Толстой Л. Н. - Черткову В. Г., 30 декабря 1891 г.

305.

1891 г. Декабря 30. Клекотки.

Вчера накануне нашего отъезда въ Москву получилъ ваше и Таня Галино письма, милые, дорогiе друзья.

Таня напишетъ Гале.1 Я очень радъ, что ваши оба письма вынули у нея изъ сердца эту скверную ненужную занозу. Это хорошо всемъ. Мне очень прiятно было ваше длинное письмо. Я напишу вамъ изъ Тулы или Москвы, а теперь только уведомляю, что мы едемъ въ Москву, нынче 30, и я думаю пробыть тамъ до 15, жена же, сколько я знаю, желаетъ удержать меня тамъ целый месяцъ.2

3 и очень б[ылъ] радъ. Это начало навело меня, указало мне, какой долженъ быть конецъ, надъ к[оторымъ] я такъ долго бился, и теперь надеюсь въ Москве кончить и прислать вамъ.

Еще вотъ что: въ 3-й главе, где говорится о томъ, что необходимо выбрать Нагорную проповедь или символъ веры Никейскiй, надо поставить Константинопольско-Никейскiй.4 Впрочемъ это напишу обстоятельней после. Теперь пишу, стоя на станцiи Клекотки,5 въ полушубке, к[оторый] мне сдавилъ руки — отъ этого такъ дурно.

Очень, очень люблю васъ и Галю, и Попова, и Матв[ея] Ни[колаевича], и дорогого Ив[ана] Ивановича].

Я очень собою недоволенъ и отъ того мне грустно. Соблазнъ славы людской не одолеваетъ, а подковыривается — да и одолеваетъ. И потому сведенiя, вами сообщаемые, мне очень полезны. Сначала больно, а потомъ чувствуешь, что на пользу.

Целую васъ всехъ. Все мои васъ любятъ.

Л. Т.

Примечания

—173. На подлиннике надпись рукой Черткова синим карандашом: «30 Дек. 91. Клекотки»; черным карандашом: «№ 300». Датируется на основании слова Толстого «нынче 30».

«Дорогой друг, Лев Николаевич, Матвей Николаевич приехал и, как все, приезжающие от вас, привез с собою запас радостной, живительной, духовной атмосферы, которою мы все и пользуемся до сих пор. — Что я радуюсь, глядя со стороны на вашу теперешнюю деятельность, этого, я думаю, и говорить нечего. Мне, признаться, даже немного совестно вам писать, так как мои интересы всё те же, старые, которые в настоящее время вам, поглощенному столь жизненным делом накормления голодающих, могут показаться чересчур мелкими и личными. Но я всё-таки буду писать, рассчитывая на то, что вы умеете входить в положение каждого и относитесь ко мне любовно. — Вы как-то спрашивали, что я думаю о вашей теперешней деятельности. Я совсем не согласен с некоторыми, находящими противоречие в том, что вы теперь делаете, с тем, что вы раньше высказывали. Мне кажется, что и прежнее, и теперешнее может и должно оставаться в своей силе, нисколько не противореча одно другому. (Разумеется, если только понимать сущность того, чтó вы говорили; а не применяться к отдельным оторванным из общей связи вашим выражениям, которые иногда при таком обособлении их получают крайний и односторонний оттенок, благодаря напряжению и горячности, страстности вашего настроения при расчищении исследуемой почвы от посторонних наслоений лжи и предрассудков). Ваше отношение к делу мне представляется таковым. Когда вы захотели заняться филантропией, сохраняя собственное имущественное положение, вы убедились в томг что это невозможно, и были приведены к вашей критике и обличению денежного рабства и к подтверждению справедливости учения Христа о нищенстве его последователей. Эта работа ваших сердца и головы, выразившаяся в ваших писаниях об истинном значении денег и собственности, делает и сделает свое дело, способствуя выяснению этого вопроса в сознании искренних людей и постепенному, но несомненному для меня по крайней мере, улучшению порядка вещей в будущем, хотя бы радикальное изменение строя жизни и было возможно только в далеком будущем. Но вместе с тем выяснивши этот вопрос в вашем сознании, вы застаете себя пространственно и временно живущим среди всё тех же, еще не изменившихся условий денежных отношений между людьми и, сознавая свое бессилие изменить всё это немедленно при вашей жизни, видите вокруг себя такие страдания ближних, которые взывают о немедленной помощи; вот вы, отдаваясь самому законному побуждению человеческой души, жалости, делаете, чтò можете, в области тех условий жизни, которые вы изменить не в силах, но для изменения которых в будущем вы уже сделали всё возможное. Какое же в этом может быть противоречие? А что доказывает ваш образ действия, как не то, что вы не просто отвлеченная мыслительная машина, но — и живой человек? — В этом смысле я и ответил Репину и Эртелю, которые, оба, сочувствуя от души вашей теперешней деятельности, мимоходом упомянули о ее радостной для них непоследовательности. На то мое понимание вашего поведения, которое я им на это сообщил, они выразили свое согласие, делая вместе с тем наивную оговорку о значении денег, но оправдывать которые им, повидимому, неловко... Как хорошо я понимаю ваше сомнение в правоте вашего дела, вызванное всеобщими похвалами. Я тоже испытывал раздвоенное чувство, слыша о сочувствии к вам даже прежних ваших врагов. С одной стороны радовался, когда «Новости», всегда ругавшие вас, стали хвалить, и когда мать писала мне, что в Петербурге только и слышно «молодец Толстой»; а с другой стороны я жалел об этой перемене, вроде как при утрате чего-то дорогого, хорошего. — Но для того, чтобы радоваться, когда тебя несправедливо поносят, нужно находиться на известном, довольно значительном уровне духовной высоты, и кроме того в душе знать, что делаешь для бога, а не для людей. — Вот, в моей маленькой жизни оба эти условия отсутствуют: духовный мой уровень ничтожен, а тщеславие высовывается на каждом шагу. А между тем последние дни с двух сторон мне пришлось испытать враждебность к себе людей, по какой-то странной случайности совершенно незаслуженную мною, т. е. основанную на полных недоразумениях. И я не нахожу в себе сил радоваться, а мне это горько, жаль. Правда, что лица-то такие, которых я считал к себе близкими и к которым относился так дружелюбно, как только можно. Быть может, в таком случае и не следует радоваться? Но если так, то огорчаться надо за них, а не за себя; а я готов жалеть себя. Одно — это ваша дочь Татьяна Львовна, которая на основании каких-то сплетен вообразила себе, что я распространяю что-то нелепое о ее будто бы прежних чувствах ко мне. Для вас, я уверен, достаточно будет мое простое утверждение, что сплетни эти совершенно ложные, и что ничего подобного никогда не было, как и уверяет ее Галя в своем письме к ней. А между тем эта ложь, повидимому, подняла стену между ею и мною. И мне это больно, и грустно, и тем более потому, что нет семьи, с которой я бы больше желал быть в добрых отношениях, как с вашей... Другое горькое для меня было полученное вчера письмо от Лескова, свидетельствующее о вражде его ко мне, возрастающей вместо того, чтобы сойти на нет, как я надеялся, потому что очень любил его. Он виделся последнее время с людьми враждебными ко мне, и, повидимому, поверил их наговорам, опять-таки в этом случае ложным... Про Лескова я вам рассказал намеренно, потому что вы иногда, кажется, переписываетесь с ним, и, быть может, при случае бог вам на душу положит замолвить словечко не то, чтобы в мою пользу, а в пользу единения между нами. Я Лескова люблю и не могу помириться с мыслью о том, что всё-таки зло, ложь и недоразумение может торжествовать, а истинная жизнь тем не менее идти вперед своим чередом. С намерением же приведу несколько слов из письма Лескова: «Ругина и Сютаева здесь нет (они были недавно, но уехали), но за то здесь есть Аркадий Алехин, и он знает много интересного и сам очень интересен. Он мне рассказывал — «как растаяли толстовские ». И жалостно, и смешно, и уныло. Любовь к Льву Николаевичу скинулась в ненависть к нему и презрение. Сам Аркадий Алехин в каком-то мистическом угаре и тяготеет к Вл. Соловьеву, который здесь теперь. «Патока с имбирем, варил дядя Симеон, — ничего не разберем»... Бедные люди». —

Мне кажется, что лучше вам знать это. Ожесточить вас это не может. А правду знать никогда не мешает... Я очень рад, дорогой Лев Николаевич, что вы нашли возможным воспользоваться некоторыми моими отметками в вашей рукописи. Все 7 глав у нас теперь переписаны в надлежащем количестве и проверены. И мы ждем 8-ю. Я думаю, что слишком медлить окончанием этой работы не следовало бы. Жаль, если помешают. Матвей Николаевич говорил нам, что третью вашу статью о столовых вы много сокращали ради цензуры. Не пришлете ли вы мне черновые от нее для того, чтобы вычеркнутые места сохранились бы хоть у меня. Кроме того не можете ли вы мне указать, каким путем я могу получить список этой статьи? У нас Ростовцев хлопочет о голодающих в уезде, и ему очень хочется узнать побольше подробностей о постановке дела у вас». Далее Чертков писал, что хотел бы «после праздников» как-нибудь съездить к нему, но не знает, осуществит ли свое намерение, так как в вагоне железной дороги его не раз охватывало состояние нервного возбуждения, которого он стремится избегать. В письме от 22 декабря Чертков пояснял предшествующее свое письмо и писал в заключение: «Как мне радостно чувствовать, когда пишу вам, что уже между нами разобщения быть не может, и что вы понимаете даже то, что я не договариваю или говорю не точно. Удивительно, как без любви даже самый умный человек глупеет и попадается впросак, и наоборот».

1 Т. Л. Толстая в письме к А. К. Чертковой от 30 декабря писала о том, как ей приятно, что рассеялось недоразумение, о котором Чертков писал Толстому в письме от 20 декабря.

2

3 «Царство Божие внутри вас».

4 В окончательном тексте книги «Царство Божие внутри вас» это место читается следующим образом: «Нагорная проповедь или символ веры; нельзя верить тому и другому. И церковники выбрали последнее: символ веры учится и читается, как молитва, в церквах, а нагорная проповедь исключена даже из чтений евангельских в церквах, так что в церквах никогда, кроме как в те дни, когда читается всё евангелие, прихожане не услышат ее».

«Символ веры» — исповедание веры, сформулированное в 12 пунктах, составлен на двух вселенских соборах: первом, состоявшемся в малоазиатском городе Никее в 325 г., и втором в городе Константинополе в 381 г. Поэтому Толстой называет его Константинопольско-Никейским.

5

Раздел сайта: