Наживин И. Ф.: Душа Толстого
Глава XIV

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

XIV

К осени 1869 г. "Война и мир" была закончена. Это - этап не только в русской литературе, но и в его личной жизни: книга эта не только завершение огромных процессов в душе ее творца, но и веха, в очень значительной степени определяющая его дальнейший славный путь. Это самая русская из всех русских книг, которая отразила наш национальный дух во всей его широте, во всей его глубине, во всей его красоте и во всех его особенностях.

В основе русского национального духа лежит глубочайший, хотя бы часто и бессознательный скептицизм, какой-то безбрежный, совсем не злой, а скорее ласковый мистический анархизм. Самым ярким, самым полным, самым милым воплощением этой основной черты нашего национального характера, которая так чужда, так непонятна деятельному европейцу, является Платон Каратаев. Его светлое приятие жизни с ее часто мучительными противоречиями, со всеми ее на первый взгляд бессмысленными страданиями, вытекает у него из стихийного не столько сознания, сколько чувства невозможности для человека что-нибудь изменить по своей воле в ее пестрых и таинственных водоворотах. Каратаев ничего не знает и не хочет знать, потому что он инстинктивно угадывает все смешное ничтожество всякого знания человеческого, он не верит ни в какое усилие человеческое, потому что всякое усилие неизменно кончается могилой, ему смешно всякое величие человеческое, потому что хаотической, но ясной, анархической, но бесконечно кроткой душой своей он чует все ничтожество всякого величия. Он с тихой покорностью выносит плен у Наполеона, но он не хочет даже задаваться вопросом о том, правы или неправы были те, кто послал его против Наполеона, и те, кто его держит в неволе: и тех, и других он покрывает своим тихим, светлым и необидным презрением... Этот дух мягкого, светлого религиозного отрицания праздного шума жизни нигде не веет с такою силой, как в безбрежных пространствах России: человек среди них так мал, что даже смешно. Жутью веет от бескрайней степи нашей, и для победы над ней у многомиллионного Платона есть только немудрый конек, которого он сам же ласково-презрительно зовет "волчьей сытью" и "травяным мешком"; жутки эти темные, безбрежные леса, но против них у нас есть только молитва да и то перепутанная: Господи Исусе... Микола Милостивый... Буйно, как моря, гуляют по весне наши реки, а для преодоления опасных просторов их у нас есть только самодельный ботничек, который мы с добродушной иронией зовем "душегубкой": двум смертям не бывать, а одной не миновать...

И убедить Платона в иной правде нет никакой возможности, потому что эта правда его бескрайней Родины слишком уж властно говорит о ее душе. Велик как будто был Наполеон у себя, а как только сунулся он в русский океан, так разом превратился в жалкий нуль. Вышина башни Эйфеля, аэроплан, молнией несущийся за облаками, подводная лодка, уходящая в морскую глубину, нас в величии человека ничуть не убеждают - нам милее видеть это величие в непризнании всякого величия. И это чует душой и голодный граф Пьер Безухов у костра, и фельдмаршал Кутузов, и безграмотный Каратаев, умирающий на пути отступления "великой" армии, и творец всех их, Толстой.

стали стекаться крестьяне, чтобы передать этому страшному государственному преступнику кто горшочек молока, кто яичек, кто ржаных лепешек, кто кусок холста. И когда его расстреливали на глазах у массы народа, женщины рыдали и падали в обморок - чего при европейских казнях никто и никогда не видел. Чрез какой-нибудь час после казни на свежей могиле его дерзновенный попик уже служил без передышки панихиды, которые заказывали ему крестьяне. На другой день с утра панихиды возобновились. К могиле "несчастненького" стекался уже народ и из дальних деревень. Начальство встревожилось, приказало сравнять могилу с землей, а вокруг были расставлены караулы, которым приказано было не подпускать больше народ и не позволять служить больше панихиды. Пусть власть озабочена где-то там дисциплиной армии, строением государственным, для нас все это далеко и нисколько не интересно, а вот на наших глазах свершилось страшное и злое дело, и мы болеем душой, и не находим себе покоя: для нас зло важнее и дисциплины, и государства, и всего. Не то, что эта философия ничтожества дел земных совершенно уж парализует нашу волю, - нет, но она не позволяет нам слишком уж обольщаться своей деятельностью: наше дело, наше счастье, - говорит Каратаев, - как вода в бредне: тянешь - надулось, а вытащил - ничего нету...

Громадный труд был закончен. Толстой, отдыхая, перечитывает Шекспира, Гёте и начинает изучать греческий язык настолько основательно, что через несколько месяцев уже читает без словаря Ксенофонта. Потом едет он в степи, на кумыс, подлечиться, а вернувшись, с головой уходит в педагогическую деятельность. Попутно налетает он на астрономию, увлекается ею и по целым ночам наблюдает звездное небо. Он придумывает для детей упрощенную арифметику и составляет для них азбуку и книгу для чтения, переписывает и перемарывает свой труд по двадцати раз и приводит типографию в самое черное отчаяние. А попутно, точно шутя, он создает такие перлы народной литературы, как "Кавказский пленник" и "Бог правду видит". В 1872 г. г. его "Азбука" и "Хрестоматия" выходят, их бранят, но Толстой уверен, что этим трудом своим он "воздвиг памятник" себе.

Он ведет деятельную переписку по педагогическим вопросам, полемизирует в газетах, выступает в общественных собраниях, словом, развивает энергичную деятельность по всему фронту. Его противники не стесняются в средствах в борьбе с беспокойным новатором, ни в методах, ни в выражениях. "Люди с именами" упрекают Толстого во лжи, невежестве, себялюбии, советуют ему лучше молчать, чем говорить все эти бессмысленные вещи, и тому подобное. Да и как могло быть все это иначе, когда Толстой ронял в беседах о педагогике такие замечания:

-- Как можно учить грамматике, не понимаю! Какие-то "периоды" учат...

Уваров, министр народного просвещения, писал Гёте письмо и в нем выразил сожаление, что забыл немецкую грамматику. Гёте ответил ему, что, напротив, сожалеет, что он грамматику не может забыть.

"университет в лаптях", как выражался он, с тем чтобы потом заменять ими действительно слабо подготовленных - в этом он был совершенно прав - учителей тогдашней народной школы. Проект этот был им разработан и внесен на рассмотрение тульского земства. Во время прений по этому вопросу, вначале сочувственных Толстому, вдруг встал один старик и заявил, что в этом году Тула празднует столетие учреждения губернии Екатериной II и что не лучше ли в знак благодарности за оказанное Тульской губернии "благодеяние" пожертвовать имеющийся в наличности капитал на памятник великой императрице? Возражать, разумеется, никто не посмел, и проект Толстого был провален: деньги пошли на памятник. Но зато его "Азбука" разошлась, несмотря на все противодействие ученых колпаков, в количестве 1 500 000 экземпляров, что, по тогдашнему масштабу безграмотной России, было громадным успехом.

А параллельно с этим он с увлечением продолжает занятия греческим языком, читает в подлиннике греческих классиков и, как всегда, как во всем, увлечение его не знает никаких пределов. "... Как я счастлив, что Бог наслал на меня эту дурь, - пишет он в одном письме. - Во-первых, я наслаждаюсь; во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и просто прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все: и знают, но не понимают; в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной никогда не стану... Гомер только изгажен нашими с немецкого образца переводами. Пошлое, но невольное сравнение: отварная и дистиллированная вода и вода из ключа, ломящая зубы, с блеском и солнцем и даже соринками, от которых она только чище и свежее. Все эти Фоссы и Жуковские поют каким-то медово-паточным, горловым и подлизывающимся голосом. А тот чёрт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему и в голову не приходило, что кто-нибудь может его слушать. Можете торжествовать: без знания греческого языка нет образования...".

И, опять надорвавшись в этом горении, он почувствовал себя плохо и снова поехал в степи на кумыс, снова с головой окунулся в народную и дикую жизнь. На пароходе он сразу перезнакомился со всеми, спал у матросов на носу, с любовью наблюдал башкиров, "от которых Геродотом пахнет", и русские деревни, "особенно прелестные по простоте и доброте народа". Но настроение его все же первое время было усталое, тусклое, и он не видел, как жалуется в письме к жене, жизни "насквозь с любовью, как прежде". И так ему понравился тот богатый, привольный край, так привлекательны были для него и русские новоселы, и дикие кочевники, что он купил себе там землю и начал заводить хозяйство. И с тех пор стал ездить туда чуть не ежегодно...

В 1873 г. там разразился жестокий голод: засуха убила и посевы и выпасы. Толстой тотчас же ударил в набат, призывая всех на помощь голодающему народу. Правительство было чрезвычайно недовольно опубликованием его воззвания в газетах, но императрица первая дала деньги на организацию помощи, и тогда, разумеется, все недовольные поджали хвост и уже не стали ставить препятствия в деле оказания помощи пострадавшим от неурожая. Толстой сам раздавал деньги пострадавшим, закупал для них хлеб, лошадей, скот, входил во все нужды народа. Графиня деятельно помогала мужу.

Потом и мне пришлось работать на этих голодовках, которые стали там хроническими, бытовым явлением, к которому привыкли. И я хорошо узнал этот когда-то богатейший край. Только сто лет тому назад, как легко можно было убедиться по рассказам старожилов и историческим документам, это был край, изобиловавший рыбой, птицей, всяким зверем, до седого бобра включительно, край с жирным девственным черноземом. Чтобы иметь представление о его богатстве, достаточно вспомнить описание его у С. Т. Аксакова. Новоселы впервые направились на эти места лет двести назад. Темное, невежественное крестьянство принялось и здесь не столько хозяйничать, сколько самого себя и Россию разграблять: очень скоро совершенно исчезли с лица земли вековые леса, были истреблены дикие зве ри, реки обмелели, высохли источники, и засуха тут стала постоянной гостьей. Пораженные силой этого девственного полуторааршинного чернозема, крестьяне решили, что удобрять его не надо, и весь навоз сваливали в овраги. В молодости, двадцать пять лет тому назад, я езжал туда на охоту и помню, как поражало меня богатство Заволжья и дешевизна жизни там. У хороших крестьян на гумнах стояли одонья хлеба за несколько лет, гусь или индюк стоили там на выбор 20-25 копеек, а арендная плата, которую брали башкиры за десятину этого дивного чернозема, была 20 копеек в год...

дать народу ни школы порядочной, ни хозяйственных руководителей. Казенные винные лавки пооткрывали и тут везде, а на серьезное, настоящее дело ни времени, ни средств не хватило.

Кое-как народ справился с бедствием 1872-1873 гг., и Толстой в следующем году снова приехал в свое новое имение. Народ узнал его ближе, полюбил его, и когда он объявил у себя народный праздник и байгу - скачки, - к нему съехались наездники со всей округи и веселый пир продолжался двое суток. И Толстой весь ушел в эту дикую, привольную жизнь: "Я два месяца не пачкал рук чернилами, - пишет он оттуда своим друзьям, - а сердца мыслями". И в другом письме он говорит: "Надо пожить, как мы жили в Самарской здоровой глуши, видеть эту совершающуюся на глазах борьбу кочевого быта (миллионов на громадных пространствах) с земледельческим первобытным, чувствовать всю значительность этой борьбы, чтобы убедиться в том, что разрушителей общественного порядка, если не один, то не более трех скоро бегающих и громко кричащих, что это болезнь паразита живого дуба и что дубу до них дела нет. Что это не дым, а тень, бегущая от дыма. К чему занесла меня судьба туда (в Самару) - не знаю, я слушал речи в английском парламенте (ведь это считается очень важным), и мне скучно и ничтожно было, но что там - мухи, нечистота, мужики, башкирцы, а я с напряженным уважением, страхом вслушиваюсь, вглядываюсь и чувствую, что это очень важно"...

он сам посадил тут лет сорок назад. Отшельник показал Толстому свою пещеру, гроб, в котором он спал, и большое распятие, пред которым он молился. Эти отшельники, эти гробы при жизни, эта тяга прочь от жизни - черта чрезвычайно русская. В этом уходе от жизни для русской души скрыто какое-то особое очарование, хотя, по существу, все это, конечно, лишь новая форма, новый лик все той же волшебницы жизни... И если отшельник не посеял, то, вероятно, укрепил те семена, которые спали в большой и горячей душе Толстого и которые потом проросли и так властно поманили его в сторону отречения от жизни и всех утех ее, "игрушек", как говорила Софья Андреевна.

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

Раздел сайта: