Наживин И. Ф.: Душа Толстого
Глава XXVIII

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

XXVIII

"Мечешься, бьешься, все оттого, что хочешь плыть по своему направлению, - записывает он в свой дневник в конце 1897 г. - А рядом, не переставая и от всякого близко течет божественный, бесконечный поток любви все в одном и том же вечном направлении. Когда измучаешься хорошенько в попытках сделать что-то для себя, спасти, обеспечить себя, оставь все свои направления, бросься в этот поток, и он понесет тебя, и ты почувствуешь, что нет преград, что ты спокоен навеки, и свободен, и блажен...".

Но такие моменты были только моментами, и вновь земная жизнь ставила ему все новые и новые преграды, лишала покоя, не давала свободы и вместо блаженства посылала страдание. Если правительство бессмысленно мучает духоборов, то нельзя не встать на их защиту. И он принимает такое горячее участие в борьбе, что на его имя начинают приходить письма с угрозами в ближайшие же дни убить его, "врага Господа нашего Иисуса Христа, царя и отечества". Одно из таких покушений было назначено на 3 апреля. Все в доме были в большой тревоге, и один из последователей Толстого, А. Н. Дунаев, директор банка, с раннего утра явился к нему в дом и, совершенно забыв всякие теории о христианском непротивлении злу насилием, сжимая кулаки, повторял, что он не отойдет от Толстого ни на шаг и разделается с негодяями, как следует. Этот маленький факт показывает нам, что среди толстовцев были не одни только мертвые буквоеды-начетчики, которые не желали убивать ни бешеной собаки, ни змеи, бросившейся на ребенка, но были и живые - как и сам Толстой - люди. К счастью, все эти угрозы остались без исполнения. Сам Толстой не тревожился, но его тяготило, что есть люди, которые так ненавидят его.

"... Нам попалась по пути заброшенная в полях маленькая деревушка Погибелка, - пишет в своих воспоминаниях его сын Илья. - Земля неудобная, где-то в стороне, и к весне народ дошел до того, что у восьми дворов всего только одна корова и две лошади. Остальной скот весь продан. Большие и малые побираются...". "В первой деревне, в которую я приехал, - пишет сам Толстой, - на 10 дворов было 4 коровы и 2 лошади, 2 семейства побирались, и нищета всех жителей была страшная. Таково же почти, хотя и несколько лучше, положение других соседних деревень... Во всех этих деревнях у большинства продано и заложено все, что можно продать и заложить... Из Гущина я проехал в деревню Гнедышево. На 10 дворов здесь 4 лошади и 4 коровы, овец почти нет, все дома так стары и плохи, что едва стоят. Все бедны и все умоляют помочь им. "Хоть бы мало-мальски ребята отдыхали, - говорит баба, - а то просят папки, а дать нечего, так и заснут не ужинамши". И так далее. И он подводит итог: "Голода нет, а есть хроническое недоедание всего населения, которое продолжается уже двадцать лет, и все усиливается, которое особенно чувствительно нынешний год при дурном прошлогоднем урожае и которое будет еще хуже на будущий год, так как урожай ржи в нынешнем году еще хуже прошлогоднего. Голода нет, но есть положение гораздо худшее. Все равно, как бы врач, у которого спросили, есть ли у больного тиф, ответил: "тифа нет, а есть быстро усиливающаяся чахотка".

Администрация всячески мешала помощи голодающим: это обличало ее бездарность и беспечность. "В Чернском уезде, - рассказывает Толстой, - за это время моего отсутствия произошло следующее: полицейские власти, приехав в деревни, где были столовые, запретили крестьянам ходить в них обедать и ужинать; для верности же исполнения разломали те столы, на которых обедали, и спокойно уехали, не заменив для голодных отнятый у них кусок хлеба ничем, кроме требования безропотного повиновения. Трудно себе представить, что происходит в головах и сердцах людей, подвергшихся этому запрещению, и всех тех людей, которые узнают про это..."

Но в душе у него по-прежнему идет свое:

"Назад ехал через лес тургеневского Спасского вечерней зарей, - пишет он жене. - Свежая зелень в лесу и под ногами, звезды в небе, запахи цветущей ракиты, вянущего березового листа, звуки соловья, шум жуков, кукушка и уединение, и приятное под тобой бодрое движение лошади, и физическое и душевное здоровье. И я думал, как думаю беспрестанно, о смерти. И так мне ясно, что так же хорошо, хотя и по-другому, будет на той стороне смерти, и понятно было, почему евреи рай изображали садом. Самая чистая радость - радость природы. Мне ясно было, что там будет так же хорошо, - нет, лучше. Я постарался вызвать в себе сомнение в той жизни, как бывало прежде, - и не мог как прежде, но мог вызвать в себе уверенность..."

Насилие дикое, отвратительное давило всю Россию все беспощаднее, все бессмысленнее. Толстой начинает мечтать об основании за границей свободного органа печати, "чтобы были обличаемы и взятки, и фарисейство, и жестокость, и разврат, и деспотизм, и невежество. Я вот сейчас знаю: а) как купцы для подавления стачек предложили устроить казарму на 100 казаков, дали на это 50 000, чтобы всегда держать рабочих под страхом, б) знаю подкуп важного чиновника, в) обман чуда, г) заседание комиссии пересмотра судебных уставов, где уничтожают все последние остатки обеспечения граждан, д) цензурные ужасы, е) отношение Петербурга к голоду, ж) гонения за веру. Все это надо группировать так, чтобы захватывало как можно больше разнообразных сторон жизни..."

"Колокола", не имело никакого влияния на ход дел в России. Русское правительство, однако, в долгу перед Толстым за все это его беспокойство не осталось и, когда в 1898 г. исполнилось его семидесятилетие, оно со свойственной ему мудростью секретным - о нем знали все - циркуляром запретило печатать в газетах и журналах что-либо об этом юбилее. Но и Толстой не ослабевал в борьбе с безумцами и деятельно готовил об эту пору к печати свой новый труд "Воскресение", гонорар за который был предназначен им на помощь изгоняемым из России духоборам. А попутно он ярко обличал лживость и бесплодность той Гаагской конференции, которая должна была вскоре собраться по желанию молодого русского царя: не умея устроить мало-мальски сносного существования для своего народа, он брался устраивать дела мира!

В основу своего нового романа Толстой, несколько закрасив, положил действительное происшествие из своей личной жизни: так же, как Нехлюдов, он в молодости вступил в связь с горничной своей тетушки, Машей, которую потом прогнали, и она погибла. Это мучило Толстого до самой старости, так же, как и связь его с одной крестьянкой, на которую он намекает в своем "Дьяволе". Корректуры "Воскресения" представляют из себя что-то воистину изумительное: после десятой или двенадцатой корректуры текст снова исправлялся так, что ничего нельзя было прочесть...

"Воскресение" возбудило величайшие толки. Хотя в хоре критиков слышались и недовольные голоса, но в общем роман встретил сочувственный прием: Толстой уже слишком велик, и нападать на него было неудобно. В России книга вышла - в очень изуродованном цензурой виде - фазу в сорока различных изданиях и вызвала в правительстве и среди духовенства чрезвычайное раздражение. Изуродовали ее и за границей: Т. де-Визэва, переводивший книгу на французский язык, сократил все оскорбительное для армии и церкви, то же было в Германии, то же в Соединенных Штатах. Цензура, как оказывалось, существует везде - только в другом виде.

Молодой писатель и совершенно пьяный язычник, я долго инстинктивно как-то сторонился этой книги, точно боялся ее. Но, наконец, набрался духу - это было, помню, весной, в том самом Hy?res, где Толстой жил одно время со своим умиравшим братом Николаем и где я отдыхал после трудов ниццского карнавала, - и выписал себе эту книгу из Англии. Получил я ее, помню, вечером. После долгого отельного обеда я поднялся к себе в комнату, взялся за чтение и, не отрываясь, прочитал всю ночь, до утра. Чудовищная сила этого вопля до такой степени оглушила меня, что я совершенно не замечал тех толстовских преувеличений, которыми он сыплет и в этой книге. Он не останавливается перед такими утверждениями, что всем земледельцам - всем, не меньше! - свойствен твердый и спокойный пантеизм и вера в метампсихозу; он, не колеблясь, пишет, что Набатов, "как крестьянин, был трудолюбив, смышлен, ловок в работе и естественно воздержан и без усилия учтив, внимателен не только к чувству, но и к мнению других..." Теперь эти чрезмерности, это исступление только расхолаживает, только мешает, но тогда эти апельсинные корки я не замечал совершенно и запылал всеми огнями, готовый немедленно выступить в роли "мирового фагоцита", готовый на все, только бы преобразовать - конечно, немедленно - этот грешный мир. Связи прежней языческой жизни не пускали меня к немедленному подвигу, но это не мешало мне ненавидеть во имя Господа тех, кого я встречал ежедневно в салонах отеля. Я кипел, я требовал от всех чуда преображения, которого сам не совершал, и совершенно не желал считаться с мощью тысячелетнего разбега. И, когда вскоре попал я на французскую выставку представителем одной русской газеты, и разделал же я в своих фельетонах-письмах грешный европейский мир с его выставками!

А виновник этого моего душевного переворота, который представлялся мне если не благодетельной мировой катастрофой, то, по крайней мере, несомненным началом ее, ничего не подозревая, жил за тысячи верст от меня то в Ясной, то в Москве, и, не уставая, продолжал бурлить на весь мир или, точнее, на весь читающий мир: это далеко не одно и то же. Посетители и письма широкой рекой текут к нему со всех сторон земли. Немецкий писатель Эльцбахер выпускает книгу об анархизме, в которой отводит видное место учению Толстого и делает это с немецкой точностью и мастерством, которые восхищают Толстого и всех его последователей; в Бреславле основывается международный союз имени Толстого; румынская королева Кармен Сильва дарит Толстому свои произведения; с острова Явы приезжает в Ясную единомышленник... Имя Толстого слышится во всех концах мира, а он пишет свои откровенные дневники, публикует целый ряд громовых статей против лживости и жестокости современного строя, бичует англо-бурскую войну, защищает духоборов, пишет письмо царю о "тех ужасных, бесчеловечных, безбожных делах, которые творятся его именем", обдумывает "послание к китайцам", столько терпевшим тогда от "белой опасности", и неустанно казнит себя за страшную греховность свою: "за эти дни важно было то, что я, не помню уж по какому случаю, - кажется, после внутреннего обвинения моих сыновей, - я стал вспоминать все свои гадости. И живо вспомнил все или, по крайней мере, многое и ужаснулся. Насколько жизнь других и сыновей лучше моей. Мне не гордиться надо прошедшим да и настоящим, а смириться, стыдиться, спрятаться - просить прощения у людей (написал "у Бога", а потом вымарал). Перед Богом я меньше виноват, чем перед людьми. Он сделал меня, допустил быть таким. Утешение только в том, что я не был зол никогда; на совести два-три поступка, которые тогда мучили, а жесток я не был. Но все-таки гадина и отвратительная. А как хорошо это знать и помнить. Сейчас становишься добрее к людям, а это главное, одно нужно".

свое дело и радуется, что "анархизм без насилия, анархизм неучастия в насилии все более и более распространяется" по земле. Влияние его, в самом деле, ощутительно растет уже не по дням, а по часам, и в рядах его противников заметна растерянность. Тот же синод, видя, что первое предостережение не подействовало, еще решительнее выступает против него и в начале 1901 г. выпускает свое послание об отлучении Толстого от церкви, написанное в тех елейных тонах, с тем квазисмирением и квазиблагочестием, которыми святители думают наиболее просто купить себе народное сочувствие и доверие. Эффект отлучения был поразительный: в дом Толстого посыпался дождь писем, телеграмм, цветов, всяких приветствий, подарков, депутаций. Под влиянием деятельности петербургских безобразников революционное настроение все нарастало, и все эти манифестации в честь Толстого были не столько выражением любви к нему, сколько выражением ненависти и отвращения к обезумевшим правителям. Но было во всем этом, конечно, и много стадного и истерики, и это Толстой понимал больше, чем кто-либо...

Но были сочувственники и на стороне синода, конечно. Так, 1-е московское общество трезвости, которое, недавно избрав Толстого своим почетным членом, теперь постановило исключить его из общества. И в письмах, которые сыпались дождем в Ясную Поляну, были и ругательные, вроде вот этого: "звероподобному в человеческой шкуре Льву. Да будешь ты отныне анафема проклят, исчадие ада, духа тьмы, старый дурак. Лев - зверь, а не человек, подох бы скорее, скот. Один из скорбящих о погибшей душе твоей, когда-то человеческой".

Горячие революционные волны захватывают иногда и Толстого и вместе со всеми он протестует против закрытия правительством союза писателей, он снова обращается с резким публичным письмом "К царю и его помощникам", в котором пытается выразить то, чего требует выросший из пеленок русский народ от правительства для устроения если не царства небесного, то царства земного. И тут мы должны отметить одну очень резкую и чрезвычайно характерную черту в облике Толстого.

В это огневое время нарождения русской революции, которая чрез пятнадцать лет потрясла своими судорогами весь мир, культурный и гуманный русский человек, уходя от насилия правительства, неизбежно попадал под насилие левых партий, которые связывали его по рукам и по ногам. Если что в левых партиях было неблагополучно, - а там было неблагополучного много, - то выступить против этих недостатков было почти невозможно. Едва ли не один Толстой находил в себе мужество, восставая против безумств правительства, не подчиняться в то же время диктатуре слева, и часто говорил левым жестокую правду в глаза со своей обычной смелостью. Сочувствуя освобождению народа, он не любил революционеров и не скрывал этого. И его они не любили, хотя и пользовались им, как могучим тараном, чтобы бить по гнилому Петербургу.

максимализме русского народа он нашел благодарную почву, и все разбег делали такой, как будто им нужно было выпрыгнуть из земной жизни сразу в царство небесное...

Предисловие
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

Раздел сайта: