Степняк-Кравчинский С. М.: "Непротивление"

«НЕПРОТИВЛЕНИЕ»

Е. И. ПОПОВ. ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЕВДОКИМА НИКИТИЧА
ДРОЖЖИНА, С ПРЕДИСЛОВИЕМ Л. Н. ТОЛСТОГО.
Берлин, издание Фридриха Готгейнера, 47, Unter den Linden

Замечательная, поучительная и в высшей степени удручающая книга, прибавляющая еще один кровавый факт к истории бессмысленных злодеяний русского правительства и, вместе с тем бросающая новый и неожиданный свет на внутреннюю психологию того полурелигиозного, полусоциального движения, которое связано у нас с именем Л. Н. Толстого.

Е. Н. Дрожжин был один из его последователей, медленно замученный в Воронежском дисциплинарном батальоне за отказ от военной службы, — как несогласной с евангельским христианством.

Дрожжин был крестьянин родом, но он окончил курс в учительской семинарии, любил читать и читал довольно много, увлекаясь нашей либеральной литературой, был, стало быть, человеком из интеллигенции. Свое служение родине и человечеству он начал революционером-социалистом. Первым наставником, пробудившим его мысль, был некий «белгородский друг», один из ссыльных социалистов, вокруг которого группировалась передовая белгородская молодежь — учителя, семинаристы и гимназисты.

Поступив в 1888 г. учителем в деревню Черничену, Дрожжин является деятельным пропагандистом и навлекает на себя сперва неудовольствие своего училищного начальства, а затем попадает и в лапы жандармов.

В 1889 г. он был арестован и заключен в Харьковскую тюрьму как политический. Итак, Дрожжин был человек из нашей среды, плоть от плоти нашей, кость от кости. Его внутренний мир понятен и доступен нам, потому что это наш собственный внутренний мир, а правдивая, вовсе не сектантская биография его, написанная его единоверцем и почитателем Е. И. Поповым, дает нам массу указаний для воспроизведения внутреннего душевного состояния этого человека во время его тяжкого подвижничества.

Незадолго до своего ареста по политическому делу Дрожжин встретился с князем Д. А. Хилковым, одним из наиболее известных, последовательных и даровитых «толстовцев», который и обратил его в новую веру. Отсидев 8 месяцев и выпущенный в июне 1891 г., Дрожжин вскоре был призван к исполнению воинской повинности, так как был лишен во время заключения своего учительского звания.

Тут-то и начинаются его испытания. Мы не будем передавать повесть о медленном, вполне сознательном замучивании этого доброго, безобидного и совершенно безвредного человека. Недостаток места не позволяет нам остановиться на этом предмете, сколько он того заслуживает. Касаться же его вскользь мы не хотим. Отсылаем поэтому читателя к самой биографии, здесь же постараемся выяснить себе внутренний смысл и характер проходящей пред нами трагедии.

Идея безличного всепрощения и несопротивления злу не нова. Она была возвещена двадцать веков тому назад, и, хотя послужила лишь источником бесконечного лицемерия и лжи, тем не менее мы можем представить себе то психическое состояние, при котором эта идея являлась бы для человека естественным и неизбежным руководящим принципом жизни и деятельности. Мы понимаем, что при полной девственной свободе души от всех культурных надстроек, именуемых чувством чести и собственного достоинства, человек, обладающий огромным запасом эмоционального энтузиазма, может почувствовать потребность, возможность и силу все победить и преодолеть своей безграничной любовью, если, идя на казнь или истязание, он ничего не чувствует, кроме желания «обнять своих палачей», как выразился один из таких энтузиастов, с которым нам удалось встретиться в 1874 г., если для него его мучители — те же братья, вызывающие в нем лишь сострадание к своим заблуждениям и жестокости, то такой человек не может быть ничем иным, как пропагандистом идеи несопротивления. Всеобъемлющее чувство жалости стирает в нем самое понятие о враге. Он не может ни защищаться, ни защищать других. Не может не платить добром за зло, не может не благословлять клянущих его. И как все цельное, простое, непосредственное и потому непоколебимо твердое, этот тип имеет свое обаяние: это безграничное обилие живого чувства может взывать к живому чувству как отдельных людей, так и масс, вызывая в них и удивление и подражание.

Но Дрожжин не был представителем этого типа и, прибавим от себя, не мог быть таковым. Мы не видим в нем даже отдаленного ему подобия. Между друзьями и врагами он проводил резкую непереходимую грань. Он не чувствовал ни малейшей потребности благословлять клянущих его. У него «все клокотало внутри» от негодования и «волосы шевелились на голове» при бранном слове.

Сидя на харьковской гауптвахте и умышленно и злостно раздражаемый насмешками тупоумных караульных офицеров, он «лезет на них с кулаками», вызывая этим со стороны тюремщиков язвительные замечания, справедливость которых он не может не признать. И эта вечная, постоянная борьба с самим собой, постоянные и бесплодные попытки обезличить свою душу до овечьей безответности были до того мучительны, что он искренно обрадовался и пишет дифирамб физическому страданию, когда один из офицеров, наконец, рассердился на него и посадил его в ужасный карцер, где он буквально замерзал при 11-градусном морозе.

«И где это Пугачевы на этих людей? Если бы знал, сейчас бы к ним ушел!».

И это были не минутные вспышки и противоречия, которые грешно было бы поставить в строку человеку в его положении. В самом нормальном состоянии, в дневнике он не выказывает к этим своим врагам ничего, кроме презрения, как к людям бездарным и неисправимо испорченным. Ни мысли, ни даже малейшей мечты о том, чтобы просветить их. Единственная его забота — это держать себя от них на почтительном расстоянии. Где же тут христианская любовь?

За несколько недель до смерти, накануне выхода из батальона, в ответ на сладко-елейное письмо некоего Т. В. он так характеризует своих мучителей: «Представь себе прохвоста, пьяницу, развратника, невежду, свинью и дурака, который употребил бы все свои силы и способности, чтобы поломаться над тобой». И затем, предвидя возражения своих христианствующих собратьев, он прямо заявляет: «Теперь не время разбирать, что никого из людей не должно считать таковыми и т. п. Этот разбор есть слова, разговор, философствования, а я говорю так, что всякий русский поймет: „есть зло и злые люди“. Но ты с ними еще не сталкивался». Дрожжин столкнулся и воспылал к ним, как мы видели, вовсе не кроткими братолюбивыми чувствами. К чему же, стало быть, сводилась у него идея непротивления? Ведь это только с точки зрения формального, внешнего закона существует пропасть между мыслью, желанием и чувством, с одной, действием, с другой стороны. С точки зрения религии, закона, порядка и благоустройства внутреннего, такой разницы нет вовсе. Всякий, кому есть охота, может доказать ссылками на Писание, что не только известный апостол, недолюбливаемый Львом Николаевичем, но и основатель христианства считал, что злобиться на человека в душе то же, что сделать ему зло явно, подчас — хуже, потому что скрываемая и подавляемая злоба становится от этого сильнее. Не то ли было с Дрожжиным?

и которые были для него настолько тяжелее мучений физических, что он радовался последним как отвлечению и избавлению. Мы отдаем должную дань его мужеству. Есть характерный анекдот об офицере, который неподвижно стоял бледный от страха под неприятельским огнем и на насмешку своего товарища над его трусостью отвечал: «Да, это правда, мне страшно, так страшно, что на моем месте вы бы давно побежали». Этот ответ ясно обнаруживает, кто из них двоих был нравственно сильнее. Но это сила не живая, не импонирующая, не двигающая людей. Этот бледный дрожащий от страха стоик, держащий себя железной рукой под вражьими пулями, не мог воодушевить своих солдат, не мог заглушить в них инстинкт самосохранения, не мог подвигнуть их на подвиг храбрости.

И при виде его невозможно не пожалеть, что этот герой попал в военную службу. Идти бы ему по гражданской! Подобное же чувство, хотя в обратном направлении, вызывает Дрожжин. Идея всепрощения и непротивления не была у него органической потребностью его натуры. Он дошел до нее не непосредственным чувством, а путем рассудочным, рефлективным. Бороться со злом, противопоставлять насилию корыстному и произвольному насилие самоотверженное и неизбежное было совершенно возможно для него психически.

«сообразовав», по его выражению, «свои действия с мыслями, сколько хватало силы и добросовестности», он отверг этот путь и предпочел путь несопротивления как более пригодный. И затем, признав и эту религию, основанную на утилитарных соображениях, и эту идею всепрощения, поддерживаемую мыслью о конечном выигрыше, он гнет и ломает свою душу, подавляя свои естественные порывы, чтоб вогнать себя в надетые на себя вериги. Он выдерживает свой страшный искус до конца, как тот офицер, что стоял под пулями. Но выдерживает лишь внешним образом. Его подвиг не одушевляет, а удручает, вызывает лишь недоумевающий и унылый вопрос: к чему вся эта ломка и все эти страдания? Как протест гражданский, подобный отказу Гемпдена платить корабельную пошлину, не вотированную парламентом, поступок Дрожжина достиг своей цели. Не хотел служить и не служил, как его ни мучили, а до остального ему нет дела. Но ведь он преследовал цель не политическую, а нравственную. Для него в этом «остальном» и была вся суть, — иначе он бы просто мог уклониться от службы. Он заботился о душе, своей и чужой; для души же ничего не вышло и выйти не могло. Не очистил он своими страданиями ни себя, ни других. Никого он не обратил, никого не умилил и не смягчил, не только из среды мучителей-офицеров, но и из среды товарищей, солдат дисциплинарного батальона, которые были такими же почти мучениками, как и он сам. Только живому непосредственному чувству дано творить эти чудеса очищения, его же у него не было и следа.

Но чем объясняется это, так сказать, сердечное бессилие? Не было ли оно просто результатом случайных особенностей темперамента, природной замкнутости и холодности души, неспособной к сердечному порыву? Нет, вовсе нет. Биография рисует его человеком исключительно добрым, любящим и сердечным. Будучи учителем, он отдает бо́льшую часть своего жалованья бедствующим крестьянам; он делится с нуждающимся последним куском хлеба; он одет чуть не в лохмотья; он бредет пешком в уездный город за неимением денег на подводу; он живет без копейки, впроголодь, лишь бы не отпустить нуждающегося от своих дверей без помощи. И все это он делает не по «принципу», а по сердечному влечению. Он любит этих людей. Он радуется, как ребенок, когда ему удается помочь кому-нибудь из них. Нет, не природа обделила Дрожжина. Причина его несчастья заключалась в том, что он был человек культурный. Культурный же человек, если он при этом человек идеи, может спокойно идти на смерть и на муки одиночного заключения, но он не может ждать с христианским смирением перспективы сечения, не может выносить площадной брани или пинка, не может смотреть без ненависти на людей, могущих по первому капризу подвергнуть его всем этим унижениям. Обратиться вспять к первобытному безличию для нас так же невозможно, как взрослому человеку заговорить лепетом ребенка. Эти понятия срослись с культурным человеком, сделались органическим элементом его натуры, и все попытки принизить себя до уровня первобытного человека являются насилием над собственной душой, которое не только возмутительно само по себе, но вдобавок еще совершенно бесплодно. Пример Дрожжина перед нашими глазами. Он был человек культурный или попросту человек; а хотел превратить себя в овечку и не смог и пропал задаром. Не сможет сделать этого ни один нормальный человек нашего времени. Испорчены ли мы культурой или возвышены — это дело вкуса, но палестинским идеалам среди нас нет места. Таково поучение, которое мы извлекаем из этой мучительной книжки.

Мы распространились так много о самой биографии, что должны ограничиться немногими выписками из той части ее, на которую прежде всего накинется читатель, — из предисловия самого Л. Н. Толстого. Это безусловно лучшая и самая сильная вещь из всего, написанного им в этом роде. Первая половина ее посвящена доказательству «от Писания», что солдатчина и идея повиновения властям, не только за страх, но и за совесть, противны учению Христа. Все это мы опускаем как совершенно для нас безразличное. Но, воздав божие богу, Лев Николаевич принимается за кесаря и воздает ему должное с силой, убедительностью и смелостью, какую мы редко встречали даже на его страницах. Здесь он уже рассматривает власть не как принцип, а как конкретную реальность и доказывает, что в настоящее время повиновение властям «по совести» стало нравственным и логическим противоречием. Л. Н. говорит: «Не говоря уже о внутреннем противоречии христианства и повиновения власти, повиновение власти не из страха, но по совести стало невозможно в наше время потому, что вследствие всеобщего распространения просвещения власть, как нечто достойное уважения, высокое и, главное, нечто определенное и цельное, совершенно уничтожилась и нет никакой возможности восстановить ее. Ведь хорошо было не из страха только, но и по совести повиноваться власти, когда люди во власти видели то, что видели в ней римляне — императора-бога, или как видели в средние века, да и вообще до революции1*, в королях и императорах божественных помазанников, как еще недавно у нас в народе в царе видели земного бога, когда и не представляли себе царей, королей, императоров иначе, как богов в величественных положениях, творящих мудрые и великие дела; но как же быть теперь, когда все уже, за исключением самых грубых и необразованных людей, которых становится все меньше и меньше, все хорошо знают, какие порочные люди были те Людовики XI, Елизаветы Английские, Иоанны IV, Екатерины, Наполеоны, Николаи I, которые царствовали и распоряжались судьбами миллионов, и царствовали не благодаря какому-то священному неизменному закону, как это думали прежде, а только потому, что люди эти сумели разными обманами, хитростями, злодействами так утвердить свою власть, что их не могли свергнуть, казнить или прогнать, как казнили и прогнали Карла I, Людовика XVI, Максимилиана мексиканского, Людовика-Филиппа и других.

воспитанные, невежественные, тщеславные, порочные, часто очень глупые и злые люди, всегда развращенные роскошью и лестью, занятые вовсе не благом своих подданных, а своими личными интересами, а, главное, неустанной заботой о том, чтобы поддержать свою шатающуюся, только хитростью и обманом поддерживаемую власть.

Но мало того, что люди видят теперь то дерево, из которого сделаны властители, представлявшиеся им прежде особенными существами, что люди заглянули за кулисы этого представления и уже невозможно восстановить прежнюю иллюзию, люди видят и знают, кроме того, и то, что властвуют собственно не эти властители, а в конституционных государствах — члены палат, министры, добивающиеся своих положений интригами и подкупами, а в неконституционных — жены, любовницы, любимцы, льстецы и всякого рода пристраивающиеся к ним помощники.

Говорят: «Как решиться не повиноваться властям?»

Каким властям? При Екатерине, когда бунтовал Пугачев, половина народа присягала Пугачеву и была под властью его; что ж, какой власти надо было повиноваться? власти Екатерины или Пугачева? Да при той же Екатерине, которая отняла власть у своего мужа-царя, которому присягали, кому надо было повиноваться? продолжать ли повиноваться Петру III или Екатерине?

Ни один русский царь, от Петра I и до Николая I включительно, не вступил на престол так, чтобы ясно было, чьей власти нужно повиноваться. Кому надо было повиноваться: Петру I или Софии, или Иоанну — старшему брату Петра? София имела такие же права на царство, и доказательством того служит то, что после нее царствовали имевшие меньше прав женщины — обе Екатерины, Анна, Елизавета. Чьей власти надо было повиноваться после Петра, когда одни придворные взводили на престол солдатку, любовницу пастора, Меньшикова, Шереметева, Петра, — Екатерину I, а потом Петра II, потом Анну и Елизавету и, наконец, Екатерину II, имевшую на престол прав не больше Пугачева, так как во время ее царствования один законный наследник — Иоанн — содержался в крепости и был убит по ее распоряжению, а другой несомненный законный наследник был совершеннолетний сын Павел. И чьей власти надо было повиноваться — власти Павла или Александра — в то время, как заговорщики, убившие Павла, еще только собирались убивать его? И чьей власти надо было повиноваться — Константина или Николая, — когда Николай отнимал власть у Константина? Вся история есть история борьбы одной власти против другой как в России, так и во всех других государствах.

и убедить царя в негодности его министров? Распоряжается людьми не верховная власть, а ее служители; надо ли повиноваться этим служителям, когда требования их явно дурны и вредны?»2*

Мы подписываемся под этими строками обеими руками. Но не ясно ли, что таких людей, какими сам Л. Н. Толстой представляет наших властелинов, нельзя ни растрогать, ни образумить теми способами воздействия, какие он предлагает? Не ясно ли сугубо, что утрата властью личного характера и переход ее в ведение многоголового автомата, именуемого бюрократией, делает подобные попытки уже окончательно безнадежными? О том, чтоб добраться до души и сердца единоличного тирана, можно хоть мечтать. Но как добраться до души и сердца автомата, машины, у которой нет ни того, ни другого? Не очевидно ли, что такая перемена делает путь внешнего воздействия, путь политический и революционный еще неизбежнее и неотвратимее?

(«Летучие листки» Фонда вольной русской прессы, № 28, от 18 января 1896 г.)

ПРИЛОЖЕНИЕ

ДВА ОТРЫВКА ИЗ ЧЕРНОВОГО ВАРИАНТА СТАТЬИ

1

«Все это (насилие) держится войском. Войско же состоит из солдат. Солдаты же мы сами. Не будь солдат и ничего этого не будет».

И так все должны следовать примеру Дрожжина — в одиночку бросаться под колеса колоссальной машины и дать себя раздавить в надежде, что потом охотников быть раздавленными явится столько, что колеса сами собой заклинятся и машина остановится. Не станем доказывать фантастичность этого плана. Обратим внимание на его чудовищную жестокость. Мы знаем из опыта, насколько «несопротивление» размягчает сердца власть имущих.

Оставим в покое несчастного Дрожжина: ведь все пятьсот солдат дисциплинарного батальона практиковали теорию непротивления из года в год. А Буровы с Астафьевыми секли их ежедневно, и это им не отошнело, и секут их и поныне и, если им не помешают внешней силой, будут продолжать сечь и мучить их до второго пришествия. Допустим на минуту, что Буровы и Астафьевы, заседающие в Петербурге, и, по словам самого Л. Н., весьма похожие на своих воронежских собратьев, тем не менее окажутся податливее. Спрашивается, сколько сотен тысяч народа должны будут дать себя замучить, истерзать, чтобы добиться такого результата?

А между тем пример всей Европы показывает, что одного дружного усилия нескольких десятков тысяч, и даже меньше, достаточно было, ‹чтобы› добиться того же.

2

В лице Толстого древний Восток ополчается на современный Запад. Но ни его громадный талант, ни обаяние его могучей, можно сказать, монументальной личности не могут повернуть естественного течения жизни.

Учение всепрощения было прогрессивным, будучи сопоставлено с учением родовой и личной мести. Но оно является реакционным пред современным учением о борьбе как необходимом условии органического роста общества. Мы боремся не против личностей, а против известных вредных общественных форм, воплощаемых, отстаиваемых этими личностями.

Автограф. ЦГАЛИ, ф. 1158, оп. 1, ед. хр. 91.

Сноски

1* —1793 гг. — М. П.

2* «Жизнь и смерть Дрожжина», стр. XX, XXI, XXIV—XXVI предисловия Л. Н. Толстого. — Прим. Степняка.

Раздел сайта: