Виноградов В.: О языке Толстого

Часть: 1 2 3 4 5 6 7
Заключение

О ЯЗЫКЕ ТОЛСТОГО

(50—60-е ГОДЫ)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

— первой половины XIX вв. и в питавшие ее подпочвенные русские крестьянские и литературные западноевропейские (особенно французские и английские) соки. Язык Толстого на протяжении более полувека переживает сложную эволюцию. Происходят не только функциональные перемещения внутри системы основных социально-языковых категорий, из которых образуется стиль Толстого, но в разные периоды толстовского творчества резко меняются и самая структура тех стилевых пластов, состав тех речевых стихий, на которых покоится словесная композиция литературного произведения в стиле Толстого. Иссякают, отмирают или отсекаются отдельные стилистические категории и формы, преимущественно те, которые примыкали к старой литературно-книжной языковой традиции (русской и французской), и, наоборот, интенсивно развиваются, углубляются и разрабатываются новые (иногда не менее архаистические в своих семантических истоках) формы стиля, в первую очередь те, которые ориентируются на разговорную речь и просторечие, на крестьянский язык и стили устной народной словесности, на живое ораторское слово. Вследствие этого, язык Толстого — при всей его враждебности и чуждости господствовавшим стилям буржуазно-книжной речи, например, газетно-публицистическим, научно-техническим и официально-деловым — периодически менял свои позиции в общем контексте русской литературы и русского литературного языка второй половины XIX и начала XX вв.

В языке Л. Толстого с самого начала чрезвычайно рельефно обнаружилась острая и оригинальная смесь архаических и архаистических форм выражения с новаторскими приемами и революционными экспериментами в сфере литературного воспроизведения живого речевого опыта. Вместе с тем, в языке Л. Толстого очень скоро дало себя знать резкое столкновение (как раньше у Гоголя в «Мертвых душах») двух тенденций литературного изображения: одной — разоблачительной или разрушительной, направленной против тех стилей, которые были признаны Л. Толстым фальшивыми, искусственными, «неправдивыми», и другой — конструктивно-творческой, основанной (в принципе) на четырех речевых устоях: 1) на литературных стилях русского языка пушкинской традиции — как художественных, так и деловых, — с их западноевропейской (преимущественно французской) подпочвой, но с отдалением и даже с отрывом их от официальной церковно-книжной традиции; 2) на разговорном языке дворянской интеллигенции и на его профессиональных и поместно-областных диалектах и жаргонах; 3) на народной, преимущественно крестьянской, речи и 4) на системе литературно-языковых приемов изображения и драматизации, выработанных в школах Пушкина, Гоголя, Лермонтова и их продолжателей, но с осложнением их стилистическими «веяниями» XVIII в. и новыми приемами психологического анализа и выражения душевной жизни.

Со стилистической точки зрения, правы были те критики, которые считали произведения Л. Толстого 50-х годов подготовительными «этюдами» к роману «Война и мир». Не подлежит сомнению, что те индивидуальные, чисто толстовские, живые стилистические тенденции, которые обозначились за 50—60-е годы, получили наиболее полное и яркое выражение в языке этого романа. Однако, тут наметились и совершенно оригинальные, новые языковые приемы и стилистические категории, отчасти обусловленные стилем воспроизводимой исторической эпохи, отчасти порожденные отношением Л. Толстого к современной ему литературно-языковой практике 60-х годов и, во всяком случае, органически связанные с славянофильской, архаистической и антибуржуазной идеологией Толстого того времени.

Легко указать многочисленные языковые и стилистические параллели, совпадения между предшествующими сочинениями Л. Толстого и «Войной и миром». Пока достаточно ограничиться демонстрацией лишь разрозненных отдельных иллюстраций, в которых сходство доходит до «самоповторения».

1

Основные стилистические приемы изображения чувств в поэтике Л. Толстого определились рано. Легко, например, в этом направлении найти поразительную языковую общность между «Детством, отрочеством и юностью» и «Войной и миром», хотя в «Войне и мире» сильнее выражен уклон к драматизации. В «Детстве» горе бабушки, узнавшей о смерти дочери, описывается так: «Она сидела, по обыкновению, на своем кресле... Губы ее начали медленно улыбаться, и она заговорила трогательным, нежным голосом: «Поди сюда, мой дружок, подойди, мой ангел». Я думал, что она обращается ко мне, и подошел ближе, но она смотрела не на меня. «Ах, коли бы ты знала, душа моя, как я мучилась и как теперь рада, что ты приехала»... Я понял, что она воображала видеть maman, и остановился. «А мне сказали, что тебя нет, — продолжала она, нахмурившись, — вот вздор! Разве ты можешь умереть прежде меня?» — и она захохотала страшным истерическим хохотом... Через неделю бабушка могла плакать, и ей стало лучше».

«... Наташа открыла глаза. Графиня сидела на кровати и тихо говорила.

— Как я рада, что ты приехал. Ты устал, хочешь чаю? — Наташа подошла к ней. — Ты похорошел и возмужал, — продолжала графиня, взяв дочь за руку.

— Маменька, что́ вы говорите!..

— Наташа, его нет, нет больше! — И, обняв дочь, в первый раз графиня начала плакать» (XII, 176—177)1.

«Войне и мире»:

«Она [Наташа] находилась в состоянии воспоминания. Соня прошла в буфет с рюмкой через залу. Наташа взглянула на нее, на щель в буфетной двери и ей показалось, что она вспоминает то, что из буфетной двери в щель падал свет и что Соня прошла с рюмкой. «Да и это было точь в точь так же», подумала Наташа...

«Ну вот точно так же она вздрогнула, точно так же подошла и робко улыбнулась тогда, когда это уж было», подумала Наташа...» (X, 274).

Ср. ту же психологическую тему и однородные формы ее стилистического воплощения в «Юности»: «И вдруг я испытал странное чувство: мне вспомнилось, что именно все, что было со мною, — повторение того, что было уже со мною один раз: что и тогда точно так же шел маленький дождик и заходило солнце за березами, и я смотрел на нее, и она читала, и я магнетизировал ее, и она оглянулась, и даже я вспомнил, что это еще раз прежде было» (гл. XXV — «Я ознакомливаюсь»).

Показательны и такие параллели в изображении состояния влюбленности:

«Валахина... смотрела на меня молча, как будто говоря: «ежели ты теперь встанешь, раскланяешься и уедешь, то сделаешь хорошо, мой милый», — но со мной случилось странное обстоятельство... Я чувствовал себя не в состоянии пошевелиться ни одним членом естественно... Я предчувствовал, что со всем этим я не управлюсь, и поэтому ; и действительно не мог встать. Валахина, верно, удивлялась, глядя на мое красное лицо и совершенную неподвижность...» («Юность», гл. XVIII — «Валахины»).

«Пьер засиделся в этот вечер так поздно, что княжна Марья и Наташа переглядывались между собою, очевидно ожидая, скоро ли он уйдет. Пьер видел это и . Ему становилось тяжело, неловко, но он все сидел, потому, что не мог подняться и уйти» («Война и мир», XII, 226).

Таким образом, языковые и стилистические краски при изображении семейных картин «Войны и мира» брались Л. Толстым с той же палитры и с теми же художественными приемами, которые были уже испытаны во время работы над «Детством, отрочеством и юностью» и (как будет ясно из дальнейшего) над «Семейным счастьем». Однако, обострение и экспрессивное напряжение драматической речи, широкое развитие форм семейного, «домашнего» диалога, углубленный строй «внутреннего монолога» и разнообразные, впервые в формах литературно-художественного стиля развернутые вариации внутренней речи свидетельствуют об открывшихся Толстому новых горизонтах в области стиля семейного романа.

2

социально-языковый состав этого стиля, характер примеси к его литературно-повествовательному сплаву элементов из разных военных диалектов и из сферы официально-делового и военно-научного языка. В «Войне и мире» происходили обогащение и осложнение этих военных зарисовок. Вот несколько примеров:

В рассказе «Рубка лесу»: «Капитан Тросенко был старый кавказец в полном значении этого слова, т. е. человек, для которого рота, которою он командовал, сделалась семейством... все же, что было Кавказ, разделялось на две половины: нашу и не нашу; первую он любил, вторую ненавидел всеми силами своей души».

В «Войне и мире» — в аспекте сознания Николая Ростова: «Полк был тоже дом, и дом неизменно-милый и дорогой, как и дом родительский... Тут в полку все было ясно и просто. Весь мир был разделен на два неровные отдела. Один — наш Павлоградский полк, и другой — все остальное. И до этого остального не было никакого дела...» (X, 124).

Ср., впрочем, в речи князя Андрея: «Весь мир разделен для меня на две половины: одна — она и там все счастье, надежды, свет; другая половина — все, где ее нет, там все уныние и темнота...» (X, 221).

Ср. в «Анне Карениной»: «Для него [Левина] все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт — это все девушки в мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого» (VII, 34).

«Севастополь в декабре»: «У матроса вырвана часть груди. В первые минуты на забрызганном грязью лице его видны один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания...».

В «Войне и мире»: «Раненые сползались по два, по три вместе и слышались неприятные, иногда притворные» (IX, 348).

Ср. также в «Войне и мире» сцену наказания уличенного в воровстве солдата: «... Фронт взвода гренадер, перед которым лежал обнаженный человек. Двое солдат держали его, а двое взмахивали гибкие прутья и мерно ударяли по обнаженной спине. Наказываемый неестественно кричал... И все еще слышались гибкие удары и , но притворный крик» (IX, 212).

«Севастополь в августе»: «Севастопольское войско, как море в зыбливую мрачную ночь, сливаясь, разливаясь и тревожно трепеща всей своей массой, колыхаясь у бухты по мосту и на Северной, медленно двигалось в непроницаемой темноте прочь от места, на котором столько оно оставило храбрых братьев, — от места, всего облитого кровью».

В «Войне и мире»: «В темноте как будто текла невидимая, мрачная река, гудя топотом, говором и звуками копыт и колес... И вся движущаяся масса стала напирать сама на себя... Теперь уже не текла как прежде во мраке невидимая река, а будто после бури укладывалось и трепетало мрачное море» (IX, 237)2.

Можно сказать, что не только манера изображения «войны» и круг военных образов «Войны и мира» предчувствуются в военных повестях и рассказах Л. Толстого из эпохи 50-х годов, но и самый язык военного повествования и военных диалогов предопределяется ими. Однако, в «Войне и мире» пределы этой сферы речи необычайно расширены хронологически, т. е. исторически, как в социально-диалектологическом, так и стилистическом направлениях. Военный язык «Войны и мира» всасывает в себя и отчасти растворяет разнородные стили военно-мемуарной литературы. Язык военного повествования, язык «беллетристических реляций» и военно-патриотических фельетонов смешивается и сливается с историческим и научно-публицистическим стилями. Правда, уже в 50-х годах проступил наружу и третий поток толстовского творчества, так широко разлившийся в период «Войны и мира», — поток, соединявший литературную деятельность Толстого с проблематикой исторических стилей в эпоху самоопределения дворянской культуры, в эпоху Карамзина, Пушкина и Погодина. Он относится к области приемов исторической стилизации.

3

Уже в первых исторических опытах Л. Толстого (например, в повести «Два гусара»)3 обнаружилась своеобразная полемическая и ироническая соотнесенность толстовского исторического стиля со стилем текущей современности.

«Войны и мира» должен был расширить свои языковые рамки посредством включения в себя речевых форм исторических источников, мемуаров, исторических документов, посредством монтировки разнообразного исторического материала. В нем так или иначе, глухо и сквозь живой гул современности, должно было звучать «эхо» голосов изображаемой эпохи. Однако, уклон к публицистической речи, уже подготовленный иронической патетикой «Люцерна» и языком педагогических статей Л. Толстого, все увеличивается в процессе работы писателя над «историей-романом» и создает целую систему призм, обточенных в атмосфере идейной борьбы 60-х годов и преломляющих язык самого автора в духе славянофильского «антиисторизма». Публицистический стиль Л. Толстого, тесно связанный, как и другие публицистические стили той эпохи, с языком науки и философии, был враждебен господствовавшим формам публицистической речи разных групп интеллигенции 60-х годов. «Нигилистический» жаргон, научно-публицистический язык «новых людей» осмеяны Толстым еще в комедии «Зараженное семейство».

Таким образом, исторический стиль Л. Толстого в «Войне и мире» контрастно развивается в двух противоположных направлениях — назад, в сторону стилей дворянской речевой культуры начала XIX в., и полемически — вперед

В творчестве Толстого предшествующей эпохи открылась и одна далекая цель этого бокового, «проселочного» движения толстовской идеологии, направленной как против публицистического языка разночинной интеллигенции, так и против антинационального европеизма петербургской аристократии. Этой целью было сближение с простотой и правдой «народного» и, прежде всего, крестьянского мировоззрения и языка. Однако, славянофильское преклонение пред «простым народом» в 60-е годы еще не ведет к опрощению авторского языка Толстого, к ассимиляции литературного стиля его с семантикой крестьянской речи.

4

Вопрос о семантике, об идеологических и мифологических основах крестьянской речи и о стилях ее литературного воспроизведения был одним из наиболее острых вопросов литературы 50—60-х годов. Н. А. Добролюбов, в рецензии на «Повести и рассказы» С. Т. Славутинского («Современник», 1860, № 2), так характеризовал господствующую манеру изображения крестьян в дворянской литературе 50-х годов: «Житейская сторона обыкновенно пренебрегалась тогда повествователями, а бралось, без дальних справок, сердце человеческое... Обыкновенно герои и героини простонародных рассказов сгорали от пламенной любви, мучились сомнениями, разочаровывались — совершенно так же, как «Тамарин» г. Авдеева или «Русский черкес» г. Дружинина. Разница вся состояла в том, что вместо: «я тебя страстно люблю; в это мгновение я рад отдать за тебя жизнь мою», они говорили: «я тея страх как люблю; я таперича за тея жисть готов отдать». А впрочем, все обстояло, как следует быть в благовоспитанном обществе: у г. Писемского одна Марфуша даже в монастырь от любви ушла, не хуже Лизы «Дворянского гнезда»...». «Приторное любезничанье с народом и насильная идеализация происходили у прежних писателей часто и не от пренебрежения к народу, а просто от незнания или непонимания его. Внешняя обстановка быта, формальные, обрядовые проявления нравов, обороты языка доступны были этим писателям и многим давались довольно легко. Но внутренний смысл и строй всей крестьянской жизни, особый склад мысли простолюдина, особенности его миросозерцания — оставались для них по большей части закрытыми». Напротив, новая система литературных стилей крестьянской речи, по мнению Добролюбова, должна быть реалистична не по фонетико-морфологической внешности, а по своей семантике, по своей внутренней, смысловой сущности: «Нужно не только знать, но глубоко и сильно самому перечувствовать, пережить эту жизнь, нужно быть кровно связанным с этими людьми, нужно самому некоторое время смотреть их глазами, думать их головой, желать их волей; надо войти в их кожу и в их душу...». «И во всяком случае, если уж выбирать между искусством и действительностью, то пусть лучше будут неудовлетворяющие эстетическим теориям но верные смыслу действительности рассказы, нежели безукоризненные для отвлеченного искусства, но искажающие жизнь и ее истинное значение».

Как бы в ответ на этот призыв революционной интеллигенции, явились «Подлиповцы» Решетникова, народные рассказы Н. Успенского и Гл. Успенского с их народным языком. Этот реалистический, иногда даже граничащий с натурализмом метод воспроизведения крестьянской речи был враждебен дворянской манере изображения «простого народа».

Не подлежит сомнению, что крестьянская речь (речь дворни) в «Детстве, отрочестве и юности» Л. Толстого еще очень далека от реализма. Особенно густ унифицирующий сентиментальный грим на языке Натальи Савишны. Ср., например, ее рассказ о последних минутах maman: «Боль подступила ей под самое сердце, по глазам видно было, что ужасно мучалась бедняжка; упала на подушки, ухватилась зубами за простыню; а слезы-то, мой батюшка, так и текут» (гл. XXVI).

противоречивым и извилистым путем между окрашенными натурализмом методами фотографирования крестьянской речи (ср. в «Трех смертях», в «Метели», отчасти в «Утре помещика») и глубоко реалистическими приемами ее литературного воссоздания (ср. крестьянский язык в рассказе «Тихон и Маланья» и крестьянский сказ «Идиллии»).

Крестьянская речь, однако, в толстовском стиле того времени не подымается до уровня литературной речи, и стиль писателя, со своей стороны, еще не «опрощается» путем приспособления к лексико-синтаксическим формам крестьянского языка, как в детских и народных рассказах Толстого 80-х годов.

Роман Толстого «Война и мир» в этот семантический круг толстовского языка характерологически и идеологически (через образ Платона Каратаева и отношение к нему образа Пьера) вносит новое слово. Состав крестьянской речи здесь осложняется. Фольклорная народно-поэтическая струя в ней расширяется. Но функции крестьянского языка в общей языковой системе Л. Толстого еще не изменяются существенно. Правда, можно говорить о «поклонении Каратаеву в стиле, слишком похожем на славянофильский стиль подобного поклонения в 40-х и 60-х годах»4«опрощения». Характерно, что в 70-х годах у Толстого окончательно созрело убеждение в том, что его русский язык «далеко не хорош и не полон». Поиски «более красивого и русского языка»5 привели к «народному» языку. В это время Толстой, по сообщению С. А. Толстой, «поставил целью своей... изучать язык в народе. Он беседовал с богомольцами, странниками, проезжими и все записывал в книжечку народные слова, пословицы, мысли и выражения»6«Совершенно простым и понятным языком ничего дурного нельзя будет написать»7.

5

Итак, язык романа «Война и мир», осуществляющий не только синтез, но и дальнейшее развитие стилистических тенденций толстовского творчества 50-х — начала 60-х годов, образует сложную систему взаимодействия и смешения литературного повествовательного стиля со сферами военного и официально-делового языков (в их диалектическом разнообразии) и со сферой научно-философской и журнально-публицистической речи. В этот сложный авторский сплав не только внедряется с разных сторон язык исторических документов, памятников воспроизводимой эпохи, но и примешивается пестрая и разнородная масса речевых характеристик персонажей.

Примечания

1 Ср. также в «личных автобиографических заметках» Л. Толстого изображение «горести бабки Пелагеи Николаевны по поводу смерти сына, — Бирюков —29.

2 Ср. также некоторые сопоставления. Полнер Т. И., «Война и мир» Л. Н. Толстого, — сб. «Война и мир», под ред. В. П. Обнинского и Т. И. Полнера, 1912; Эйхенбаум его же, Молодой Толстой, 1922, стр. 135, примеч.; Шкловский В., Материал и стиль в романе Л. Толстого «Война и мир», стр. 101—102, и др.

3 «Двух гусаров» с «Декабристами» и «Войной и миром» («Лев Толстой», кн. II, стр. 190—191).

4 Леонтьев К., О романах гр. Л. Н. Толстого, стр. 149.

5 Ср. статью Толстого «О народном образовании».

6 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», ч. I, стр. 42—43.

7 «Письма Л. Н. Толстого», Москва, 1911, стр. 105—107. Письмо к А. И. Пейкер, 1873.

Часть: 1 2 3 4 5 6 7
Заключение

Раздел сайта: