Гусев Н. Н. - Толстому Л. Н., 22 декабря 1909 г.

35. Н. Н. Гусев — Л. Н. Толстому

22 декабря 1909 г. Корепино*.

Корепино. 22 декабря 09.

Милый, дорогой Лев Николаевич!..

Я виноват перед вами, что долго не писал. Простите. Виною тому была отчасти моя поездка к Шашкову1, отчасти же и более всего то, что за последие три недели я потерял самого себя и сансара2 овладела мною. Из ее цепких когтей я убежал чуть живой и теперь еще не совсем пришел в себя.

Путешествие мое к Шашкову было для меня не только очень интересно, но и очень поучительно. После моего отъезда он написал письма вам и Александре Львовне; мне он прислал черновики этих писем; но его письма вообще не выражают его души, в них проявляется только какая-то восторженная наивность. На самом деле, он очень серьезный и очень сильный человек.

По происхождению он черниговский крестьянин, жена его — терская казачка. До ссылки они занимались на Кавказе в Ессентуках торговлей скобяным товаром и, кроме того, он продавал открыто на базарах обновленские издания, как дозволенные, так и конфискованные3. Но причиной его ссылки было не это, а то, что в его отсутствие жена его отдала его паспорт одному скрывавшемуся революционеру. Революционер попался с этим паспортом, и, продержав несколько месяцев в тюрьме, администрация выслала Шашкова, его жену и шурина на 2 года в Чердынский уезд.

Как и большинство ссыльных, Шашковы прибыли в ссылку без копейки собственных денег. В полицейском управлении в последний день ареста им выдали полагающиеся 30 копеек кормовых денег, на 20 копеек они купили в городе хлеба и с гривенником в кармане прибыли на место ссылки.

Здесь Шашков со свойственной ему необыкновенной энергичностью и работоспособностью принялся за первую представившуюся ему работу — пилку и сплав леса. Работа эта была ему трудна и непривычна — в местности, где он жил, лесов нет; но при помощи крестьянской выдержки и привычки к труду он преодолел все трудности, и благодаря его необыкновенной трудоспособности и трудолюбию они прожили ссылку не только не нуждаясь, но богатой рукой. С местными крестьянами они очень сблизились, помогая им не только советом и участием, но и работой. У него было много ваших книг, и он давал их всем желающим, и этих желающих было очень много, чуть ли не все село. Я был у них за полторы недели до его освобожения; при мне приходили к нему прощаться крестьяне, уезжавшие в лес на работу на долгий срок; он давал им советы: не курить, не пить водки, читать хорошие книги и избегать поповской литературы.

Урядник местный, хотя знал радикальные взгляды Шашкова, которых тот не скрывал ни от кого, однако очень ценил и уважал его, потому, главным образом, что под его влиянием совершенно исчезло среди ссыльных пьянство, повсеместно распространенное теперь в их кругах.

Жене Шашкова в ссылке тоже пришлось учиться и привыкать работать. «Какой первый хлеб я испекла, — говорила она мне, — сверху ножичком, а в середке ложечкой. Труднее всего мне далась стирка».

«А больше детей у нас нет и не будет», — сказала она мне при муже. И на всех их отношениях к людям и друг к другу я видел ту силу и свободу, которую дает целомудрие мысли и тела.

Игнат Ефимович пользовался всеобщей любовью не только среди местных крестьян и ссыльных, но и многих жителей города, куда он ездил на некоторые работы. Особенно хорошие отношения установились у него с дочерью местного богатого купца, вдовой, человеком с разбитой семейной жизнью и истерзанной душой. Она подарила ему на память вышитую ею шелковую закладку для книг со словом: помни. И я не заметил в его жене ни малейших признаков ревности. Напротив, она только радовалась, что ее Игната все так любят.

Вчера чердынский библиотекарь писал мне: «Друзей вчера проводил, не мог утерпеть, чтобы не прослезиться, да и все почти не могли удержаться от этого, кто провожал, особенно Капитолина Георгиевна (это ссыльная барышня, об ней речь будет впереди), которая разрыдалась. Никогда не приходилось мне встречать таких людей, как Игнат Ефимович. Очень жаль его!»

Из города Шашков писал мне:

«Не чувствую никакой радости освобождения... Надеюсь, что и для вас два года ссылки пройдут также незаметно, как и для меня». Увы! Надежде этой не суждено осуществиться. Шашков — из тех рабочих людей, которые, по вашему выражению, как их ни кинь, все станут на ноги; я же не перестаю чувствовать всей тягости своего существования на счет чужих трудов, лишась в ссылке возможности даже того нетяжелого труда, которым кормился ранее. Кроме того, не перестаю чувствовать не столько мучительность, сколько нравственную незаконность того плена, в котором нахожусь вместе с другими. Мысль никак не может примириться с тем фактом, что есть кто-то, кто может распоряжаться твоей жизнью. И это не тот Кто-то, «безначальный и бесконечный как небо», от которого чувствуешь себя не только в полной зависимости, но Который есть источник твоей истинной жизни и Который ведет тебя только к твоему благу, как бы ни казалось иногда ужасно и жестоко то, что он с тобою делает, — нет, распоряжается твоей жизнью кто-то такой же маленький и ничтожный, как и ты, и даже еще меньше и ничтожнее, потому что как ни плохо я живу, я, по крайней мере, не беру на себя задачи мешать жить другим людям. С этим происходящим не только на моих глазах, но и надо мною насилием я никак не могу примириться, хотя бы я прожил в ссылке 50 лет. Но я и в азбуке последняя буква и пишется она раскорякой, и потому прерываю рассказ о себе и лучше расскажу о той ссыльной барышне Капитолине Георгиевне, которая разрыдалась при проводах Шашковых.

Это удивительный человек, живущий, как птица небесная, всегда готовый всем пожертвовать для других и ищущий этой жертвы. Она имеет необыкновенную способность привлекать к себе симпатию всех людей, ее узнающих. Вызвала даже симпатию чердынских полицейских чиновников, которые, несмотря на то, что она была сослана за содействие партии анархистов-коммунистов, а анархистов наше полицейское управление не любит и упекает их всегда на Печору или около нее, назначили ее в большое пригородное село, лучшее место в уезде. Приехала она туда с гривенником в кармане, полученным в полицейском управлении; а ей было всего 17 лет, она училась на фельдшерских курсах, жила у родителей и никогда не зарабатывала себе пропитание. На гривенник купила она молока, а квартиру сняла в долг у старушки-вдовы, жившей с дочерью, тоже вдовой, и внучкой. Поселилась у них Лина, и так они ее полюбили, что недели через две все денежные счеты между ними были кончены; она стала жить с ними как дочь, вошла во все интересы их жизни, ела и пила с ними вместе, и хозяйки только одного желали: чтобы Лина от них не уходила.

ссыльных. Квартиру ее сейчас же занял другой ссыльный. Проездом к Шашкову я заезжал к этому ссыльному. Хозяйка, узнав, что я еду в Бондюг, сказала мне: «Ты скажи Лине: шибко, шибко мы по ней скучаем, шибко ее жалеем. Не слыхал ты, не надумала она опять к нам переехать?» Рассказала мне хозяйка, что Лина приезжала к ней в гости (а ссыльным строго запрещено без разрешения ходить из одной волости в другую), но ее увидал стражник, донес приставу, пристав призвал к себе и велел сейчас же убираться обратно. — «А я на него белье стираю. Прихожу к нему и говорю: я тебе буду весь год даром стирать, только оставь ты нам Лину еще на денечек». — «Ну, не реви, — говорит, — пусть еще день побудет, а там пусть убирается». А когда уехала Лина, я была у него с бельем и говорю: «Уж ты, как хочешь, а я Лину еще привезу. Сама за ней приеду и привезу и так ее спрячу, что ты ее и не найдешь, а найдешь, так и меня арестуй с ней вместе».

Все любят этого милого ребенка. Но не этой любовью живет ее душа. Она живет своим революционным прошлым. 15 лет она участвовала в экспроприациях, бегала от погоней, хранила награбленные деньги; 16 лет была арестована, а 17 сослана. (Знать, плохи дела русского правительства, коли оно боится детей; и сколько таких детей повешено, гибнет в тюрьмах и ссылках!) Родной брат ее был убит при побеге. И все эти впечатления кровавой, но захватывающей деятельности, этой игры в смерть или успех так запечатлелись в ее недоразвившейся душе, что единственное, чем она живет, что придает ей силы переносить скучное и томительное изгнание — это воспоминание о московоском периоде жизни, когда вся она без остатка отдавала себя «делу». Критического отношения к революционной деятельности вообще и своей, в частности, в ней не заметно и признака; и ссылка ничему ее в этом отношении не научила.

в Корепине, где есть фельдшер (а во всей Тулпанской волости с ее 13.000 квадратных верст пространства нет совсем медицинской помощи). Это тихая, скромная девушка, с вьющимися черными волосами, которые она заплетает в две косы с розовыми ленточками на концах. Она немного была избалована в родительском доме и испорчена многочисленными ухаживателями в революционных кружках (ухаживание и влюбленность в революционной среде принимают характер особой силы, получают некоторый зловещий отпечаток как бы пира во время чумы или пляски на дымящемся вулкане). Но по своим основным душевным свойствам наша Лида то же, что и бондюжская Лина: то же желание и потребность жертвы, то же слепое увлечение, доходящее до самозабвения, революционной деятельностью, та же жизнь прошлым и то же неумение сделать настоящее хоть сколько-нибудь удовлетворяющим и не столь тягостным; та же всеобщая любовь, та же исключительная привязанность хозяйки, относящейся к ней как мать к дочери. Разница только в том, что наша Лида немного постарше (ей 23 года). Но вследствие этого сила ее слепого увлечения революционной деятельностью еще более поразительна.

За два месяца, как она живет здесь и бывает у нас каждый вечер, ни разу между нами не происходил разговор о тех основах, во имя которых руководители ее партии требуют общественного переворота; или о методах его, ближайших формах или отдаленных последствиях. Те вопросы общественного переустройства, над разрешением которых работали и работают теоретики анархизма, не только ее не интересуют, но она и понятия не имеет о том, как разрешаются они людьми ее партии. Из сочинений Кропоткина не могла ни одного дочитать от скуки.

Спрашивается: что же привлекло это доброе, кроткое существо к той кровавой, гордой и самоуверенной деятельности, столь противной ее натуре, когда она не знает и даже ие интересуется знать тех сложных, запутанных соображений, во имя которых провозглашается и проповедуется эта деятельность ее руководителями? — Насколько я могу понять, только одно: желание жертвы, которое, сообразно с духом времени и настроением окружающей среды приняло именно эту, а не другую форму. Для меня встреча с нашими анархистками подтвердила только ту истину, к которой я на основании знания революционной среды пришел уже давно: что женщины придают революции весь тот ореол духовной красоты, почти святости, которым она пользуется и до сих пор в глазах многих из молодежи. Не будь женщин, вкладывающих в революционную деятельность всю силу свойственного им самопожертвования, или женственных мужчин, революционные партии состояли бы чуть не сплошь из бездушных теоретиков, неспособных никого увлечь, и из людей с порывами дикой мстительной злобы, понятной вследствие векового угнетения народа правящими классами, но отвратительной самой по себе. И только женщины могут, живя высшими духовными основами, предаваться деятельности, исходящей совсем из других начал, и не видеть в этом никакого противоречия, даже когда им на это указывают не только рядовые люди, с кем сталкивает их жизнь, но и мудрейшие люди и учителя человечества.

***

Недавно проводили мы одного из наших сожителей — старого казака Полтавской губернии деда Дуброву. Я писал о нем прошение и письмо Столыпину, прося не прибавлять ему срока ссылки за побег, как это всегда делается, указывая на то, что бежал он на родину только потому, что в первый год его ссылки все ссыльные здесь очень страдали, не получая казенного пособия, не имея никаких заработков и встречая повсюду подозрительное и враждебное отношение со стороны населения. А Столыпин по его прошению не только не прибавил ему срока, но и совсем уволил его за 3 месяца до срока. Мы все были рады за деда, а более всего был рад он сам и готов был ехать сию же минуту как получил проходное. Но нужно было найти подводу до города и уложиться, и два дня дед провел как в чаду и не спал две ночи.

В последний вечер перед его отъездом собрались к нам все почти ссыльные проводить деда, и задали мы пир. Было также несколько мужиков, девок и парней. Вся наша горенка была полна народу.

«Эй ты, зимушка, зима, холодна очень была!» И из двух десятков мощных грудей стоном вырывался отчаянный припев:

Э-эх, русский народ,
В ссылке весело живет!..

Легкие дышали как меха; было бы дело летом, наш хор был бы слышен у самого урядника и в волостном правлении. (Урядник и писарь тоже посетили нас, но позднее, когда многие разошлись).

Молодой мужик, подвыпивший, сидит на кровати и пьяным голосом говорит мне: «Вот дурак я был прежде, боялся ссыльных. Я в третьем годе десятским был, досталось мне Корнея вести в Кикус; а жена мне говорит: он тебя убьет. Я и сам боялся. Дурак был!»

— «А теперь не боишься ссыльных?» — спрашиваю я.

— «Чего бояться? — вдруг неожиданно громко восклицает он. — За нас страдаете, за всю Россию страдаете», — кричит он, и в его пьяном голосе слышатся слезы.

Когда запели хохлацкие песни, дед не выдержал, расплакался и ушел. Ему было приятно, что все ссыльные рады за него и собрались его проводить; а лавочник, богатый мужик, сказал, прощаясь, ему: «Не будет на это лето у меня косаря!» (дед был учителем всех ссыльных в косьбе); а теперь поют песни его родины, по которой он страдал три года, а теперь вот-вот увидит ее, увидит свою старуху, сына, внуков, кума Дурнопыха, деревенскую церковь, родное поле, по которому он ходил 50 лет и знал всякую межу и былинку...

А под конец заставили мы петь наших поляков. Всем очень понравились их песни — то мрачно-решительные, как национальная «варшавянка», то безудержно-веселые, но и в том, и в другом случае призывающие к энергичной деятельности, столь противоположной русский пассивности. А я смотрел на их горящие одушевлением, сильные, смелые, мужественные лица и думал: для чего эти люди, искусные рабочие (один из них слесарь, другой шахтер, третий чернорабочий) томятся здесь в праздности, влачат полуголодное существование, не знают, куда девать время, от скуки ссорятся друг с другом, скучают по оставшимся без кормильцев семьям? Зачем и за что, за какие грехи?..

О, если бы видели наши слепые вожди, какие горячие уголья собирают они себе на голову своими казнями, тюрьмами, ссылками!..

существованием и всякими унижениями?.. Неужели не понимают они, что «обиженная слеза даром не канет, а все на человеческую голову»?..

***

Ну, прощайте. Кланяюсь Софье Андреевне и Марье Александровне. Не забывайте меня, а мне не нужно напоминать, чтобы я вас помнил.

Ваш Н. Гусев

Примечания

* На конверте помета А. Л. Толстой: «Н. Гусев. Отв<етил> Л. Н. 14 января 1910 г.» (ПСС. Т. 81. С. 43).

1 — крестьянин с. Карпавичи Черниговской губернии, живший в Ессентуках. В 1907 г. был сослан в Чердынский уезд Пермской губ. на два года вместе с семьей за передачу своего паспорта скрывавшемуся революционеру. В декабре 1909 г. Шашков писал Л. Н. Толстому, а по возвращении своем из ссылки заезжал в Ясную Поляну.

2 — термин индусских религий, обозначающий никогда не прекращающееся существование души, вечно переходящей из одной земной формы в другую. В записи дневника 7 марта 1904 г. Л. Н. Толстой определяет этим термином «суету жизни» (ПСС. Т. 55. С. 17). В этом же значении называет ее и Гусев.

3 Издательство «Обновление» в 1906 г. в Петербурге выпускало антиправительственные и антицерковные статьи Л. Н. Толстого. Большинство изданий «Обновления» было конфисковано.

Раздел сайта: