной части ее под власть ненавистных немцев, другой под власть презираемых варваров-русских, и, после, всех попыток и тщетных надежд освобождения, могут понять тот восторг, который испытывали поляки в 30-м году, когда эта надежда освобождения казалась осуществимою. Но одуренные, бессмысленно повинующиеся десятки тысяч русских людей, обращенных в солдатов, были пригнаны в Польшу и, под начальством то пьяного немца Дибича, то ограниченного грубого солдата Паскевича и еще более грубого и тупоумного высшего распорядителя Николая I, были[165] направлены на ищущих только справедливость и свободу поляков, и пропитав землю кровью своей и своих братьев поляков, эти десятки тысяч задавили меньшее количество поляков.

№ 6 (рук. № 11, к гл. III).

Только люди, испытавшие то, что испытали поляки после раздела Польши и подчинения одной части ее под власть ненавистных немцев, другой под власть презираемых ими варваров русских, — могут понять тот восторг, который испытывали поляки в 30 году, когда после прежних несчастных попыток освобождения, новая надежда освобождения казалась осуществимой.

Революция опять была задавлена. Опять бессмысленно повинующиеся десятки тысяч русских людей были пригнаны в Польшу и под начальством то пьяного немца Дибича, то грубого солдата Паскевича и еще более грубого и тупоумного высшего распорядителя Николая I, были направлены на ищущих только самого законного права поляков, жить так, как они сами этого хотят, а не так, как хотят этого другие, и десятки тысяч русских людей, сами не зная, зачем они делают это, пропитав землю кровью своей и своих братьев поляков, задавили меньшее количество, отстаивавших свою свободу поляков, и отдали их опять во власть слабых и ничтожных людей, не желающих ни свободы, ни подавления поляков, а только одного: удовлетворения своего корыстолюбия, честолюбия, ребяческого тщеславия.

№ 7 (рук. 11, к гл. V).

широко расставленные серые глаза, с заиндевевшими ресницами.

— Альбина. — Он был в недоумении, как встретиться с нею, как здороваться. Она поняла это недоумение, радостно восторженно улыбнулась и, разрешая сразу недоумения, вскрикнула: — Юзек! — так, как называл его отец и как сама с собою, называла его она, обхватила руками его шею, прильнула к его лицу своим холодным лицом и засмеялась и заплакала.

Узнав, кто такая Альбина и зачем она приехала, добрая полковница приняла ее и поместила до свадьбы у себя.

№ 8 (рук. № 9, к гл. VI).

Как сильно чувствовала Альбина радость и счастье, так же сильно чувствовала она и горе. Горе это сломило ее. Похоронивши детей, она, всегда прежде деятельная и заботливая, часто сидела теперь без дела, молча глядя на то, что попадалось под глаза, и вдруг вскрикивала и уходила или в свою комнату и там тихо плакала, или летом уходила на могилу своих детей и там сидела,[166] раздирая себе сердце воспоминаниями о том, что было, и представлениями о том, что могло бы быть. Особенно мучила ее мысль о том, что медицинская помощь, которой она была лишена, могла бы спасти детей.

Бедная жизнь в изгнании, которую она прежде умела украшать[167] своим женским вкусом и изяществом, стала ей теперь невыносима. Она думала и мечтала только об одном: о родине и о возвращении в нее.

Мигурский только благодаря ее жизнерадостности, легко переносил свое положение, теперь, вместе с женою и под влиянием ее, потерял энергию,[168] опустился и начал пить.

№ 9 (рук. № 1, к гл. VII).

Перемена эта произошла в ней вскоре после прибытия к ним из Сибири в Уральский батальон поляка Росоловского, замешанного в грандиозном плане возмущения и побега, устроенного бывшим ксендзом и, приором Сироцинским с врачом Шакальским.

Росоловский был замешан в этом деле и был высечен розгами и отдан в солдаты в тот же батальон, где был Мигурский.

Росоловский не любил рассказывать про это дело, но Альбина умоляла его рассказать всё, что он знал, как о всех побегах, о которых он знал, а также и о наказаниях тех, которых ловили.

— Мне нужно, нужно знать это. Простите, несчастный друг мой, — говорила она, умоляюще глядя на него своими прекрасными глазами, — но мне нужно знать. Расскажите мне всё.

И Росоловский не мог устоять и, бледный, с трясущимся подбородком, стал рассказывать.

Казнь эта, по рассказу Росоловского, который в числе всех замешанных в этом деле, должен был присутствовать при ней, казнь эта была ужасна.

Шесть человек было приговорено — страшно сказать — к 7000 ударов палок, таких палок, которые по положению (о палках было тоже высочайшее распоряжение) должны были быть не толще и не тоньше того, чтобы три могли входить в дуло ружья. Два батальона солдат, около 1000 человек добрых русских мужиков, ничего не имеющих против поляков и их свободы, должны были вытянувшись длинной улицей стоять с палками и бить по оголенной спине тех несчастных людей — да каких людей — самых лучших людей польского общества — которых два унтер-офицера тащили по этой палочной улице привязанными руками к прикладам ружья. Это было в марте и было холодно, выпал снег на площади, и их всех водили и истязали одного за другим, и мы должны были смотреть. Сначала повели Шакальского, этого чистого святого человека, друга всех бедных, истинного христианина. Он был первый. За ним шел доктор и всё время говорил солдатам: пожалейте, не бейте. Он больной, слабый. Я видел, слезы так и текли у него по щекам. Солдаты тоже жалели — людей нельзя не жалеть, но сзади солдат офицеры кричали и били тех, кто слабо бил. Я не мог смотреть, слышал только удары и стоны. Долго это продолжалось — я думаю, час.[169] Всё[170] вжик, вжик и ох, ох, и доктор: тише, не бейте.

Я слышал эти звуки, когда приближались ко мне, равнялись и потом отдалялись. Потом вдруг всё затихло, и я увидал, что он лежит, голая спина в крови и доктор над ним. Он упал, не мог дойти всего — 7000, упал после 5000. Потом повели других. И все падали и всех уносили, и все умирали или тут, или немного после. И всё это продолжалось от раннего утра и до часу, до двух.

Последнего повели[171] ксендза Сероцинского. Доктор предложил ему крепительных капель. Он отказался и только крестил свою худую и впалую старческую грудь.

И опять и опять начался тот же ужас. Опять удары, вжиканье палок и стоны и кроме стонов молитва. Я слышал, как он слабым прерывающимся стоном голосом[172] говорил: miserere mei, Deus, secundam magnam misericordiam tuam».[173] И этот упал скоро и... умер. Забили.

— И это за то, что любил свой народ и хотел служить ему, — вскрикнула Альбина и разрыдалась.

Росоловский тоже всхлипывал.

— Ну, а от чего же не удалось бегство?

— Не удалось.

— Но удавалось же бежать.

— Да, Приорский... Да ушел, но что он перенес.

— Но все-таки ушел. Можно же.

— Да, но за неудачу палки, смерть.

Она задумалась, и прекрасные глаза ее обратились внутрь.

Весь вечер она молчала.

№ 10 (рук. № 8, к гл. VII).

Казнь эта, по рассказу Росоловского, который, в числе всех замешанных в этом деле, должен был присутствовать при ней, — казнь эта, прежде всего, была совершена над шестью человеками, которые были приговорены к 7000 ударов палок, таких палок, которые по положению (о палках тоже были высочайше утвержденные положения) должны были быть не толще и не тоньше того, чтобы три могли входить в дуло ружья. Два батальона солдат, около 1000 человек, должны были, вытянувшись длинной улицей, стоять с палками и бить по оголенной спине тех людей, которые были виноваты в том, что хотели избавить свою родину от[174] страданий и позора.

по приказанию начальников бить палками по голой спине этих несчастных людей.

Прежде привели тех пятерых, которые должны были пройти через 7000 палок, поставили их среди солдат и начали водить одного за другим. Те, которых еще не били, но будут бить, должны были смотреть, как эти, обливаясь кровью, падали и их уносили полумертвых куда-то туда, где они и умирали.

— Первого повели Шакальского, этого чистого, святого человека, друга всех бедных, — рассказывал Росоловский. — За ним шел доктор и всё время говорил содатам: «Пожалейте, не бейте, он больной, слабый». Но солдаты все-таки били. Им нельзя было не бить, потому что сзади солдат ходили офицеры и били тех, кто слабо бил. Я не мог смотреть, слышал только удары и стоны. Долго это продолжалось — я думаю, час. Всё «вжик, вжик и ох, ох», и доктор: «тише, не бейте». Я слышал эти звуки, когда приближались ко мне, ровнялись и потом отдалялись.

№ 11 (рук. 12, к гл. VII).

В это самое тяжелое для Мигурских время[175] прибыл в Уральск поляк Росоловский, замешанный в грандиозном плане возмущения и побега, устроенного в то время в Сибири ксендзом Сироцинским.

— поляками, был замешан в этом деле, наказан за это розгами и отдан в солдаты того же батальона, где был Мигурский. Росоловский, бывший учитель математики, был длинный, худой человек, с впалыми щеками и нахмуренным лбом и говорил спокойным и медленным басом.

В первый же вечер посещения Росоловским Мигурских, он, естественно, рассказывал про дело Сироцинского. Дело состояло в том, что Сироцинский организовал по всей Сибири тайное общество, цель которого состояла в том, чтобы с помощью поляков, зачисленных в казачьи и линейные полки, освободить всех каторжных, поднять поселенцев, захватить в Омске артиллерию и...

— Да разве это было возможно? — спросил Мигурский.

— Очень. Всё было обдумано, и Сибирь была в наших руках. К весне должно было начаться движение одновременно всюду. Было обдумано всё до мельчайших подробностей. В случае успеха Сибирь отделялась от России и становилась самостоятельной. В случае же неуспеха все заговорщики бежали в киргизскую степь, в Ташкент, в Бухару, оттуда в английскую Индию.

Всё было обдумано и успех был верный, если б не изменили два человека. Выдали начальству. Начались аресты, и всё пропало.

— Чем же кончилось? — спросила Альбина.

— Смертью, — отрывистым басом сказал Росоловский.

— Казнили? — спросил Мигурский.

— Да, как они казнят. Палками. 7000 палок.

— Да неужели?

— Я видел, — сказал Росоловский, и медленным басом, всё больше и больше хмурясь, стал рассказывать про казнь, при которой он присутствовал.

Казнь эта, по рассказу Росоловского, была ужасна. Прежде других казнили тех шесть человек, которые были приговорены к 7000 ударов палок, которые по положению (о палках были тоже высочайше утвержденные положения) должны были быть не толще и не тоньше того, чтобы три могли входить в дуло ружья. Два батальона солдат, около 1000 человек, должны были, вытянувшись длинной улицей, стоять с такими палками и бить по оголенной спине тех людей, которых два унтер-офицера вели мимо них привязанных к прикладам ружей.

Первого повели доктора Шакальского, друга Сироцинского и одного из главных учредителей заговора. Шакальский этот, по рассказу Росоловского, был святой самоотверженный человек, обожаемый всеми, даже русскими, среди которых он жил и которым во всякое время дня [и] ночи подавал врачебную помощь.

«Кабы он был тут, когда болели мои крошки», подумала Альбина.

— Его повели первым, — рассказывал Росоловский. — За ним шел русский доктор и[176] всё время говорил солдатам: «Не бейте, он больной, слабый». Но солдаты били. Им нельзя было не бить, потому что сзади солдат ходили офицеры и били тех, кто слабо бил. Я не мог всего видеть с того места, где я стоял, — говорил Росоловский, — но слышал бой барабанов, и когда шествие приближалось ко мне, слышал свист палок, звук ударов, и слышал раз и слова русского доктора: «тише, не бейте». Продолжалось это не менее часа, и кончилось тем, что он все-таки упал, и его унесли. Потом повели второго. Потом третьего, потом четвертого. Все падали, всех уносили; и так всех, и до последнего.

висками голова его была опущена. Тело обнаженное было страшно худо, ребра так и выступали над втянутым животом. Он шел, поворачивая при каждом ударе свою голову, и шептал что-то. Когда его проводили мимо меня, я расслышал, что он шептал.[177] Он читал молитву.[178] Он читал: Miserere mei, да... miserere mei, Deus... да,... secundam misericordiam tuam, да. Нет, не могу больше, — проговорил Росоловский и, закрыв рот, засопел носом.[179]

— Что же, умер?

— Да.

— Нельзя, нельзя жить так, — воскликнула Альбина и разрыдалась. Росоловский хмурился и тер, растирал руками слезы по щекам и бороде. Людвига, сидевшая у окна, рыдала, закрыв лицо платком.

— И охота вам говорить,[180] — воскликнул Мигурский, и, бросив трубку, он вскочил со стула и быстрым шагом ушел в темную спальню.

Когда же Альбина сказала, что намерена взять гробики детей, Росоловский вскрикнул: «Эврика», и предложил не брать гробов детей, а ящик, в который должны были быть поставлены гробы, употребить на помещение Иусека.

Альбина с решительностью объявила, что ни за что не согласится на это и не оставит праха своих детей здесь. Никто ей не возражал. И через час она объявила, что она совершенно согласна на[181] план Росоловского, и вопрос только в том, как всё это сделать.

№ 13 (рук. № 11, к гл. VIII).

Когда же Альбина сказала Росоловскому, что она хотела бы взять с собою гробики детей, Росоловский воскрикнул «Эврика», и предложил не брать гробы детей, а ящик, в котором должны были быть поставлены гробы, употребить на помещение Иусека.

объявила, что согласна на план Росоловского, и вопрос только в том, как всё это сделать.

№ 14 (рук. № 11, к гл. IX).

На другой день после получения и этого разрешения, вечером, Росоловский с Альбиной и Людвигой в наемной телеге, с ящиком, в который должны были быть вложены гробы детей, поехали на кладбище. Увидав могилы детей, которые она оставляла, Альбина разрыдалась и долго лежала крестом на могиле, то молясь, то спрашивая: за что, за что?

— Что же, вы не хотите? — спросил Росоловский. Альбина вскочила, стерла слезы и сказала:

— Делайте, делайте, только не троньте их.

установлен на дрожины позади тарантаса, а перед светом дня отъезда, Мигурский сошел с чердака и переодевшись в крестьянское платье, влез в ящик.

№ 15 (рук. № 4, к гл. X—XII).

Солнце играло на воде озер и росе ковыля, и сердце замирало и играло в груди Альбины. На первой же станции Альбина подошла к ящику в то время, как прежний ямщик увел, а новый не приводил еще лошадей и казак пошел в харчевню, и спросила, как он себя чувствует.

— Превосходно, покойно. Только уходи. Мне прекрасно. — И были опять уверены в успехе. Альбина давала по полтине на водку и ямщики гнали во всю прыть.

На другой день к вечеру приехали в Саратов. Альбина радовалась успеху, всё больше и больше надеялась, но мучилась мыслью о страданиях мужа,[182] 40 часов скорчившись сидевшего в ящике.

ей, не отходил от[183] тарантаса.

Придумывая средства избавиться от него, она попросила его сходить в город купить чаю и сахару. Но на беду, только что ушел казак, во двор въехали еще проезжающие, так что Альбина только успела шепотом переговорить с мужем. Он не жаловался, говорил, что ему хорошо.

— Ночью я выпущу тебя, — сказала она.

— Лучше не надо, — отвечал он из ящика.

Старательный казак, как на беду, не отходил от тарантаса: «Народ городской, того гляди, утащут что». Как только Альбина выходила на двор, он подходил к тарантасу и что-нибудь из усердия оправлял в нем; перетягивал веревки, которыми был привязан ящик.

Одна надежда Альбины была на то, что он заснет. Несколько раз, в короткую майскую ночь, с зарей сливающейся с зарей, она выходила мимо вонючей галереи на заднее крыльцо. Казак всё еще не спал. Наконец, перед рассветом она сбежала вниз. Казак храпел, развалившись в тарантасе. Она[184] осторожно подошла к кузову и толкнула ящик. Никто не отвечал. На нее нашел ужас. Жив ли он? «Жозя!» — громче проговорила она и, в одно и то же время, откликнулся Мигурский и казак что-то[185] вскрикнул. Она остолбенела от ужаса. Но казак перевернулся и захрапел.

— Что ты не отвечал.

— Да я спал,[186] — проговорил Жозя, и она по звуку голоса узнала, что он улыбался.

— Потерпи немного еще.

— Да я терплю. Мне хорошо. Не мучайся. А казак где?

— Он спит тут. Завтра мы остановимся где-нибудь в глуши, и я ушлю его...

Казак вдруг перестал храпеть, и это испугало ее. Она замолчала, прислушиваясь. Казак тоже прислушивался. Он не спал, и вдруг, поняв, что его обманывают, решил сам обмануть их. Он опять захрапел, притворяясь, что спит. «Ловкий народ!» подумал он: «Да постой же, кто кого обманет».

Петух запел на насести над двором, лошади зафыркали.

Альбина[187] стала будить казака.

— Мирон!

— Чего?

— Поедем — пора. Сходи за лошадьми.

— Можно.

Он вскочил, надел шапку и, посмеиваясь сам себе, пошел не на станцию, а к воинскому начальнику.

мысль о том, что этот «кто-то», кого везут в ящике, «должно быть, большой плут, коли удумал такую штуку».

XII

В 9 часов утра Мигурский, в ручных и ножных кандалах между двумя часовыми стоял перед[190] Саратовским полициймейстером и только покачивал отрицательно головой на все предлагаемые ему вопросы.

— Привести тех женщин и казака, — приказал полициймейстер. Ввели Альбину и Людвигу. За ними, опустив голову, шел казак.

Увидав мужа, она остановилась и вскрикнула так ужасно пронзительно, что полициймейстер вскочил с места, — из соседней комнаты высунулись любопытные, — и, подбежав к мужу, обняла его за шею.

— Вместе! Всё вместе! — кричала она. — Что ему, то и мне. — И, прижавшись к нему, она затихла, вся трясясь от рыданий.

— За что?[192] — вскрикнула она и взглянула на казака.[193]

— За что? — повторил казак. — Я, ваше высокоблагородие, ничего не знаю. Известно, за что. Я, ваше высокоблагородие, ничего не знаю, знать не знаю.[194]

№ 16 (рук. № 5, к гл. XII).

Когда Альбина подъехала к гостинице, то на дворе стояла около тарантаса толпа народа и полицейские. Когда она вошла в середину толпы, она в первую минуту не поверила своим глазам: Жозя в кандалах на руках и ногах стоял между двумя солдатами и[195] жалостно смотрел на нее.

— Альбина! ничего, Альбина! Ничего, — повторял он, не зная, чем успокоить ее.

— Вот так прах детей, — улыбаясь, проговорил помощник полицмейстера. — Какого молодца в гроб запихали. Он вам кто? — обратился он к ней.

Альбина не отвечала ему.

— Кто? Как? кто узнал?

— Казак[196] донес, — сказал полицмейстер. — Ну, ведите его. Пожалуйте и вы, сударынька.

Альбина,[197] не трогаясь с места, с ужасом оглядывалась вокруг себя. У тарантаса, закрыв лицо руками, рыдала Людвига, позади тарантаса стоял казак и, мрачно насупив брови, смотрел себе на ноги.

— ее отчаяние перед потерей всякой надежды спасения и страх за своего мужа были еще сильнее.

Она пронзительно вскрикнула и, подбежав к мужу, обняла его за шею.

— Вместе. Всё вместе, — кричала она. — Что ему, то и мне. — И, прижавшись к нему, она затихла, вся трясясь от рыданий.

Мигурского судили и приговорили за побег к прогнанию сквозь 1000. Альбина выхлопотала помилованье. Его сослали в Сибирь. Альбина прожила в Сибири недолго. Она начала чахнуть. Ничего уже не предпринимала, прося прощения у мужа и у бога, которому непрестанно молилась.

№ 17 (рук. № 7, к гл. XII).

Солнце играло по огромному разливу. Лес мачт виднелся из-за берега, и паруса белели по играющей на солнце воде.

Она въехала прямо на двор. Около того места, где был тарантас, стояла толпа народа. Сердце перестало биться. Она быстро вошла в середину толпы и, в первую минуту, не поверила своим глазам: Жозя в кандалах на руках и ногах стоял над ящиком между двумя солдатами и жалостно смотрел на нее.

— Альбина! Ничего. Альбина! Ничего, — повторял он, не зная, чем успокоить ее.

У тарантаса, закрыв лицо руками, рыдала Людвига, позади тарантаса стоял казак и, мрачно насупив брови, смотрел себе на ноги.

— Вот так прах детей! — улыбаясь, проговорил помощник полициймейстера. — Какого молодца в гроб запихали. Он вам кто? — обратился он к ней.

Альбина схватилась за грудь и замерла, не отвечая.

— Казак донес, — сказал Мигурский.

Альбина, не трогаясь с места, с ужасом оглядывалась вокруг себя.

Как ни мучительна была для нее в эту минуту ненависть ко всем этим ужасным людям, как ей казалось, наслаждающимся ее страданиями, ее отчаяние перед потерей всякой надежды спасения и страха за своего мужа было еще сильнее. Она пронзительно вскрикнула и, подбежав к мужу, обняла его за шею.

— Вместе! Всё вместе, — кричала она. — Что ему, то и мне, — и, прижавшись к нему, она затихла, вся трясясь от рыданий.

Мигурского судили и приговорили за побег к прогнанию сквозь 1000. Альбина выхлопотала помилование. Его сослали в Сибирь. Альбина прожила в Сибири недолго. Она начала чахнуть. Ничего уже не предпринимала. Прося прощения у мужа и у бога, которому непрестанно молилась.

№ 18 (рук. № 8, к гл. XII).

Когда Альбина, в своем восторженно-веселом настроении, уверенная в том, что теперь всё кончено и они через несколько дней будут свободны, вошла во двор постоялого, она была удивлена скоплением народа в воротах и под[198] навесом.

Она вошла в середину толпы и, в первую минуту, не поверила своим глазам: Мигурский, в кандалах на руках и ногах, стоял у тарантаса между двумя солдатами и жалостно смотрел на нее.

— Альбина! Ничего, Альбина! Ничего, — повторял он, не зная, чем успокоить ее.

— Вот так прах детей, — улыбаясь проговорил помощник полициймейстера. — Какого молодца в гроб запихали. Он вам кто? — обратился он к ней.

Альбина не отвечала.

— Эта особа везла его? — обратился полициймейстер к казаку, стоявшему позади его и мрачно уныло смотревшему на свои ноги.

— Она самая, — проговорил казак и взглянул на ее своими добрыми глазами.

— За что? За что? — вскрикнула она и, побежав к мужу обняла его за шею. — Вместе. Всё вместе, — кричала она. — Что ему, то мне, — и, прижавшись к нему, она затихла, вся трясясь от рыданий.

————

Мигурского судили и приговорили за побег к прогнанию сквозь 1000 и поселению в Сибирь. Альбина прожила с ним еще три года. Свет, сиявший в ней и радовавший людей, входивших с ней в сношения, потух навсегда. Она не могла понять: зачем? за что эта жестокость? и медленно умирала и радовалась, что она уходит из этого бессмысленного, жестокого мира.

Николай Павлович гордился тем, что задавил гидру революции в Польше и собирался так же раздавить[199] гидру и всякой повсюду революции. И люди в звездах и золоченых мундирах так восхваляли его за это, что он, умирая, искренно верил, что он великий человек и что жизнь его была[200] великим благом для человечества.

№ 19 (рук. № 9f

Когда Альбина в своем восторженно-веселом настроении, уверенная в том, что теперь всё кончено и они через несколько дней будут свободны, вошла во двор постоялого, она была удивлена тем, что много народа стояло в воротах и под навесом. Народ толпился около ее тарантаса. Сердце захолонуло у нее в груди, но она еще не верила. Толпа расступилась перед нею. У тарантаса, между двумя солдатами, стоял ее муж и жалостно смотрел на нее.

— Альбина! Ничего, Альбина! Ничего, — повторял он, не зная, чем бы успокоить ее.

— А вот и барынька сама, — проговорил помощник полициймейстера.

— Пожалуйте, пожалуйте сюда. Это кто такой? Кто он вам?

— Муж он вам? — повторил полициймейстер.

— Он? — вскрикнула Альбина. — Оставьте его. Он ни в чем не виноват. Я виновата. Меня берите.

Полициймейстер велел подать кандалы и надеть на Мигурского. Казак стоял тут же и взглядывал то на Мигурского, то на нее, недоумевающе покачивая головой.

— За что? За что? — вскрикнула она и, подбежав к мужу, обняла его за шею.

— Разем (вместе), вшистко разем (всё вместе), — проговорила она, и прижалась к нему, вся трясясь от рыданий.

————

Мигурского судили и приговорили за побег к прогнанию сквозь 1000. Его родные и Ванда, имевшая связи в Петербурге, выхлопотали ему смягчение наказания, и его сослали на вечное поселение в Сибири.

[201]Альбина жила с ним, ухаживала за ним, удерживая его от всё более овладевавшего им пристрастия к вину, старалась утешать, подбодрять его, но сама неудержимо и заметно умирала.

В ней не осталось и следа прежней жизнерадостности. Она не могла понять, зачем, за что эта жестокость, и умирала и радовалась, что она уходит из этого бессмысленно жестокого мира.

— А вот и барынька сама, — проговорил помощник полициймейстера.

— Пожалуйте, пожалуйте сюда. Это кто такой! Кто он вам? — Альбина ничего не отвечала и только остановившимся взглядом смотрела на мужа.

— Муж он вам? — повторил полициймейстер.

— Оставьте его! — вскрикнула Альбина. — Он ни в чем не виноват. Я виновата. Я. Меня берите.

— Это там разберут, а вы, сударыня, побудьте тут. И до вас дело дойдет, — сказал полициймейстер,[202] отстраняя ее, и, обернувшись к солдатам, кивнул им, указывая на Мигурского.

Солдат, позванивая цепями, подошел к Мигурскому и стал надевать на него наручники.

— Вшистко разем! Всё вместе, — вскрикнула она и, оттолкнув от себя[203] пытавшегося удержать ее полициймейстера, подбежала к мужу, обняла его за шею и прижалась к нему, вся трясясь от рыданий.

————

Мигурского судили и приговорили за побег к прогнанию сквозь 1000. Его родные и Ванда, имевшая связи в Петербурге, выхлопотали ему смягчение наказания и его сослали на вечное поселение в Сибири.

и жестокого мира.

№ 21 (рук. № 11, к гл. XII).

— А вот и барынька сама, — проговорил полициймейстер. — Пожалуйте, пожалуйте сюда. Это кто такой? Кто он вам?

Альбина ничего не отвечала и только остановившимся взглядом смотрела на мужа.

— Муж он вам? — повторил полициймейстер.

— Я, я одна виновата... Прости меня!.. — и она бросилась к мужу.

— Там разберут кто виноват. И до вас дело дойдет, — сказал полициймейстер, и, обернувшись к солдатам, кивнул им, указывая на Мигурского. Солдат, позванивая цепями, подошел к Мигурскому и стал надевать на него наручники.

— За что, за что всё это?[204]— вскрикнула она и закатилась рыданиями, а потом хохотом, и упала бы навзничь, если подоспевшая Лудвига не поддержала ее.

— Ты[205] всё наделал, ты, злодей! —[206] проговорила Лудвига,[207] взглядывая на уральца казака, стоявшего у колеса тарантаса.

— Ну вас совсем! Разве я рад, — проговорил казак, хмурясь и махнув рукой, и, опустив голову, отошел к воротам.

Мигурского судили и приговорили за побег к прогнанию сквозь 1000. Его родные и Ванда, имевшая связи в Петербурге, выхлопотали ему смягчение наказания, и его сослали на вечное поселение в Сибирь.

Альбина не покидала его, но прожила недолго. Она умерла, как говорили, от чахотки. А она знала, что умирает от горя. До последних дней она не могла понять зачем, за что — эта бессмысленная жестокость? Никто не мог объяснить ей этого. Одна надежда ее была в том, что тайна эта откроется ей после смерти, и она без страха, даже иногда с радостью, встречала приближающуюся смерть. Ей жалко было оставить без помощи слабого, добродушного Иузека, но в последнее время она видела, что она, слабая и больная, только тяготит его.

Мигурский еще при ее жизни начал пить больше, чем можно было без вреда душе и телу; без нее же — совсем опустился и, поддерживаемый товарищами, прожил еще лет 10 бессмысленной, бесцельной и страдальческой жизнью.

№ 23 (рук. № 16, к гл. XII).

народа удержал Польшу во власти России. И люди в звездах и золоченых мундирах так восхваляли его за это, что он искренно верил, что он великий человек и что жизнь его была великим благом для человечества и особенно для русских людей, на развращение и одурение которых были направлены все его глупые силы.

Примечания

117. Зачеркнуто: Мигурских

118. Зач.:

119. Зач.: Пшиздецкий

120. Последние три слова в рукописи написаны дважды.

121. Зачеркнуто: Все

122. борящихся

123. Зачеркнуто: более всех

124. Зач.:

125. Зачеркнуто: счастлив[ого] бр[ака]

126. Описка вместо: Мигурским,

128. Зачеркнуто: ложное

129. Зач.: тяжелого изгнания

130. ска[кал]

131. Зачеркнуто: так же

132. Зач.:

133. Зачеркнуто: гробы твоих

134. Зач.: гроб

135. Зач.:

136. Зач.: счастливый

137. Зач.: знали

138. зак[ован]

139. Зач.: в начале 30-х годов

140. Написано:

141. Дальнейшее написано по зачеркнутому от слов: Альбина же думала... кончая: линейный батальон

142. Зачеркнуто: <Иосиф, знавший ее, видел, что она как будто проснулась и что-то обдумывает и затевает.> Сироцинского и Шокальского, при которой он присутствовал.

143. Зач.: <7 марта это было весной, но еще было холодно, и ночью был снег. Вывели на площадь всех 24 человека осужденных. На площади стоял вытянутый [?] батальон.>

144. Злодеи

145. Зач.: Привя[зывают]

146. Зач.: ваш

148. Зач.: старый

149. Зач.: В один день

150. сдать губернатору в Саратове.

151. Зачеркнуто: оскорбился

152. Зач.:

153. Зач.: казаку

154. Зач.: товарками

155. и только из приличия делала вид, что интересуется революцией.

156. Зач.: января

157. Зачеркнуто: под Сточеком

158. Письмо Мигурского дышало восторженным патриотизмом.

159. Зач.: сумку

160. Зач.: всем

161. Посылали каждый день за письмами и газетами.

162. Зачеркнуто: одобряя патриотические чувства, строго <велел ей> приказал ей

163. Зач.:

164. Зач.: безбож[наго]

165. Зач.: пригнаны

166. Зачеркнуто:

167. Зач.: с женской

168. Зач.: и жил только

169. вдруг

170. Зач.: хлоп

171. Зач.: приора

172. пел

173. [помилуй мя, боже, по велицей милости твоей]

174. Зачеркнуто: позора.

175. Зач.:

176. Зачеркнуто: жалел

177. Зачеркнуто: что-то между стонами

178. Я слышал как он охал и молился.

179. Зач.: И умер.

180. Зач.:

181. Зач.: пред[ложение]

182. Зачеркнуто: 30

183. Зач.: нее

184. подбеж[ала]

185. Зач.: заб[ормотал]

186. Зач.:

187. Зач.: простилась с мужем и ушла.

188. Зач.: не мог вместить двух чувств в ясных

189. ласк[ово]

190. Зачеркнуто: полковником

(Здесь рукою Толстого написано и обведено кружком указание для переписчицы: До сих пор.)

191. Полицмейстер начал допрос с казака. <Но> Казак <ничего не отвечал>, отвечая, не спуская <своих серых> глаз, смотрел на Альбину. Когда он рассказал, как он услыхал голос из ящика и догадался, Альбина только взглянула на него.

192. Зач.: сказала

193. Зач.: — Не прерывайте до[проса].

194. Зач.: Допрос

195. Зач.: печально опустив голову умоля[юще]

196. присягу помнит

197. Зач.: ничего не отвечала,

198. Зачеркнуто:

199. Зачеркнуто: голо[ву]

200. Зач.: большим

201. Зач.:

202. Зачеркнуто: и обернувшись

203. Зач.: удерживавшего

204. Зачеркнуто:

205. Зач.: выдал

206. Зач.: кричала

207. наступая

Разделы сайта: