Толстой Л. Н. - Алехину М. В., 4 сентября 1893 г.

521. М. В. Алехину.

1893 г. Сентября 4. Я. П.

Дорогой Митрофан Васильевич,

Вы пишете, что были больны и более живо, чем обыкновенно, думали о смерти. Со мной почти в то же время (недавно) было то же. Я был болен животом, и так как болезнь эта очень мучительна, и я, по моим годам, уже близок к смерти, то я тоже живее, чем обыкновенно, думал о ней.

— мало быть чистым. Стремления к чистоте, к совершенству недостаточно, чтобы определить цель жизни. Надо быть чистым для того, чтобы быть в состоянии делать порученное нам дело божие. Всё равно как работнику надо держать топор острым не для топора, а для того, чтобы им работать хозяйское дело. — Я часто замечал у многих и у вас в том числе, что эта сторона христианского учения (и самая основная) о том, что человек не хозяин своей жизни, что цель его жизни не может состоять в его благе (благо человека приобретается попутно при исполнении воли бога), не может быть даже вполне понятна ему, что человек, как работник на большом заводе, делая свое, назначенное ему дело, может знать только, когда он содействует и когда не содействует общему делу, но не может знать всего устройства завода и цели, для которой он работает, что человек есть орудие высшей силы, бога, через к[отор]ую он делает свое дело, — эта сторона христианского учения большей частью пропускается людьми. А в этом всё и, главное, не успокоение, а главная сила уверенности, уничтожающей всякий страх перед смертью и всякое сомнение о том, что будет. — Он вывел меня на свет для своих целей. Я ему нужен во всяком случае, даже если я не стараюсь делать его дела (иначе он не стал бы держать меня).

Если же я делаю дело его, я чувствую, слышу его одобрение, вроде того, как в игру, когда прячут предмет и вам кричат: тепло, горячо, горит, когда ближе и ближе угадываешь. И тогда уже совершенно уверен в том, что он знает меня, и я нужен ему. Говорю я это вам не рассуждения мой, а перечувствованное много раз и теперь вот с особенной силой во время моей болезни. —

Он вывел меня на свет, сделал таким, каков я есть, со всеми моими наследственными и приобретенными в период моего незнания гадостями, пороками, страстями; я понял теперь, что я не свой, а его, и ничего не хочу себе, а хочу только делать волю его, прислушиваюсь, приглядываюсь, всеми силами стараюсь узнать ее, чтобы делать ее. Если я точно, взаправду сказал себе: не моя воля да будет (и на небе и на земле, т. е. в этой жизни и вне ее), но твоя, и пусть будет не то, чего я хочу, а то, чего ты хочешь, и не так, как я хочу, а так, как ты хочешь (опять и в этой жизни и вне ее), если искренно это сказал, а я часто говорю это от всей души, вероятно и вы тоже, как и всякий религиозный человек, то чего же я могу бояться, в чем сомневаться, о чем спрашивать? Вот теперь во время моей болезни мне стало от сильной боли тоскливо; не было спокойствия, уверенности, даже как будто не захотелось умирать. И я живо, ясно вспомнил, что я не свой, а его, что он послал меня и, может быть, теперь не то, что решил, а выходит, что я стал не нужен, и он хочет устранить меня, перевести из водокачалки в кочегарню, или еще куда к станку, или, может быть, даже вовсе уничтожить меня. И тотчас же мне так стало ясно, спокойно. Ведь он — любовь (иначе я не могу понимать его), он вывел меня любя и потому уведет меня, куда ему нужно, тоже любя. И заботиться мне не о чем, кроме как о том, чтобы пока я на своем месте, делать то, что свойственно мне на этом месте. И это я знаю твердо: не делать неразумного и злого, и если есть силы делать разумное и любовное, и самому не переставая делаться разумнее и любовнее.

Вы говорите, что смерти не должно бы быть, что смерть только оттого, что мы дурны. Я согласен с этим, но только с той оговоркой, что смерти для каждого из нас для самого себя не должно быть и может не быть, если бы мы были чисты, как вы говорите, если бы мы были совершенны. То есть, что мы видели бы смерть других людей, но не видали бы, не чувствовали бы своей. Смерть других людей, — т. е. исчезновение жизни из тела людей, мы не можем не видеть, и другие увидят исчезновение жизни из нашего тела; но сами мы, если бы мы были безгрешны, мы бы ничем не были приводимы к мысли о смерти: мы не боялись бы ее, не думали бы о ней, как не думаем о перемене вещества в нашем теле, главное, не испытывали бы никаких страданий и боязни их. Организм должен с зародыша расти, развиваться, доходить до высш[ей] степени, потом спускаться, стареться и уничтожаться, как организм, но нет никакой надобности ему болеть и страдать, не теми свойственными жизни легкими и состоящими в соответствии с удовольствиями страданиями, а страданиями болезненными, при кот[орых] душа хочет вырваться из тела. И если бы у нас не было этих страданий, мы бы не думали о смерти, и организм наш прекращал бы свое существование, так что мы бы и не заметили этого. В этом смысле могло бы не быть смерти. Ведь мы не говорим, что гусеница умерла, когда она засохла сверху; также мы и не имели основания говорить, что человек умер, когда организм его перестал существовать. Мы можем говорить только по опыту и внутреннему чувству; а и то, и другое, если бы мы были безгрешны, и потому безболезненны, говорило бы нам противное.

способным служить людям, надо быть готовым отдать здешнюю жизнь свою. Как во всем идеал для жизни отдельного человека представляется недостижимым, и этим самым постоянно указывает то, к чему должен не переставая стремиться человек, так и это безболезненное существование, при котором смерть сделалась бы невидимой, есть тот идеал, к которому должно стремиться и стремится всё человечество и которого оно непременно достигнет.

Вот, смутно выраженные, мои мысли, приходившие мне во время болезни.

Прощайте пока. Передайте от меня мою любовь нашим общим друзьям.

Л. Толстой.

4 сентября 1893.

«Известиях общества Толстовского музея», 1, СПб. 1911, стр. 7—9.

Ответ на письмо М. В. Алехина от 25 августа 1893 г. (почт. шт.) из Полтавской губ.

Раздел сайта: