Жданов В. А.: Из писем к Толстому (По материалам толстовского архива)

ИЗ ПИСЕМ К ТОЛСТОМУ

(ПО МАТЕРИАЛАМ ТОЛСТОВСКОГО АРХИВА)

I

К огромному рукописному наследию Толстого примыкает его огромный архив. В Ясной Поляне сохранялись каждое письмо, каждая записка, каждый счет. Это было принято в отношении писем, адресованных не только самому Толстому, но и другим членам семьи. Архивы С. А. Толстой и ее дочери Т. Л. Сухотиной тоже огромны; они содержат разнообразные материалы, письма художников, писателей, общественных деятелей. Они заслуживают специального исследования и особого обзора.

Наша тема — архив самого Толстого. Толстой мало заботился о судьбе своих рукописей и архива, — все сохранилось благодаря заботам семьи и близких друзей. Если в первые годы письма сохранялись в силу усадебной традиции, то впоследствии, когда корреспонденция перешла за обычные пределы переписки частного лица, пришлось упорядочить способ хранения, завести своего рода канцелярию. С середины 90-х годов письма Толстого стали копировать (автентичным способом на папиросную бумагу), а письма его корреспондентов подбирать по сериям; впоследствии был заведен «входящий журнал». Если бы не были приняты эти меры, мы были бы лишены теперь возможности изучать эпистолярное наследство Толстого.

лиц были единичны. С 80-х годов, когда новые искания Толстого, его протест против самодержавно-крепостнического строя стали волновать многих, число корреспондентов значительно возросло. Одни выражали сочувствие новым взглядам, другие просили ответа на волновавшие вопросы, третьи полемизировали, благодарили или укоряли за поднятый меч. Незначительное количество среди этих писем продиктовано погоней за автографом; в подавляющем большинстве получались письма неподдельной искренности. Тогда же стали появляться и ругательные письма — малограмотные, главным образом черносотенников и церковников, раздраженных разрушительной, разоблачающей деятельностью Толстого.

С каждым годом количество писем случайных корреспондентов увеличивалось, дойдя под конец до огромных размеров. Толстому писали уже не только по принципиальным вопросам. Его забрасывали самыми разнообразными просьбами и вопросами на всех европейских, иногда и восточных языках. Необычайно интересны письма от потерпевших различные жизненные крушения, — их было особенно много в последние годы.

Ореол великого писателя был притягивающим центром для униженных и оскорбленных, для всех, кто был жертвой условий, созданных самодержавным режимом. С ростом популярности Толстого к нему все чаще и чаще стали обращаться люди в дни тяжких личных невзгод. Почтовый адрес Ясной Поляны служил своего рода трибуной для желавших высказаться, протестовать, ждавших веского авторитетного совета, искавших моральной поддержки или простой материальной помощи. Для не имеющих возможности громко говорить, для затерянных в общей массе обывателей, лишенных голоса, обращение к Толстому приобретало общественную значимость.

Писать Толстому становилось событием, своеобразным общественным актом. Ему писали о самом важном, самом волнующем. К нему обращались лично

Благодаря всему этому, архив Толстого сохранил ценнейшие документы прошлого. Их ценность не в популярности авторов, — большинство из них никому не известно, — а в том, что писавшие превращались в своеобразных летописцев, ярко, изнутри освещавших различные стороны жизни своей эпохи и, главным образом, будничные, бытовые ее проявления.

Толстой, разумеется, не имел возможности отвечать на все письма; он отвечал на самые важные с его точки зрения. Любопытно, что Толстой считал себя обязанным ответить, хотя бы кратко, тем корреспондентам, которые приложили к своим письмам почтовые марки.

Установившийся порядок: почта подавалась Толстому (десятки писем ежедневно), он сам распечатывал все письма и читал, делая пометы на конвертах. Б. О. (без ответа) — отбрасывалось в архив. Отв— Толстой отвечал тотчас же или откладывал в пачку писем, ожидавших ответа; в последние два года он часто писал краткий ответ на конверте полученного письма, а затем подписывал машинописную копию с него. Другие пометы предназначались для секретаря: ставились его инициалы или надписывался краткий конспект для ответа. Иногда секретарь полностью переписывал конспект, дополняя от себя вводные фразы, иногда пространно развивал взгляды Толстого. Рукописи начинающих поэтов, беллетристов обычно возвращались с кратким уведомлением от имени Толстого, примерно таким: «Лев Николаевич не любит стихов и не советует заниматься таким пустым делом»; «Лев Николаевич не видит в присланной рукописи и проблеска таланта». Почти никогда не оставались без ответа просьбы о книгах. Толстой сам отмечал на конверте, какие книги следует послать (обычно брошюры «Посредника»). Их отправляли бесплатно.

Письма с комментариями составят тридцать томов академического издания сочинений Толстого, т. е. около тысячи двухсот печатных листов. Несмотря на это огромное количество писем, написанных Толстым, большая половина получавшихся им писем оставалась без ответа. Многие из этих, до сих пор почти не исследованных, документов представляют замечательный интерес. Ниже мы делаем попытку выделить из огромного архива образцы писем разных категорий, преимущественно оставшиеся без ответа. Печатаются, главным образом, письма случайных корреспондентов, что позволяет показать ту часть архива, которая остается в стороне при изучении эпистолярного наследия Толстого. Взято несколько групп: просительные и анонимные письма, письма, носящие узко личный характер, и письма, представляющие широкий общественный интерес.

Кроме того, дано несколько писем — откликов на художественное творчество Толстого («Крейцерова соната»). Последняя категория представляет интереснейший материал для современного исследователя. Признания неизвестных людей, сделанные непосредственно под влиянием нового произведения, без всякой мысли об их публикации, без надежды на ответ (чаще писали анонимно), дают редкую возможность как бы подслушать голос рядового читателя того времени. Реакцию современников можно лучше всего изучить именно по этим материалам, а не по критическим статьям, газетным и журнальным отзывам, чем обыкновенно оперирует историк литературы. «Крейцерова соната», которой посвящен ряд публикуемых писем, породила очень большое количество откликов, ибо она внесла страшное смятение в души читателей.

По каждой категории представлены, по возможности, письма разных оттенков: наивные, трогательные, волнующие своей искренностью, своей жестокой правдой. Необходимо показать и ругательные письма, в массе своей бездарные. Но и они не лишены интереса, как продукт своего времени.

II

Обзор начинается просительными письмами. О количестве и характере этих писем, почти всегда остававшихся без ответа, мы можем судить по трехлетнему периоду (1905—1907), специально изученному нами. В архиве Толстого за эти три года сохранилась одна тысяча просительных писем. 50 процентов из них — просьбы о помощи в силу тяжелого материального положения; 25 процентов — просьбы об единовременном пособии или стипендии для обучения в низших и средних учебных заведениях; 8 процентов — то же в высших учебных заведениях; 8 процентов — на лечение; 5 процентов — просьбы помочь найти работу; 3 процента — просьбы о помощи для поездки к месту работы, на родину, за границу и 1 процент — на «семейное счастье» (приданое, свадьбу, первые расходы по хозяйству). Из этих писем в 260 точно указаны просимые суммы (от нескольких рублей до шести тысяч), в общем составляющие 123 тысячи рублей. В остальных 740 письмах определение размера помощи возлагалось всецело на усмотрение Толстого. Просили небольшие суммы, просили на покупку земли и домов; на целые стипендии. Если считать в среднем по 500 рублей на письмо (это средняя цифра писем с фиксированными суммами), то получится еще 370 тысяч, т. е. всего около 500 тысяч за три года, или около 170 тысяч рублей за один год. Надо помнить, что такого предела эта цифра достигла при твердо проводимых отказах. Во сколько раз она выросла бы, если бы Толстой стал на путь внешней филантропии! Приблизительно, половина корреспондентов просила заимообразно, часто определяя срок возврата, остальные предупреждали, что денег вернуть не в состоянии. По социальному составу просители трудно определимы: на это имеется мало указаний. Всего больше писали женщины — дочери и жены мелких чиновников, а также ученики гимназий и учительских семинарий. Встречаются письма сельских учительниц, отставных офицеров и чиновников, потомственных дворян, разорившихся купцов, псаломщиков, солдаток, крестьян, осужденных (из тюрьмы). Значительно меньше писем рабочих, совсем нет писем известных лиц и очень мало от иностранцев.

«Последняя соломинка», «якорь спасения» фигурируют почти везде. Язык униженной просьбы чередуется с почтительным тоном. Наивная вера в силу богатого филантропа сменяется обычным ходатайством профессионального попрошайки. Многие корреспонденты были совершенно убеждены, что их просьбы являются необычным исключением. Другие, напротив, прекрасно понимали, что Толстого забрасывали письмами, что он не в состоянии всех удовлетворить, но они надеялись, что его богатство и исключительность их положения дают им право на помощь. Многие письма писались в форме прошений на больших листах бумаги. Прилагались свидетельства о бедности и другие документы (эти бумаги Толстой возвращал). Начинались письма, обычно, извинением: «Прочитав мое письмо, вы, быть может, удивитесь, что совсем вам незнакомый человек обращается к вам с просьбой. Простите и дочитайте до конца. Я сын бедных родителей...». Или: «Я мать многочисленного семейства...» и т. п.

О чем только ни просили! На бедность и на учение, на уплату карточного долга, на покрытие растраты, в возмещение покражи, чтобы спасти дом от торгов, на залог при поступлении на службу. Дети-сироты после смерти отца просили прислать на хлеб и одежду или на швейную машину, чтобы мать имела заработок. Сельский учитель прислал длинную декларацию, объясняющую, почему он хочет учиться, и приложил подробную смету на расходы. Другой утверждал: «Я знаю, граф, что для вас сумма в двести рублей ничто, а для нас, интеллигентных нищих, — талисман будущего». Группа учеников сообщала, что ряду их товарищей грозит увольнение за невзнос платы. По примеру периодических изданий, они приложили заполненный почтовый перевод, в котором Толстому оставалось лишь вставить сумму и подписаться. Изобретатель просил заимообразно крупную сумму на реализацию изобретения, сулящего миру большие выгоды. Неизвестный музыкант «не милостыни, не подарка, а в долг» просил три тысячи на создание духового оркестра, подробно излагая гуманный способ эксплоатации оркестрантов. Вдова бедного интендантского чиновника просила «не десятки рублей», а три рубля, которые спасли бы ее от голода. Инвалид с обрезанными пальцами, в подтверждение просьбы, обвел в письме контур своей руки. Престарелая женщина просила несколько рублей, чтобы прожить то время, пока определят ее в богадельню. Просивший пятьсот рублей обещал выплачивать их по пяти рублей в год(!). Женщина просила уплатить ее срочный долг в четыреста рублей».

«Долг мой велик, но и великодушие ваше велико», — писала она. Мать внебрачного сына, на склоне лет, в большом письме рассказала о своей тяжелой жизни и умоляла Толстого дать ее сыну, талантливому музыканту, возможность закончить образование. Студент просил помощи для семьи (он два раза занимал у А. П. Чехова и во-время возвращал). Гимназист просил на покрытие долга 38 руб. 88 коп. Камышинский мещанин, имея «горячий характер к рисованию», просил пособие в сто рублей. Ученик — на фехтовальный прибор двадцать пять рублей. Слушательница высших женских курсов — на микроскоп. Настоятель монастыря — на постройку нового корпуса. Священник, безрезультатно обращавшийся к митрополитам, по совету архиерея обратился с просьбой о пожертвовании на строящийся храм(!). Девочка — на лечение матери («если не можете десять рублей, то, ради бога, пришлите восемь»). Корреспондентка, просившая на уплату долга в пять тысяч рублей, откровенно призналась: «Я не знаю ни ваших сочинений, ни вашей веры, но сильно нуждаюсь в деньгах, и, не чая ниоткуда помощи, я решила обратиться к вам. У меня на квартире летом жил студент. Он знал про мои обстоятельства и посоветовал обратиться к вам. Но прежде, чем решиться писать, я посоветовалась с нашим дьяконом. Он не советовал, а говорит, что вы денег не дадите, а пошлете в Америку пахать землю». Безработный письмоводитель, в чахотке, заканчивал просьбу признанием: «С болью в сердце, заглушая самое главное чувство человека, совесть, умоляю, слезно умоляю, — помогите мне». Некто «имел несчастье» влюбиться. У него два выхода: женитьба или самоубийство; для свадьбы просил четыреста рублей. Бедная вдова, просившая на учение сына, писала: «Недавно в журнале я встретила ваш портрет, и у меня, как молния, прошла мысль: вот где спасенье, вот кто мне поможет, и думаю, что мое предчувствие меня не обмануло».

Среди этих скромных по форме просьб выделяются письма тех просителей, которые считали долгом в своих обращениях изобретать самые изысканные выражения: «сеятель просвещения добрых дел», «мировой учитель», «сын человеческий», «яснополянский прорицатель», «честный труженик», «великий пахарь земли русской» и т. п.

Таких напыщенных, мало внушающих доверия писем — меньше. Преобладают простые, искренние.

помочь этому горю. Кажущееся равнодушие Толстого к просьбам о материальной помощи удивляло многих, однако простой арифметический подсчет, сделанный выше, убедительно доказывает, что Толстой физически не мог иначе реагировать на эти письма.

20 сентября 1907 г. Толстой опубликовал в газетах следующее открытое письмо: «Более двадцати лет тому назад я по некоторым личным соображениям отказался от владения собственностью. Недвижимое имущество, принадлежавшее мне, я передал своим наследникам так, как будто я умер. Отказался я также от права собственности на мои сочинения, и написанные с 1881 г. стали общественным достоянием. Единственные суммы, которыми я еще распоряжаюсь, это те деньги, которые я иногда получаю, преимущественно из-за границы, для голодающих в определенных местностях, и те небольшие суммы, которые мне предоставляют некоторые лица для того, чтобы я распределял их по своему усмотрению. Распределяю же я их в ближайшем округе для вдов, сирот, погорелых и т. п. Между тем такое распоряжение мое этими небольшими суммами и легкомысленные обо мне газетные корреспонденции ввели и вводят в заблуждение очень многих лиц, которые все чаще и чаще и все в больших и больших размерах обращаются ко мне за денежной помощью. Поводы для просьб весьма разнообразные: начиная с самых легкомысленных и до самых основательных и трогательных. Самые обычные, это просьбы о денежной помощи для возможности окончить образование, т. е. получить диплом; самые трогательные, это просьбы о помощи семьям, оставшимся в бедственном положении. Не имея никакой возможности удовлетворить этим требованиям, я пробовал отвечать на них короткими письменными отказами, высказывая сожаление о невозможности исполнения просьбы. Но большею частью получал на это новые письма, раздраженные и упрекающие. Пробовал не отвечать и получал опять раздраженные письма с упреками за то, что не отвечаю. Но важны не эти упреки, а то тяжелое чувство, которое должны испытывать пишущие. Ввиду этого я и считаю нужным теперь просить всех нуждающихся в денежной помощи лиц обращаться не ко мне, так как я не имею в своем распоряжении для этой цели решительно никакого имущества. Я меньше, чем кто-либо из людей, могу удовлетворить подобным просьбам, так как если я действительно поступил, как я заявляю, т. е. перестал владеть собственностью, то не могу помогать деньгами обращающимся ко мне лицам; если же я обманываю людей, говоря, что отказался от собственности, а продолжаю владеть ею, то еще менее возможно ожидать помощи от такого человека».

В ответ на письмо Толстого появилось несколько карикатур. Например, «Раннее Утро» поместило карикатуру с надписью: «Тит Титыч, прочитав последнее письмо Л. Н. Толстого, немедленно объявил себя толстовцем» (изображен жирный купец, похожий на Толстого; около него стол с яствами и надписью: «Собственность жены»; около стола толпятся скелеты голодающих). Печатались фельетоны под заглавиями: «Великий барин земли русской», «Великий банкрот земли русской» и т. п. Авторы допускали резкие выпады против Толстого1.

Особенно резки были нападки в письмах, главным образом анонимных, вскоре полученных Толстым: «Отказаться от денег в пользу своих детей — в этом нет ни малейшей заслуги и даже для простого смертного, не только для вас, человека выдающегося. Этот разлад между словом и делом вызывает недоумение, набрасывает тень на вас и на вашу деятельность» (из Лебедяни, 10 октября). «Когда вы печатаете новые произведения, то получаете гонорар? Раз вы мертвый, то не должны бы, да и графине как-то неловко драть с мертвого (она достаточно ободрала вас заживо), а на бедных эти деньги, как бы по духовному завещанию, очень бы шли» (из Москвы, 29 сентября). «Жалкий литературный хам! Вся подлая твоя хитринка разоблачена. Иуда, не прикрывайся именем Христа, а иди и удавись. Народ раскусил тебя и презирает тебя всей душой» (из Винницы, без даты).

Толстому была тяжела эта брань. Он записал в дневнике 20 октября 1907 г.: «Получаю телеграммы угрожающие и страшно ругательные письма. К стыду своему должен признаться, что это огорчает меня. Осуждение всеобщее и озлобление, вызванное письмом, так и осталось для меня непонятно. Я сказал то, что есть, и просил напрасно не тревожиться и меня оставить в покое. И вдруг... Удивительно и непонятно. Одно объяснение — что им приятно думать, что все, что я говорил и говорю о христианстве, ложь и лицемерие, так что можно на это не обращать внимания».

написал аналогичное письмо. Результат был тот же. Поток просительных писем не прекращался.

III

Анонимные письма в огромном большинстве случаев оставались без ответа. Во многих из них не давалось адреса, в других сообщался условный адрес до востребования. Характер писем со временем резко менялся. В 80—90-х годах писали, преимущественно, на принципиальные темы, по поводу того или иного вопроса, нового произведения Толстого. Писали бескорыстно, не требуя ответа, оставаясь неизвестными. Благодарили, возражали, указывали книги, которые, по их мнению, Толстой должен был бы прочитать. Корреспонденты описывали личную жизнь, жизнь общественную, обращали внимание на тяжелое положение рабочих и обездоленных, писали «от лица многих».

Изобретатель присылал свои смелые проекты, непризнанный поэт — стихи на роскошной бумаге, доморощенный философ, «не находя нигде специального учения о злом духе, осмеливался покорнейше просить разъяснить нижеследующее недоразумение: существует ли дьявол и где его место». Другой корреспондент признавался: «Вы действительно близки и дороги мне, как лучший друг, потому что ваши произведения, особенно последних лет, помогли мне разобраться в важнейших вопросах жизни и доставляли мне утешение и поддержку в трудные для меня минуты».

В анонимных письмах все вопросы заострялись. Особенно много ругали. Из года в год количество «ругательных» писем увеличивалось. Их было много в 1901 г., после отлучения, и еще больше в годы революционных волнений, когда ответственность за происходившее враги революции возлагали на ненавистного Толстого. Так, 8 ноября 1905 г. была получена телеграмма с Дальнего Востока: «Радуйтесь торжеству вашей философии, вся Россия обагрена братской кровью. Владивосток — развалины. «Солдатская памятка» действует». Черносотенцы писали: «Безумный старец, опомнись, осмотрись, что ты творишь, сколько ты ведешь с собой людей на погибель». «Великий фарисей, отец русских анархистов, ты весь свой талант употреблял на то, чтобы развращать твой родной народ. Ты валил все, что ему было дорого и свято». Черносотенная мелкота потешалась грубой руганью. Наивные провинциалы обращались с курьезными просьбами, например, с просьбой о поддержке военного флота. Другие просили обратиться к народу с речью, чтобы прекратились беспорядки, которые наруку японцам, просили писать против социалистов.

С другой стороны, находились люди, которые требовали: «Не медлите, откликнитесь. Не угашайте духа. Обличите негодяя Трепова в его приказных словах: «Патронов не жалеть». Кровь льется. Власти патронов не жалеют по приказу человеконенавистника, негодяя Трепова. Да будет он, Трепов, проклят!». Многие просили Толстого своим авторитетом поддержать перед правительством революционные требования общества.

«ругательных», угрожающих писем:

«С новым годом, любимый друг Вельзевула!!! В этом году я окончил курс народной школы. От своего учителя я часто слыхал, что на земле уже появился в твоем лице антихрист. В доказательство этого он приводил факты твоей необыкновенной порочности, присущей только антихристу. По словам моего бывшего учителя, ты превзошел всех грешников мира. Ты — еретик, превзошедший всех еретиков, и сам дьявол не может сравниться с тобой по гордости. В безумной гордыне ты дерзнул написать свое евангелие, отвергаешь все таинства и все христианские церкви. Ты по той же гордыне отвергаешь литературу, науку, искусство и называешь людей, занимающихся ею, паразитами. Литературу гораздо лучших тебя писателей называешь никуда не годной трухой и себя, следовательно, превозносишь очень высоко, и этим доказал, что своего любимого друга Вельзевула превзошел в гордости. Уязвлен, уязвлен твой друг.

Ты хитер, это видно из того, что, проповедуя отречение от собственности, сам имеешь миллионы, которые увеличиваешь своими подпольными сочинениями. А чтобы прикрыть такой разлад между словом и действительностью, ты отписал свое имение жене, которую не обратил в свое антихристовское учение, считая это очень, очень невыгодным для себя. Для прикрытия своей алчности, жадности и необыкновенной скупости ты выдумал, что раздавать деньги бедным — зло и что лучше их оставить у себя. Да... это очень выгодно! Ты — антихрист, это видно из того, что даже старость тебя не коснулась. Когда тебя просят бедные крестьяне о помощи, то ты убегаешь от них с такой быстротой, что видящие в это время тебя принимают за быстроногого Ахиллеса. Кроме того, мне снилось, что ты имел состязание со злыми силами ада и что ни одна не могла сравниться с тобой по быстроте бега...».

5 декабря 1897 г.

Милостивый государь Лев Николаевич. Ваши произведения «Война и мир», «Анна Каренина» возвысили вас в степень первоклассных писателей не только у нас на Руси, но и за границей, но последующие ваши произведения, как «Крейцерова соната» и остальные, умалили ваш талант. Когда же вы взялись за богословие, образовав какую-то пошлую секту, проповедуя безначалие, вы доказали, что вы — не сын своего отечества и как зловредный человек для общества и малодушных подражателей вам. А потому мы, старые коренные дворяне и в том числе орловские, делаем вам предостережение и, давая срок вам одуматься до января будущего 1898 года, в случае же вы будете продолжать свое пошлое направление, то мы будем принуждены вас исторгнуть из общества, как негодную траву из поля вон. Тогда дни вашей жизни будут непродолжительны, мы поступим с вами, как со звероподобным человеком, и не пожалеем жизни. Ваши доброжелатели N, N, N, N.

IV

— анонимные). Личная жизнь, затаенные мысли, скрытые от постороннего взгляда, в этих письмах обнажены до предела. В неподдельных человеческих документах, кровью написанных, раскрывалась перед Толстым человеческая жизнь. Именно от Толстого она требовала ответа.

Содержание этих писем разнообразно. Среди них попадаются и комические документы, вроде печатаемого ниже нелепого послания купеческого сынка, и трогательное поздравление «Катюши Масловой», и, наконец, потрясающие письма о человеческом горе, распаде семьи, личных трагедиях, вызванных господством собственнической буржуазной морали. В этом смысле «личные» письма приобретают значение историко-бытовых документов.

Толстой отвечал на многие из этих писем. Если нам, современным читателям, некоторые его ответы могут показаться слишком лаконичными, холодными, то на самих адресатов они, несомненно, производили огромное впечатление, несмотря на нередко содержавшиеся в них типично «толстовские» советы смириться, «простить», поступить «во имя добра».

Самый факт ответа, участия Толстого, величайшего авторитета, во многих случаях, вероятно, решал судьбу писавших ему.

Приводим несколько образцов писем:

Милостивый государь, зная ваше хорошее понятие о религии, я прошу вас, что вы мне скажете на мой вопрос. Вопрос следующий. Вероисповедание мое православное, и шестнадцатилетним, даже пятнадцати с половиной, я первый раз сделал соитие, и сделал с молоденькой девушкой, которую я значит нарушил. По прошествии нескольких месяцев она родила, но, боже мой, сколько хлопот было. По прошествии еще нескольких месяцев еще родила, следовательно, двое детей, а мне только восемнадцать лет минуло с настоящего месяца. Следовательно, по уставу церкви, я только еще могу перевенчаться. Один из младенцев скончался, другой находится болен, и я думаю, что ежели помрет, то и хочу дать ей деньжонок и, как бы сказать, рассчитаться с ней, но, обращаясь к попам, те советовали перевенчаться, а как она бедная, то я не совсем согласен перевенчаться. Но я состою купеческим сынком, и все-таки у меня есть мнение, чтобы перевенчаться, но не знаю, что сделать, и прошу вас, будьте настолько добры, напишите мне, как спаситель мира учил делать, которые находятся в таком положении. Если милость ваша будет дать ответ, то напишите в редакцию «Саратовских Губернских Ведомостей», следовательно, так вы напишите в редакцию письмо, в котором будет мне ответ, а редакция напечатает в газету, так как я состою подписчиком этой газеты и могу прочитать касающие до меня корреспонденции. Неизвестный вам.

Так и напишите: Неизвестному.

Царицынский купеческий сын, но проживаю в настоящее время в Дубовке по случаю ярмарки.

Прошу вас мое письмо, как только прочтете, или даже нет, то сейчас истребите его, либо сожгите, либо изорвите. Слишком неприятно мне самому; я об этом никому не говорил, только вам открылся. Прошу убедительно никому не показывать, слишком совесть мучает при таких летах иметь незаконную жену и двоих детей. Слишком тошно перед людьми и богом. Пожалуйста, прошу дать ответ, что мне делать и как лучше жить. Мне ужасно хочется узнать, какое мнение будет у вас относительно меня и что я плохо сделал или сделаю.

Ваше сиятельство, умоляю вас ответить печатно и немедленно, как, по-вашему, должен был бы поступить Нехлюдов, если бы он был уже женат.

Дело в том, что зять мой до появления вашего романа сошелся с няней своего ребенка, которая теперь родила. Теперь же, под влиянием вашего романа, он считает себя обязанным взять ее к себе, поселить в отдельном флигеле (они живут в деревне), одним словом, устроить на глазах жены другую семью. Вы поймете, как от этого страдает дочь моя. Она хочет уйти, но муж не дает ей сына, которого она боготворит. В конце концов дочь не выдержит этой пытки, тайком увезет сына и уйдет, но ведь она совсем молодая женщина и без всяких средств; что, если она сделается Катюшей Масловой? Нехлюдовых на Руси много и подобных драм не мало. Ответьте же, ответьте, учитель, на крик матери и жены, что нужно сделать в таком случае.

Имеет ли муж нравственное право ценою здоровья и спокойствия жены успокаивать свою совесть?

3 сентября 1908 г. [почт. шт.]

2 и Катюши Масловой. Дай боже, чтобы ты был здоров и жил еще долго, долго. Я этого тебе желаю потому, что люблю тебя, благодарна тебе за то, что ты, высокопоставленный граф, не постыдился меня пожалеть. Ты прав: совесть и горе не затопить вином, и человек, как бы ни был унижен, всегда будет человеком. Слезы у меня льются святые, читая в газетах поздравления тебе. За тебя я обнимаю тех, кто тебя понял и ценит. Я не пьяна. Прости мою болтовню: она нескладная, но что можно требовать от Катюши Масловой.

[Декабрь 1908 г.]

Дорогой Лев Николаевич, пришлите, пожалуйста, моей сестре Кате немножко денег. Она училась в университете в Москве, а потом ее посадили в тюрьму. Потом ее выпустили, и она приехала домой, а мама и папа и в комнату ее не пустили и сказали, что они ее прокляли и чтобы она и не приходила никогда. Катя ушла и потом заболела, а теперь лежит в больнице. Теперь она скоро выпишется, и у нее ничего, ничего нет, даже шубы, — а уже снег. У нее нет здесь знакомых, потому что раньше мы жили в Екатеринославе, а в Полтаве мы недавно. И я боюсь, что Катя умрет с голоду, потому что она гордая. Я это сегодня придумала вам написать, потому что мама, еще когда Катя не в тюрьме была, все с ней о вас говорила, и теперь говорит: это вы виноваты. А это неправда. Катя вас любила, — значит, вы хороший. А когда Катя уезжала, она подарила мне вашу карточку, и я ее всегда ношу в гимназию и получаю одни пятерки, а один раз получила двойку, — так то несправедливо: я урок знала. Так вы, пожалуйста, пошлите немножко денег; если у вас нету, так вы достаньте где-нибудь. Я вам отдам, когда сделаюсь доктором. Так вы, пожалуйста, пришлите к 10 декабря, а то у Кати даже ничего нету. А потом она уедет в Екатеринослав, и у нее будут уроки. А я ей не скажу, что это вы прислали. Так вы, пожалуйста, пришлите, а то она 12 декабря выйдет из больницы.

До свиданья. Пришлите ответ.

Любящая вас

29 сентября 1901 г. [почт. шт.]

Как это понять, что люди, отрицающие дома терпимости, отрицающие с ужасом и отвращением необходимость правильного посещения этих домов, у себя дома заводят хуже дома этого! Почему, не допуская мысли необходимость разврата, сами не могут обойтись без того, что, невзирая ни на какой протест, пользуются своей женой, как проституткой? Да, именно так, как проституткой. Иначе и нельзя назвать этого, если муж говорит целый день об ее дурном характере, об ее непонимании его, об ее дурном влиянии на детей и на его жизнь, клянет минуту, когда стал жить так, т. е. с ней, и потом ночью является и, несмотря ни на какой протест, пользуется ею, — как можно назвать это? Как понимать такую жизнь? Неужели это семья, это законный брак? Законный потому, что я не имею права распорядиться собой...

Дорогой Лев Николаевич, напишите вы об этом, вы сумеете вселить в сердца таких людей, что надо жить иначе не только днем, но и ночью. Ведь вас послушают, поймут. Ужас положения женщины, десять и пятнадцать, двадцать лет под ряд рожающей, кормящей без перерыва и отдыха, да еще в это время без перерыва служащей мужу для его похоти. Я пишу так не потому, что я не люблю своего мужа или люблю другого человека (даже писать противно). И мужа и детей моих люблю. И не потому, что не хочу рожать и выхаживать детей, а потому, что хочу делать это разумно, как все твари земные это делают, а не так унизительно, гадко. Ведь это так верно, Лев Николаевич, я чувствую, что от этого зависит многое в отношениях людей. Так объясните же людям весь ужас такой жизни! Только скорее, скорее, сил больше нет терпеть!

Глубокоуважаемый граф Лев Николаевич, давно хотела к вам обратиться за советом, да не решалась, боясь вас беспокоить. Я дочь полковника, помещика Петербургской и Новгородской губерний. С семи лет лишилась матери; отец тогда занимал место земского начальника. Меня отдал на год к соседям, сам в это время сошелся с одной крестьянкой, замужней женщиной, и меня через год взял к себе. Одновременно к нему приехал его пасынок двадцати одного года. Я осталась на произвол судьбы — присмотра никакого. Пасынок его стал со мной играть половыми органами, но не изнасиловал меня. Он же заставил меня, восьмилетнего ребенка, вытащить от отца деньги, как после оказалось, около ста рублей. Отец его за это выгнал. Одиннадцати лет я поступила в гимназию (но ее не кончила), а двенадцати лет отец меня изнасиловал и жил со мной до 1907 г., т. е. до моего совершеннолетия. Я ничего не могла сделать, родные знали, но никто не хотел вступаться. Не буду говорить о том, что нравственно переживать мне пришлось много. Я никогда не любила своего отца, я его боялась, — по натуре он очень груб. С ним духовного такого, хорошего никогда нельзя было разделить, он никогда не приласкал меня по-хорошему. В 1905 г. у меня родился ребенок, которого он в Москве отдал в московский воспитательный дом. О рождении ребенка никто не знал, ибо я была в секретном отделении. После родов я поселилась в имении Петербургской губернии и жила одна, присматривая за управлением хозяйства... Отец мне стал писать грубые письма. Я решила подать в петербургский окружной суд. В данное время уже много допрошено свидетелей, которые показали в мою пользу. Из всех моих родственников вступилась только моя тетка (сестра отца) и ее дети.

От многих слышала, что отец в данное время очень страдает. Мне его стало жаль. Ведь ему шестьдесят восемь лет. Он воспитывался в Пажеском корпусе, жил все время хорошо и вдруг — каторга. Мне казалось, что, когда я подам, мне будет легче, и теперь убедилась, что легче мне от того не будет. А он, быть может, за это время перестрадал больше даже, чем я за все года. Его могут скоро арестовать. Граф, а ведь я могу спасти. Отказавшись от заявления, мне грозит прокурорским надзором шесть месяцев отсидеть в тюрьме. Ведь я моложе его, могу легче это перенести...

Что мне делать, дайте совет, граф. Мне тяжело; в душе я ему простила. Уж что прошло, того не воротишь. У меня есть тетрадь, где я всю свою жизнь подробно описываю, вам же пишу кратко, — вы ведь и так поймете. В монастырь мне больше не хотится, там нет ласки такой, простоты, которая должна существовать, по-моему, среди сестер. Граф, ответьте мне на письмо, дайте мне совет, как поступить с отцом, да и в жизни чем мне заняться. Я сейчас живу в Петербурге у двоюродного брата.

Толстой ответил на это письмо немедленно по его получении. 2 сентября 1908 г. он писал3:

— свиданий. От всей души соболезную вам и желаю утешения, которое можно найти только в исполнении христианского учения любви.

Глубокоуважаемый Лев Николаевич, мир и многие лета!

Давно колебался, как мне быть — обратиться ли мне к вам за советом. Вас, я знаю, так много беспокоят, а между тем вам нужен покой, — но что же было мне сделать, когда я сознаю, что только ваш совет облегчит меня и послужит путеводной для меня звездой. Ваше здоровье, поверьте, для меня так дорого, так дорого, но я все же решил потревожить вас, дабы выслушать совет того, чье слово для меня будет выше закона. Посоветуйте же, Лев Николаевич, и удостойте меня вашим просвещенным ответом.

Я студент Киевского университета, еврей, юрист, в мае кончаю. Этим летом я возымел намерение жениться на образованной бедной девушке. День венчания был назначен на 7-е августа. Моей радости не было границ: мне казалось, что я нашел счастье — чистую, невинную девушку. Но вдруг, о ужас! — узнаю, что она год была в сношениях с одним молодым человеком. И от кого узнаю? — от того же молодого человека, моего бывшего ученика. Узнал я за три дня до венчания. Родители невесты разорились на приготовления к свадьбе, а тут... Я мог по телеграфу отказаться от всего, так как имелись неопровержимые доказательства преступной связи моей невесты с этим молодым человеком; но какое несчастье было бы для моей невесты — девушки, которую я так горячо любил самой чистой любовью! Какой ужас, какой позор! Она бы этого не пережила! И я решил жениться на ней, чтобы снять с нее пятно ее прошлого, но потом развестись, если она не признается и не выразит раскаяния до...

Я ждал, я думал, что она окажется честной и покается в грехах, но — ничуть не бывало. Когда я после... высказал свое мнение, что она не девственница, она клялась в невинности и даже пожелала, чтобы ее дочери были такими невинными. Тогда я ей подал письмо того молодого человека — письмо, в котором тот ей напомнил обо всем греховном прошлом. Запираться больше нельзя было, и она призналась.

брака да еще хотела скрыть от меня, обмануть меня. Полный решимости развестись с ней, я ее оставил в Одессе у ее родителей, а сам уехал к себе домой. Уже пять недель я терзаюсь муками ада и не знаю, как быть. Временами мне кажется, что я еще сумею быть с нею счастлив (я ее люблю — она так очень хорошая, добрая), но порой мне кажется, что порок должен быть наказан, а между тем она грозит самоубийством.

Как же мне быть, великий учитель мудрости и высоких идеалов? Укажите путь — я по нем пойду в уверенности, что этот путь самый лучший. Если бы ваш просвещенный совет и не принес мне счастья внешнего, то внутренно я буду удовлетворен, так как для меня не будет и капли сомненья, что из двух зол вы мне указали меньшее. Советуйте мне, глубокочтимый Лев Николаевич! Ваш совет я буду чтить свято и нерушимо, каков бы он ни был, и день получения от вас ответа и совета будет самым памятным днем в моей жизни. Я же всю жизнь буду молить господа бога, да ниспошлет он вам многие лета на радость всему человечеству.

Толстой ответил на это письмо 21 октября 1909 г. Он писал:

Ничего не могу советовать. Не то, что не хочу, но не могу. Начал было писать, но бросил. Все зависит от вас, от степени вашей любви к добру, к богу, а не к себе.

Черновик письма, : То, что нравственно... Одно [могу] советовать: решайте не во имя своего счастья, но во имя добра — бога.

8 октября 1908 г.

Многоуважаемый Лев Николаевич. Обращаюсь к вам с великой просьбой, с уверенностью в вашей готовности помочь страждущему, что вы мне не откажете в совете.

Я замужем тринадцать лет, имею двух детей, девочку двенадцати лет и мальчика шести лет. Вышла замуж по любви, любила сильно, чисто — так, как нужно любить, любила даже с недостатками, которые бывают в каждом человеке. Работала за себя и, насколько в силах была, помогала мужу, временем не манкировала, тратила на себя самое необходимое, хотя было из чего и тратить больше. Мне все казалось, что я мало работаю, хотелось подвигов совершать — подвиги с малыми детьми и хозяйством не совершались, и приходилось довольствоваться семейной тихой жизнью. И то ладно. По семейным обстоятельствам из деревни мы переселились в город и живем вот уже год вместе с моей матерью и сестрой двадцати трех лет.

— зачем обманывать; если любит ее, то зачем же меня обманывать, пусть скажет — и я уйду. Он на то мне ответил, что он ее не любит, меня называет святой — чистой, что с нею живет так себе, потому что гадкий человек, что мне уходить не надо, но если я сама уйти хочу, то он меня не держит, и если я его люблю, то пусть буду любить такого, какой он есть. Сестра тоже призналась, что играла только в любовь, а любить серьезно — не любит и что постарается прекратить; муж то же самое обещал. Но я вижу, что у них продолжается по-старому, и, живя в одном доме и в тесноте, мне приходится на каждом шагу наталкиваться на ихние интимные свидания. И я несказанно страдаю еще потому, что мне потом приходится принимать ласки мужа, — когда то не пожелается сестре; не принять его ласк — боюсь толкнуть его еще на худшее. В доме никто ничего не знает, и не скажу, — они не могут мне помочь, я это вижу и чувствую. Не могу дать себе совета. Уйти? — а чем прокормлю я детей своих (девочка поступила в этом году в гимназию), и хорошо ли я сделаю, лишивши детей отца? Умереть? — а дети? Жить вместе и терпеть? — тоже не знаю, хорошо ли это, а может плохо. Целый день и всю ночь все думаю и думаю и страдаю, и опять думаю и не знаю, на что решиться. Муж тоже, как видно, страдает, но причину его страданий я не знаю — не говорит; да, вообще, мы теперь стараемся не касаться этого вопроса. Нравом он тихий, не мот, флегматичный.

Ваше учение — не противиться злу. Но не могу разобраться, применимо ли то к данному случаю. Ради всего для вас святого, умоляю, посоветуйте, что мне делать, как поступить. Я верю вам, ваше слово для меня законом будет. Что вы мне ни посоветуете, я чувствую, мне не трудно будет исполнить. Я ничего не предприму, пока вы мне не ответите. Ваш совет будет для меня милостыней, которую вы всегда жаждете подавать бедным. Может, я на ваш взгляд не бедная, — во всяком случае разъясните мне то; это будет также милостыня. Молю к вам помочь мне. Пока жива буду, буду молить бога о вашем здоровье. Уважающая вас больше всех на свете.

Ответ Толстого от 23 ноября 1908 г.:

Давно уже получил ваше письмо и очень сожалею о том, что до сих пор не успел ответить на него. Положение ваше очень трудное, и я всей душой сочувствую ему. Мой совет в том, чтобы, продолжая с добротой относиться к мужу, высказать ему всю естественно испытываемую вами тяжесть вашего положения и, главное, прекратить с ним супружеские сношения. Если бы у вас не было детей, то вам не только можно, но и следовало бы оставить мужа. При теперешних же условиях вы связаны с ним, и эта ваша страдальческая жизнь, если только вы будете нести ее с кротостью и в целомудрии, должна будет, по всем вероятиям, заставить опомниться и его и вашу сестру. Желаю вам силы душевной для перенесения вашего испытания и уверен, что как ни тяжело ваше положение, оно обратится в благо и вам, и вашему мужу, и вашей сестре, если вы будете нести его с кротостью и любовью.

V

Многочисленные отклики на «Крейцерову сонату» непосредственно примыкают к интимным письмам. Появление «Крейцеровой сонаты» современники сравнивали с землетрясением. Задолго до опубликования, это произведение, распространявшееся в рукописных и гектографированных списках, стало известным всему миру: Толстой внес смятение в умы остро поставленной половой проблемой. Известны случаи, когда под влиянием «Сонаты» рушились браки, невесты отказывали женихам. Близкий знакомый Толстого, Г. А. Русанов, красочно описал, как «Крейцерова соната» была встречена в Воронеже; такой же переполох она произвела, разумеется, не только в Воронеже. Приводим выдержки из этого письма Русанова, написанного в марте 1891 г.:

«Из всего слышанного мною из первых и вторых рук я вывел такое заключение: «Соната» чрезвычайно задела всех, как обухом по голове треснула. Прения идут ожесточенные; есть и согласные, защитники, есть и несогласные, противники. Наиболее согласных между женщинами. Общий отзыв о «Сонате» таков: «Сильно, очень сильно!..». Некоторые женщины говорят, что плохо спали ночь после первого чтения. Тридцатипятилетняя богатая девица, бывшая курсистка, прервала чтение «Сонаты» на вечере у моей свояченицы следующим энергическим восклицанием: «Не верю, чтобы мужчины были так развратны! Если б я убедилась в том, что они такие мерзавцы, я бы их на порог не пустила к себе!».

«Да, — заметил мне недавно девятнадцатилетний юноша, готовый согласиться с «Сонатой» и почти уже согласившийся, — до сих пор девицы ничего не знали о мужчинах, теперь узнают, каковы...». Некий желчный молодой человек, лет двадцати семи (впрочем, кажется, добрый), пришел в азарт по выслушании мнений Позднышева о материнской любви к детям и стал кричать: «Я убью Толстого, поеду и убью его! Как он смеет проповедывать такие жестокие мнения!». Брат его начал спорить, защищать «Сонату», спор окончился ссорой. Недавно брат, защитник «Сонаты» (тот девятнадцатилетний юноша, о котором я упомянул выше), говорил мне, что никогда не говорит теперь с старшим братом о «Сонате», во избежание новой ссоры. Несколько смущенный «Сонатою» пожилой, важный и либеральный доктор (очень хороший человек) по прочтении «Сонаты» сказал мне следующее: «Это все правда, что говорит Позднышев о докторах... это все правда, но только относительно московских докторов: они действительно негодяи, но слова Позднышева не могут относиться ни к провинциальным, ни даже к петербургским врачам». Мнение, как видите, довольно курьезное. Мужчины — противники «Сонаты» — никак не могут примириться с идеей о прекращении рода человеческого... Вызванное «Сонатой» в Воронеже возбуждение так велико, что здесь появились даже стихи, сочиненные каким-то, как говорят, местным поэтом...

На шестой неделе поста в воронежском Дворянском собрании был литературно-музыкальный вечер. Главной приманкой его была бетховенская «Крейцерова соната», которую исполняли одна учительница музыки и скрипач из оркестра. За несколько дней до концерта произошел такой курьез. Есть в Воронеже некий доктор-акушер, пожилой, разъевшийся, несимпатичный еврей. Узнав, что в концерте будут исполнять «Крейцерову сонату», акушер пришел в такое негодование, что в разговоре с моей знакомой стал кричать: «Этого нельзя допустить, нельзя! Ее (т. е. «Крейцерову сонату») сжечь, сжечь надо!». — «Да ведь это Бетховена, не Толстого, это музыка», — возражала знакомая моя. — «Все равно, все равно этого нельзя допустить... Бетховенская «Соната» будет наводить мысли на толстовскую!». Засим (как выражается ваш адвокат) разобиженный акушер объявил, что примет все меры к тому, чтобы не допустить исполнения «Сонаты» в концерте. Несмотря на все настояния акушера, «Соната» не была исключена из программы. В день концерта произошел новый курьез. Пронесся откуда-то появившийся нелепый слух о том, что приедете вы и — по одной версии — что-то прочтете в Дворянском собрании, а по другой — будете играть «Сонату». Нашлись, говорят, и такие, что верили».

Смятение было повсюду. Снежный ком разрастался. Публичные чтения «Крейцеровой сонаты» запрещались, и тогда усердно стали исполнять в концертах бетховенскую «Крейцерову сонату».

В Америке против «Крейцеровой сонаты» восстали Общество для уничтожения безнравственности и преступлений, а также Общество содействия наказанию преступлений по безнравственности и порочности; министр почты запретил пересылать ее. Критика недоумевала. Всех потрясли, поставили втупик необычность, парадоксальность основных мыслей повести. Успех переходил в сенсацию. Появилось даже несколько произведений в ответ на «Крейцерову сонату». Вот несколько названий: «Конец «Крейцеровой сонаты» Льва Толстого», «Ее «Крейцерова соната». Из дневника г-жи Позднышевой», «Грошовая соната», «Не убий!», «Из женской жизни. По поводу «Крейцеровой сонаты», «Cis-mol соната». Даже сын Толстого, Лев Львович, вступил в полемику с отцом, написав «Прелюдию Шопена».

«Крейцеровой сонате». Ни одно произведение не оставило в его архиве такого количества откликов, как это. Одни обсуждали «Крейцерову сонату», другие, потрясенные ею, рассказывали о своей личной жизни. Писали, главным образом, женщины, почти всегда без подписи. Женщин особенно задела «Крейцерова соната». Веками накоплялись противоречия, вызывавшиеся уродливым положением женщины в обществе. Требовали разрешения житейские конфликты. И вот наметился какой-то выход. Писали тому, кто смело и остро поставил наболевший вопрос, надсмеявшись над тем, что принято было уважать.

Из огромного количества писем, связанных с «Крейцеровой сонатой», приводим несколько образцов:

[Без даты]

Граф Лев Николаевич! Человек я очень маленький, и разве только лета мои да целая куча пережитых страданий дают мне право на обращение к вам. Дело в том, что только сегодня мне удалось достать и прочитать вашу «Крейцерову сонату»...

Читая ее, жалела только о том, что она вышла теперь, а не двадцать лет тому назад; эгоистично жалела, ради себя. Я бы не разломала тогда так глупо свою жизнь из-за пустого, ревнивого подозрения, я бы остановилась во-время. И думаю я, что эта вещь — чисто педагогическая, потому что она заставляет дух перерастать плоть. И хочется мне, теперь уже матери и бабушке, избавить детей моих от тех роковых, гадких ошибок, которые делала я.

«Крейцеровой сонаты», чтобы сделать из нее настольную книгу моих детей. Купить ее нет возможности; достать можно только на день, много два. Человек я небогатый, живу трудом и содержу семью дочери, вышедшей замуж за студента, которому некогда работать, потому что надо учиться. Знаю я, что моя просьба очень дерзка. Но вы уж как-нибудь простите мне это и не откажите в ней. Что же делать, если ваша «Соната» перевернула всю мою сорокапятилетнюю душу?.. Если нельзя этого сделать, вы, может быть, укажете мне, как и где ее можно купить. Искренно говорю, что мне легче не обедать неделю, чем отказаться от вашей «Сонаты»... И если бы знали вы, как горячо молилась за вас душа моя, когда вы обнажили ее передо мною в этой «Сонате»! Как сползало с нее все греховное, прежнее, все, что бессознательно портило жизнь и мне и моим близким. О Лев Николаевич! Нужна мне ваша «Соната», нужна, нужна и нужна! Спасибо вам, спасибо, спасибо!

[Без даты]

Несколько раз я перечитывала вашу «Крейцерову сонату», и она всегда на меня производила такое тяжелое чувство, хотя я и не считаю себя в числе слабонервных барышень, что я не могла иногда заснуть по нескольку ночей под ряд. Это было еще года два тому назад. Долго она не попадалась мне в руки, но вот как-раз я полюбила, — я буду откровенна, позвольте, — стала его невестой, и я напала на нее. Что он высоконравственный и хороший человек, знаю и я и мои родители. Знаю его и его семью с девяти лет. Но, когда опять я прочла «Сонату», подумала о том, что̀ может быть после, — наша свадьба отсрочена на год, когда он будет совершеннолетним, — то мне стало невыразимо тяжело. Неужели это правда, неужели нет чистой любви, неужели нет? Что же это? Неужели все, все так? Он прекрасно пишет, массу читал серьезных хороших книг; я сама, как говорят, не по летам много читала. Хотя и у него и у меня хорошие средства, мы хотели трудиться: он писать, — за ним все признают бесспорный талант (он не печатает еще и ни за что не хочет), я хотела всеми силами помогать ему, и потом, — не смейтесь, я говорю правду, — я хотела сделать для театра все лучшее: помогать и артистам в их нуждах, выдвигать таланты, возобновлять хороший, классический репертуар, вообще я страстно люблю театр, хотя и не профессиональная актриса. И что же? Если нет чистой, хотя и супружеской, любви, если мужу нужна не помощница, — мы вместе хотели добиться цели по мере сил, — а только женщина, самка, тогда выйти замуж нелепо, а не любить, вы поймите, в восемнадцать лет нельзя. Все, о чем мы мечтали, все наши планы, мысли, все сводится на то, что это чувственность. Тогда не стоит жить, ведь сколько придется вынести столкновений, сколько жажды жизни. Нет, не от малодушия хотела бы я умереть, а потому, что все, что кажется хорошим, чистым, все это только декорация для чувственности, все гадко и дурно. Ради бога, Лев Николаевич, объясните, неужели это все правда? Знаете, я так дорожу этой любовью и так боюсь разбить и волину жизнь и свою! Я целые ночи не сплю, думаю над каждым словом, все думаю, что я понимаю не так. Но я говорила со многими людьми, за которыми упрочилась репутация хороших и, главное, умных, и ни от кого ни толку, ничего. Кто говорит: рано знать. Да как же рано, когда я объявлена невестой? Я с ума схожу, я не знаю, что и думать. Ради бога, помогите мне разобраться, я совсем запуталась. Простите, ради бога, что я вас беспокою, но только вы и никто другой не сможет меня спасти, именно спасти, потому что раз ничего хорошего нет, все гадко и грязно, — жить нельзя женщине. Еще простите грязное и бестолковое письмо, — от волнения руки дрожат. Ваш ответ, если вы только захотите меня спасти, решит мою жизнь.

Нет, Лев Николаевич, неверно, страшно фальшиво говорит Позднышев. Не могу я высказать, не умею, нет у меня таланта вашего и даже просто слов нехватает оспаривать вас. До слез обидно и хотелось бы доказать противное. Вспоминаю свою молодость. Мне было шестнадцать лет в 1876 г., когда я кончила гимназию. Сравнительно с теперешними девушками, я была глупа, т. е. «мало читала» и ничего не знала из естественных наук. Читать нам ничего не запрещали, хоть мать и отмечала в каталоге книги негодные и хорошие... Как мы зачитывались «Войной и миром»! Много раз после найдешь, бывало, открытый том хоть посередке, начнешь читать и не отстанешь, пока опять не прочтешь до конца. Увлекались «Пугачевцами», «В лесах», «Анной Карениной» — везде, где есть любовь, любовь идеальная, чистая, любовь сердцем. И мы не знали, нам никто не разъяснял, что нет такой любви сердцем, что по физиологии это совсем не то...

По праздникам собиралась молодежь, мы читали, обсуждали, спорили, но ни у одного из наших посетителей не повернулся бы язык прочесть нам, девушкам, хотя бы вашу «Сонату». Скоро я полюбила одного из наших старых гостей (тридцати двух лет), полюбила опять-таки , всем сердцем, всею страстью, как и он меня! Именно эта любовь сердцем была для меня дорога, и, если бы мне кто-нибудь доказал, что любовь его была жажда женщины, — пожалуй, этого довольно было бы, чтобы я разлюбила, перестала уважать моего жениха... Месяц до свадьбы прошел, понятно, в миловании, страстных ласках, и (бросаю опытный взгляд назад) и если бы не благоразумие жениха, я могла бы «пасть», и (прибавляю теперь) это было бы вполне естественно и нравственно, хотя и не так на это смотрит свет, признающий нравственною брачную ночь! Вот где разврат, эта медовая ночь и медовое утро с поздравлениями и любопытными взглядами. Надо много бесстыдства за одну ночь приобрести, чтоб равнодушно, не конфузясь, переносить поздравления. Через тринадцать лет стыдно вспомнить.

Я еще продлю это маленькое отступление, чтобы рассказать вам чувство женщины в брачную ночь. Как я уже писала, я любила жениха до самозабвения и если бы «пала» в порыве ласк и страсти обоюдной, то все было бы этим скрашено, вызвано, а потому естественно и необходимо. Но тут? Я целый день была занята укладкой вещей, пригонкой платья, узкими ботинками. Потом поздравления, потом пастор, для чего-то явившийся (хотя я и венчалась в православной церкви), разозлил, потом домой приехали. Тут только разок меня охватило радостное чувство, как на картинке «Enfin seuls»; весь же день не видала жениха, даже и очень мало о нем думала. Муж усталый, чуть не больной от хлопот и возни, — ему бы спать лечь часов на двенадцать самое лучшее, а тут, хочешь не хочешь, иди к молодой жене. Молодая же жена, легши в постель, почувствовала под простыней клеенку (заботливо положенную любящей матерью), и этого довольно было. Меня охватило такое гадостное чувство, за которое еще и теперь стыдно перед мужем. Спрашивается, что это за ночь, что это за поздравления? Я знаю девушку, вовсе не наивную, страшно любившую жениха, которая убежала в первую ночь, — так ей показалось все грубо, не согласно с мечтаниями. Потом вернулась, конечно, и имеет ребенка. Она говорит, что жениху дочери расскажет и предупредит. Я тоже. Мужчина, говорят, совсем иначе на это глядит. Но женщина только тогда может найти удовлетворение в этом акте, когда он происходит в порыве любви, — тогда в любимом человеке, как в своем ребенке, ничего нет гадкого, брезгливого. Иначе бррр.

— сами возьмут, чтоб не сказать, что они не читали такого-то критика о «Крейцеровой сонате» или об атавизме у Золя! Подумайте, теперь девочка шестнадцати-семнадцати лет понимает «Крейцерову сонату», да еще смело говорит, что, по ее мнению, так-то и так-то, а двадцати одного года офицер или гимназист оспаривает и объясняет, почему его мнение иное, и доказывает «фактами». Они же уверяют, что знают, что любви сердечной нет, любовь это — половое влечение, и пр. и пр... Девушка теперь выйдет замуж за мужчину, который, прежде всего, был ей противен, потому что она по анатомии знает все гадости на его теле, а по «Толстому» — все мерзости его жизни и похождений. Где же может быть любовь и доверие?

За что же отняли у девушек все в жизни радостное, ожидание счастья? Отчего им жизнь так скучна? Кто же виноват, что нет теперь семьи? Сами вы ее разрушаете, развращая девушек раньше времени. Есть еще и теперь порядочные мужчины, которые и рады бы взять жену, но тоже ведь, почитавши вас, страшно станет... Вот и остаются бедные девушки в девках старых. Учат науки, музыки и бухгалтерии и уверяют себя, что они выше нас, наседок. Пустяки! Случись хоть поздно выйти замуж да народить ребятишек — все бросит, все забудет для дома и детей, и тогда ее жизнь будет полна, и никакие глупости не придут в голову.

Неужели же лучше отнять у нас все иллюзии, которые дают нам счастье, помогают нам сжиться с человеком, простить ему прошлое, верить в возможность прожить дружно, любовно, крепкой семьей до конца дней? Если возможно будущим мужчинам сделаться лучшими, чистыми — чего лучше, всякая девушка будет с таким счастливее. Но пока? Когда выучили девушек видеть насквозь все гадкое прошлое и отвратили ее тем от мужчины — лучше ли это? Что останется бедным женщинам в утешение? Ведь и детей-то, откровенно говоря, любишь сначала потому, что они от любимого мужа. Не знаю, любила бы я своего ребенка, если бы он как-нибудь зачался от противного человека. А какое жалкое существование девушки под старость! Что вы ей предложите? Добрые дела? Эх, никогда они не способны будут делать для других, не будет у них любви к другим, потому что зачерствеют, все опротивеет, все люди мерзки будут казаться — и полюбят кошек.

«Крейцеровой сонатой», гораздо меньше. Они менее содержательны и большей частью отрицательно оценивают идеи «Крейцеровой сонаты». Приводим два письма неизвестных корреспондентов-мужчин:

Нет, граф Толстой, вы говорите неправду, и если вы это говорите, то потому, что сами не любили никогда. Более пасквильного, более узко-субъективного и потому неправдоподобного едва ли кому приходилось читать и едва ли когда придется. Из того, что нашелся на свете какой-то фанатик-ревнивец, баба в сюртуке (потому что трезвый мужчина этого не сделает), ровно ничего не следует, и записать это можно только разве на последнюю страницу газетки, но никак не в виде романа, да еще кому? — Льву Николаевичу Толстому!

Вы доказываете, что род человеческий не должен существовать потому, дескать, что существование его обусловлено брачным сожительством, которое так претит вам. Как, право, жалко, что вы не подумали об этом раньше, когда у вас не было еще ни жены, ни детей, и как, чорт возьми, нехорошо, что младенцы не отыскиваются родителями где-нибудь под кустами, в чем были убеждены институтки старых времен! Аскетические писания ваши никуда не годны. Они так нелепы и смешны, что, если бы не было в России цензуры, они бы прошли в обществе незамеченными, возбудив только улыбки и пожимание плеч. Но грубая и глупая цензура заставила пустить их в публику окольными путями и оказала вам поистине медвежью услугу, произведя всюду гвалт и переполох, которые, увы, показали вас всюду в самом невыгодном свете! Если бы вы знали, как трунят над вами, например, за границей, видя в вас не только чудака, но отчасти и порнографа, на манер Золя, писания которого не берут в руки не только порядочные женщины, но и многие мужчины, так как quasi-реализму этих писаний наступает наконец должная оценка!

VI

Далее печатаются письма, затрогивающие разнообразные темы, но имеющие гораздо более широкий, непосредственно общественный интерес. Здесь трагические письма мальчика, ставшего жертвой самодурства и мракобесия; письмо монаха, с замечательной искренностью разоблачающего цинизм монастырской жизни; письмо члена Государственной думы, проведшего кошмарную ночь в Костромской тюрьме в день восьмидесятилетнего юбилея Толстого; наконец, исключительным по силе документом являются предсмертные письма молодого крестьянского парня, поплатившегося жизнью за попытку помочь голодающим.

Крестьянский парень Лукин писал Толстому:

Здравствуйте, добрый, всеми уважаемый писатель. Вы друг человечества, вы живете для пользы других, и потому я обращаюсь к вам с просьбой, которую убедительно прошу исполнить, потому что она может спасти две жизни, обреченные на явную гибель.

Мой отец — зажиточный крестьянин Вологодской губернии, также и мать, оба уже пожилых лет. Детей у них — я да дочь, моя сестра; мне семнадцать лет, а сестре пятнадцать лет. Родители людьми считаются набожными, и так как у нас большой дом, то часто останавливаются разные богомольцы, монахи. За последнее время к нам стала особенно часто бывать игуменья одного монастыря. Родители, как я уже сказал, люди старые и, заботясь об участи своих детей, т. е. нас, стали советоваться с разными людьми и, слушая разные советы, между прочим, захотели посоветоваться и с игуменьей, которая посоветовала сестру взять к себе в монастырь, а меня определить тоже в монастырь, на который она и показала.

Родители и решили поступить по совету игуменьи, — потому лучшей советницы не найдешь. По случаю этого события в один праздничный день собрались в наш дом родственники и родственницы, все уже пожилых лет, можно сказать, отжившие свой век. Мы, ничего не зная о беде, которая готова разразиться над нами, гуляли. Но вот нас зовут домой. Мы думали, что обедать; пришли и стали садиться за стол. Тут вдруг отец начинает нам объяснять следующими словами: «Вот что, дорогие дети, вы видите, что мы уже стары и проживем недолго, но, желая вас устроить, нашли вам тихое пристанище, куда и хочем определить вас, проще сказать — в монастырь святой». Мы сначала подумали, что отец шутит, и потому объяснение встретили дружным смехом. Но, видя серьезные лица гостей и отца, который нам скомандовал приготовиться под благословенье, а сам стал снимать образ Христа в терновом венце — моя любимая икона, — нас эта неожиданность как громом поразила. Ничего не помня, мы стояли, не зная, что делать. Нас, перепуганных, почти без сознанья, подвели, и отец спросил нас: «Дети, согласны ли исполнить волю отца — бросить мирскую суету и итти в святую обитель на служение богу?». Мы не изъявили согласия, чем отец остался недоволен и указал на пятую заповедь. Мы заплакали и стали умолять отца не губить нас, но воля отца непреклонна и участь наша решена. Но решили они, не спросясь нас. А мы думаем не так, — лучше смерть, но не монастырь.

Добрый советник, что нам делать, что нам делать? Губить себя? Но ведь жить хочется, жить; мы так юны, только стали расцветать, — и уже смерть, страшная смерть самоубийства.

ползут и, чтобы добиться их, не щадят двух жизней и через трупы добиваются своего. Проклятье шлю я им, этим проклятым паразитам, которые мешают счастью людей, лишь бы им было хорошо, которые отнимают детей от родителей, не думая, что с ними будет, но чтобы добиться своего, чтобы нарядить икону и получить награду, — а до остального им горя мало.

Жду совета, откликнитесь на мою просьбу, научите, как поступить. Кто нам поможет, когда родители бросают на явную гибель?

Толстой ответил юноше 2 ноября. Он писал:

Очень сожалею о вашем положении и очень бы желал помочь вам. Я думаю, что лучше всего обратиться вам и вашей сестре к родителям, прося их изменить свое решение. Если вы хотите, чтобы я написал вашим родителям, пришлите мне их адрес.

Во втором письме к Толстому, от 15 ноября, Лукин сообщил о дальнейших событиях:

бедняжка, — не вынесла всего горя и сама захотела себя избавить от всех страданий, которые ее ждали. Бедная сестра! Жалея меня, она долго плакала, но не открыла мне своей тайны и поторопилась, чтобы река не сковала себя льдом, — поторопилась так же, как поторопились ее сгубить. И мои силы слабнут, может и меня ждет та же дорога. Отец меня прогнал из дома, я живу у старой тетки, которая бедна. Я умоляю вас, если можно, ради господа, напишите последний совет. Вы писали, чтоб я обратился к отцу отменить решение. Я молил его, как бога, но напрасно. Он не велел на глаза показываться, иначе грозит проклятьем. Сестра погибла; видя, что и я на все готов, он не раскаивается, а, напротив, делается злее.

Это письмо осталось без ответа. Дальнейшая судьба юноши неизвестна.

Приводим, далее, письмо Гамалиила, монаха Засимовской пустыни:

25 августа 1910 г.

Я осмеливаюсь вас побеспокоить моими наболевшими вопросами. Я монах, имя мое Гамалиил. Я прожил в Троицкой лавре около десяти лет, — и что же я видел в лавре за все это время? Я видел то, что трудно даже и сказать, а не то, что описать. За все время жизни в лавре только и видел насилие, плутню, обман, зверство и больше ничего. Уважаемый Лев Николаевич, я вас прошу объяснить мне: есть ли бог или нет его, или все это человеческая выдумка? Скажите мне: кто бог, один ли он или их много? А что меня заставило обратиться к вам, это «дела» нашего первосвященства. Почему так наши кир-архимандриты лавры, как-то: Товия, Досифей, Аполлос бесчинствуют в церкви, делают разные непристойности и говорят: так богу угодно. Весь наш русский народ несет последнюю копейку в монастырь, и на эти принесенные деньги наши кир-архимандриты строят дачи и на эти дачи ездят на резинах, наберут всевозможных вин и закусок с монастыря и там кутят до положения риз, конечно, и не без красивых молоденьких «племянниц», потому без «племянниц» дело не обойдется. И пьяные возвращаются в монастырь и говорят: ну что же, так уж богу угодно. Все лаврское первосвященство занимается хищничеством, поразворовали весь лес, посняли колокола, даже стали поговаривать, будто бы до иконостаса хотят добраться, да, наверно, доберутся или уже добрались. И что же, все монахи говорят: так богу угодно, потому что, говорят, это власть ворует, а власть сам бог ставит. Уважаемый Лев Николаевич, правильно ли это? Во время богослужения идет такая суматоха, что, боже упаси, как только кто ошибется, — сейчас благочинный рапортом доносит наместнику, тот митрополиту, ну и пошла кутерьма, хоть выноси святых вон! И священно-монахи говорят: ну что же, так богу угодно. Уважаемый Лев Николаевич! Это есть угождение богу? Неужели ему так требуется угождать? Например, был случай такой. Я был певчий, пел в церкви преподобных Зосимы и Савватия. Это было 24 марта 1910 г. Приходит Товия, наместник лавры, и вдруг придрался ко мне, за что я не пропел лишний раз величания богородице; величание пропели четыре раза, а наместнику захотелось, чтобы в пятый раз пропели. Ну и что же, вышел страшный скандал, наместник на меня накричал, изругал на всю вселенную. Орет: «Негодяй! Подлец! Сукин сын, я с тебя шкуру сдеру! Пошел вон!». Я ушел и остался виноватым. 25 марта прихожу просить прощение. Ну что же, помирились, потом, смотрю, уже через полгода приезжает митрополит и начинает меня судить. Митрополит смотрит на меня и говорит: «Какое у него лицо страшное! Зверское!». И сказал: «Пошел вон!». Это он, значит, так судит, это он научился так судить людей, и не зря он называется владыко святый! Ничего не разобрали и ничего не сказали, отправили прямо в ссылку в Зосимову пустынь. И все святые отцы сказали: так богу угодно. Монахи всякую плутню считают богоугодной. Почему? — не знаю.

— за эту жалобу во время ночи нагрянули наши лаврские стражники с револьверами, во главе, конечно, священно-монахи. Связали бедного монаха, тот кричит, но никто не дает помощи. Так и сослали в монастырь. И все монахи молятся и говорят: так богу угодно...

Я в наше злое священство потерял веру и все думаю, что они только одно делают: врут да обманывают народ — и больше ничего. Неужели богу угождать надо преимущественно только злом? Я в настоящее время стою в тупике и не могу решить этого вопроса. Будьте любезны, уважаемый Лев Николаевич, ответьте мне на эти вопросы, успокойте исстрадавшуюся душу. Мне больше обратиться совершенно не к кому.

Автор печатаемого ниже письма, Захар Григорьевич Френкель (род. в 1868 г.), — врач, общественный деятель Костромской губернии, член I Государственной думы. Он отбывал в Костроме тюремное заключение в одиночной камере за подписание Выборгского воззвания. Выйдя из тюрьмы, он узнал, что отправленная им 28 августа 1908 г. приветственная телеграмма по случаю восьмидесятилетия Толстого не была получена в Ясной Поляне. По этому поводу он писал Толстому:

12 сентября 1908 г.

У меня было и остается настолько сильное, непосредственное, подчас прямо мучительное желание хоть раз в жизни выразить благодарность, столько раз переполнявшую мою душу, тому учителю жизни, слово которого в течение многих лет было для меня руководящим откровением и которому и тогда, когда я шел и иду своим, быть может, иным путем, я был всегда обязан бесконечно многим, что я решаюсь, хоть и с невольным опозданием, сделать то, что мне казалось уже сделанным больше двух недель тому назад. Прилагаю приветственную записку в том самом виде, как она передавалась мною из тюрьмы для отправки по телеграфу. Вечером того дня, когда эта записка была передана мною из тюрьмы, как-раз именно в юбилей великого писателя, олицетворяющего живую, могучую, ищущую правды совесть народа, нам, отбывавшим чисто скотское современное рабство в тюрьме, пришлось пережить неподдающуюся передаче, навсегда неизгладимую душевную боль, наблюдая приготовления к смертной казни, повидимому, не без циничного умысла приведенной в исполнение именно 28 августа. Окно камеры приговоренного (уголовный, рабочий, лет тридцати шести, Голубев) было единственным, которое можно было видеть из моей камеры. Он постоянно перекликался со мною. Три месяца (с 8-го июня) ожидал он приведения в исполнение приговора. Душа его за это время раскрылась к любви и добру. Он искал внутреннего мира. Ни одной службы в тюремной церкви не пропускал он. С каким-то нездешним примирением и мягкостью стал относиться он ко всем, и к стражникам и к арестантам. Каждое утро первыми звуками, будившими меня, были доносившиеся через всегда раскрытое окно моей камеры его приветливые пожелания и ободрения, которые он постоянно обращал ко мне, стараясь своим сочувствием и указанием на людскую неправду облегчить, как только он мог, неприятности пребывания в тюрьме для членов первой «народной думы». И мне было нестерпимо стыдно слушать от него это ободрение. По ночам его преследовали кошмары. Он часто во сне соскакивал со страшным криком с койки, бегал по камере; потом приходил в себя, и в тишине ночи я слышал, как он кричал через окно ко мне, что ему делать, чтобы избавиться от кошмаров. Что мог я отвечать ему? С болью и жгучим стыдом слушал я, врач по профессии, его рассказы о самочувствии. Разумом он знал, что в конце концов состоявшийся приговор будет выполнен, но вся его душа неспособна была вместить эту мысль, это чувство. Когда он с удивительным мужеством говорил о предстоящем ему удавлении, не знаю, в чем, — в тоне ли его голоса или в чем другом, — я ощущал, однако, у него твердую его уверенность, что этого никогда не будет, этого не может быть.

чей голос только-что смутил покой примирившихся с изо дня в день происходящими смертными казнями, — наш тюремный двор наполнился вооруженными людьми. Лязгнули железные запоры камеры Голубева. Вошедшее начальство велело ему поскорее собираться в путь, из которого не возвращаются. До меня доносилось каждое слово. «Зачем же мучили вы меня целых три месяца?» — с плачущим упреком простонал Голубев. И вслед за этим точно не его, а чей-то посторонний голос, скорее вопль, полный неизъяснимой тревоги, разодрал тишину ночи и проник в неведомые изгибы души каждому заключенному: «Товарищи, меня уже ведут». Лязг кандалов вот уже во дворе. Ведут мимо окон всех камер. Тюрьма, притихшая, точно вымершая, вдруг огласилась криками прощания из многих окон. Изумительна степень приспособляемости людей к своей профессии: чинно и спокойно большая компания людей всякого положения, начиная от обыкновенных русских крестьян, одетых в форму стражников и в шинели солдат, и кончая священником, доктором и товарищем прокурора, берут с собой простого доброго человека Голубева, этого неозлобленного и с размягченной душой человека, уводят его вместе с собою за город и там так же чинно, методически удавливают его. А в это время начальство тюрьмы чинило расправу с теми, кто осмелился крикнуть последнее «прощай» своему, аки агнец на заклание ведомому, товарищу по совместной жизни в тюрьме. Один ли, два ли только человека из всей камеры кричали «прощай», это, по принятым в тюрьме порядкам, безразлично для тюремного начальства: вся камера (двадцать пять — тридцать человек) подвергается экзекуции — переводится на карцерное положение...

Смертная казнь нисколько не обеспокоила душевной ясности стражи. «Не убивай, да не убиен будешь», — сказал мне в пояснение своего спокойствия один из стражников, совсем не дурной, обыкновенный почтенный деревенский человек. «Голубев убил, и правильно, что его повели убивать». А друга Голубева, молодого арестанта Ушакова, за то, что он крикнул ему через окно «прощай», тотчас же стража, по остроумной находчивости наказующего начальства, увела из общей камеры в ту одиночку, откуда только-что вывели еще не ушедшего со двора тюрьмы Голубева. И вот, как Ушаков объяснял утром, чтобы заглушить острую душевную боль от мысли, что он брошен еще на теплое ложе Голубева, физическим страданием, он зажигает на себе рубашку, и его нечеловеческие вопли и стоны от боли, вызванной ожогами, несутся из камеры Голубева в то время, как последний исповедуется в тюремной конторе у явившегося к нему священника.

Таковы впечатления, которых не забыть мне на всю жизнь, отравившие мне день вашего юбилея, когда душа так полна была желания уйти в себя, внутри себя искать царствия божия.

Письмо произвело большое впечатление на Толстого. В дневнике Д. П. Маковицкого отмечено, что Толстой в день получения письма прочитал его вслух всем собравшимся за обеденным столом. Самому Френкелю он ответил 7 ноября:

Пожалуйста, простите меня, уважаемый Захар [отчество не вставлено], за то, что не поблагодарил вас за ваше поздравление и хорошее содержательное письмо. Старость и нездоровье отчасти оправдывают меня. Поздравляю вас с освобождением и желаю вам всего хорошего.

«Ходынки». Толстой заинтересовался письмами и даже взял их с собой при поездке в Крекшино. Во время пребывания в Москве он забыл их в хамовническом доме, где они и сохранились.

Автор этих замечательных писем — восемнадцатилетний юноша Михаил Иванович Балихин, крестьянин с. Ярополец, Волоколамского уезда, Московской губернии. Письма адресованы его родственникам. Тринадцатилетним мальчиком Балихин был отдан в Царское Село на обучение в магазин. Через пять лет, перед возвращением на родину, он получил весь свой заработок — пятьдесят рублей. Половину отослал родителям, остальные двадцать пять рублей пожертвовал в пользу голодающих (в 1907 г. в ряде губерний был большой голод). Перед самым отъездом, 7 апреля 1907 г., он встретился в Петербурге, в студенческой столовой, с четырьмя неизвестными ему революционерами и вместе с ними решил итти на «экспроприацию» — ограбление мануфактурного магазина — с тем, чтобы все деньги передать голодающим и безработным. Экспроприация не удалась, поднялась тревога. Балихин убил догонявшего его дворника из револьвера. Военно-окружной суд приговорил Балихина и другого участника, Андреева, к смертной казни, остальных к каторге. Главнокомандующий заменил Андрееву смертную казнь каторгой, а приговор над Балихиным был приведен в исполнение 23 июля 1907 г. Как писал Балихин родным, ни к какой партии он не принадлежал — «не было случая записаться». В ленинградском Центральном историческом архиве хранятся два «дела» о его процессе: «Дело судебного следователя 15 участка г. С. -Петербурга о вооруженном нападении на мануфактурный магазин купца Михаила Хайлова» и «Дело Петербургского военно-окружного суда... Архивный номер 263». Последним документом в этом «деле» является печатное(!) уведомление о казни; от руки вписаны лишь порядковый номер, фамилия казненного и дата его смерти.

Первой публикуется речь Балихина на суде 16 июля 1907 г., записанная самим Балихиным и приложенная к письмам. «Речь составлена и заучена мною в ночь перед судом», — писал он родным. Дальше — четыре письма к родственникам (все малограмотные). Последнее написано за несколько минут до казни.

Господа судьи! Я жил в Царском Селе пять лет, куда был отдан родителями в учение на четыре года. По прошествии четырехлетнего срока я остался служить и далее, при чем прослужил еще десять с половиною месяцев. Выйдя из учения, я уже не считался как ученик, а как помощник приказчика, благодаря чего и был гарантирован от эксплоатации со стороны старшего приказчика. В воскресные и праздничные дни магазин не торговал целый день и давало возможным в свободное от занятий время читать книги и газеты. Благодаря гарантии [от] эксплоатации все свободное время было уже в моем распоряжении. Читая газеты, я то и дело встречал статьи под заглавием «Голод в деревне», где описывалось о голоде, свирепствовавшем среди крестьян и рабочих, где писалось о рабочих, как они лишали себя жизни и как они бросались в Неву и каналы, протекающие по Петербургу. И все это происходило от безработицы, из-за отсутствия средств к продовольствию. Но главное меня поражали статьи о голоде крестьян, который свирепствовал в их деревнях, который грозной тучей висел над целыми губерниями и обрекал крестьян на голод или, вернее сказать, на голодную смерть. В статьях говорилось, как крестьяне обречены целыми деревнями на голод, как они вымирали целыми семьями, как они, подобно рабочим, из-за отсутствия средств к продовольствию лишали себя жизни, как они продавали своих дочерей, чтобы спасти оставшихся еще в живых половину или четвертую часть семейства, и т. д., и т. д.

Читая эти статьи, я не мог не тронуться и не посочувствовать им. Так как я сам человек бедный, денег у меня нет, чтобы помочь голодающим, — и вот, чтобы раздобыть денег и помочь голодающим, я и решил принять участие в экспроприации. Таким путем добытые деньги я и отдал бы все голодающим. О том, что из-за этих денег придется проливать невинную чужую кровь, я совершенно не думал. Потому и не думал, что я сам лично против каких-либо человеческих жертв, вообще против пролития крови. Убить дворника Гомырова или кого-либо другого я совершенно не хотел и не намеревался. Убийство это вышло совершенно случайно. Убийство дворника — это не вина моя, а мое несчастие. Пришлось случай убить человека, чего я совсем не хотел. Если бы я знал, что дорога к деньгам ведет через труп и кровь совершенно невинного человека, я ни за что не согласился бы участвовать в экспроприации.

жена и двое детей; а во-вторых, лишил помощником своих родителей, оставил их на старости лет больных, не способных к труду, обреченных на голод или, вернее сказать, на голодную смерть, и десятилетнего больного в чахотке брата, для которого еще нужно воспитание.

он сильно меня пихнул от себя и в то же время вернул, но упасть мне было не суждено. Я сильно накренился на бок, в это время раздался совершенно неожиданный мною роковой выстрел. После выстрела я бросился бежать, но, не зная расположения местности, я бежал туда, где меньше было народу. При моем бегстве я был обстрелян, как заяц: в меня стреляли городовые с постов, конные городовые и офицеры. В меня произвели до двадцати с лишним выстрелов, но я никому не отвечал, потому что я был против человеческих жертв. По задержанию меня доставили в участок, где и сообщили, что я опасно ранил дворника Гомырова и что у него остается жена и двое детей, о чем я очень сожалел. Потом дворник, через несколько время сообщили, что во время операции скончался.

В экспроприации и убийстве дворника Гомырова я себя признаю, но повторяю, что убийство не умышленное, а на экспроприацию я пошел из-за жалости погибающих лютою голодною смертию крестьян. Что же касается револьвера, я взял его лишь для того, чтобы постращать в случае необходимости.

17 июля 1907 г.

Дорогая сестра, Настасия Гавриловна, шлю привет супругу Ване и дочке Вере и всему остальному семейству. Уведомляю я вас, что я жив и здоров, бодр и весел.

плакала. Дядя Саша, Миша, Самодурова тетя Аксинья тоже была и сильно плакала. Еще были два товарища. Все меня очень сожалели, но я был весел, на суду себя держал героем. Я дал тете Кате часы для передачи напамять маме. Тетя Катя сильно очень плакала, я ее уговаривал; затем они со мной расцеловались, все ушли, а я поехал в тюрьму. Всю дорогу пели революционные песни: «Вы жертвою пали в борьбе роковой», «Вихри враждебные», крестьянские и рабочие «Марсельезы», «Смело, товарищи, в ногу» и много других.

Пишу письмо за несколько часов до смерти, но чувствую себя превосходно, весел и бодр. Умереть сумею и на смерть пойду — буду петь песни: «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Сроку дано двадцать четыре часа. Подал апелляцию о помиловании, не знаю, смерть заменят ли каторгой, но не верю, чтобы заменили, а верю в смерть. Я паду — пусть паду я, на моей могиле взойдут цветы с надписью: «Да здравствует земля и воля!» А когда падет произвол, то на нее товарищи придут и песню о гибели споют: «Вы жертвою пали в борьбе роковой» и т. д.

Настя, передай поклон моей маме, Пете, Сане, очень сожалею, что их оставил на старости лет. Поклон своей маме, Шуре, Мане и всем другим, всем передай, что я был весел и бодр, на погибель шел — песни пел соловьем. Наши помирать умеют!!! Желаю, Настенька, вам с супругом, дочерью и всем семействам многие лета вашей жизни и всему Ярополу то же самое. А если не помилуют, то сегодня или завтра меня казнят, то есть 18, 19 или 20 июля. Еще раз прощаюсь заочно, всем крепко жму руки и крепко всех целую.

Помни, Настя, обо мне, что погиб за свободу, за требования земли и воли и за помощь голодающим. Прощай! Прощай! Прощай! Прощай! Прощай!

площадях поставлены гигантские памятники, а раньше их даже на те площади не пускали, не говоря о памятниках.

Вот, представьте себе, как я буду висеть.

Лицо представьте так: похож на маму, небольшие кверху завитые усы и большие густые черные волосы, зачесаны назад. Черная рубашка, английские щиблеты на шнурках и в полоску брюки.

[Без даты]

Дорогие родители и брат, всех я вас крепко целую и жму крепко ваши руки. Поклон тете Наташе, Шуре, Мане, Насте с супругом и дочерью и со всем семейством [] и всем родным и знакомым, товарищам и барышням и всему селу, но только не тем, кто меня осуждает, что я сижу в тюрьме.

Мама, вторую посылку я вашу получил, за которую я вас очень благодарю. Но Сане скажите, что он не должен писать такие плачливые письма, он должен гордиться, что брат его борется за правду, за !

— вы себя чувствуете превосходно, но когда вы плачете, тоскуете о чем-либо, то вы ослабеваете, чувствуете себя больной, у вас пропадает аппетит, вы заболеваете, но для вас, как для человека старого, это очень вредно, ибо вам нужен спокой. Вот и прошу вас убедительно, чтобы не задумываться над этим вопросом.

16 июля был суд, на суде были тетя Катя, дядя Саша, Миша, тетя Маша. Он ходил раньше ко мне на свидание и еще ходила Вера, больше никто, на суде еще была Самодурова тетя Аксинья, Надина мама. Меня присудили к смертной казни через повешение. Я дал тете Кате часы для передачи тебе напамять. Но смертной казни, мама, не будет. Вера с тетей Катей подали прошение о помиловании, потом четыре прошения подали защитники, потом приходила ко мне какая-то незнакомая дама и спрашивала, что если я хочу — не против прошения, то она подаст; я согласился, она подала. Потом еще один господин подаст, так что заменят каторгой, но каторга — это не страшно; только заменили бы, а то года через три или самое большое пять приду.

На суд мы ехали, мама, что на свадьбу, с революционными песнями. На суд приехали веселые, бодрые, все пять человек молодые, один женатый. На суде себя держали бодро, спокойно, прямо героями. Вынесли смертный приговор мне, я засмеялся, нисколько не смутился, что может сказать тетя Катя, как я ее уговаривал, когда она плакала, и Миша. Напишите им письмо, они вам напишут, как я был бодр и весел после приговора. Я имел свидания со всеми, кто пришел ко мне на прощание; кроме родных еще были два товарища мои и мишины. Из суда мы, уже присужденные, поехали в тюрьму опять с песнями по улицам, за нами толпилась публика, из магазинов выходили, слушали приказчики. Приехали в тюрьму. Товарищи узнали о приговоре нас к смерти, в окна стали петь похоронные революционные песни, некоторые присылали подарки. 17 июля сижу на свидании с тетей Катей и Верой, а мне принесли пакет, груши, от одного инженера, товарища по тюрьме.

Вообще, мама, как заменят, то я пришлю телеграмму, а не заменят — умереть сумею и на казнь пойду с песнями. Хорошо умереть молодым и в такое время. Помни, мама: это хорошо для борьбы: я один умру, один борец, на мое место встанут лучше меня десятки борцов; моя казнь, героя-борца, восемнадцатилетнего юноши, разбудит сотни сердец. Мама, чем больше вас вешают, тем скорее просыпается спящий народ, тем скорее положат конец борьбы. , они на мою могилу пойдут, венок из терний на нее возложат и песнь свободную споют. Мама, всем погибшим борцам, как и во Франции, на самых лучших площадях столицы будут красоваться огромные памятники.

столько, сколько вы сами хотите, также и папе и Сане. Желаю успеха в вашей трудной на старости лет работе. Мама, на суде я говорил речь, которую и послал Сапелкиной, маме дяди Василия. До свидания, всех крепко целую и жму руку. Поклон, кто знает меня из постояльцев. Вы часто снитесь мне во сне.

[Без даты]

Дорогая и милая мама, дорогой и милый папа и брат Саня. Еще в живых. Пишу последнее письмо. Поклон всем родственникам и знакомым, но не тем знакомым, кто осуждал меня. Я иду на смерть бодр и весел, я и на суде и до суда был весел и сейчас чувствую себя превосходно. Я знаю, за что я погибаю. Я вам послал двадцать пять рублей и крестьянам послал двадцать пять рублей на голодающих. Хотел им помочь еще, но полученное от хозяина жалованье все, больше не осталось. Я пошел добывать еще денег и попался, но теми двадцатью пятью рублями я спас наверно полсотни людей от голодной смерти, но еще помочь не суждено, а пришлось погибнуть самому. Но помни, мама и папа и Саня, что я был не какой-нибудь пьяница или какой проходимец. Я жил у хозяина почти пять лет у одного, хотел итти на войну, в монастырь, — не суждено, верно, было, вы не отпустили. Но мне жалко было голодающих, не мог перенести. Мама, папа, Саня, это не стыд, что я повешен за людей [], погиб за голодающих; верно, судьба такая мне погибнуть за народ, а не своей смертью. Мама, папа, Саня, живите счастливее, не скучайте обо мне, не плачьте, не грустите. Я спокойно умру, умереть я и сам хочу — верно, судьба уж такая. Подавал государю императору прошенье я сам и Вера с тетей Катей, но не помиловал. Пишу за несколько часов до смертной казни. Казнят через повешение.

— сколько вы со мной и другими детьми перенесли мучений. Но главное со мною: пока я жил в Царском, вы сколько времени меня ждали, но все-таки не дождались, — верно, не суждено; и в Петербурге были, а не повидались. Мама, у тети Кати есть мои часы, я ей дал, чтобы она передала тебе на память от меня. Всех крепко целую. Мама, я знаю, как вам тяжело перенести такое горе, но помните — хотя больной, у вас есть еще Саня, вы жалейте его, он последний ваш помощник на старости лет. А я иду на смерть [зачеркнуто цензурой несколько словзачеркнуто цензурой несколько слов] не своей смертью.

крепко обнимаю и крепко целую. Прощайте, прощайте, прощайте и жму крепко ваши руки. Это последнее шлю вам письмо и прощаюсь на всю жизнь.

Храните на память мое письмо.

23 июля 1907 года, 5 часов утра. Дорогая мама и папа, и Саня, и все родственники. Вот подъехал пароход к месту назначения. Так называется [одно-два слова зачеркнуто цензурой люд, которым помог своими деньгами, но недостаточно. Хотел еще, но не суждено было помочь еще, а — лишиться своей жизни. Я знаю, за что помираю, и охотно иду на смерть, приняв от священника напутственное слово. Мама, желаю вам счастья, живите, помогайте ближним, делите с ними последний кусок, не обижайте ближних. Лучше погибните сами за голодный люд, но не дайте погибнуть на ваших глазах. Обо мне не скучайте, я помог, как мог. Живите счастливой, господь за ваш труд не оставит и за все ваши перенесенные страдания. Пишу последние строки и иду на казнь. Крепко вас, родители, целую и жму ваши руки и родственникам.

Ваш сын М. Балихин

Пишу за несколько минут до казни. Поклон всем родным, товарищам и барышням. Мама, я бодр, здоров и весел. Желаю вам продлить остальные годы вашей жизни в благополучии и счастии. Вещи мои вы получите через Веру Демьяновну или через тетю Катю. Они у меня были в четверг на свидании, подавали прошение на имя его величества, но меня не помиловал. Сейчас принял святых тайн. Прощайте, иду на смерть.

Ваш сын Балихин

1 «Утро России», №№ 6, 9, 10; «Речь», №№ 223, 225; «Новое Время», № 11332; «Петербургская Газета», № 259; «Петербургский Листок», № 259; «Голос Москвы», № 222, и др.

2 Поздравление с днем восьмидесятилетия — 28 августа 1908 г.

3 Здесь и ниже письма Толстого публикуются впервые.