Наживин И. Ф.: Душа Толстого
Глава XXIII

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

XXIII

Как во всякой жизни печали перемежаются радостями, - иначе ни у кого не хватило бы сил жить, - так и Толстому посылала иногда судьба радости - отдыхи на его тяжелом пути. Такою несомненной радостью в это время было для него общение с крестьянином Тим. М. Бондаревым. Он - сектант-субботник и за проповедь свою был сослан в Сибирь. Там, в далекой ссылке, он написал свое оригинальное сочинение "Торжество земледельца", которое, как и его письма, произвело на Толстого очень сильное впечатление. Толстой говорит, что Сютаев и Бондарев обогатили его мысль и многое уяснили ему в его мировоззрении.

Во главу своего жизнепонимания Бондарев ставил заповедь, выраженную в Ветхом Завете: "в поте лица твоего снеси хлеб твой". Исполнения этого закона он требовал от всех людей без исключения, - не потому, что это написано в Библии, а потому, что только это спасет людей от бедственности их теперешней жизни. Все будут работать и есть хлеб своих трудов, хлеб и предметы первой необходимости не будут предметами купли и продажи, не будет людей, гибнущих от нужды, и "не будет того настроения мысли человеческой, по которому все усилия человеческого ума направляются не на то, чтобы облегчить труд трудящихся, а облегчить и украсить праздность празднующих. Участие в хлебном труде и признание его головой всяких дел людских делает то, что сделал бы человек с телегою, которую глупые люди везли бы вверх колесами, когда он перевернул бы ее и поставил на колеса. И не сломает телеги, и пойдет она легко. А наша жизнь с презрением и отрицанием хлебного труда, и наши поправки этой ложной жизни - это телега, которую мы везем вверх колесами. И все наши поправки этого дела не попользуют, пока не перевернем телеги и не поставим ее, как ей стоять должно". Так говорил Толстой в предисловии к книге Бондарева "Торжество земледельца", а в другом месте он говорит о ней еще сильнее: "Как странно и дико показалось бы утонченно образованным римлянам I столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что полуграмотные, неясные, запутанные, часто непонятные письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, тысячу, в сотню тысяч раз больше читаться, больше распространены и больше влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла. Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее мое утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все те сочинения, которые описаны в этом лексиконе, и произведет большее влияние на людей, чем все они взятые вместе. А между тем я уверен, что это так будет".

вообще с полным пренебрежением. И Толстой в письме к нему должен был признать, что "любовь без труда есть один обман и мертва, но нельзя сказать, чтобы труд включал в себя любовь. Животные трудятся, добывая себе пищу, но не имеют любви - дерутся и истребляют друг друга. Так же и человек".

начальнической руки.

Вопрос о земледельческом труде еще больше приковывает внимание Толстого к земельному вопросу, правильное разрешение которого так важно для устроения жизни трудящихся масс. Решение этого вопроса он нашел у горячо любимого им американского экономиста Генри Джорджа, взгляды которого он начинает проповедывать со все большей и большей энергией. Как известно - или, точнее, как неизвестно, - Генри Джордж выступил с проектом национализации всей земли и единым уравнительным налогом с ее ценности, - по мнению Толстого, выгоды от этой реформы были бы огромны: во-первых, не будет людей, лишенных возможности пользоваться землей; во-вторых, не будет праздных людей, владеющих землями и заставляющих работать на себя за право пользования землей; в-третьих, земля будет в руках тех, кто работает на ней, а не тех, кто не работает; в-четвертых, народ, имея возможность работать на земле, перестанет закабаляться на заводы и фабрики и разойдется из городов по деревням; в-пятых, фискальный аппарат значительно упростится и удешевится, и отпадет целая масса чиновников-дармоедов; и в-шестых, и, по его мнению, главное, люди неработающие избавятся от греха пользования чужим трудом, в котором они часто и не виноваты, так как с детства воспитаны в праздности и не умеют работать, и от еще большего греха всякой лжи и изворотов для оправдания себя в этом грехе, и избавятся люди работающие от греха зависти, осуждения и озлобления против неработающих людей, и уничтожится одна из причин разделения людей.

Не думать на эти темы в России в то время было невозможно: все чуткие люди ясно понимали, что надвигается что-то грозное. И он внимательнее и внимательнее всматривается в народ, в эту стихию, видит и отмечает в своих записях то светлый лик его, то темный. Но темный лик его он по-прежнему старается забыть, не думать о нем. Но и это невозможно: смутные волны моря народного захлестывают все чаще и грознее уютный и нарядный приют Ясной Поляны.

"Дома было много приходивших мужиков, - пишет он из Ясной жене в Москву. - Всегда была бедность, но все эти годы она шла, усиливаясь, и нынешний год она дошла до ужасающего и волей-неволей тревожащего богатых людей. Невозможность есть спокойно даже кашу и калач с чаем, когда знаешь, что тут рядом знакомые мне люди, дети ложатся спать без хлеба, которого они просят и которого нет. И таких много. Не говоря уже об овсе на семена, отсутствие которых мучит этих людей за будущее, т. е. ясно показывает им, что и в будущем, если поле не посеется и отдастся другому, то ждать нечего, кроме продажи последнего и сумы...".

И он ясно чувствует ту беду, которая такой страшной грозой разразилась над нашими головами: "Закрывать глаза можно, как можно закрывать глаза тому, кто катится в пропасть; но положение от этого не переменится. Прежде жаловались на бедность, но изредка, некоторые, а теперь это общий один стон. На дороге, в кабаке, в церкви, по домам - все говорят об одном: о нужде. Ты спросишь: что делать? Как помочь? Помочь семенами, хлебом тем, кто просит, - можно; но это не помощь, это капля в море, и кроме того сама по себе эта помощь себя отрицает: дал одному, трем - почему не двадцати - и не тысяче, не миллиону? Что же делать? Чем помочь? Только одним: доброй жизнью. Все это не от того, что богатые забрали у бедных: это маленькая часть причины. Причина та, что люди - и богатые, и средние, и бедные - живут по-зверски, каждый для себя, каждый наступая на другого. От этого горе и бедность. Спасенье от этого только в том, чтобы вносить в жизнь свою и потому в жизнь других людей другое уважение ко всем людям, любовь к ним, заботу о других и наибольшее возможное отречение от себя, от своих эгоистических радостей. Я не тебе внушаю или проповедую, я только пишу то, что думаю, - вслух с тобою думаю. Я знаю, и ты знаешь, и всякий знает, что зло человеческое уничтожится людьми, что в этом одном задача людей, смысл жизни. Люди будут работать и работать для этого, почему же мы не будем для этого самого работать? Расписался бы я с тобой об этом, да почему-то мне кажется, что ты, читая это, скажешь какое-нибудь жестокое слово, и рука не поднимается писать дальше...".

"Власть тьмы", свою первую пьесу для театра, если не считать маленьких пьесок, которые он писал раньше для домашних спектаклей и которые так и остались ненапечатанными. Цензура запрещает "Власть тьмы" и для сцены, и даже для печати: "цинизм выражений, невозможные для нервов сцены и т. п." - таков официальный предлог. Но на самом деле власть все более и более боится растущей популярности странного графа. Запрещение пьесы, конечно, вызывает особый интерес к ней, она пошла по рукам в рукописях, начались "нежелательные толки"; правительство вынуждено снять с пьесы запрещение, пьесу печатают и, благодаря всему этому шуму, превратившемуся в рекламу, она расходится в три дня... Потом ее пропускают и на сцену, но пугаются и снова запрещают. В начале 1887 г., благодаря этому беспрерывному скандалу, пьесой заинтересовался сам Александр III, было назначено при Дворе ее чтение и, когда последнее слово было прочтено, после долгого молчания Александр III сказал:

-- Чудная вещь!

Разумеется, после этого все стали восторгаться пьесой чрезвычайно, но на сцене она все же могла появиться, несмотря на монаршее восхищение, только много лет спустя: напряженная и страстная борьба глупцов с гением продолжалась. Вообще Толстой становился для Петербурга все более и более нестерпимым, и одного имени его было достаточно, чтобы вызвать там противление, а если можно, то и запрет: продолжая заниматься педагогикой, он просит разрешить ему для опыта заниматься в городской школе с ребятами - разрешения ему не дают. Его дочери открывают в Ясной Поляне школу - ее закрывают, а тульский губернатор, который сочувствовал Толстому, переводится в другой город. Составляет Толстой с огромной затратой сил и времени народный календарь - цензура уродует его всячески, и календарь может появиться только в этом изуродованном виде. В 1887 г. он заканчивает свой большой религиозно-философский труд "О жизни" - цензура сжигает книгу, но она выходит в переводе графини и профессора Тастевен в Париже.

Болея душой за несчастный народ, положение которого - в этом он совершенно прав - ухудшалось прямо с катастрофической быстротой, Толстой основывает первое в России общество трезвости. Правительство требует представления устава, Толстой отказывается, и дело рушится, хотя в самых широких слоях народа общество встретило очень горячий отклик: все понимали, что водка Россию до добра не доведет... Это дело с обществом трезвости чрезвычайно интересно еще и с другой стороны. По мысли Толстого всякий поступающий в общество должен был подписать торжественное обещание не пить и других не уговаривать пить. И вот "темные", то есть последователи его, заартачились: хотя цель общества, конечно, симпатична, но с другой стороны, это торжественное обещание похоже на клятву, а не сказано ли в Евангелии "не клянись совсем". И некоторые так и не подписали. Вообще "темные" очень зорко следили за поведением Толстого и, чуть замечая какое уклонение его от стези праведности, тотчас же торопились призвать его к порядку. На святках 1890 г. толстовская молодежь так развеселилась в Ясной, что увлекла за собой в это веселье и старика. Узнав об этом, г. Бирюков написал Толстому письмо о том, что известие о шумном веселье в Ясной произвело на него, г. Бирюкова, очень тяжелое впечатление. Впрочем, - успокоил г. Бирюков Толстого, - это известие о веселье не уменьшило его уважения и любви к Толстому "ни на йоту". Слухи об этом веселье в Ясной проникли и в газеты, которые отнеслись к этому с неменьшей строгостью, чем г. Бирюков, а многие почитатели, вроде г. начальника станции Воробьева, потребовали даже от Толстого объяснений. И он должен был объясняться...

омрачить всякое торжество. Так, в это время - в связи с его борьбой с пьянством в народе - Толстой поместил в газетах горячий протест против традиционного пьянства русской интеллигенции в Татьянин день, в день университетского праздника. К Толстому посыпались ругательные письма и даже телеграммы, в которых пьяные интеллигенты писали ему: пьем за ваше здоровье... Говорили даже, что студенты готовят враждебную Толстому демонстрацию, но из этих добрых намерений ничего, по-видимому, не вышло.

"Плоды просвещения", книгу об искусстве и знаменитую "Крейцерову сонату", которая, разумеется, была сразу запрещена правительством и пошла гулять по России в списках. Разрешения печатать ее добилась графиня лично от Александра III в 1891 г. Эта вещь произвела чрезвычайный шум. По словам Н. Н. Страхова, люди знакомые при встрече, вместо обычно вопроса "как ваше здоровье?", спрашивали: "читали ли вы "Крейцерову сонату"? Но утверждать, что книга эта произвела существенные изменения в образе мыслей или в психологии современников, у нас, конечно, нет решительно никаких оснований: поспорили, погорячились и - забыли. Но "темные" сохранили такие "документы эпохи": "Позднышев человек умный, - пишет один гимназист III класса. - Он мог бы удержать свою жену от падения, но вследствие какого-то озлобленного нежелания не удержал. Думаю, что в моей будущей жизни того не случится, что описано в "Крейцеровой сонате"; рассудок должен всегда сдерживать порывы человека. За это произведение Толстому большое спасибо". Другой - тоже гимназист - утверждает: "Крейцерова соната" открыла мне глаза на истинный смысл существующих в нашем обществе связей между мужчиной и женщиной. Связи эти - одно скотство. Это ужасно, но справедливо. И я все свои силы души употреблю на то, чтобы избегнуть подобной, недостойной человека связи". И другие философы III и IV класса - слог выдает их с головой - заявляют не менее твердо: "Крейцерова соната" заставила меня сознательно относиться к женщине", "эта книга изменила мой образ жизни", "Толстой направил меня этой книгой на новый путь, с которого я уж, наверное, не собьюсь и твердой поступью пойду в моей будущей жизни"... Думаю, что, прочитав эти отзывы своих читателей, Толстой повторил бы то, что говорил он об христианских общинах: "Господи, прости мои согрешения, но что-то тут не то...". Впрочем, он становится все терпимее к миру и к царящей в нем глупости и 19 августа 1890 г., например, записывает: "Когда молишься "оставь нам долги наши", надо вспоминать хорошенько свои грехи, свои глупости. Ну, я сержусь на тупость людей, а давно ли я мечтал о лошадях, о том, что царь мне подарит Засеку, окружающую Ясную Поляну?... Спасаясь от этой глупости, он уходит в мир мудрецов и читает и отмечает, как всегда, прочтенное и степень впечатления, которое оставила в нем книга: Евангелие все, по-гречески, - огромное, книга "Бытия", по-еврейски, - очень большое, Генри Джордж, "Прогресс и бедность" - очень большое, Паркер, "Речи на религиозные темы" - большое, проповеди Робертсона - большое, Фейербах, "Сущность христианства" - большое, Паскаль, "Мысли" - огромное, Эпиктет - огромное, Конфуций и Менций - очень большое, книги о Будде и Э. Бюрнуфа - огромное... Как прежде, остро, со свойственным ему "пронзительным любопытством" вглядывается он в людей и их жизнь и роняет удивительные замечания:

"... Еще человек, и еще, и еще. И все новые, особенные. И все кажется, что этот-то вот и будет новый, особенный, знающий то, чего не знают другие. И все то же, все те же слабости, все тот же низкий уровень мысли...

Никак не отделаешься от иллюзии, что знакомство с новыми людьми даст новые знания, что чем больше людей, тем больше ума, доброты, как чем больше углей, тем больше тепла. С людьми ничего подобного: все те же, всегда те же. И прежние, и теперешние, и в городе, и свои, и чужие, русские, ирландцы и китайцы. А чем больше их вместе, тем скорее тухнут эти уголья, тем меньше в них ума, доброты..."

И иногда крик страха и отчаяния:

"Неужели же люди, теперь живущие на шее других людей, не поймут сами добровольно, что этого не должно и не следует, а дождутся того, что их скинут и раздавят?...".

А дома одна тяжкая семейная сцена идет за другой - и все из-за собственности. Яснополянский управляющий изловил мужиков, воровавших лес. Их присудили, конечно, в острог. Они явились к графине просить о помиловании, но та не захотела сделать для них ничего. А ночью произошла бурная сцена между Толстым и женой, и он опять говорит, что единственное спасение для него - это уйти из этого дома... И после долгой муки решают на компромиссе: разделить все имущество между наследниками и таким образом освободить Толстого от собственности. Так и делают, но и это не избавляет его от душевных страданий.

"Зашел к Василью с разбитыми зубами. Нечистота рубах, воздуха и голод. Главное, вонь поразила меня, хотя я знаю это давно. Да, на слова либерала, который скажет, что наука, культура исправит все это, можно ответить только одно: устраивайте, а пока не устроено, мне тяжелее жить с теми, которые живут в избытке, чем с теми, которые живут с лишениями. Устраивайте да поскорее, я буду дожидаться внизу... Устройство одно - сделать людей добрыми. А чтобы хоть не сделать это, а содействовать этому, едва ли не лучшее средство - уйти от празднующих и живущих потом и кровью братьев и пойти к тем, замученным братьям... Не едва ли, а наверное...".

Но уйти не пускают старые, привычные связи, он все остается, все борется, все мучается. Он хочет отдать свои произведения во всеобщее пользование - это вызывает новую бурную сцену, которая кончается тем, что графиня бежит на железную дорогу, чтобы броситься под поезд. И только простая случайность спасает ее от этого, встреча с зятем, сенатором Кузминским, который, отмахиваясь от комаров, выходит из лесу как раз к ней навстречу, догадывается по ее сумасшедшему виду о том, что что-то не так, узнает от нее все, и ему удается успокоить несчастную женщину и заставить ее отказаться от ее страшного намерения...

"темные" ударили во все колокола: "таким образом совершился великий акт, - пишет один из них, - акт, беспримерный в истории..." и так далее. Но Толстой, конечно, в этом трескучем словоблудии и рекламе нисколько не виноват.

Предисловие
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

Раздел сайта: