Страхов Н. Н. - Толстому Л. Н., 17 ноября 1879 г.

Н. Н. Страхов — Л. Н. Толстому

17 ноября 1879 г. Санкт-Петербург.

Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей1. Эту молитву я часто вспоминал в последние двадцать или тридцать лет, когда случалось мне мучиться совестью. Теперь я вспомнил ее, задумавши писать о своей жизни; нужно писать в хорошем духе, т[о] е[сть], ясно понимая, что я делаю, и спокойно и твердо соблюдая истину, а это мне очень трудно. Я не могу писать наивно (простосердечно — переводит Карамзин), рассказывая просто, что́ помню, и предоставляя другим судить; я непременно сужу сам, и когда не умею судить, то не могу и писать. О жизни своей мне судить очень трудно, не только о ближайших, но и о самых далеких событиях. Иногда жизнь моя представляется мне пошлою, иногда героическою, иногда трогательною, иногда отвратительною, иногда несчастною до отчаяния, иногда радостною. И я не знаю на чем остановиться, знаю, что каждый раз преувеличиваю, и наконец перестаю верить себе. Если бы я задался известным тоном, то я знаю, я бы выдерживал его долго и все преувеличивал бы в известном направлении. Зачем же я буду обманывать себя и других?

Эти колебания составляют для меня самого немалое огорчение: я сам от себя не могу добиться правды! И это бывает со мною не только в воспоминаниях, но и каждый день во всяких делах. Я ничего не чувствую просто и прямо, а все у меня двоится. В моей голове идет постоянно игра мыслей, действующая на меня часто сильнее действительности. От этого я конфузлив и часто никак не могу совладать с собою. Напр[имер], когда говорят о воровстве, мне кажется, что я сам украл, когда говорят об оскорблении, мне представляется, что я сам оскорблен и т[ак] д[алее]. В сущности я не боязлив, не суеверен, не мнителен; но представление боязни, суеверия, мнительности может так во мне разыграться, то если я сам себя воображу таким боязливым, суеверным и мнительным, что замучу себя этим воображением больше, чем если бы действительно имел эти недостатки.

Все это я приписываю тому, что настоящая душевная жизнь во мне очень слаба, а жизнь представлений чересчур сильна и подвижна. Во множестве случаев я робок и неуклюж потому, что не уверен в себе, то есть не знаю, не потеряю ли я власти над собою — не по силе желаний и чувств, а по силе тех представлений, которые во мне разыграются. Часто я таким образом воображаю себя любимым, уважаемым, вижу в других людях черты трогательные и восхитительные, пылаю любовью к людям, к истине, впадаю в смирение, в умиление, и тогда я, разумеется, доволен. Но истинно противны другие минуты, когда я вижу тяжелое оскорбление в самом невинном слове и звуке и когда сам навожу на себя чувства гадкие, все те чувства, которых боюсь и которые испытываю именно оттого, что их боюсь; страх перед ними нагоняет их на меня. Порывы ненависти, глубочайшего эгоизма и малодушия иногда являются в моей душе, и хотя я им не верю и гоню их, я огорчаюсь до отчаяния уже тем, что мне знакомы эти отвратительные явления, что так или иначе моя душа породила их. Если бы я стал жаловаться на судьбу, то, кажется, всего больше жаловался бы не на действительные страдания, а на это множество гадких чувств, так долго меня мучивших, находивших на меня против моей воли и противных мне в высшей степени.

Вот главное мое горе, та действительная борьба, от которой я все надеюсь избавиться и, кажется, постепенно избавлюсь, и в которую иногда опять впадаю. Во время своих размышлений я придумал для этого название — спускаться в ад, и, право, иногда это название не кажется мне сильным. Затем, если разделить все горести и радости на действительные и представляемые, то в первом отделе у меня больше было радостей, а во втором, думаю, больше горестей. Я не испытал больших несчастий в жизни, а разве только неудачи, и со своею способностью преувеличивать всегда больше наслаждался хорошими обстоятельствами, чем горевал о дурных. Мне знакомы самые странные восторги, когда человек готов целовать землю и разговаривать с деревьями и облаками.

Но другое дело представляемые горести и радости, куда я отношу ревность, славолюбие, раскаяние, стыд и т[ому] п[одобное] словом то, что зависит от наших мыслей, а не от прямых отношений к людям и обстоятельствам. Было у меня много и сладких мечтаний, например, о славе, о будущих моих литературных успехах. Но меньше всего я знал меры в преувеличении своих печальных чувств. Ревность, чувство своего ничтожества, раскаяние в своем разврате, стыд от всего стыдного и, кажется, всего больше стыд стыда, стыд того унижения, которое чувствуется в стыде — все это я испил до капли, все это я раздувал в огромные муки и носился с ними по годам. Когда же случалось опомниться, то эти призраки часто вовсе исчезали, чаще же всего являлись в очень малых и каких-то колеблющихся размерах. Понемногу я приучился не верить себе, не верить в свою душу, и стал стараться отыскать действительные свойства и меру того, что пережил. Эти искания продолжаются до сих пор и, должен признаться, я вовсе не твердо надеюсь на успех.

Думаю, что я не какой-нибудь гадкий или преступный, или отчаянно-грешный человек. Я в известном отношении хуже — я человек безжизненный, в котором мало души, нет воли в смысле живых стремлений. Я во всех сферах неудавшийся, ни в чем не сформировавшийся, ни в какую форму не отлившийся человек, потому что во мне не было настолько формующей силы, притяжения к жизни. Ни один инстинкт не говорил во мне так сильно, чтобы определить мои поступки и образ жизни. Я правильно сделал, отказавшись наконец вовсе от жизни; я не умею жить и не хочу за это браться. Всего лучше это объяснить на отношениях к женщинам. Я ни за одною не волочился в настоящем смысле пристрастия и никогда не собирался жениться. Две мои связи произошли оттого, что того хотели эти женщины, а не я. Это стыдно сказать мужчине, и я за это наказан больше, чем стою. Так и во всем другом. Я ничего не достигал сам, а только поддавался тому, что встречалось на пути, или уклонялся от опасного и неприятного. Когда я чувствую себя покрепче, мне иногда кажется, что я самый свободный человек в мире, именно такой, у которого нет никаких побуждений действовать, который в случае, если нужно сделать выбор, должен прибегать к самым искусственным соображениям, чтобы решить, что ему делать. Я распределяю разные мелочи ежедневной жизни совершенно произвольно и потом неизменно держусь этого порядка только потому, что нужно же как-нибудь жить, а следовать желаниям я не могу — их у меня нет.

нужно быть самим собою и не корчить из себя того, чего в тебе нет.

Может быть, бесценный Лев Николаевич, Вы найдете в том, что я написал, больше, чем я сам нахожу; но я всеми силами старался быть правдивым. Я в истинном затруднении; слепота, которую наводят на меня мои преувеличения и представления и то, что в них много тех самых черт, которые я готов был считать своею особенностью, и тогда, рассматривая себя в них, начинаю смотреть на себя иначе, не в том хаотическом и печальном свете, в котором обыкновенно созерцаю собственную фигуру. Может быть, для описания этой фигуры и ее похождений самое лучшее было бы взять тон юмористический или даже трагикомический — прав ведь Шопенгауэр, говоря, что жизнь человека в одно время и трагедия и комедия.

Простите пока. На Ваше коротенькое письмо, я Вам отвечаю длинным, и буду продолжать, если Вы не прочь, а особенно если подстрекнете меня каким-нибудь вопросом. Пошлю Вам завтра книги, какие найду. Вот вторую неделю, как я — присяжный2, и потому так долго не отвечал Вам. Очень много отнимает времени, но любопытно.

Всею душою Ваш

1879 г. 17 ноября. Спб.

Примечания

1 Псалтирь, 50: 12.

2 — судья-непрофессионал, участвующий в уголовном процессе. Присяжные заседатели образовывают отдельную от профессиональных судей коллегию, которая выносит вердикт о виновности или невиновности подсудимого.

Раздел сайта: