Эйхенбаум Б.: Толстой после "Войны и мира".
Глава III

Глава: 1 2 3

III

Неудача с «Азбукой», отвергнутой передовыми педагогами и признанной ими за реакционное явление, приводит Толстого к решению выступить открыто и объявить своим врагам генеральное сражение. Об осторожности и скрытности нельзя было уже думать: неудачи в литературе, неудачи в хозяйстве, провал «Азбуки» — это уже похоже на катастрофу, на Ватерлоо.

Толстой советуется со Страховым, но Страхов отговаривает его от выступлений и высказывает попутно замечательно характерные соображения: «То, что вы пишете о педагогах, глубоко верно, — пишет он Толстому летом 1874 г. — Вы попали в мир, с которым я знаком достаточно, хотя всегда от него устранялся, видя в нем одно пустомельство и не имея твердых точек опоры для суждения об этом деле... Вообще, кроме сильнейшего отвращения к немецкой искусственной педагогике, я ничего тут не знаю, и мне глубоко противны все эти люди, которые с непонятным жаром толкуют о том, чего не понимают. И вот вы затеваете бороться с этою гадостью. Я прямо скажу, что мне за вас неприятно. Сочувствую вам вполне, буду следить с живым интересом и уверен, что вы успеете высказать чудесные вещи. Но подумайте, Лев Николаевич, — ведь их несметное полчище; ведь они тупы и рьяны; ведь за них станет вся наша прогрессивная печать. Мне грустно будет, если ваши силы и ваше время будет тратиться на разбор и отражение всякой грязи, если какой-нибудь вздор будет вас занимать и будет на вас действовать сильнее, чем он того стоит... Мне представляется дело большою битвою, на которую можно потратить сил столько, сколько угодно. Если вы будете сражаться и до конца вашей жизни, то все-таки очень мало уменьшите число и силу ваших противников. Я согласен с Н. Я. Данилевским, что нас может отрезвить одно — война с Европой».

«Большая битва» с педагогами, затеянная Толстым, кажется Страхову частным случаем общей борьбы с русским радикализмом, для действительного и окончательного поражения которого нужна война. Взятое в таком аспекте, выступление Толстого получает сугубо исторический и сложный смысл.

«большая битва» началась. Первые встречи с противником произошли еще до этого письма. В июне 1873 г.. Толстой напечатал в «Московских Ведомостях» (№ 140) «Письмо к издателям» о методах обучения грамоте, в котором заявил, что так называемый «звуковой метод» противен духу русского языка и привычкам народа, и предложил Московскому комитету грамотности сделать публичный опыт обучения нескольких учеников по тому и другому способу. 23 октября 1873 г. Комитет грамотности обсудил предложение Толстого. Возражая против этого предложения, Д. И. Тихомиров выразил пожелание, чтобы председатель Комитета обратился к Толстому с просьбой «выяснить перед Комитетом теоретические положения, на которых зиждется его способ, и внести в Комитет реферат, который и мог быть подвергнут разбору в одном из заседаний». Решено было предложение Толстого принять, но просить дать сначала объяснение его способа.

15 января 1874 г. Комитет грамотности собрался, чтобы выслушать и обсудить теоретический реферат Толстого. Собралось около 100 человек — и среди них видные общественные деятели и педагоги, последователи Ушинского и Пирогова: «Места недоставало в просторном зале, — вплоть стояли в дверях и сидели на широких подоконниках. Одинаково интересовал и самый вопрос об обучении грамоте в народной школе и участие в заседании Л. Н. Толстого»36. Но сражение, в сущности, не состоялось: Толстой отказался излагать теоретические основы своего метода («я уже заявлял, что в преимуществе моего способа я убедился из практики, и предлагаю его с практической стороны») и предложил задавать ему вопросы. На главный вопрос, заданный Д. И. Тихомировым — «Как вы знакомите учеников с буквами?», Толстой отвечал коротко и небрежно, явно высмеивая теоретические проблемы: «Я прежде всего чертил по стене углем или мелом на доске огромные буквы, хворостиной указывал на букву и называл ее, а дети повторяли. Таким образом я в один урок проходил всю азбуку, и уже на другой день все дети ее знали без ошибки». После этого педагогам стало ясно, что сражение не состоится, что спорить с Толстым о методах бесполезно и неинтересно. Корреспондент «Русских Ведомостей», описывая общее разочарование, говорит, что Толстой отвечал «нескладно, апатично, с частыми остановками, путался и сбивался, противоречил себе на каждом шагу»37 кончилось.

Но перед самым концам заседания Толстой вышел из своей первоначальной роли и, раздраженный репликами педагогов, заговорил по существу — совсем не о методах обучения грамоте, а о том, что стояло за методом и что, конечно, составляло его настоящую принципиальную основу: «Я остаюсь при своем мнении, — упрямо заявил он, — потому что во всем том, что было высказано, я не нахожу доказательств, говорящих в пользу звукового метода. Замечу еще, что мой способ есть способ народа русского, я ему выучился у народа... Вопрос же о беседах и развитии — это вопрос, который не относится к делу. Я, как учитель, должен в этом случае только отвечать потребностям народа; родители требуют от учителя, чтобы он научил ребят читать и писать так, чтобы они могли прочитать указ, написали письмо; , за это жалования не платят; , учитель и не имеет никакого права развивать учеников». Это решительное и парадоксальное заявление вызвало ряд новых выступлений, на которые Толстой отвечал еще более решительно и определенно: «Я не считаю себя в праве давать какое-либо развитие, потому что всякое развитие предполагает собою известное направление. В школу отдают детей не для того, чтобы развить в каком-нибудь направлении, а чтобы научить их чтению и письму. Мы можем смело учить тому, что не имеет вредного направления. Под развитием понятий я не разумею такого развития, которое, например, дается при изучении арифметики, но известное направление ума, характера, которое не должно себе находить места в школе... , , преподавая эти предметы, я могу избежать всякого направления. Арифметика не может иметь того вредного направления в смысле политическом, тогда как, обучая, например, истории и зоологии, вы можете оказать вредное нравственное влияние, смотря по тому, какой материал вам дан».

«Азбуки». Из отступления он перешел в наступление и, конечно, заставил членов Комитета замолчать, потому что спор начал принимать неудобное для большинства политическое направление. Один из членов Комитета описывает финал этого заседания таким образом: «Партия графа Толстого пошла даже дальше, и некоторые высказывали, что они знают пример, как один мальчик, вследствие раннего развития, сделался поджигателем, другой — глухонемым, а третий написал фальшивый паспорт. Вот оно развитие-то! Прочь его, — это язва! Зашла было в Комитете речь о направлении, но так как это вопрос щекотливый, то многие постарались отступить, и тогда великий тактик принял наступательный образ действия — объявил зловредность звуковой школы вообще и учение, способное развивать ученика, признал незаконным. Почему? спросите вы. Потому что развитие должно иметь известное направление, а это — и вредно и незаконно»38.

«Пользы, боюсь, не будет, — писал он жене, — т. е. никого не убедить, слишком глупы и упорны». На первый урок он не пришел по болезни, второй урок прошел бледно и остался неубедительным. Тот же член Комитета описывает все это в очень ядовитом тоне: «Граф обещал выучить нескольких неграмотных детей на московской фабрике г. Ганешина в один или два коротких урока. Хотите верьте, хотите нет, а я сам был свидетелем этого обещания: — недоверчивых прошу заглянуть в протокол экстра-ординарного заседания Московского комитета грамотности 15-го января 1874 года. Слово графа твердо, 15 января, к 12 часам ночи, кончилось заседание Комитета грамотности, а 16 и 17 января назначили опыт на фабрике г. Ганешина, который должен был дать генеральное сражение всем, кто сражался в Комитете против графа. «Вот они (подразумевая звуковиков) только говорят, — думали некоторые из сочувствующих графу Толстому, — а он на деле покажет». Кто из нас не любит посмотреть на чудеса и фокусы! Я хоть и не верил, но поехал к шести часам вечера на фабрику г. Ганешина. Далеко от жилых мест Москвы стоит эта фабрика — на Девичьем поле, даже не всякий извозчик едет в ту сторону вечером; но любопытство одолело, и народу съехалось довольно. Ждем. Пробило шесть — графа нет; бьет семь — все то же, вот и восьмой приходит к концу, а графа нет да нет, — наконец в восемь является... граф! граф! восклицаете вы, — разочаруйтесь: это только рассыльный с телеграммой. Граф Толстой болен. С кем несчастья не бывает? Что делать, отложили опыт до другого дня. Публика сделалась недоверчивее, и зрителей собралось на этот раз гораздо меньше. Опыт был произведен, и опыт удачный, т. е. не то, чтобы вполне удачный, а отчасти. Из учеников никто не выучился — не только читать, но даже и азбуке (должно быть народ в Москве не так способен, как в Ясной Поляне); тем не менее признано, что надежда на метод еще не пропала — надо только времени побольше, недель шесть или семь. Год прошел с тех пор, а вот я до сих пор не понимаю, как это граф Толстой, после долголетнего опыта, мог так ошибиться или забыть, во сколько времени можно выучить по его методу. Говорил, что в два дня можно выучить, а потом вдруг понял, что меньше как в сорок нельзя. Правда, и 40 немного, скажут учителя опытные, и я с этим вполне согласен; но как же это ошибаться на 20 раз: то — в два дня, а то — в сорок! Не понимаю. Остается одно предположение: граф Толстой не знал еще, сколько нужно времени, новорожденного решения». Другой свидетель, Д. И. Тихомиров, говорит об этом опытном уроке без иронии, но признает: «Примерный урок оказался неудачным».

Тогда решили поставить последний опыт: устроить две пробные школы и в течение шести недель вести занятия: в одной школе — по методу Толстого (учитель яснополянской школы П. В. Морозов), в другой — по звуковому методу (учитель-звуковик М. А. Протопопов). Через семь недель собралась экзаменационная комиссия. За несколько дней до экзамена Толстой писал брату Сергею: «Весь смысл в том, что будет на экзамене». 6 апреля состоялся экзамен, а 7-го были рассмотрены результаты. Экзаменационная комиссия пришла к выводу, что ученики Протопопова, учившиеся по звуковому методу, обнаружили и в чтении, и в письме, и в счете бо̀льшую успешность, чем ученики Морозова.

— для подведения итогов. Звуковики торжествовали победу, но Толстой опять перешел в наступление и произнес большую речь, нападая, главным образом, на известного педагога Н. Ф. Бунакова. Он начал с указаний на ошибки, допущенные при сравнительном обучении — при чем все эти ошибки были в пользу Протопопова и во вред Морозову. Среди этих ошибок сказались, будто бы, прямые и злонамеренные нарушения условий. Толстой заявил, что некоторые ученики Протопопова знали буквы и склады еще до начала занятий, и притом не по звуковому способу; что школы были слишком близко одна от другой, вследствие чего «ученики школы г. Протопопова учились невольно от учеников г. Морозова моему способу чтения»; что Протопопов отступил от основного правила звукового способа — начинать с бесед и «сколько возможно, торопил обучением чтению и для этого давал своим ученикам книги на дом». Наконец, Толстой заявил, что ученики Морозова через две недели после поступления читали так же, как теперь читают лучшие ученики Протопопова. Но это было только началом речи; далее Толстой заявил, что причина неудачи экзамена заключается в том, что «успехи измеряются сторонниками звукового метода не по знаниям, а по развитию».

«Теоретических объяснений о том, что такое развитие и к чему оно нужно, я не нашел, а потому я сам попытался найти из наблюдений, что такое это развитие и откуда оно взялось. Из наблюдений я вижу, что под развитием подразумевается сообщение детям сведений о предметах, которые им известны. Например, что деревья растут, а рыбы плавают, что вода мокрая, и т. д. Все педагоги наши — Ушинский, Бунаков и др. единогласно настаивают на том, что главная часть времени должна быть занята беседами этого рода». Приведя разные смешные примеры из учебника Бунакова, Толстой стал доказывать, что все дело — в подражании Западной Европе и в незнании народа. Мало того, он заявил, что никакой принципиальной разницы между старой, церковной школой и новой нет.

Речь Толстого закончилась публицистической тирадой, направленной к дискредитации звукового метода: «Но мы здесь только говорим, спорим, а кто прав и виноват, судья в этом — народ, те самые крестьяне, которые платят нам и нанимают нас для того, чтобы мы им работали. Но что скажет народ, когда его детей не выучат читать и писать, но зато разовьют?

̀ такое развитие, и не требует его от школы, а все его желания состоят в том, чтобы школа сделала детей грамотными».

После этой речи у Толстого нашлось несколько единомышленников. Так, кн. Черкасский сказал, что сельская школа должна удовлетворять потребностям крестьянина, которые совершенно правильно охарактеризованы Толстым. Четырехмесячная война закончилась вничью, но это было своего рода победой «великого тактика», которому грозило совершенное поражение. Закрывая последнее собрание, председатель заявил: «Мы производили опыт, но он оказался недостаточным, чтобы высказать окончательное мнение относительно преимущества того или другого метода, а потому я предлагаю оставить этот вопрос открытым»39.

сущности, вовсе не о методах обучения грамоте, а о понимании того, что такое «народ» и в чем состоят обязанности интеллигенции в отношении к этому «народу». Выступление Толстого в среде педагогов-народников (каким был, например, Н. Ф. Бунаков) носило особенно пикантный характер, потому что Толстой, исходя из своих воззрений, упрекал их в незнании народа и в непонимании его потребностей. Но, вместе с тем, он давал им повод квалифицировать его утверждения, как реакционные: для этого достаточно было сослаться на его возражения против принципа «развития» и на его защиту старой, церковной школы. Выйти из этой борьбы с тем же титулом отсталого «ретрограда», с каким он вышел из обсуждения «Войны и мира» и «Азбуки», было ему совсем не интересно. Он ведь предпринял эту борьбу, помимо всего другого, именно для того, чтобы преодолеть эту репутацию, чтобы заставить передовые круги интеллигенции прислушаться к его словам и убеждениям. Он вовсе не собирается итти в ногу с настоящими реакционерами-бюрократами, с чиновным дворянством — он ищет себе совсем другой опоры и среды.

«старательно скрывал в сладеньких пилюлях пользительное, по его мнению, касторовое масло»: теперь надо преподнести это лекарство прямо, без всяких оболочек и пилюль. Сначала он решил прибегнуть к чужой помощи и написал письмо А. С. Суворину (издателю газеты «Новое Время»), с которым у него были уже давнишние отношения — и именно в связи с яснополянской школой. «Дело в том, — пишет он Суворину, — что Моск. Комит. Грамотности втянул меня в разъяснение моего приема обучения грамоте, и, занявшись этим делом, я к удивлению и ужасу своему увидел, что то педантически-тупоумное немецкое отношение к делу народного образования, с которым я боролся в «Ясной Поляне», за последние 15 лет пустило корни и спокойно процветает и что дело это не только не пошло вперед, но значительно стало хуже, чем было. В последнем заседании Комитета я, насколько умел, высказал, как я смотрю на это, и надеюсь, что слова мои неполные вы сочувствовали направлению «Ясн. Пол.» и вам легко будет, пробежав протоколы заседаний, освежить в своей памяти мои выраженные в Педагог. статьях 1860-х годов положения, от которых я ни на шаг не отступил. Просьба моя к вам состоит в том, чтобы в газете, в которой вы участвуете, противодействовать легкомысленному отношению к этому делу, и если есть человек, интересующийся и понимающий дело (я думаю, что вы такой человек), то отнестись к делу серьезно. Серьезный разбор дела не может не быть мне благоприятным»40.

— в редакцию «Отечественных Записок», прося обратить внимание на его пререкания с педагогами. «Граф выражал, — вспоминает Н. К. Михайловский, — лестную для нашего журнала уверенность, что мы внесем надлежащий свет в эту педагогическую распрю. Письмо это, совершенно неожиданное, возбудило в редакции большой интерес. Собственно Некрасов не особенно высоко ценил спор о приемах преподавания грамоты в народных школах, но гр. Толстой обещал отплатить за услугу услугой, »41. Это был уже настоящий тактический шаг, особенно если учесть, что именно беллетристический отдел «Отечественных Записок» был в эти годы очень скуден «Плохая репутация философско-исторической части «Войны и мира», — продолжает Михайловский, — заставляла опасаться, что в педагогической распре мы окажемся, пожалуй, не на стороне графа... В конце концов, порешили на том, чтобы предложить гр. Толстому честь и место в «Отечественных Записках»; он, дескать, достаточно крупная и притом вне литературных партий стоящая фигура, чтобы отвечать самому за себя, а редакция оставляет за собой свободу действий. Но гр. Толстому этого было мало. В новом письме к Некрасову он повторял уверенность, что у него с «Отечественными Записками» никакого разногласия быть не может, и, выражая готовность прислать статью по предмету спора, настаивал на том, чтобы наш журнал предварительно сам высказался». Действительно, 15 августа 1874 г. Толстой писал Некрасову: «Очень благодарен вам за вашу готовность помочь мне в моей борьбе с педагогами. Я получил письмо от Михайловского с требованиями материалов для его статьи, но не мог ему послать то, что нужно. Педагоги борются за существование, и нет гадости, которой бы они побрезгали для достижения своей цели. Они лгали, выдумывали, и теперь тот протокол заседания Комитета Грамотности, печатание которого было бы для них очень невыгодно, они умели так затянуть, что до сих пор не вышел и едва ли выйдет. Мне очень жалко только то, что если теперь От[ечественные] Записки возьмут мою сторону в этом споре, то это будет представляться поддержкою взгляда сотрудника, а не мнением ничем не вызванным редакции. Хотя я твердо уверен, что если бы редакция обратила серьезное внимание на этот вопрос, то она стала бы на совершенно сходную со мною точку зрения»42«Я уверен, что редакция От[ечественных] Записок не разойдется со мной во взгляде, который я излагаю в своей статье, и только желаю, чтобы публика хоть в самой малой доле признала ту важность, которую я приписываю этому делу... Несмотря на то, что я так давно разошелся с Современником, мне очень приятно теперь посылать в него свою статью, потому что связано с ним и с вами очень много хороших молодых воспоминаний».

Любопытно, что в это же время (15 сентября 1874 г.) Толстой писал П. Д. Голохвастову: «Что делать, журнала не гадкого нет, и «Отеч. Зап.» гадки своей гадостью, и «Р. В.» [т. е. «Русский Вестник»] своей, противоположной той гадости, а середины нет». Итак, его обращение в «Отечественные Записки» было тактическим ходом, подготовлявшим новый натиск на врага. При создавшемся положении Толстой решил заключить временный союз с редакцией «Отечественных Записок» — и именно с этим журналом, как органом народнического направления. Побить Бунакова и его единомышленников при помощи такого журнала казалось Толстому, очевидно, наиболее решительным и эффектным. 4 ноября 1874 г. Толстой опять написал Некрасову: «Очень рад, что статья моя понравилась вам и вообще редакции О[течественных] З[аписок]: соглашаясь с нею, я надеюсь, что редакция захочет и сумеет защитить этот взгляд на народное образование от тех нападений, которые будут на него направлены со стороны тупоумия и чиновничества. И радуюсь тому, что Н. К. Михайловский не оставил своего намерения высказаться по этому случаю. Если я могу быть ему полезен для справок и разъяснений, то я к его услугам».

«в качестве горячего почитателя гр. Толстого, как художника, который вдобавок завоевал себе новое право на общую симпатию напечатанным в «Московских Ведомостях» письмом о самарском голоде». Вот когда пригодилось это письмо, в свое время отвлекшее долгожданные дожди от имения Толстого. Правда, Михайловский так и не написал обещанной им предварительной статьи, но статья Толстого появилась в «Отечественных Записках» под заглавием «О народном образовании» (1874, № 9).

сотрудник «Русского Вестника», ищет теперь помощи и поддержки в «Отечественных Записках» и выступает с проповедью «народолюбия», хотя и несколько своеобразного. Действительно, главным лозунгом статьи было уважение к народу и его потребностям: «Народ, в настоящую минуту жаждущий образования, как иссохшая трава жаждет воды, готовый принять его, просящий его — вместо хлеба получает камень и находится в недоумении: он ли ошибался, ожидая образования, как блага, или что-нибудь не так в том, что ему предлагают?». Такая постановка вопроса, конечно, подкупала редакцию «Отечественных Записок». Вполне приемлема для журнала была и та часть статьи, где Толстой нападал на «земско-министерское ведомство» и на либеральное дворянство. Выдвигая принцип «самородных» школ, возникающих по инициативе самого народа, на основе «свободного договора», Толстой громит новую бюрократическую систему. «С тех пор, как в заведывание школьного дела стали влипать более и более чиновники министерства и члены земства, в Крапивенском уезде закрыто 40 школ и запрещено открывать новые школы низшего разбора... Многим покажется непонятным, что такое значит: воспрещено открывать школы? Это значит, что на основании циркуляра министерства просвещения о том, чтобы не допускать учителей ненадежных (это, вероятно, относилось к нигилистам), училищный совет наложил запрещение на мелкие школы у дьячков, солдат и т. п., которые крестьяне сами открывали и которые, вероятно, не подходят под мысль циркуляра».

Но рядом с этим в статье высказывались взгляды, совершенно противоречившие позиции журнала. О требованиях, предъявляемых народом к образованию, Толстой писал: «Требования эти следующие: знание русской и славянской грамоты и счет... Народ допускает две области знания, самые точные и неподверженные колебаниям от различных взглядов, — языки и математику, а все остальное считает пустяками. Я думаю, что народ совершенно прав». Здесь повторены те самые нападения на принцип «развития», которые смутили членов Комитета; конечно, эта точка зрения на образование не соответствовала взглядам «Отечественных Записок».

Толстой стоит за «натуральную» народную школу — с учителем, который был бы человек близкий к мужику: дворянин, чиновник, мещанин, солдат, дьячок, священник — «все равно, только бы был человек простой и русский». Повторяя Риля, Толстой утверждает, что народ «всегда предпочтет сельского городскому учителю», и особенно защищает церковнослужителей: «Церковнослужители суть самые дешевые учителя, так как имеют оседлость и большею частью могут учить в своем доме с помощью жены, дочерей, — и они-то, как нарочно, все обойдены, как будто они самые вредные люди». Идеал толстовской «народной школы» ведет свое начало от старых славянофильских учений. Маленькие домашние школы, без всяких научных «немецких» затей, без всяких взглядов, методов и теорий, без всяких естествознаний, историй и географий — с грамотой, со счетом и со священной историей, с учителем-дьячком, попом или солдатом, которому не нужно ни книг Ушинского, ни 200 руб. жалованья, ни даже особого помещения («если хозяева-наниматели живут в курных избах, то и наемнику-учителю не пристало этим брезгать»). Появление подобной «педагогической исповеди» (так первоначально называлась статья) в «Отечественных Записках» должно было произвести странное впечатление; зато совершенно понятно, что «Гражданин» князя В. Мещерского, давно обращавшегося к Толстому с просьбой о сотрудничестве, целиком перепечатал эту статью, заранее оповестив об этом своих читателей: «Сообщаем читателям приятное известие. Мы получили от графа Льва Николаевича Толстого позволение перепечатать целиком его замечательную статью «О народном образовании», помещенную в прошлом году в «Отечественных Записках». Печатание этой статьи отдельным приложением начнется с № 12».

«Русского Вестника» (т. е. одновремено со статьей Толстого) появилась статья К. Цветкова «Новые идеи в нашей народной школе», направленная тоже против новой педагогики и как бы инспирированная выступлениями Толстого в Комитете. Местами автор говорит почти словами Толстого: «Развитие — это модное слово, без которого не обходятся никакие толки о школах. Сперва это понятие является в благоприличной форме: «народная школа должна не только научить грамоте, но и развивать умственные способности учащихся»; потом затаскивается, искажается и опошляется: нам нужны не школы грамотности, а школы развивающие, нам не нужно школ грамотности, нам нужны развивающие учителя и развивающиеся ученики, хотя бы и те и другие были «сносно безграмотны». Но что же такое это развитие?». О Толстом в статье не упоминается, — вся она посвящена критике педагогических работ Н. А. Корфа («Наш друг» и «Русская начальная школа»); но надо полагать, что она появилась в «Русском Вестнике» не без связи со статьей Толстого, как особый, очень хитрый ход со стороны редакции, считавшей Толстого своим сотрудником. Надо принять во внимание, что именно в это время между Толстым и редакцией «Русского Вестника» велись переговоры о печатании «Анны Карениной». Толстой колебался и написал было письмо Некрасову с предложением печатать роман в «Отечественных Записках», как бы чувствуя себя связанным данным прежде обещанием «отплатить за услугу услугой»; но письмо не было послано, и роман стал печататься в «Русском Вестнике».

Сентябрьская книга «Русского Вестника» вышла позже «Отечественных Записок», и можно оказать уверенно, что статья Цветкова (помещенная в самом конце номера) была напечатана специально для того, чтобы оттенить сходство точек зрения Толстого и «Русского Вестника» на новую педагогику и тем самым уничтожить эффект. Получался своего рода конфуз для «Отечественных Записок», тем более сильный, что имя Толстого в статье Цветкова не упоминалось. Выходило, что ничего особенно своеобразного, а тем более особенно передового в статье Толстого не было. Это положение еще усугублялось тем, что газета «Биржевые Ведомости» (1874, № 282), давшая восторженный отзыв о статье Толстого, ставила ее рядом со статьей Цветкова, как явления одного порядка.

«Русским Вестником» и над Катковым. В своем «Дневнике» («Отечественные Записки», 1874, № 12) он, нападая на педагогов (и на того же Корфа), описывает разговор с воображаемым «приятелем», который, между прочим, говорит: «За последнее время Толстой обидел меня, сильно обидел: ни романа своего, ни статьи о народном образовании в «Русский Вестник» не отдал... Ну, бог ему простит, а я еще пока потерплю, посмотрю: не понравится, так уговорю М. Н. Каткова объяснить в передовой статье или в корреспонденции из Петербурга, что граф-де Лев Толстой-де смущает-де и проч.». Михайловский, очевидно, не знал, что в это время роман Толстого уже набирался в «Русском Вестнике». 1 января 1875 г. Страхов писал Толстому (из Петербурга): «Приятно думать, что вам хорошо заплатили; 20 тысяч еще небывалая цена за роман. Слухи о нем здесь ходят все сильнее и сильнее; одни говорят, что он явится в «Отеч. Записках», другие уверяют, что Стасюлевич [редактор-издатель «Вестника Европы»] дал вам 30 000. Я слышал, наконец, и суждения; Н. Н. Воскобойников, очень восторженный человек, который... нашел для своей преданности исход в ревностном служении Каткову, читал начало вашего романа в гранках и говорил мне, что он выше «Войны и мира».

«Русского Вестника» за 1875 г. появилось начало «Анны Карениной», и положение редакции «Отечественных Записок» стало затруднительным не только в практическом отношении (не удалось получить роман, который, конечно, сильно поднял бы подписку), но и в принципиальном. Педагогические журналы, почти единодушно восставшие против Толстого, недоумевали, каким образом его статья могла появиться в таком журнале, как «Отечественные Записки». Журнал «Семья и Школа» (1874, № 10, кн. II), напечатавший ответное «письмо» Н. Ф. Бунакова, писал в редакционном примечании: «Статья эта, по парадоксальности ее изложения, по громкой литературной известности и талантливости ее автора-романиста, по своеобразности взгляда его на русскую школу, привлекла общественное внимание к школе, пробудила и спавших членов русского общества вообще и дремлющих педагогов в особенности. Мы безусловно радовались бы появлению этой статьи или этой речи многоуважаемого автора, если бы его взгляд, хотя и проникнутый любовью к народу, но отчасти вредный для развития школы и дела народного национального образования, явился в другое время, при других обстоятельствах, а не теперь, когда он может лишь сделаться знаменем многих, считающих поворот назад единственным спасением. Своим заветным, но скрытым желаниям эти многие находят опору и отголосок во взглядах гр. Л. Толстого; опираясь на его авторитет (впрочем, более беллетристический), они начинают проповедь, что кроме буки-азба и цифирного счета ни школе, ни народу ничего не нужно. Будь эта статья помещена на страницах другого журнала, не будь она подписана именем гр. Л. Толстого, она прошла бы незаметно, на автора ее указывали бы пальцем, как на лицо, рассуждающее о предмете совершенно ему чуждом, как на писание сотрудника какой-либо покойной «Вести»; но имя автора, репутация журнала подкупают читателя, усыпляют в нем критическое отношение к статье, позволяют положиться на слово автора». Редактор журнала «Народная Школа» Медников заявил еще определеннее: «Появись статья не за подписью гр. Толстого, как всем известного писателя, и притом не в «Отечественных Записках», журнале весьма известном и распространенном, а в каком-нибудь более скромном органе печати — она не только не обратила бы ничьего внимания, а была бы еще отнесена к числу непоследовательных, лишенных логических оснований, странных, эксцентричных, бьющих на искусственную оригинальность; скажем более, таких, под которою не подписался бы ни один из постоянных сотрудников «Отечественных Записок». В реакционной газете «Русский Мир» (1874, № 227) появилась статья В. Авсеенко, который, называя статью Толстого «замечательной» и всячески поддерживая его основные воззрения, указывает, что статья эта «попала в журнал, с направлением и духом которого она не имеет ничего общего».

«Неделя», и «Дело», и «Вестник Европы», и «Русские Ведомости», и «Новое

Время», и многие провинциальные газеты. «Неделя» писала (1874, № 42): «Думая спасти нас от тупых формалистов и буквоедов, гр. Толстой впадает в противоположную крайность и рекомендует, вместо дорогих ученых-педагогов, — понамарей, дьячков, отставных солдат и грамотных баб... Народ нельзя оставить на одной грамоте, цифире и на тех крепостных понятиях, на которых он стоит до сих пор». В другом номере та же «Неделя» писала (1875, № 36): «Если народ должен быть предоставлен самому себе, то, конечно, прежде всего его нужно спасти от бесед педагогов, но в таком случае к чему и азбука гр. Толстого? Уж оставлять народ, так оставлять совсем. Выделите его, изолируйте, пусть он сам себе устраивает школы, пусть он сам себе пишет азбуки, сочиняет сказки, создает науку. Но гр. Толстой хочет не этого, а чего он хочет — понять вовсе не так трудно, хотя самому гр. Толстому это и не ясно. Он с таким же наивным добродушием, но с примесью мистического патриотизма, закидав своей шапкой не Европу, как ему кажется, а только Бунакова, Евтушевского и их школьный педантизм, взамен их ставит учителем Каратаева и ведет в Азию... Когда гр. Толстой пытается выступить педагогом-мыслителем, педагогом-руководителем и просветителем — от него нужно бежать еще дальше, чем от педагогов-педантов».

«Вестник Европы», 1875, № 5): «Тогда мы видели в нем человека, стоящего на одной с нами почве, добивающегося, с горячим увлечением художника и друга народа, более свежих путей. Мы боролись с ним, но мы сочувствовали. Теперь же гр. Толстой, не знаем, волею или неволею — скорее, думаем из уважения к нему, неволею, то есть без ясного сознания результатов своей попытки, — является в числе передовых бойцов той темной рати, которая была придавлена погромом великих реформ настоящего царствования, но которая в последние годы, пользуясь неблагоприятными условиями общей атмосферы, все с большею дерзостью поднимает свою голову. Теперь мы находим графа Л. Толстого в сообществе Цветковых и Юркевичей, журнала «Странник», «Епархиальных Ведомостей», «Справочных Листков» и «Гражданина»... Новыми признаниями своими в «Отечественных Записках» гр. Толстой, несомненно, хоронит собственными руками увлечения своей горячей юности, т. е. всю свою настоящую яснополянскую педагогию. От этого юношеского свежего порыва его неопытных тогда сил не остается ничего более... Яснополянская педагогия оказалась пустою шумихою слов, отрицающих, противоречащих, ничего не дающих, когда пена ее фраз осела, на ее месте явилась чуть мокренькая пустота, поневоле надобно было выбирать из двух. Для нас несомненно, что гр. Толстой не только дьячковщину... О, Цыфиркин и Кутейкин, как мы были несправедливы к вам! Вы были своего рода Кирилл и Мефодий нашей российской педагогии, а мы легкомысленно осмеяли прах ваш».

«Отечественным Запискам» надо было как-то ответить на все это. Признать свою редакционную ошибку и отречься от Толстого было невозможно — оставалось защищаться и, следовательно, защищать или оправдывать Толстого. Пришлось Михайловскому взяться за это не очень благодарное дело. Он придумал некоторую невинную хитрость выступил с оценкой педагогических взглядов Толстого и откликов на них от лица некоего «профана», плохо разбирающегося в педагогических вопросах, но очень заинтересованного творчеством и мыслями Толстого. Так начался «роман» между Михайловским и Толстым.

«Отечественных записок» 1875 г. появилась статья под заглавием «Буря в стакане педагогической воды» («Записки профана»). Здесь Михайловский говорит: «Конечно, я не решусь толковать, например, о технических подробностях обучения грамоте: я в жизнь свою никого не учил ни по буквослагательному, ни по звуковому методу. Но не на подобного рода вещах сосредоточивается интерес затеянной гр. Толстым распри. Вопрос поставлен им так широко, что и профану найдется что сказать». Далее говорится о самой статье Толстого: «В этой статье, как говорит сам автор, как говорят все его противники (его сторонники этого не говорят), как оно в действительности и есть, выражаются, в сущности, те же мысли, что выражались пятнадцать лет тому назад в журнале «Ясная Поляна». Но «Ясная Поляна», выражаясь языком школьников, «провалилась», а на долю статьи «Отечественных Записок» выпал такой громадный успех, каким едва ли может похвалиться какое бы то ни было литературное явление прошлого года». Михайловский приводит цитату из статьи Медникова, объясняющего этот успех известностью Толстого и популярностью журнала: «Мысль г. Медникова, повидимому, столь лестная, а, в сущности, очень нелестная для постоянных сотрудников «Отечественных Записок», есть мысль совершенно вздорная... Что же касается до утверждения его, что ни один из постоянных сотрудников «Отечественных Записок» не подписался бы под статьей гр. Толстого, то оно решительно неосновательно. И с чего г. Медников вздумал, что редакция «Отечественных Записок» напечатала бы статью гр. Толстого, если бы она в общем не была согласна с ее собственными взглядами? Об этом стоит сказать два, три слова. «Отечественные Записки», как и всякий другой журнал, не могут, разумеется, брать на себя полную ответственность за все в них печатаемое. Условия нашей печати для этого слишком неблагоприятны. Я разумею не одни цензурные условия, а и количество и качество наличных литературных сил. Достойный внимания фактический материал, талантливость его обработки и известная точка зрения на вещи — вот три фактора всякой журнальной статьи. К сожалению, гармоническое сочетание этих трех факторов не составляет заурядного явления. Всякому журналу приходится печатать вещи или только ради их богатого фактического содержания или только ради таланта автора». Далее идет рассуждение по поводу печатающегося в «Отечественных Записках» романа Достоевского «Подросток» и сопоставление имен Толстого и Достоевского. В заключение Михайловский заявляет: «Статья эта отнюдь не может быть причислена к журнальному материалу, за который редакция не ответственна. Для этого она слишком резка, слишком определенна и затрагивает слишком общие и вместе с тем живые, насущные вопросы».

После предшествующих рассуждений о положении журнала и ссылок на роман Достоевского (а Достоевский и Толстой, по мысли Михайловского, явления близкие) заявление это звучит неуверенно и неубедительно. Остается подозрение: а, может быть, «Отечественные Записки» напечатали статью Толстого все-таки только «ради таланта автора»? Чувствуя возможность такого подозрения, Михайловский кончает свою статью прямой, но пока еще осторожной защитой воззрений Толстого: «Как бы то ни было, но, насколько я могу судить по разным разговорам, изо всех нападений на гр. Толстого наибольшее впечатление произведено упреками в фальшивой идеализации русского народа, в ложном патриотизме. На это есть особенные резоны. Для подобных упреков была уже подготовлена почва прежними суждениями критики о тр. Толстом. Недаром г. Медников ссылается на статьи журналов шестидесятых годов. Несмотря на довольно единодушное мнение, существующее в нашем обществе о гр. Толстом, именно, как о блестящем беллетристе и плохом мыслителе, он у нас совершенно не оценен, мало того — просто неизвестен. По странному смешению понятий этот глубоко оригинальный и яркий писатель причисляется у нас обыкновенно, или по крайней мере считается очень близким к бесцветнейшему отрогу славянофильства, к так называемым «почвенникам» («Время», «Эпоха», отчасти «Заря», предания которых, замаранные разными посторонними примесями, кое-как хранятся ныне в «Гражданине»). Посильную оценку гр. Толстого я постараюсь представить в следующий раз. Эта общая оценка даст нам возможность вполне оценить, в частности, и его педагогические воззрения. Может быть, тогда нам уяснятся и причины неожиданного успеха статьи «Отечественных Записок». Успех этот для меня пока все-таки неожидан и необъясним».

Последней фразой Михайловский хотел, повидимому, сказать, что редакция вовсе не придавала этой статье такого серьезного значения, какое ей придали критики, а потому и не посчиталась с некоторыми своеобразными оттенками суждений Толстого о народе и школе.

— Михайловский молчал и не возвращался к вопросу о Толстом. За это время появились в печати статьи П. Ткачева «Народ учить или у народа учиться?» («Дело», 1875, № 4) и Е. Маркова («Вестник Европы», см. выше). Статья Ткачева была направлена не только против Толстого, но и против Михайловского; под ее заглавием стояли следующие слова: «Посвящается нашим профанам вообще и «Профану» Отечественных Записок в частности». В самой статье Ткачев (под псевдонимом «Все тот же») пишет: «Да простят меня «профаны» Отечественных Записок и всяких иных литературных и нелитературных органов! Мне кажется, что во всем этом педагогическом переполохе роль графа ограничивалась лишь тем, что он, воспользовавшись благоприятным моментом, первый крикнул: «Ату их, немецких педагогов! гони! поджаривай!» и затем тотчас же скрылся. Разумеется, крик его остался бы гласом вопиющего в пустыне, если бы он не соответствовал «духу времени», если бы он не попал в тон господствующего настроения. Вот этому-то «духу времени», этому господствующему настроению и следует приписать всю ту честь и славу, которую профаны смиренно складывают к ногам яснополянского просветителя». Ткачев вспоминает, что Толстой уже второй раз выступает в роли «гонителя и ненавистника всякой научной педагогики вообще и немецкой в частности». В первый раз он ни в ком, кроме «почвенников», не встретил сочувствия; теперь его проповедь попала в тон либералам, которые перехватили идею прежних «почвенников». Тогда с Толстым носились («как цыгане с писаной торбой») публицисты «Времени»: «Но, увы, они при всем своем рвении, или, лучше сказать, благодаря своему рвению, оказали редактору «Ясной Поляны» медвежью услугу. Их защита всего более его скомпрометировала. «Профаны», которые теперь преломляют за него свои копья, отвернулись от него тогда с негодованием. Он стоял обеими ногами на той самой «почве», на которой произрастают теперь «Русский Мир» и «Гражданин», он пел в унисон тогдашним гг. Мещерским и Сальясам, а так как симпатии общества были не на их стороне, так как все молодое и живое симпатизировало не им, а «теоретикам», то само собою понятно, что граф Толстой должен был потерпеть решительное фиаско и глас его должен был остаться гласом вопиющего в пустыне». Теперь, как утверждает Ткачев, «взаимное положение и отношения наших литературно-общественных партий несколько изменилось... Прежние «почвенники» обратились теперь сами в отчаянных теоретиков, даже в мечтательных утопистов. Они окончательно и, быть может, безвозвратно сошли с своего старого, излюбленного конька. Но конек остался, только теперь его оседлали и на нем поехали совсем «культурного меньшинства», которые во время борьбы теоретиков с почвенниками стояли на стороне первых, которые являются обыкновенно носителями и хранителями «передовых» идей, господствующих в каждый данный момент исторической жизни общества... Двенадцать лет тому назад Толстой потерпел фиаско, потому что тогда его проповедь попала в тон реакционному меньшинству; теперь она попала в тон меньшинству либеральному. Тогда его осмеяли — теперь превознесли!».

«профанству» исключительно благодаря ее смелым нападкам на педантизм петербургских педагогов; что же касается общих его воззрений на народное образование, то едва ли эти «профаны» могут им сочувствовать. «Я слышал, что не один г. Медников так думает и что очень многие из заурядных читателей, не следящих за перипетиями нашей общественной мысли, были крайне удивлены, встретив в органе, издающемся под редакцией гг. Некрасова — Краевского, развитие той же самой педагогической философии, которая осмеивалась и побивалась в органе, издававшемся под редакцией только одного г. Некрасова. Наивные люди готовы были объяснить это загадочное самооплевание одним из тех недоразумений, в которые так часто и прежде впадал поэт и в которых он так красиво и трогательно умел каяться. Надеялись, что и теперь редакция журнала не замедлит смыть слезою покаяния грешную вылазку гр. Толстого. Ждали октябрь, ждали ноябрь, ждали декабрь — и вдруг в январской книжке редакция, устами какого-то «профана», делает категорическое заявление, что она, редакция, вполне согласна с общими воззрениями яснополянского педагога и что каждый из ее постоянных сотрудников с величайшим удовольствием готов под ними расписаться. Вот те и покаяние!.. «Профан» Отечественных Записок не только заявляет полнейшую солидарность, от своего имени и от имени своих сотоварищей по журналу, с педагогическою теориею яснополянского просветителя, но и представляет даже некоторые, собственным умом измышленные соображения для его оправдания и вящего утверждения».

Педагогическую теорию Толстого Ткачев называет «мистико-оптимистической», решающей все вопросы в пользу «народной души». Последовав философии Толстого, мы рискуем попасть из огня да в полымя: «Оставляя учителей в полнейшей неизвестности, как и чему следует учить народ, эта философия унижает и искажает цель и назначение народного воспитания. Из орудия цивилизации, из средства постоянно двигать народ вперед она превращает его в какой-то вечный тормоз, в орудие застоя и рутины. Школа только тогда и может оказать благотворное влияние на народное развитие, когда она стоит выше его насущных, исторически сложившихся потребностей, когда она преследует идеалы более разумные и более широкие, чем те, которые он преследует; когда, одним словом, не она нисходит до уровня его требований, а его поднимает до своих требований... Неужели наши либеральные профаны не понимают, что голос народа, что их собственный голос может иметь решающее значение лишь в сфере тех отношений, тех вопросов, которые непосредственно касаются устройства их личного благополучия?.. Мудрость западно-европейской педагогики может проявляться в настоящее время в крайне нелепых и шатких формах, но ее основной принцип все-таки верен, разумен и непреложен. Между тем, мудрость графа Толстого, независимо даже от ее практического приложения, в основе своей ложна и нелепа. Первая проникнута научным духом, вторая — мистицизмом».

«Отечественных Записок» (и, конечно, от Михайловского прежде всего) требовался новый ответ, в котором было бы дано развернутое объяснение и оправдание. В очередных «Записках профана» (№ 5) Михайловскому пришлось исполнить свое обещание: появилась статья «Десница и шуйца Льва Толстого», распространившаяся на следующие два номера и положившая начало популярной теории о «двойственности» Толстого. Михайловский погрузился в изучение старых педагогических статей Толстого и стал выискивать в них совпадения со взглядами «Отечественных Записок». Найдя несколько такого рода «совпадений» (особенно в статье «Прогресс и определение образования») и посмеявшись над статьей Ткачева, Михайловский заявляет: «Итак, «либеральные» (если бы вы знали, читатель, как мне противно писать это истасканное слово) «Отечественные Записки» напечатали, к удивлению многих, статью тр. Толстого. Этого мало. Они устами Профана заявили свою солидарность с этой статьей. Мало и этого. Они решаются заявить, что и помимо этой педагогической статьи они признают многие воззрения гр. Толстого своими собственными». Процитировав эти «многие воззрения» из той же старой статьи Толстого, Михайловский спрашивает: «Теперь я прошу объяснить мне: что общего между приведенными воззрениями и мистицизмом, фатализмом, оптимизмом, квасным патриотизмом, славянофильством и проч., в которых только ленивый не упрекает гр. Толстого... Я обращаю только внимание читателя на точку зрения гр. Толстого. Она прежде всего не нова. Она установлена лет приблизительно за тридцать до занимающей нас статьи, но отнюдь не славянофилами, а европейскими социалистами... Случайные совпадения мнений гр. Толстого с славянофильскими воззрениями разных оттенков возможны и существуют, но общий тон его убеждений, по моему мнению, самым резким образом противоречит как славянофильским и почвенным принципам, так и принципам «официальной народности». В этом меня нисколько не разубеждают и слухи об отрицательном отношении гр. Толстого к петровской реформе. Надо, впрочем, заметить, что только первые, старые славянофилы ненавидели и презирали Петра. Теперешние же эпигоны славянофильства относятся к нему совсем иначе. Года два тому назад я был приглашен на вечер, на котором должен был присутствовать один довольно известный петербургский славянофил. «Живого славянофила увидите», заманивали меня. Я пошел смотреть на живого славянофила. Он оказался человеком очень говорливым, красноречивым и, между прочим, с большим пафосом доказывал, что Петр был «святорусский богатырь», «чисто русская широкая натура», что в нем целиком отразились начала русского народного духа. Это напомнило мне, что тоже прикосновенный к славянофильству г. Страхов одно время очень старался доказать, что нигилизм есть одна из самых ярких выражений начал русского народного духа... Я думаю, что если гр. Толстой исполнит приписываемое ему намерение написать роман из времен Петра Великого, то оставит эти несчастные начала народного духа, которые каждый притягивает за волосы к чему хочет, совсем в стороне. Быть может, он потщится свалить Петра с пьедестала как личность, быть может, он казнит в нем человека, толкнувшего Россию на путь «общества»... Славянофильства тут все-таки не будет».

Как бы назло Ткачеву, Михайловский все время оперирует старыми статьями Толстого — теми самыми, которые, по словам Ткачева, «попали в тон реакционному меньшинству». Михайловский видит в этих статьях совсем другое: «Почему читающей публике решительно неизвестны истинные воззрения гр. Толстого? Отчего они не коснулись общественного сознания? Много есть тому причин, но одна из них, несомненно, есть нравственное соседство пещерных людей, холопски, т. е. с разными привираниями и умолчаниями, лобызающих шуйцу гр. Толстого. Я на себе испытал это. Я поздно познакомился с идеями гр. Толстого, потому что меня отгоняли пещерные люди, и был поражен, увидав, что у него нет с ними ничего общего».

«пещерных людях» (критиках «Русского Вестника», «Русского Мира», «Гражданина» и пр.) Михайловский говорит: «Эти несчастные не понимают, что то, что им нравится в гр. Толстом, есть только его шуйца, печальное уклонение, «культурному обществу», к которому он принадлежит. Они бы рады были из него левшу сделать, тогда как он, я думаю, был бы счастлив, если бы родился без шуйцы». Вся остальная часть статьи посвящена развитию теории о деснице и шуйце Толстого, которую Михайловский называет гипотезой, но считает ее законной, «потому что без нее нет никакой возможности свести концы его литературной деятельности с концами. Гипотеза же эта объясняет мне все».

Рабочая гипотеза о шуйце и деснице и о переживаемой Толстым драме понадобилась Михайловскому, конечно, не столько для того, чтобы свести концы с концами в деятельности Толстого, сколько чтобы свести их в позиции и поведении «Отечественных Записок». Очень трудно было доказать сходство воззрений Толстого с воззрениями редакции «Отечественных Записок» в тот момент, когда роман того же Толстого печатался в «Русском Вестнике» — в органе «пещерных людей». Оставалось одно: предложить гипотезу, по которой все, что у Толстого было похоже (или могло казаться похожим) на взгляды «Отечественных Записок», надо считать его «настоящими воззрениями» — десницей, а все, что никак не годилось для такой операции, надо считать «печальным уклонением» — шуйцей. «Анна Каренина», например, целиком отнесена к шуйце: Михайловский заявляет, что ее появление в «Русском Вестнике» много помогло педагогам, потому что окрылило врагов Толстого, в том числе и Е. Маркова. Так редакция «Отечественных Записок» отомстила Толстому: Михайловский довольно прозрачно намекает Толстому на то, что печатайся его роман у них — критика вела бы себя иначе.

— о конкретных взглядах Толстого на организацию народной школы, высказанных в статье «О народном образовании», — Михайловский не сказал ни слова. В самом конце его статьи есть беглая и поражающая своей неожиданностью фраза: «Проект организации школьного дела, . , я защищать не буду». Этой фразой, в сущности, вся многословная защита, вплоть до гипотезы о деснице и шуйце, сводилась к нулю. Михайловский негодовал, что «пещерные люди» хотят сделать Толстого левшой, лишая его десницы; но ведь по Михайловскому выходило, что Толстой тоже должен обязательно лишиться одной руки — только не десницы, а шуйцы: «Ах, если бы у него не было шуйцы!.. Какой бы вес имело тогда каждое его слово и какое благотворное влияние имела бы эта вескость!». Оказывается, гипотеза плохо помогала сводить концы с концами не только в отношении к журналу (о взглядах Толстого на организацию школы пришлось промолчать), но и в отношении к самому Толстому: какой же это выход — сохранить десницу за счет шуйцы? Ведь вопрос все-таки ставился о целом и живом Толстом, а не о том, какого рода операции следует его подвергнуть: отнять шуйцу или десницу.

«успех» педагогической статьи Толстого неожидан для него и непонятен. Между тем, успех этот совершенно понятен. Не говоря уже об остроте вопроса о народном образовании, статья Толстого, по своему основному смыслу, соотносилась с общей публицистикой, посвященной злободневному вопросу о судьбах дворянства и крестьянства. Книжка Ф. Фадеева, разобранная в «Гражданине» («Чем нам быть?», 1875), отвечала на этот вопрос характерным советом: нужно создать особый культурный слой — из крупного земельного дворянства и крупного купечества. Другого рода совет дает А. Кошелев в брошюре «Наше положение» (Берлин, 1875): главное зло он видит в чиновниках и потому настаивает на предоставлении самых широких прав и возможностей земству. В. П. Мещерский печатает в «Гражданине» серию «Политических писем», в которых скорбит о падении старого «дворянского духа», о торжестве над ним «духа чиновника» и мечтает о создании «чего-то вроде дворянского помещичьего сословия, как результата мирного и на взаимном доверии основанного сожития крестьян с помещиками». Земские либеральные учреждения он подвергает злобной и насмешливой критике и возмущается, что «нигилист нового завета» стал сочувственнее этому чиновническому духу, чем «дворянин с преданиями старого завета».

«Большая битва», которую Толстой затеял с педагогами, была одним из участков предпринятой им войны за поместную, за дворянско-мужицкую Россию. Она была начата еще в конце 50-х годов, но велась тогда исподволь и скрытно. «Война и мир» и «Азбука» были первыми открытыми выступлениями, а статья «О народном образовании» — первым генеральным сражением, которое окончилось чем-то похожим на победу: «Отечественные Записки» оказались на его стороне и очень деятельно расправлялись с его противниками. Правда, редакция усиленно рекомендовала ему отказаться от «шуйцы» и остаться при одной «деснице», т. е. потерять свою самостоятельность, свое особое положение — «вне литературных партий». Но ведь отнять эту «шуйцу» насильно они не могли, а пока что достаточно было и такого условного признания.

Как бы то ни было, Толстой оказался в центре внимания, не только как писатель, но и как мыслитель, к голосу которого надо прислушаться. Статья Михайловского кончалась словами: «Ну что, читатель? Не прав ли я был, говоря, что, несмотря на всю свою известность, он совершенно неизвестен? Будущий историк русской литературы разберет, в чем тут дело, а дело-то любопытное, будет над чем поработать».

между «Войной и миром» и «Анной Карениной» годы Толстой еще отстаивал свою прежнюю архаистическую позицию и был на краю гибели. Работа над «Анной Карениной», во время которой он много передумал и пережил, вывела его из этого исторического тупика.

36 Тихомиров — «Педагогический Листок», 1910, № 8, стр. 556.

37 «Русские Ведомости», 1874, № 31 («Граф Толстой о грамотности»).

38 «Семья и Школа», 1874, № 12, кн. II.

39 «Московских Епархиальных Ведомостях», 1874, № 10 (от 3 марта), выдержки в Юбилейном издании сочинений Толстого, т. XVII, стр. 594—606.

40 «Письма русских писателей к А. С. Суворину», Л., 1927, стр. 178.

41 —200.

42 Архив Некрасова (Институт литературы Академии наук СССР).

Глава: 1 2 3