Драгомиров М. И.: "Война и мир" графа Толстого с военной точки зрения

«ВОЙНА И МИР» ГРАФА ТОЛСТОГО
С ВОЕННОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ
1

Роман гр. Толстого интересен для военного в двояком смысле: по описанию сцен военных и войскового быта и по стремлению сделать некоторые выводы относительно теории военного дела. Первые, то есть сцены, неподражаемы и, по нашему крайнему убеждению, могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства; вторые, то есть выводы, не выдерживают самой снисходительной критики по своей односторонности, хотя они интересны как переходная ступень в развитии воззрений автора на военное дело.

Попытаемся проследить «Войну и мир» с поставленных двух точек зрения.

ее, невольно сказал себе: да это он списал с нашего полка.

Пехотный полк, прибывший к Браунау после 30-верстного перехода, получил уведомление, что фельдмаршал будет смотреть его на походе завтра; начальство — в мучительном недоумении насчет формы, в которой должны представиться, и, наконец, после долгих колебаний и зрелых совещаний, на основании того начала, что лучше «перекланяться, чем недокланяться», решает представиться в парадной форме.

Солдат всю ночь чистится и чинится (после 30-верстного перехода); на следующее утро полк готов так, «что и на Царицыном лугу с поля не прогнали бы»; полковой командир, во всем с иголочки, похаживал перед фронтом с видом человека, счастливо совершающего одно из самых торжественных дел жизни, — и вдруг... прискакивает адъютант из штаба с подтверждением того, что главнокомандующий желает видеть полк на походе, т. е. совершенно в том положении, в котором он шел: в шинелях, чехлах и без всяких приготовлений... Роль переменяется. Первая мысль у командира — найти виноватого парадной форме. Михайло Митрич, один из баталионных командиров, по всей вероятности, тот, который первым напомнил руководящее начало житейской философии (лучше перекланяться, чем недокланяться), получил упрек в том роде, что ведь говорил же ему полковой командир, «что на походе, так в шинелях»... Что в его власти было послушать или не послушать совет, почтенному командиру это в голову не пришло. Наконец решили переодеть в шинели.

Когда начальник боится, что его распекут, он чувствует непреодолимый позыв распечь своего подчиненного, так было и тут: разжалованный из офицеров солдат стоит в тонкой синеватой шинели, которую носить походом разрешил ему сам же полковой командир. И вот требуется ротный командир, делается ему выговор со всеми усовершенствованиями тона и выражений доброго старого времени. Напускаются и на солдата, но последний оказался не из безответных. Можно ожидать, что за ответы начальнику его если не предадут суду, то по крайней мере хоть как-нибудь приведут в чувство; ничуть не бывало: оказалось, что командир горячился и выходил из себя только при условии безмолвия с противной стороны — нравственная упругость его за эту черту не шла.

Но вот махальный закричал не своим голосом: «Едет!»

«Полковой командир, покраснев, подбежал к лошади, дрожащими руками взялся за стремя, перегнул тело, оправился, вынул шпагу и со счастливым решительным лицом, набок раскрыв рот, приготовился крикнуть. Полк встрепенулся, как оправляющаяся птица, и замер.

— Сми-р-р-р-но! — закричал полковой командир потрясающим душу голосом, радостным для себя, строгим в отношении к полку и приветливым в отношении к подъезжающему начальнику».

Вот начальник части, хотя и небольшой, но все же достаточно сильной, чтобы в хороших руках дать иногда поворот большому сражению, приготовлен ли он к тому, чтобы спокойно встречать опасность, чтобы в те минуты, когда поздно бывает ожидать приказания, иметь настолько чувства личного достоинства и нравственной самостоятельности, чтобы самому принять решение и взять на себя за него ответственность: приготовлен ли он ко всему этому — пусть решат читатели.

полкового командира, от них откажется.

И такова всепримиряющая, великая сила художественного изображения! Перед вами стоит, как живой, человек, каждый шаг которого, в прямом его деле, повергает его в колебания и ребяческую тревогу; но лично она не возбуждает к себе никакого антипатичного чувства. Верное изображение досказывает то, чего непосредственно в нем вовсе и нет: досказывает, что этот человек вышел таким не по своим свойствам, а что его сделала таким система. Вы это видите и на безответном Тимохине, которому под Измаилом выбило два передних зуба прикладом: стало, он видал виды и боевую упругость имеет, а в ожидании мирного смотра чуть не дрожит; видите и на милом шутнике Жеркове, который и в век не доедет с поручением в такое место, где летают пули и ядра, но доподлинно расскажет потом начальнику, что там было и как было, и уже, конечно, наградою за свои военные подвиги обойден не будет; видите, наконец, на буйном, необузданном энергическом Долохове, которого не уняло производство в солдаты и который, как тень на картине, выставляет остальные лица в свете еще более резком, чтобы не было уж никакого сомнения в том, кто они таковы и

Вот в какую форму отливала человека система, теперь уже, благодаря бога, отошедшая в вечность, по которой лучшим средством для поддержания порядка считалось не требование настоящего, серьезного дела, которое должны знать войска, а так называемое взбучиванье за первую попавшуюся мелочь: за не совсем правильно пришитую пуговицу, за оттенок шинели и пр. и пр. Если это прошлое, — зачем же его тревожить, может быть, скажут некоторые; затем, чтобы возврат к нему был возможно менее вероятен, ответим мы... Вспоминать старые ошибки и увлечения здорово: это тот же петуший крик, который протрезвил уверенного в своей твердости ап. Петра, твердости, которой нехватило и на несколько минут.

А хотите знать, к чему ведет фальшивое убеждение, будто честь полка страждет, если открывшегося в нем негодяя выгнать гласно, тем путем, который указывает закон? Всякому известно, что подобного господина, чтобы «не марать мундира», спускают втихомолку, чаще всего устраивают ему перевод по его собственному желанию— и делу конец. Относительно эгоистического, узкого интереса части — ему действительно конец; но относительно интереса всей войсковой семьи подобное спусканье является делом до такой степени злостным, что, может быть, сами господа спускатели содрогнулись бы, дав себе труд мысленно проследить последствия своего ребяческого взгляда на зависимость, будто бы существующую между репутацией, например, полка и нравственными свойствами какой-либо единичной личности, входящей в состав его.

Сцена переменяется: перед нами один из кавалерийских полков; дышится привольнее, люди менее загнаны нравственно; не особенно заняты они своей боевой специальностью, но и не погрязли в тине тех ничтожных, не имеющих никакого отношения к боевому делу мелочей, которые вконец измочаливают внутреннего человека. Перед нами небольшой кружок: Денисов — впоследствии знаменитый партизан Давыдов2, Ростов — юнкер его эскадрона, и г. Телянин — один из офицеров того же эскадрона, за что-то переведенный в полк из гвардии, перед походом. Он держит себя очень хорошо, но сердце к нему не лежит. Денисов и Ростов на минуту отлучаются из избы, оставя в ней г. Телянина одного. Несколько минут спустя Телянин уходит; а еще несколько минут спустя Денисов хватился своего кошелька и не нашел его. Не стану делать бледного очерка этого казуса, ибо уверен, что кто решится прочесть этот разбор, уже давно прочел разбираемую сцену в самом романе. Дело в том, что Ростов накрывает Телянина с кошельком в трактире, и сгоряча, по-юношески, — и по здравому смыслу также, — докладывает об этом полковому командиру в присутствии других офицеров. Полковой командир сказал, что это неправда, Ростов наговорил ему «глупостей»; офицеры собрались, чтобы убедить Ростова извиниться перед «Богданычем», как они между собою называли полкового командира. Ростов упрямится на основании того же не затемненного фальшивыми представлениями убеждения, что он прав и что человеку, знающему, что ему говорят правду, странно называть эту правду ложью.

Его сбивает с этой точки ветеран полка, два раза разжалованный за дела чести, два раза выслуживавшийся, седеющий уже штабс-ротмистр Кирстен. Прямой, честный, симпатический, сросшийся с полком. Полк для него родина, семья, все; один из тех людей, которые себя не могут понять без полка и без которых полку недостает чего-то. Кому же и понимать честь полка, как не ему?

«... Что теперь делать полковому командиру? Надо отдать под суд офицера и замарать (?) весь полк? Из-за одного негодяя весь полк осрамить? Так, что ли, по-вашему? А по-нашему, не так... А теперь, как дело хотят (!), так вы из-за фанаберии какой-то не хотите извиниться, а хотите все рассказать». И т. д.

В этой аргументации, что ни слово, то непоследовательность; а между тем всем, слушавшим почтенного штабс-ротмистра, речь его казалась торжеством логики, пронявшей, наконец, и самого Ростова, тем более что дальше речь приправляется упреками в том роде, что ему «своя фанаберия дорога»...

Во-первых, каким образом полк может считаться ответственным за навязанного господина и навязанного как? переведенного за что-то части, и этого не скрывают; в-третьих, — допуская даже солидарность всего полка со всяким, даже и с гнилым членом его, — что собственно составляет действительный позор: низкий ли поступок, или же огласка его? Нам кажется, что чем сильнее проникнуто известное общество чувством чести, тем более решительно и явно должно оно извергать из себя все то, что оскорбляет это чувство: ведь покрывает вор вора; честный человек не должен покрывать вора, или, в противном случае, он становится как бы его сообщником. Каким, наконец, образом Кирстен, который всадил бы пулю всякому, кто его заподозрил бы в недостатке правдивости, нравственно казнит в этом случае Ростова именно за правдивость и с горечью говорит, что он мешает «замять» дело? Или этот честный служака, в котором нет ничего показного, которому жизнь копейка, верует в ту аксиому, что грех не беда, молва не хороша?

Оказывается, что как будто так, хотя, вероятно, это ни самому Кирстену, ни его товарищам не приходило в голову.

Нам кажется, что во всем этом столько бессознательной и поэтому именно грустной лжи, что становится весьма тяжело, когда подумаешь, к каким она приводит последствиям: скорее часто, чем редко приводит. Впрочем, будем следить за развитием факта по рассказу гр. Толстого; рядом с логикой, в которой все построено на предрассудках, этот рассказ покажет нам другую, неумолимую логику — логику природы вещей, в силу которой нелепый поступок неминуемо порождает нелепые последствия, казнящие за этот поступок.

С Ростовым говорят так, как будто главная вина заключается уже в его опрометчивости, а не в том, что ей подало повод; немножко поупорствуй он — и дело, может быть, повернулось бы для него очень плохо. Решись он поставить на своем, и рано или поздно его почти наверное выкурили бы из полка, и, может быть, даже со скандалом: ибо что же стесняться с человеком, который так равнодушен к «чести» полка?

Но он сдает:

« — Я виноват, кругом виноват. Ну, что вам еще?..

— Вот это так, граф, — поворачиваясь, крикнул штабс-ротмистр, ударяя его большой рукой по плечу.

— Я тебе говорю, — закричал Денисов, — он малый славный».

Следовательно, начинало уже зарождаться убеждение в том, что он не «славный малый», и это в Денисове, который знал Ростова и душою лежал к нему... И все из-за чего? Из-за того, что он назвал вором господина, взявшего из-под подушки чужой кошелек. Но этим дело не кончилось: г. Телянин исключен из полка по болезни входит в число частей, состоящих на попечении сказанного штаба. Дошло в полку до того, что солдаты питались каким-то горьким машкиным корнем, который они почему-то называли сладким, а лошади — соломой с крыш. Денисов не в состоянии был более выносить подобного положения, которое тянулось уже около двух недель, и в один, как говорится, прекрасный день отбил транспорт, шедший по близости его расположения в какую-то пехотную часть. Некрасиво, слова нет; но в подобном положении на 100 начальников из тех, которым их солдат дороже личной ответственности, по крайней мере 90 сделали бы то же самое; и оправдание их было бы то же самое, вероятно, которое представил, поехав в штаб для объяснений, Денисов: «Разбой не тот делает, кто берет провиант, чтобы кормить своих солдат, а тот, кто берет его, чтобы класть в карман». Тем не менее позволили расписаться в этом провианте, якобы принятом по всем правилам искусства и с должным соблюдением форм. Пошел расписываться и встречает — Телянина. «Как, ты нас с голоду моришь?!» и т. д., что читателям известно. Отбитие транспорта еще бы согласились, может быть, замазать, хотя от этого плохо пришлось целому пехотному полку; но оскорбление одного из тех, кто был прямым виновником решимости Денисова на отбитие, — этого уж, конечно, нельзя допустить замазать. По донесению чиновников оказалось уже, что он побил не одного, а двух и ворвался в комиссию в пьяном виде. Конечно, следствие, суд. Денисов, легко раненный, решился уйти в госпиталь; как человек, дело которого было рубить, а не судиться, он с внутренним ужасом бежал от этой новой деятельности, в которой должен был явиться пациентом, не имея и понятия даже о тех крючках и увертках, при помощи которых он мог бы если не совершенно спастись, то по крайней мере поплатиться возможно меньше.

Итак, «честь» полка заставила прикрыть вора; это дало ему возможность заняться своею специальностью в сфере более обширной, более прибыльной и главное безопасной; затем «честь» полка обошлась во все то число людей, которое погибло от лишений; в то, что Ростов мог вылететь из полка, хотя представлял все задатки на хорошего члена его; в то, наконец, что один из лучших офицеров попал под суд, и если не будет уничтожен, то, конечно, благодаря какой-нибудь счастливой случайности, а не обыкновенному ходу дел.

Может быть, возразят: что не Телянин, так другой; что все это авторская подтасовка; что, наконец, на войне лишения неизбежны. На первое заметим, что не будь это именно Телянин, Денисову и в голову бы не пришло «расписываться»; притом же нет никакого основания предполагать, чтобы на место Телянина не попал человек честный, если бы г. Телянина лишили в полку возможности попасть на какое-либо другое место. Что же до авторской подтасовки, то против нее мы ничего не имеем, если она дышит жизненной правдой: при этом условии она перестает быть подтасовкой, а поднимается на высоту художественного, поэтически верного, сопоставления лиц и действий. Все рассказанное произошло самым естественным образом: Телянин поступил в провиантское ведомство, потому что такие господа любят места теплые; представился он с формуляром незапятнанным — не принять его не было резону. Все остальное пошло как по маслу. Одно похоже на натяжку: что он попал именно в тот штаб, от которого зависел полк Денисова; но и подобное сближение двух действующих лиц до такой степени просто и естественно, до такой степени часто бывает на самом деле, что было бы смешно считать его натяжкой и в настоящем случае. Авторские подстройки дают чувствовать заблаговременно, куда автор гнет: я, например, убежден, что гр. Толстой женит Ростова на княжне Болконской, а Безухова на Наташе; и поэтому нахожу, что тут как будто бы есть подстройка; но во всей истории Телянина до такой степени нет ничего подобного, что, проверив свои впечатления, всякий, читавший «Войну и мир», вероятно, признает сцену о том, как Денисов обеспокоил почтенного провиантского деятеля, столь же естественною, сколь неожиданною. Что же до того, что на войне лишения неизбежны, то это совершенно верно; но они могут быть более или менее очень велики. Не знаю, достаточно ли ясно следует из сказанного та мысль, что не будь фальшивых представлений о чести полка, войсковой организм легко и свободно очистился бы от того процента презренных личностей, которые, быв уличены в чем-либо позорном в своей части, все-таки продолжают оставаться в войске, нанося ему, а иногда даже и прежней своей части, неисчислимый вред; для меня эта мысль представляется как естественный и логический вывод из совершенно объективного рассказа гр. Толстого. И в этом, по моему мнению, лучшее свидетельство художественности рассказа; автор описывает самый простой, обыденный случай без малейшей тенденциозности; а между тем для всякого, мало-мальски внимательно читающего его произведение, внутренний смысл рассказа представляется сам собою, без малейшего, со стороны автора, усилия натолкнуть читателя на то, либо другое заключение.

Мы не продолжаем развивать нравственные последствия для Денисова того, что г. Телянин был спущен втихомолку из полка; не продолжаем потому, что все, читавшие «Войну и мир», вероятно, помнят сцену свидания Ростова с Денисовым в госпитале, при котором последний не расспрашивает уже ни про полк, ни про общий ход дела, что ему это было даже неприятно; и что все внимание его сосредоточивалось на запросах, которые получал из комиссии, и на ответах, которые он давал на эти запросы. Закончим разбор этого эпизода одним вопросом: принимая в соображение то обстоятельство, что в бою великие подвиги части зависят именно от двух-трех человек вроде Денисова, во сколько бы обошлось полку отсутствие его, предполагая серьезное дело? А ведь это отсутствие в конце концов произошло бы опять оттого, что не решились заклеймить Телянина, как он того заслуживал.

уже в нарицательные имена: Ноздрева, Собакевича, Манилова и других героев Гоголя. Но не могу перейти к боевым сценам, не упомянув еще об одном типе, очерченном гр. Толстым превосходно, — о типе офицеров, жаждущих поскорее произойти и потому изыскивающих кратчайшие и легчайшие для того ходы. Борис Друбецкой и Берг — представители этого типа, конечно, с различиями, обусловленными мерою способностей и характером национальности каждого. Как первый ловко подмечает, «что в армии, кроме той субординации и дисциплины, которая была написана в уставе и которую знали в полку и он знал, была другая, более существенная субординация, та, которая заставляла... генерала почтительно дожидаться в то время, когда капитан, князь Андрей, для своего удовольствия, находил более удобным разговаривать с прапорщиком Друбецким»; и с какою похвальною, непоколебимою, быстрою решимостью Борис положил «служить впредь не по той писанной в уставе, а по этой неписанной субординации!»

К несчастию, нет армии в мире, по крайней мере в настоящую минуту, где бы эта вторая субординация не была в ходу, и пройдет много времени, пока она выведется; да и выведется ли?..

Берг не забирается, конечно, так высоко, да и не нуждается в этом, ибо обладает сноровкой не такой утонченной и быстрой, но тоже без промаха ведущей к цели. Сноровка его заключается «в уменьи не потеряться», т. е. отмалчиваться перед начальством, с какими бы он настойчивыми вопросами, вызывающими на оправдание, к вам ни обращался.

«Что ты немой, что ли? — он закричал. Я все молчу. Что же вы думаете, граф? На другой день и в приказе не было: вот что значит не потеряться».

Такие проницательные и находчивые молодые люди не могут не пойти далеко, если б даже и хотели; не могут потому, что ясно видят и разумеют, от чего зависит быстрый ход.

у него на первый план в великолепно рельефных картинах. Разница между его описаниями сражений и описаниями историческими такая же, как между ландшафтом и топографическим планом: первый дает меньше, дает с одной точки, но дает доступнее глазу и сердцу человека. Второй дает всякий местный предмет с большого числа сторон, дает местность на десятки верст, но дает в условном чертеже, не имеющем по виду ничего общего с изображаемыми предметами; и потому на нем все мертво, безжизненно, даже и для приготовленного глаза. Так и в большинстве исторических описаний сражений: знаешь движения дивизий, редко полков, еще реже баталионов; «двинулись несмотря на сильный огонь, ворвались; опрокинули, или были опрокинуты, поддержаны резервами» и т. д. Нравственная физиономия личностей руководящих, борьба их с собою и с окружающими, предшествующая всякой решимости, все это исчезает — и из факта, сложившегося из тысяч человеческих жизней, остается нечто вроде сильно потертой монеты: видны очертания, но какого лица? Наилучший нумизмат не распознает. Конечно, есть исключения: но они крайне редки и во всяком случае далеко не оживляют перед вами события так, как оживляет его изображение ландшафтное, т. е. представляющее то, что мог бы в данную минуту с одной точки видеть один наблюдательный человек.

Скажут, может быть, что эти Тушины, Тимохины и проч. и проч. не более как ложь, что их не было на деле, а родились они и жили только в голове автора. Мы, пожалуй, с этим согласимся; но и с нами должны согласиться в том, что и в исторических описаниях далеко не все правда, и что эти не существовавшие на самом деле личности поясняют внутреннюю сторону боя лучше, чем большая часть многотомных описаний войн, в которых перед вами мелькают лица без образов и в которых вместо имен Наполеона, Даву, Нея и пр. можно было бы, без всякой потери, поставить цифры или буквы. Эти «выдуманные» образы перед вами живут и действуют так, что из их деятельности извлечет для себя неоценимые практические указания всякий, решившийся посвятить себя военному делу и не забывающий в мирное время, к чему он себя готовит. Указания эти такого рода, что мы смело ставим их наряду с указаниями маршала Саксонского, Суворова, Бюжо, наконец, Трошю3 жестом, взглядом, словом, — если взять все это в расчет, то громадное значение военных сцен гр. Толстого для всякого военного, принимающего всерьезную свое ремесло, станет ясно как день... Попытаемся показать это.

Самую страшную и трудную для начальника задачу всегда составляло и будет составлять — управление войсками во время боя: управление не в том смысле, чтобы каждому указать точно его роль, — это и невозможно и смыслу не имеет при бесконечной изменчивости боевой обстановки, — а в том, чтобы дух всякого, так сказать, наладить делать то, чего потребуют от него обстоятельства.

«Увлечение, храбрость, умственные способности, наконец, имеют свои хорошие и плохие дни. Заботы о семье или делах, нравственное состояние, состояние здоровья, излишек холода, избыток тепла, усталость, голод, жажда неодолимо действуют на то расположение, с которым каждый идет в бой. Известно, что в эпоху войн первой, империи мужество некоторых генералов, уверенность в себе солдат росли или падали в зависимости от того, находился ли поблизости император, или же его не было».

«... Эта внутренняя тревога, тщательно сдерживаемая, остается скрытою во время передвижений, предшествующих бою: когда часть вступает в ту сферу, где свист первых снарядов, бросаемых издали и потому неопасных, или почти неопасных, предупреждает о том, что предстоит — впечатления людей обнаруживаются мертвым только молчанием. Для командиров это именно та минута, в которую следует подействовать на солдата спокойным видом, словом, сказанным кстати и с духом. В подобные минуты импер. Наполеон объезжал линии, готовые завязать бой, и обращался к ним с словами, могущими наэлектризовать солдата».

Все это превосходно и верно: но чтобы понять глубокое значение и практичность советов Трошю, нужно или самому пройти крещение огнем, или же долго и с толком вчитываться в те бедные, отрывочные следы, которые всякий военный ураган оставляет за собою в литературе, в виде мемуаров очевидцев, наставлений более сильных деятелей и т. п. Рассказ гр. Толстого именно потому, что он передает тот же совет в образах, врезывает его неизгладимыми чертами в сознание человека, хоть сколько-нибудь привыкшего делать выводы из того, что он читает. Мало того: рассказ показывает не только, что нужно делать, но и как это делается при известных умственных и нравственных свойствах деятеля. В отношении разбираемого вопроса, т. е. управления людьми во время боя, мы не знаем ничего выше страниц, живописующих Багратиона в первые минуты дела под Голлабрюном.

Сцена до крайности проста и именно потому и поразительна: раздаются первые выстрелы; Багратион, «на карем лице которого, с полузакрытыми мутными, как будто невыспавшимися глазами», решительно нельзя было видеть, «думает ли и чувствует и что думает, что чувствует этот человек в эту минуту», — Багратион подъезжает к одному из важнейших пунктов позиции, к батарее капитана Тушина. Все, что ему доносят или что он видит, Багратион принимает с таким видом, все это было именно то, что он предвидел; если заговорит, он произносит слова особенно медленно, как бы внушая, что торопиться некуда; просвиставшее ядро убило наповал казака, ехавшего в свите; соседи его шарахнулись: «князь Багратион, прищурившись, оглянулся и, увидав причину происшедшего замешательства, равнодушно отвернулся, как бы говоря: стоит ли глупостями заниматься! и приостановил лошадь, чтобы поправить зацепившуюся за бурку шпагу». Трудно отчертить лучше идеал того спокойного и, так сказать, заразительного самообладания, которое неодолимо должно было сообщиться всем, попадавшим в сферу его влияния! «Багратион спрашивал: чья рота? а в сущности он спрашивал: уж не робеете ли вы тут?» И его понимали и подбадривались.

«Князь Андрей тщательно прислушивался к разговорам кн. Багратиона с начальниками и к отдаваемым им приказаниям, и к удивлению замечал, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что князь Багратион только старался делать вид, что все, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что все это делалось, хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями. Благодаря такту, который выказывал кн. Багратион, кн. Андрей замечал, что, несмотря на ту случайность событий и независимость их от воли начальника, присутствие его сделало чрезвычайно много1*. Начальники, с расстроенными лицами подъезжавшие к кн. Б., становились спокойны, солдаты и офицеры весело приветствовали его, становились оживленнее в его присутствии и видимо щеголяли перед ним своею храбростью».

То есть князь Багратион, как опытный полководец, понимал, что в бою для успеха прежде всего нужно успокоить людей, а потом поддержать и укрепить в них доверие к самим себе; и он делает то и другое — подавляет чужое беспокойство и волнение своим каменным спокойствием; находит все распоряжения частных начальников хорошими и сообразными его намерениям, хотя это и не всегда было на самом деле — дабы утвердить в этих начальниках доверие к самим себе. Он понимал, что, пустившись в исправления, всего бы не сделал, а начальников и войска неминуемо бы засуетил. Самый простой здравый смысл говорит, что из двух людей, исполняющих опасное назначение, тот, который за него берется хоть и не совсем ловко, но решительно и с уверенностью, всегда вернее достигает цели, чем тот, который и знает, как за него взяться наилучшим образом, но не доверяет собственным силам. Если князь Андрей и удивился видимой бездеятельности Багратиона, то потому только, что он составил себе прямо противоположное действительности представление о том, что может и чего не должен делать в бою командир значительного отряда.

Гр. Толстой ни слова, к сожалению, не сказал о тех военных взглядах, с которыми его герой выехал на войну: если бы это было сделано, удивление кн. Андрея получило бы совсем другой колорит, чем тот, который оно имеет теперь. Позволим себе пополнить этот пробел, припомнив эпоху, в которую действовал кн. Андрей, и огромную дозу самомнения, составляющую, судя по очерку автора, характеристическую черту этой личности.

Эти формы, как всякому известно, сводились к восстановлению развернутого строя из колонн на полных дистанциях и к движению развернутых линий: то и другое — с идеальною правильностью, «чистотой», как тогда выражались. Опоздай взвод зайти в линию на полсекунды, разравняйся строй при движении на шаг — и начальники пускали в ход всю свою бесконтрольную власть, дабы устранить беспорядки, столь по их мнению ужасные. Нравственная энергия и другие внутренние свойства личности не ценились ни во что, так как на первый план выступили те качества, чисто внешние, которые были необходимы для достижения идеала однообразия, стройности, единовременности движения; эти качества были: для солдата — уменье единовременно с другими производить всякое движение; для офицера и начальника, кроме того, — богатырский голос и уменье скомандовать до такой степени единовременно со своими равными, что для этого необходимы были особые предварительные спевки. Всякое самомалейшее движение исполнялось и прекращалось не иначе, как по команде старшего начальника, которая по всей командной лестнице нисходила до непосредственных исполнителей. Перевести без команды свыше свой баталион не то что на сто или полтораста, а даже на пять шагов — было вольнодумством до того неслыханным, что дерзкая мысль о нем, вероятно, не приходила в голову современным баталионным командирам даже и во сне. Прибавьте к этому беспрерывную и суетливо поспешную деятельность адъютантов, скачущих по всем направлениям для отдачи приказаний и замечаний по самомалейшим мелочам или неправильностям, — и пред вами предстанет та среда, в которой кн. Андрей начал свое практическое военное воспитание.

Были, правда, у нас предания чисто русские, другой тактики и других учений, — предания Румянцова, Суворова, — но к тому времени, когда кн. Андрей должен был начать свою службу, эти предания пришибло морозом до такой степени основательным, что их как будто и не бывало. Оставались деятели, сформировавшиеся под влиянием этих преданий, но они что-то молчали: вероятно, противное течение было слишком сильно; одни не хотели, другие не умели ему противустоять и держали про себя то, что приняли как священный завет, от гениального чудака, поднимавшего свою армию петушьим криком вместо барабанного боя, для этого установленного.

Обратимся теперь к теоретической подготовке, какую мог получить кн. Андрей в своих военных взглядах. То было время господства геометрических теорий в военном деле. Полагали, что все стратегическое и тактическое знание можно свести к нескольким геометрическим чертежам, заключить его, следовательно, в рамки точной, вполне определенной науки. Как получить перевес над неприятелем на театре войны? Нужно иметь охватывающую базу и объективный угол в 90 градусов; отступать по расходящимся от неприятеля дорогам, наступать к нему — по сходящимся. Как разбить на поле сражения? Следует принять косвенный боевой порядок, т. е. обойти неприятеля с которого-либо из флангов. Не правда ли, как все просто и ясно? На беду, в этих ясных и простых теориях проглядели самую мелочь, т. е. человека со всеми его слабыми и сильными нравственными сторонами; распорядились, одним словом, так, как будто вся война происходит не в поле, а на доске; линиями и углами, выводимыми мелом, а не составленными из людей. Само собою разумеется, что чем сказанные теории были одностороннее, тем логическое построение их было строже и тем сильнее была уверенность людей, усвоивших эти теории, в том, что они знали, что такое война и как ее делают. Наталкиваясь на факты, опрокидывавшие их ребяческие углы и линии, эти люди, конечно, должны были находить не то, что они ошибаются, а что дело ведется не так, как следует.

Особенно это было неизбежно в том случае, когда напитавшийся подобными теориями человек расположен был, по врожденным свойствам, верить в безусловную непогрешимость своих взглядов и убеждений. Таков был Фуль, так превосходно нарисованный гр. Толстым; кн. Андрей тоже был Фуль, только переделанный на русские нравы, и притом не плебей, а аристократического происхождения: Фуль-дилетант.

Багратион не суетился и других не суетил, рассылал адъютантов с приказаниями во много раз меньше, чем кн. Андрею случалось видеть на самых небольших учениях; не устраивал никаких ученых боевых порядков, а распределил войска на позиции, как местность того требовала: для героя «Войны и мира» было ясно как день, что этот военачальник ничего или почти ничего не делал. , присутствие кн. Багратиона, как признает кн. Андрей, сделало чрезвычайно много. Я полагаю, он был бы более прав, если бы сказал что именно поэтому Багратион сделал чрезвычайно много. Но он не мог так сказать, потому что распоряжение боем рисовалось в его сознании в только что очерченном виде. Не знаем, намеренно или нет гр. Толстой выдает своего героя в разбираемом случае; находим только, что его изображение еще более выигрывает от этого в художественной правде, являя Болконского вполне человеком своего времени.

Что же до Багратиона, то он изображен идеально хорошо; в этом убеждает нас сличение художественного портрета гр. Толстого с тем, что говорит маршал Саксонский об обязанностях главнокомандующего в день сражения:

«Нужно, чтобы в день сражения главнокомандующий ничего не делал; он яснее будет видеть происходящее, сохранит независимость ума и будет более способен пользоваться теми мгновениями боя, в которые неприятель станет в невыгодное положение; и когда он дождется одного из таких мгновений (quand il verra sa belle), он должен броситься во весь дух к слабому месту, схватить первые попавшиеся под руку войска, двинуть их быстро и не щадить себя (payer de sa personne); вот от чего зависит выигрыш и решение боя. Я отнюдь не говорю ни где, ни как это должно делать, ибо это зависит от разнообразия мест и положений, возникающих во время боя; сущность в том, чтобы подметить мгновение и уметь им воспользоваться».

Как читатель может видеть, автор «Войны и мира» до такой степени верно сделал каждый штрих своего изображения, что можно подумать, будто он создал это изображение по образцу, указанному марш. Саксонским.

А вот идеал Болконского, набросанный тем же марш. Саксонским, как указание того, чего не следует делать.

«Многие главнокомандующие занимаются в день сражения только тем, что двигают войска с строжайшим соблюдением равнения и дистанций, отвечают на вопросы, с которыми к ним обращаются адъютанты, рассылают своих адъютантов во все концы и сами беспрерывно скачут; одним словом, они хотят сами все сделать и оттого ничего не делают. Я считаю таких генералов людьми, у которых голова идет кругом, которые более ничего не видят и которые умеют делать только то, что они делали всю свою жизнь, — разумею фронтовые учения. Отчего это происходит? Оттого, что весьма мало есть людей, занимающихся высшими сторонами войны, что большинство офицероа занимается только строевыми учениями и думает, будто все военное искусство заключается в них одних; попадая в главнокомандующие, такие офицеры оказываются полными новичками и, не умея делать то, что нужно, они делают то, что умеют».

Мы оставили кн. Багратиона в ту минуту, когда он стоял на батарее Тушина и на все отвечал словом или выражением лица: «хорошо». По новым донесениям он счел за нужное переехать к правому флангу, где получил донесение от полкового командира, что полк его (сбившийся уже в кучу) выдержал кавалерийскую атаку, «хотя трудно было с достоверностью сказать, была ли отбита атака, или полк был разбит атакой».

«Кн. Багратион наклонил голову в знак того, что все это было совершенно так, как он желал и предполагал. Обратившись к адъютанту, он приказал ему привести с горы два баталиона 6-го егерского, мимо которых они сейчас проехали. Кн. Андрея поразила в эту минуту перемена, происшедшая в лице кн. Багратиона. Лицо его выражало ту сосредоточенную и счастливую решимость, которая бывает у человека, готового в жаркий день броситься в воду и берущего последний разбег. Не было ни невыспавшихся тусклых глаз, ни притворно2*-глубокомысленного вида: круглые, твердые, ястребиные глаза восторженно и несколько презрительно смотрели вперед, очевидно ни на чем не останавливаясь, хотя в его движениях оставалась прежняя размеренность и медленность».

Итак, минута схвачена; подходят баталионы, живые баталионы: такие, какими умеет их рисовать только гр. Толстой. Вот они поровнялись, вот им сказали: «Молодцами, ребята!», остановили, приказали снять ранцы.

«Багратион объехал прошедшие мимо его ряды3* и слез с лошади. Он отдал казаку поводья, снял и отдал бурку, расправил ноги и поправил на голове картуз. Голова французской колонны, с офицерами впереди, показалась из-под горы».

С человеком, который в подобную минуту все это проделывает спокойно, люди, каковы бы они ни были, не могут не быть спокойны: не могут допустить даже мысли, чтобы была на свете такая сила, которая их бы сломила и которой они не сломили бы... Настала торжественная минута, именно та, в которую главнокомандующий не должен щадить себя. Багратион — воспитанник суворовской школы — углов и линий не знал, но эти минуты знал.

«С богом!» — проговорил Багратион твердым, слышным голосом, на мгновение обернулся к фронту и, слегка размахивая руками, неловким шагом кавалериста, как бы трудясь, пошел вперед по неровному полю. Кн. Андрей чувствовал, что какая-то непреодолимая сила влечет его вперед, и испытывал большое счастие».

То, что испытывал в эту минуту кн. Андрей, конечно, испытывал последний из солдат в баталионах, предводимых кн. Багратионом. Вот что выигрывает и решает сражения, скажем словами маршала Саксонского, а не те распоряжения, отсутствие которых со стороны Багратиона так поразило кн. Андрея... Людям, незнакомым с этой страшной игрой, в которой ставками являются тысячи, иногда и десятки тысяч человеческих голов, кажется, будто в бою стреляют только пулями, ядрами, картечью, — нет: там стреляют еще и живою картечью, то есть массами людей, и одерживает верх только тот, кому дана внутренняя сила сплотить массу людей в одно существо и устремить их к дели с неуклонимостью бездушного снаряда... Кн. Багратион был один из искусных стрелков в этой стрельбе. Приготовить снаряд, захватив его в свой взгляд, прицелить, выпустить, наконец, именно в ту минуту, когда это сделать всего выгоднее — не раньше и не позже, — все это вещи до такой степени трудные, что даются избранным, исключительным натурам. И всякий беспристрастный наблюдатель должен признать, что на таких людях лежит печать избрания, — как бы они ни казались иногда незначущи, иногда пошлы, иногда даже грязноваты в других обыденных сферах жизни.

Считаем излишним вдаваться в разбор происходившего на остальных пунктах места побоища; но не можем отказать себе в удовольствии указать на то неподражаемое мастерство, с которым очерчены: добродушная, робкая, штатская, неказистая и вместе с тем героическая фигура Тушина; сцена распри «Богданыча» с тем полковым командиром, который представлял свой полк на смотр под Браунау; бессилие этого последнего остановить свой бежавший полк, «несмотря на отчаянный крик прежде столь грозного для солдат его голоса»; подвиг Тимохина — запуганного, пьяненького Тимохина, с одной своей ротой восстановляющего бой; нахального Долохова, лезущего со взятыми трофеями к полковому командиру и мимоходом, заодно, присвоивающего себе то, что сделал Тимохин, то есть остановку роты, когда бежал весь полк.

Бой кончился: на всех пунктах приказано отступать.

«В темноте как будто текла невидимая, мрачная река, все в одном направлении, гудя шопотом, говором и звуками копыт и колес. В общем гуле, из-за всех других звуков, яснее всех были стоны и голоса раненых, во мраке ночи. Их стоны, казалось, наполняли собой весь этот мрак, окружавший войска. Их стоны и мрак этой ночи — это было одно и то же».

Остановили.

«Теперь уже не текла, как прежде, во мраке невидимая река, а будто после бури укладывалось и трепетало мрачное море...»

Перед вами, как живой, стоит тот тысячеголовый организм, который называют войском!

Мало-помалу части начали устанавливаться по бивакам. По дороге, на которой остановилась батарея Тушина, проходят отбившиеся от своих частей солдаты, раненые; четверо проносят на шинели что-то тяжелое. — «Кончился, что ж его носить? сказал один из них. — Ну вас! И они скрылись во мраке со своей ношей».

Но вот Тушина потребовали к кн. Багратиону. Для рельефа последующей сцены обратимся опять к Трошю.

«Многие из военных усваивают себе, часто совершенно искренно и по убеждению в необходимости этого, особенную физиономию, привычки, речь5*. Эта манера, так сказать напускная, исчезает в бою и заменяется другой, соответствующей врожденным инстинктам человека. Там люди хорошего закала и действительно храбрые проявляют это качество блистательно; другие, в обыкновенное время бойкие на словах, когда дело идет о войне, впадают в мрачное, убитое молчание; храбрые на словах, всегда, повидимому, готовые на бой и поэтому приобретшие теоретическую репутацию неустрашимости, являются глубоко смущенными; некоторые даже постыдно исчезают во время дела, не способные обуздать свое волнение и оценить его последствия. Третьи, хотя и подвержены мучительной тревоге, сдерживают ее усилием воли; но они ничего не видят, не слышат, не могут собрать своих мыслей и одинаково неспособны предводить или быть предводимыми. Люди хладнокровные, кроткие, считаемые зачастую робкими6* в мирное время, обнаруживают увлекающую храбрость и дают наилучший пример; сумасброды, у которых, повидимому, голова не совсем в порядке, являют спокойствие, здравость суждения, распорядительность в неожиданных размерах. Во всем бой есть безошибочный оселок, дающий меру способностей и мужества каждого, помимо его и независимо от него.

После сражения большая часть оставшихся в живых мало-помалу принимают свою обычную манеру и физиономию, повидимому и не помня даже о своем преображении во время боя; и представляется тогда наблюдению другое, новое зрелище; каждый в мере, допускаемой его положением, усиливается утвердить за собою славу успеха, отклонить ответственность за неудачу. Самолюбие, гордость, честолюбие заставляют пускаться в проделки, которые часто бывают не искренни и даже предосудительны. Бой, во время которого служили общему делу с лицом, поневоле открытым, уже забыт; начинается другой бой — личных интересов. Не один ловкач является перед общим мнением в маске и требует его благосклонности, с местом в бюллетене и в наградном списке. И от этого сколько сомнительных подвигов, удостоившихся чести опубликования! Сколько подвигов действительной храбрости и самоотвержения проходят безвестно, или узнаются слишком поздно благодаря тому, что виновники этих подвигов не трубили об них, или же поплатились за них жизнью, что часто бывает; или же, наконец, тяжело изувеченные, не находятся налицо.

Часто мне приходилось видеть все это и каждый раз становилось тяжело; это эксплуатация войны— выигрывают».

Теперь перейдем в избу, занимаемую кн. Багратионом, поблизости батареи Тушина. Собрались некоторые из начальников частей, свита кн. Багратиона тут же.

«Полковой командир, представлявшийся под Браунау, докладывал князю, что, как только началось дело, он отступил из леса и, пропустив дроворубов, с двумя баталионами ударил в штыки и опрокинул французов.

«Как я увидал, ваше сиятельство, что первый баталион расстроен, я стал на дороге и думаю: «пропущу этих и встречу батальным огнем», так и сделал.

Причем должен заметить, ваше сиятельство, — продолжал он, вспоминая о разговоре Долохова с Кутузовым и о последнем свидании своем с разжалованным, — что рядовой, разжалованный, Долохов, на моих глазах взял в плен французского офицера и особенно отличился».

— ни слова. Эксплуатация войны начинается. Отсутствующий остался в проигрыше, говорун и нахал выиграли.

«Здесь-то я видел, ваше сиятельство, атаку павлоградцев, — беспокойно оглядываясь, вмешался Жерков, который вовсе не видал в этот день гусар, а только слышал о них от пехотного офицера. — Смяли два карре, ваше сиятельство».

Этот еще не вполне успел влезть в свою до- и послебоевую маску; лжет он уже бойко и хлестко, но еще беспокойно оглядывается; его мучит опасение, не видел ли кто того, что, быв послан с приказанием, он и близко даже не подъехал к тому месту, куда был послан. Пройдет несколько времени, он оглядываться перестанет и до мельчайших подробностей начнет описывать, как гусары наскочили на карре, как были встречены залпом, как, несмотря на это, ворвались и т. д.

Входит Тушин, робкий и сконфуженный, как и всегда при виде начальства; споткнулся на древко взятого французского знамени и возбудил тем смех некоторых из свиты, Жеркова в особенности.

«Каким образом орудие оставлено?» — спросил Багратион, нахмурившись не столько на него, сколько на веселеньких штабных. Тушину, остановившему со своею одной батареей, без всякого содействия пехоты и кавалерии, наступление французов в центре, «Тушину теперь только, при виде грозного начальства, во всем ужасе представилась его вина и позор в том, что он, оставшись жив, потерял два орудия»... «Он стоял перед Багратионом с дрожащею нижнею челюстью и едва проговорил: не знаю... ваше сиятельство... людей не было, ваше сиятельство. — Вы бы могли из прикрытия взять!» Которого не было. Но Тушин не сказал этого, боясь другого начальника... Скромный начинал проигрывать и рисковал проиграть тем больше, чем совершенный им подвиг был выше... Его выручил, наконец, как известно, кн. Андрей, резко высказавший, что сделала и в каком положении была батарея, когда пришло приказание отступать. А жаль, что выручил; потому жаль, что на деле чаще случается так, как говорит Трошю. Впрочем, кн. Андрею не совсем поверили.

Вот выдуманные, но живые люди; они мучатся, гибнут, действуют, лгут, делают великие подвиги, низко трусят: все это так, как настоящие люди; и потому-то они высокопоучительны; и потому-то достоин будет сожаления тот военный деятель, который не зарубит себе, благодаря рассказу гр. Толстого, как нерасчетливо приближать к себе господ вроде Жеркова, как зорко нужно приглядываться, чтобы увидеть в настоящем свете Тушиных, Тимохиных; как нужно быть проницательно-осторожным, чтобы не произвести в герои какого-нибудь Жеркова или исправного и столь умно-распорядительного после боя безыменного полкового командира.

Примечания

1 «Война и мир» графа Толстого с военной точки зрения». — Статья впервые была опубликована в «Оружейном сборнике», издававшемся В. Бестужевым-Рюминым и В. Чебышевым (1868, № 4, стр. 103—134) с исправлением ряда опечаток по позднейшим изданиям.

Драгомирову принадлежат три статьи на эту тему, мы помещаем в сборнике первую.

2 Драгомиров допускает неточность. Денисов никогда не становится Давыдовым, но Толстой в качестве прототипа для этого образа использовал реального Дениса Давыдова, известного поэта и партизана.

3 Мориц Саксонский (1696—1750) — маршал Франции, военный писатель, автор сочинения «Мои мечтания». Придавал большое значение моральному фактору на войне.

Бюжо —1849) — маршал Франции.

Трошю Луи-Жюль (1815—1896) — французский генерал и политический деятель.

1* Мы даже полагаем, что сделал все и притом , а не .

2* Так казалось кн. Андрею.

3* Т. е. заглянул в лицо каждому солдату — повторение того же: «уж не робеете ли вы тут?» Только в другой форме.

4*

5* Этот намек весьма хорошо поясняется одной заметкой, сделанной, если не ошибаемся, Жорж Занд, которая, характеризуя какого-то генерала, говорит, что даже на стакан с водой, который брал, он считал нужным бросить повелительный взгляд.

6* Тушин, Тимохин.

Раздел сайта: