Страхов Н. Н. - Толстому Л. Н., 8 января 1873 г.

Н. Н. Страхов — Л. Н. Толстому

8 января 1873 г. Мшатка.

Письмо Ваше, бесценный Лев Николаевич, так меня обрадовало и заняло, что и сказать не могу. Огромное спасибо Вам за него; и вот был бы величайший грех с Вашей стороны, если бы Вы его не послали. Если у Вас есть или будут какие-нибудь листки, обращенные ко мне, умоляю Вас, не колеблитесь и присылайте — для меня все, что Вы пишете, относится к высшему роду писания, именно: Вы вовсе не способны что-нибудь сочинить; все будут настоящие Ваши мысли и чувства, и, следовательно, все интересно и будет мною прочитано с любовью и уважением беспредельным.

Похвалы Ваши доставили мне огромную радость, а Ваша критика (в обыкновенном смысле) и огорчила и заставила много думать. Огорчение заключается вот в чем: Вам не нравится, когда я принимаюсь шутить (напр. Жители планет); я и прежде догадывался, что как только я оставлю сухие, холодные рассуждения (так отозвался один приятель вообще о моем писании), так у меня выходит что-то странное. Из этого для меня следует тот вывод, что я не могу дать живого, теплого тона тому, что пишу. Нечего делать; придется вперед оставить попытки на глубокомысленную и тонкую шутливость. IX Письмо и Птицы не понравились Вам по этой причине; но есть тут и другая, более важная.

Из всех Ваших замечаний видно, что Вас неприятно задело — прямое выражение пантеизма. Вы положили палец на рану, написавши мне, что я унизил человеческую жизнь, поставивши ее целью совершенствование (того, что заключается в организмах). Отсутствие нравственного смысла в книге (указания на идею добра) для Вас тотчас стало ясно. О, как бы я хотел иметь точные формулы для Вашего взгляда, для мысли о нравственной цели мира, и как бы хотел видеть отношение этой мысли ко всему, что есть в моей книге и от чего я не могу никак отказаться!

Книга писана давно; тогда я был ревностным пантеистом, так что потом был за то даже наказан жизнью и совестью. Вы сейчас заметили, что я слишком легко трактую о недовольстве жизнью и не упоминаю о религии. Я ее тогда не понимал и научился понимать только потом, от Шопенгауэра. Я тогда приписывал великую важность умственному прогрессу, литературе и подобным глупостям, и вот почему поэты были (да еще какая дрянь!) для меня важнее пережитого момента христианства.

До сих пор однако же я приписываю пантеизму величайшую важность, как прямо противохристианскому движению, которым воодушевлено все умственное <движение> развитие Запада, которое составляет душу немецкой литературы, которое дало немцам силу, недавно ими обнаруженную, и произведет еще огромные последствия. Корень пантеизма глубок неизмеримо. Нам неизвестна другая наука, кроме науки пантеистической. Все привычки нашего ума сложились в этом направлении, и , — вот моя беда.

Печатая свою книгу, я иногда задумывался над вопросом — не дурную ли, не безнравственную ли книгу я печатаю? Прошу Вас, ответьте мне на этот вопрос. Переделать ее я не мог — не было ни времени, ни ясной мысли. Отказаться от нее — никак не мог; так ясны были почти все положения; почти сплошь все было дважды два четыре. Как я рад, что Вы ее прочитали! Не правда ли, что жаль было отказаться от этой массы соображений, которою в корректурах я сам любовался? Вот я и порешил — напечатать и тогда, закончив один период мыслей, искать выхода, сознательно пойти против самого себя, начать новую мысль, опираясь на старую.

Новый взгляд должен быть не ниже старого и следовательно удержать всю долю истины, которая есть в старом.

Мне было бы очень трудно, если бы я вздумал Вам рассказывать разные зачатки мыслей, которые у меня бродят и которые, я думал, начнут распускаться в Мшатке. В статье о Дарвине и о Парижской Коммуне я уже отрекся от Гегеля, уже отрицаю тот непременный, строго-законный прогресс, который он находил в умственном движении человечества, отрицаю и то, что ум руководит историею, что она есть развитие идей. Мне хотелось бы однако же спуститься до корня и взяться за теорию познания, в которой, мне кажется, уже заключена вся сущность дела.

Отвечу теперь на отдельные пункты. За дух Вы меня напрасно упрекаете; я употребил это слово только как известное название того, о чем хочу говорить, а не в смысле признания особой сущности. По смыслу всей книги мир есть нечто цельное, то есть все его явления вытекают из одной сущности. Все существующее я одинаково признаю проявлением духа.

Какая чудесная мысль у Вас, что сущность настоящей жизни есть нравственно-религиозное сознание, понятие добра. Если Вы можете пояснить мне это, то умоляю Вас, напишите мне еще об этом хоть страничку. У Вас сказано: понятие добра таково, что нельзя про него сказать, что оно есть у человека, но его нет у животного. Если тут нет описки, то я не понимаю.

Да и вообще — это мысль не Шопенгауэровская, так как она отрадна и светла, и берет положительную сторону дела, а не его процесс, не одну теорию явлений. Я боюсь сказать Вам, какой страшный смысл имеет в моих глазах философия Шопенгауэра; это новый удар и последний, сокрушающий все надежды человека; как Гегель приводит к отрицанию всего твердого в существующем и познаваемом, так Шопенгауэр приводит к отрицанию всего твердого в нравственности. Но лучше не буду говорить. Поймите после этого, как радостна была для меня мысль, что Вы, самый милосердный из всех поэтов, исповедуете веру в добро, как в сущность человеческой жизни. Воображаю, что для Вас эта мысль имеет теплоту и свет, совершенно непонятный таким слепцам, как я.

Вы пишете, что из моей книги поняли меня; что это значит? Если не очень обидно, напишите.

На стр. 76, отличая круговорот от жизни, автор опровергает смешение этих двух понятий не духом, а сознанием жизни, и это место прекрасно. Я не нахожу этого места, и хотел бы знать, на что Вы указываете, и за что меня хвалите.

Вообще Ваши похвалы очень метки; места о кристаллах, об инфузориях, чем отличается человек, и вся вторая часть книги действительно потребовали от меня самого большого напряжения мысли, — и я дождался справедливой награды. Ваша идиосинкразия к Гегелю — необыкновенно характерна, но я понимаю только вообще ее возможность, а объяснить ее себе не могу. Почти зависть берет меня, когда подумаю, что есть же такие характерные люди, как Вы. — А мне — ничего не претит, все проглочу и произвожу — чуть ли не один навоз.

Судьба Вашей Азбуки изумляет меня. Один мой приятель, ныне знаменитый драматург Аверкиев1, серьезно уверял меня, что у меня тяжелая рука, и что потому ни одно дело в моих руках не удается. Печатая Вашу Азбуку, я думаю, что невозможно, чтобы моя тяжелая рука ей повредила. А вышло так, что чуть ли не прав Аверкиев. Замечу однако же, что объявлений в Моск[овских] Вед[омостях] было мало.

Вчера получил письмо из Петербурга, от Майкова2 которую я узнал уже прежде из Московских Ведомостей — Достоевский стал редактором Гражданина3. Живо воображаю, как в нем разгорелась страсть журналиста и не знаю, не пожалеть ли об этом. А впрочем, человеку не нужно мешать делать, что он любит делать. Одна беда: он меня теперь запряжет; от него ничем не отговоришься, и у меня в перспективе — работать всякие статейки для Гражданина.

Еще раз — тысячу Вам благодарностей за Ваше письмо, и тысячу извинений, что поздно отвечаю. Вероятно, Вы не раз попрекнули меня. Но кроме того, что почта здесь ходит страшно медленно, виновата и здешняя жизнь: так людно (приехали еще родные Данилевских), так шумно и даже тесно, что только можно — ничего не делая, не замечать, как проходят дни за днями. Я же собирался написать Вам хорошенько. А тут праздники, Новый Год, Татарские Свадьбы и пр. и пр.

большие расходы по своему саду. Графине мой усердный поклон.

Ваш всею душою

Н. Страхов

1873 г. 8 янв.

Примечания

1 —1905) — писатель, публицист (консервативной направленности), театральный критик.

2 «... Мещерский назначил по вторникам обеды у себя для Федора Михайловича [Достоевского], Филиппова и меня; вы должны бы были замыкать квинтет, если бы были налицо. Цель — после обеда прослушать готовящуюся для следующего номера его статью и ругать ее до тех пор, пока он ее не выработает. Плодом этого всего можете считать его статью о женском вопросе в одном из последних номеров «Гражданина». Три раза он ее переделывал, и статья-то вышла недурна. Вы были бы тут очень нужны, вас часто поминаем... 17 декабря. Я забыл отослать письмо когда следует, — и вышло, что могу сообщить вам новость, которая и до вас касается, ибо требует от вас скорейшего возвращения: Градовский вышел из редакции «Гражданина». Место его занимает Ф. М. Достоевский. По представлении о нем в III отделение граф Шувалов на письме Мещерского надписал: «Отвечать, что с его стороны согласие», — так что завтра или послезавтра дело обформится и может быть объявлено. Разумеется, рассчитывается на вас, а именно под вашим главенством устроить библиографию, что, при месте, если вы его не прогуляете, вам будет очень с руки. Тогда и я, пожалуй, напрошусь к вам в сотрудники, т. е. для краткого изложения содержания книг и замечательных статей. Вот вам новость...» — Литературное наследство. Т. 86. Ф. М. Достоевский. Новые материалы и исследования. (М-ва, Издательство «Наука», 1973), С. 420.

3 На одной из «сред» у князя Мещерского в ноябре-декабре 1872 г. Достоевский предложил взять на себя обязанности ответственного редактора «Гражданина». 20 декабря 1872 г. Главное управление по делам печати известило С. -Петербургский цензурный комитет, что Достоевский утвержден редактором «Гражданина». Сообщение об этом появилось в московских и петербургских газетах 1 января 1873 г.

Раздел сайта: