Наживин И. Ф.: Душа Толстого
Глава XXXV

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

XXXV

Под потоками крови огни революции постепенно потухали. Правительство, не справившееся с Японией, справилось со своим народом. Оно торжествовало. Но напрасно: болезнь была только загнана внутрь. Раз как-то я вышел в свой сад, где у меня работали босяки. Один из них, Алеша Кривой, спросил, нет ли чего новенького в газетах. Я сказал, что опять как будто пахнет войной.

-- Вот дал бы Бог! - сказал он.

Я удивился: это зачем еще нужно?!

-- А как же? Как только война опять, так опять "вставай, подымайся, рабочий народ..." - сказал он. - Только теперь поведем уж дело умнее...

-- Это как же умнее? - спросил я.

-- А так, что всех под метелочку теперь вырежем, кого надо...

Но войны не было, и жизнь как будто вступала понемногу в свою прежнюю колею.

В 1906 г. тяжело заболела графиня. В Ясной началась тревога. Появились доктора. Больную могла спасти только спешная операция. Толстой не верил в нужность медицинского вмешательства. Он, как рассказывает его сын Илья, считал, что приблизилась великая и торжественная минута смерти, что надо подчиниться воле Божией и что всякое вмешательство врачей нарушает величие и торжественность великого акта смерти. Когда доктор определенно спросил его, согласен ли он на операцию, отвечал, что пусть дело решают больная и дети, а что он устраняется и не будет говорить ни за, ни против.

-- Если будет операция удачная, позвоните мне в колокол два раза... - сказал он детям, готовясь уйти в лес. - А если нет, то... Нет, лучше не звоните совсем, я сам приду...

Он ушел в лес и ходил там один и молился.

Чрез полчаса, когда операция была кончена, Илья Львович с сестрой Марией побежали искать его. Он шел им навстречу испуганный и бледный.

-- Благополучно, благополучно! - закричали они.

-- Хорошо, идите, я сейчас приду... - сказал он сдавленным от волнения голосом и опять ушел в лес.

После пробуждения графини от наркоза он вошел к ней, но скоро вышел в подавленном и возмущенном состоянии.

-- Боже мой, что за ужас! - говорил он. - Человеку умереть спокойно не дадут. Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки... И стонет, больше, чем до операции. Это пытка какая-то...

Только чрез несколько дней, когда графиня начала поправляться, он успокоился и временно перестал осуждать докторов. Но - остался все же при своем...

Смерть обошла Ясную на этот раз стороной, и снова началась ее широкая, гостеприимная, немножко безалаберная жизнь. В Москву старики на зиму больше уже не переезжали. Но посетители ехали и сюда со всех сторон, и вечерами в огромной столовой велись всегда оживленные беседы, в которые Толстой вносил свои неожиданные, яркие искорки-мысли. И хотя он и восставал против того преувеличенного места, которое отводится в жизни культурных кругов искусству и литературе, но тем не менее чаще всего именно на эти темы сбивался разговор в уголке вкруг лампы с огромным абажуром. Суждения Толстого в этих областях были всегда неожиданны и очень оригинальны.

-- Читаю Гёте и вижу все вредное влияние этого ничтожного, буржуазно-эгоистического, даровитого человека на то поколение, которое я застал... - говорит он. - А в особенности бедного Тургенева с его восхищением перед "Фаустом" (совсем плохое произведение) и Шекспиром, и, главное, с той особенной важностью, которую приписывают разным статьям: Лаокоонам, Аполлонам и разным стихам и драмам. Сколько я помучился тогда, когда, полюбив Тургенева, желал полюбить то, что он так высоко ставил. Изо всех сил старался и никак не мог! Какой ужасный вред - авторитеты, прославленные великие люди да еще ложные!..

меры. Они дают говорить своим героям столько и таких вещей, которых они не могли бы говорить. Пушкин раз сказал одной даме: "а вы знаете, ведь Татьяна отказала Онегину и бросила его. Этого я никак не ожидал от нее". Пушкин создал ее такою, что она не могла поступить иначе. У Горького же герои поступают так, как он заранее предпишет им. И у него нет ни одного доброго лица. У Чехова пропасть их, то же у Достоевского, у Диккенса, у Гюго. У Горького не чувствуется доброты, нежности... И Байрона вот я не мог до конца дочитать: его герои говорят то, что он вперед решил вложить им в рот.

Но, несмотря на все эти разговоры, чувствовалось, что литература, вся, была для него, как какой-то уже потерянный рай, но зато никто кроме него не чувствовал так тот подлинный рай, в котором он жил и которым ненасытно наслаждался:

"Ходил гулять. Чудесное осеннее утро, тихо, тепло, зеленя, запах листа, - заносит он в свой дневник. - И люди, вместо этой чудной природы, с полями, лесами, водой, птицами, зверями устраивают себе в городах другую, искусственную природу, с заводскими трубами, дворцами, локомобилями, фонографами... Ужасно и никак не поправишь".

Но потихоньку надвигались те сроки, те развязки, от которых не уходил ни один смертный. Вдруг тяжело заболела и умерла в Ясной любимая и самая ему близкая из всей семьи дочь Марья Львовна. Он ходил, - рассказывает его сын Илья, - молчаливый и жалкий, напрягал все свои силы на борьбу со своим горем, но никто не слышал от него ни одного слова ропота, ни одной жалобы, - только слова умиления... Когда понесли гроб в церковь, он оделся и пошел провожать, но в церковь не пошел, а у выхода из парка остановился, простился с покойницей и пошел по пришпекту домой. "Я посмотрел ему вслед, - пишет Илья Львович. - Он шел по тающему мокрому снегу частой, старческой походкой, как всегда, резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся..."

Через два дня Толстой записывает в свой дневник: "Нет, нет, и вспомню о Маше, но хорошими, умиленными слезами, - не об ее потере для себя, а просто о торжественной, пережитой с нею минуте, от любви к ней..." И через месяц он пишет так: "Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа - одно из самых важных, значительных времен моей жизни..."

и его детьми потом. Только одна Марья Львовна делала из этого правила исключение. "Бывало, подойдет, погладит его по руке, приласкает, скажет ему ласковое слово, - говорит Илья Львович, - и видишь, что ему это приятно, и он счастлив и даже сам отвечает ей тем же. Точно он с ней делался другим человеком... И вот со смертью Маши он лишился этого единственного источника тепла, которое под старость ему становилось все нужнее и нужнее..."

И, оставив свою Машу на тихом сельском кладбище, старенький и одинокий Толстой снова пошел в неведомые дали жизни, уже совсем один. Снова устраивает он у себя школу для крестьянских ребят, - выше я рассказывал о его занятиях в ней над Евангелием, - пишет свои пламенные статьи, и правительство, которое, в упоении победы над революцией, не стесняет себя уже решительно ни в чем, не смеет переступить порога этой старой усадьбы, не смеет тронуть этого худенького, шамкающего старичка, который один говорит на всю Россию, на весь культурный мир то, что никто говорить не смеет. Его нападения становятся все беспощаднее и беспощаднее, клейма, которые кладет он на преступные лбы эти, горят огнем, но у противников его против него есть только одно оружие, слово, и, Боже мой, до чего жалки они в обращении с этим оружием! Пресловутый Иван Кронштадский, очередной, но неудавшийся кандидат в чудотворцы, лечивший - пятьсот рублей за визит - богатых купцов от запоя и встречаемый в своих погромно-чудотворно-медицинских турне губернаторами, выступает против "рыкающего льва" с обличительной статьей. Святитель упрекает его в отречении от Христа, в обожествлении телефона, телеграфа и всяческой технической культуры, он грозит ему гневом Божиим, точно гнев этот находится в кармане его рясы, и муками ада. И это было все, что у них нашлось! Потом, впрочем, святитель сочинил и молитву еще, в которой просил Господа поскорее убрать с земли богохульника-графа.

окне, но проходивший мимо офицер оскорбился видом еретика, разбил стекло и изорвал портрет: это можно было сделать безнаказанно и даже получить одобрение от начальства. Какой-то простачок шлет в Ясную ругательное письмо с портретом Толстого: к голове старика пририсованы рога дьявола... Сыплются письма с эпитетами "старый дурак" и "подлец" - справа за "поругание святыни и подрыв основ", слева за то, что в Ясной живут, по распоряжению графини, стражники. Иногда слепая злоба эта брызжет ему прямо в лицо. Встречает он на шоссе двух пьяных крестьян, и один из них кричит ему: "ваше сиятельство, дай Бог скорее тебе околеть!" и завязывает ругательства. Толстой подъехал к ним и спрашивает: "За что ты на меня? Что я тебе сделал?" Тот, который ругался, замолчал, а другой стал уверять, что они ничего не говорили. "Да как же не говорили? - сказал Толстой. - Ведь я слышал..." Тогда другой заорал: "Да что ты пристал? Что ты в меня из ружья, что ли, выстрелишь? Ступай ты..." И опять он грязно выругался...

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42

Раздел сайта: