Круг чтения
Недельное чтение. Божеское и человеческое

НЕДЕЛЬНОЕ ЧТЕНИЕ

БОЖЕСКОЕ И ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ

I

Это было в 70-х годах в России, в самый разгар борьбы революционеров с правительством.

Генерал-губернатор южного края, здоровый немец, с опущенными книзу усами, холодным взглядом и безвыразительным лицом, в военном сюртуке, с белым крестом на шее, сидел вечером в кабинете за столом, с четырьмя свечами в зеленых абажурах, и пересматривал и подписывал бумаги, оставленные ему правителем дел. «Генерал-адъютант такой-то», выводил он с длинным росчерком и откладывал.

В числе бумаг был и приговор к смертной казни через повешение кандидата Новороссийского университета Анатолия Светлогуба за участие в заговоре, имеющем целью низвержение существующего правительства. Генерал, особенно нахмурившись, подписал и эту. Белыми, сморщенными от старости и мыла, выхоленными пальцами он аккуратно сравнял края листов и отложил в сторону. Следующая бумага касалась назначения сумм на перевозку провианта. Он внимательно читал эту бумагу, думая о том, верно или неверно высчитаны суммы, как вдруг ему вспомнился его разговор с своим помощником о деле Светлогуба. Генерал полагал, что найденный у Светлогуба динамит еще не доказывает его преступного намерения. Помощник же его настаивал на том, что, кроме динамита, было много улик, доказывающих то, что Светлогуб был главой шайки. И, вспомнив это, генерал задумался, и под его сюртуком с ватой на груди и крепкими, как картон, лацканами, неровно забилось сердце, и он стал так тяжело дышать, что большой белый крест, предмет его радости и гордости, зашевелился на его груди. Можно еще воротить правителя дел и если не отменить, то отложить приговор.

«Воротить? Не воротить?»

Сердце еще неровнее забилось. Он позвонил. Скорым, неслышным шагом вошел курьер.

— Иван Матвеевич уехал?

— Никак нет-с, ваше высокопревосходительство, в канцелярию изволили пройти.

Сердце генерала то останавливалось, то давало быстрые толчки. Он вспомнил предупреждение слушавшего на днях его сердце врача.

«Главное, — сказал врач, — как только почувствуете, что есть сердце, кончайте занятия, развлекайтесь. Хуже всего волнения. Ни в каком случае не допускайте себя до этого».

— Прикажете позвать?

— Нет, не надо, — сказал генерал. «Да, — сказал он сам себе, — нерешительность хуже всего волнует. Подписано и кончено. «Ein jeder macht sich sein Bett und muss drauf schlafen»,[5] — сказал он сам себе любимую пословицу. — Да и это меня не касается. Я исполнитель высшей воли и должен стоять выше таких соображений», — прибавил он, сдвигая брови, чтобы вызвать в себе жестокость, которой не было в его сердце.

И тут же ему вспомнилось его последнее свидание с государем, как государь, сделав строгое лицо и устремив на него свой стеклянный взгляд, сказал: «Надеюсь на тебя: как ты не жалел себя на войне, ты так же решительно будешь поступать в борьбе с красными, — не дашь ни обмануть, ни испугать себя. Прощай!» И государь, обняв его, подставил ему свое плечо для поцелуя. Генерал вспомнил это и то, как он ответил государю: «Одно мое желание — отдать жизнь на служение своему государю и отечеству».

И, вспомнив чувство подобострастного умиления, которое он испытал перед сознанием своей самоотверженной преданности своему государю, он отогнал от себя смутившую его на мгновение мысль, подписал остальные бумаги и еще раз позвонил.

— Чай подан? — спросил он.

— Сейчас подают, ваше высокопревосходительство.

— Хорошо, ступай.

Генерал глубоко вздохнул и, потирая рукой место, где было сердце, тяжелой походкой вышел в большую пустую залу и по свеже натертому паркету залы в гостиную, из которой слышались голоса.

Жена генерала, сухая, с холодным лицом и тонкими губами, сидя за низким столиком, на котором стоял чайный прибор с серебряным чайником на канфорке, фальшиво грустным тоном рассказывала толстой, молодящейся даме, жене губернатора, о своем беспокойстве за здоровье мужа.

— Всякий день новые и новые донесения открывают заговоры и всякие ужасные вещи... И это всё ложится на Базиля, — он должен всё решать.

— Ах, не говорите! — сказала княжна. — Je deviens féroce quand je pense à cette maudite engeance.[6]

— Да, да, ужасно! Верите ли, он работает двенадцать часов в сутки, и с его слабым сердцем. Я прямо боюсь...

Она не договорила, увидав входящего мужа.

— Да, вы непременно послушайте его. Барбини — удивительный тенор, — сказала она, приятно улыбаясь губернаторше о вновь приехавшем певце так натурально, как будто они только об этом и говорили.

Дочь генерала, миловидная, полная девушка, сидела с женихом в дальнем углу гостиной, за китайскими ширмочками. Она встала и вместе с женихом подошла к отцу.

— Каково, мы и не видались нынче! — сказал генерал, целуя дочь и пожимая руку ее жениху.

Поздоровавшись с гостями, генерал подсел к столику и разговорился с губернатором о последних новостях.

— Нет, нет, о делах не разговаривать, — запрещено! — перебила речь губернатора жена генерала. — А вот, кстати, и Копьев; он нам что-нибудь веселое расскажет. Здравствуйте, Копьев.

И Копьев, известный весельчак и остряк, действительно рассказал последний анекдот, который рассмешил всех.

II

— Да нет, этого не может быть, не может, не может! Пустите меня! — кричала, взвизгивая, мать Светлогуба, вырываясь из рук учителя гимназии, товарища сына, и доктора, которые старались удержать ее.

Мать Светлогуба была не старая, миловидная женщина, с седеющими локонами и звездой морщинками от глаз. Учитель, товарищ Светлогуба, узнав о том, что смертный приговор подписан, хотел осторожно подготовить ее к страшному известию, но только что он начал говорить про ее сына, она, по тону его голоса, по робости взгляда, угадала, что случилось то, чего она боялась.

Это происходило в небольшом номере лучшей гостиницы города.

— Да что вы меня держите, пустите меня! — кричала она, вырываясь от доктора, старого друга их семьи, который одной рукой держал ее за худой локоть, другой ставил на овальный стол перед диваном стклянку капель. Она рада была, что ее держат, потому что чувствовала, что ей надо что-то предпринять, а что — она не знала и боялась себя.

— Успокойтесь. Вот выпейте валерьяновых капель, — говорил доктор, подавая в рюмке мутную жидкость.

Она вдруг затихла и почти сложилась вдвое, склонив голову на впалую грудь, и, закрыв глаза, опустилась на диван.

И ей вспомнилось, как сын ее три месяца тому назад прощался с ней с таинственным и грустным лицом. Потом вспомнила она восьмилетнего мальчика в бархатной курточке с голыми ножками и длинными вьющимися колечками белокурых волос.

«И его, его, этого самого мальчика... сделают с ним это!»

— А они говорят — бог есть! Какой он бог, если он позволяет это! Чорт его возьми, этого бога! — кричала она, то рыдая, то закатываясь истерическим хохотом. — Повесят, повесят того, кто бросил всё, всю карьеру, всё состояние отдал другим, народу, всё отдал, — говорила она, всегда прежде упрекавшая сына за это, теперь же выставлявшая перед собой заслугу его самоотречения. — И его, его, с ним сделают это! А вы говорите, что есть бог! — вскрикнула она.

— Да я ничего не говорю, я только прошу вас выпить капли.

— Ничего не хочу. Ха-ха-ха! — хохотала и рыдала она, упиваясь своим отчаянием.

К ночи она так измучалась, что не могла уже ни говорить, ни плакать, а только смотрела перед собой остановившимся, сумасшедшим взглядом. Доктор вспрыснул ей морфий, и она заснула.

девушка, с спокойным лицом приходившая убирать комнату, и соседи в номере, которые весело встречались и о чем-то смеялись, как будто ничего не было. 

III

Светлогуб второй месяц сидел в одиночном заключении и за это время пережил многое.

С детства Светлогуб бессознательно чувствовал неправду своего исключительного положения богатого человека, и хотя старался заглушить в себе это сознание, ему часто, когда он встречался с нуждой народа, а иногда просто когда самому было особенно хорошо и радостно, становилось совестно за тех людей — крестьян, стариков, женщин, детей, которые рождались, росли и умирали, не только не зная всех тех радостей, которыми он пользовался, не ценя их, но и не выходили из напряженного труда и нужды. Когда он кончил университет, чтобы освободиться от этого сознания своей неправоты, завел школу у себя в деревне, образцовую школу, лавку потребительного товарищества и приют для бездольных стариков и старух. Но, странное дело, ему, занимаясь этими делами, еще гораздо более было совестно перед народом, чем когда он ужинал с товарищами или заводил дорогую верховую лошадь. Он чувствовал, что всё это было не то, и хуже чем не то: тут было что-то дурное, нравственно-нечистое.

В одном из таких состояний разочарования в своей деревенской деятельности он приехал в Киев и встретился с одним из наиболее близких товарищей по университету. Товарищ этот три года после этой встречи был расстрелян во рву киевской крепости.

Товарищ этот, горячий, увлекающийся и с огромными дарованиями человек, привлек его к участию в обществе, цель которого состояла в просвещении народа, вызове в нем сознания его прав и образования в нем объединенных кружков, стремящихся к освобождению себя от власти землевладельцев и правительства. Беседы с этим человеком и его друзьями как бы привели в ясное сознание всё то, что до тех пор смутно чувствовалось Светлогубом. Он понял теперь, что ему надо было делать. Не прерывая сношений с новыми товарищами, он уехал в деревню и начал там совсем новую деятельность. Он сам стал школьным учителем, устроил классы для взрослых, читал им книги и брошюры, объяснял крестьянам их положение; кроме того, он издавал нелегальные народные книги и брошюры и отдавал всё, что мог, не отнимая у матери, на устройство таких же центров по другим деревням.

смотрело на него. (Понимали его и сочувствовали ему только исключительные личности и часто люди сомнительной нравственности.) Другое препятствие было со стороны правительства. Школа была запрещена ему, и у него и у близких ему людей были сделаны обыски и отобраны книги и бумаги.

Светлогуб мало обратил внимания на первое препятствие — равнодушие народа, так как был слишком возмущен вторым препятствием: притеснениями правительства, бессмысленными и оскорбительными. То же испытывали и его товарищи в своей деятельности и в других местах, и чувство раздражения против правительства, взаимно разжигаемое, дошло до того, что большая часть этого кружка решила силою бороться с правительством.

Главою этого кружка был некто Меженецкий, человек, как его считали все, непоколебимой силы воли, непобедимой логичности и весь преданный делу революции.

Светлогуб подчинился влиянию этого человека и с той же энергией, с которой он прежде работал в народе, отдался террористической деятельности.

Деятельность эта была опасна, но эта-то опасность более всего и привлекала Светлогуба.

«Победа или мученичество, а если и мученичество, то мученичество это та же победа, но только в будущем». И огонь, загоревшийся в нем, не только не потухал в продолжение семи лет его революционной деятельности, а всё более и более разгорался, поддерживаемый любовью и уважением тех людей, среди которых он вращался.

Тому, что он отдал почти всё свое состояние — состояние, перешедшее ему от отца — на это дело, он не приписывал никакой важности, не приписывал и тем трудам и той нужде, которые он переносил часто в этой деятельности. Одно только огорчало его: это то горе, которое он доставлял этой деятельностью своей матери и той девушке, ее воспитаннице, которая жила с его матерью и любила его.

В последнее время мало любимый им и неприятный товарищ террорист, преследуемый полицией, просил его спрятать у себя динамит. Светлогуб без колебания согласился именно потому, что не любил этого товарища, и на следующий день в квартире Светлогуба сделан был обыск и найден динамит. На все вопросы о том, как, откуда он приобрел динамит, Светлогуб отказался отвечать.

И вот то мученичество, которое он ожидал, началось для него. В последнее время, когда столько друзей его было казнено, заключено, сослано, когда пострадало столько женщин, Светлогуб, почти желал мученичества. И в первые минуты ареста и допросов он чувствовал особенное возбуждение, почти радость.

Он испытывал это чувство, когда его раздевали, обыскивали и когда ввели в тюрьму и заперли за ним железную дверь. Но когда прошел день, другой, третий, прошла неделя, другая, третья в грязной, сырой, наполненной насекомыми камере и в одиночестве и невольной праздности, прерываемой только перестукиваниями с товарищами заключенными, передававшими всё недобрые и нерадостные вести, да изредка допросами холодных, враждебных людей, старавшихся выпытывать от него обвинения товарищей, нравственные силы его вместе с физическими постоянно ослабевали, и он только тосковал и желал, как он говорил себе, какого-нибудь конца этого мучительного положения. Тоска его увеличивалась еще тем, что он усомнился в своих силах. На второй месяц своего заточения он стал заставать себя на мысли сказать всю правду, только бы быть освобожденным. Он ужасался на свою слабость, но не находил уже в себе прежних сил и ненавидел, презирал себя и тосковал еще больше.

раскаивался в том, что считал хорошим, раскаивался иногда во всей своей деятельности. Ему приходили мысли о том, как счастливо, хорошо он мог бы жить на свободе — в деревне, на воле, за границей, среди любимых и любящих друзей. Жениться на ней, а может быть и на другой и жить с ней простой, радостной, светлой жизнью.

IV

В один из мучительно однообразных дней заключения второго месяца смотритель при обычном обходе передал Светлогубу маленькую книжку с золоченым крестом на коричневом переплете, сказав, что тюрьму посетила губернаторша и оставила Евангелия, которые разрешено передать заключенным.

Светлогуб поблагодарил и слегка улыбнулся, кладя книжку на привинченный к стене столик.

Когда смотритель ушел, Светлогуб переговорился стуками с соседями о том, что был смотритель и ничего не сказал нового, а только принес Евангелие, и сосед ответил, что и ему тоже.

После обеда Светлогуб раскрыл склеившуюся от сырости листами книжонку и стал читать. Светлогуб никогда еще, как книгу, не читал Евангелия. Всё, что он знал о ней, было то, что в гимназии проходил законоучитель и что нараспев читали в церкви попы и дьяконы.

«Глава первая. Родословие Иисуса Христа, сына Давидова, сына Авраамова, Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду»... читал он. «Зоровавель родил Авиуда», продолжал он читать. Всё это было то самое, чего он ожидал: какая-то запутанная, ни на что ненужная бессмыслица. Если бы это было не в тюрьме, он не мог бы дочесть одной страницы, а тут он продолжал читать для процесса чтения: «как гоголевский Петрушка», подумал он про себя. Он прочел первую главу о рождении девой и о пророчестве, состоящем в том, что нарекут рожденному имя Эммануил, означающее: «с нами бог». «И в чем же тут пророчество?» подумал он и продолжал читать. Он прочел и вторую главу о ходячей звезде и третью об Иоанне, питающемся стрекозами, и четвертую о каком-то дьяволе, предлагавшем Христу гимнастическое упражнение с крыши. Так всё это казалось ему неинтересно, что, несмотря на скуку тюрьмы, он уже хотел закрыть книгу и начать обычное свое вечернее занятие — ловлю блох в снятой рубашке, — как вдруг вспомнил, что на экзамене пятого класса гимназии он забыл одну из заповедей блаженства, и розоволицый, кудрявый батюшка вдруг рассердился и поставил ему двойку. Он не мог вспомнить, какая была эта заповедь, и прочел блаженства. «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное», прочел он. «Это, пожалуй, и к нам относится», подумал он. «Блаженны вы, когда будут поносить и гнать вас. Радуйтесь и веселитесь: так гнали и пророков, бывших прежде вас». «Вы — соль земли. Если соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям».

«Это совсем уж к нам относится», подумал он и продолжал читать дальше. Прочтя всю пятую главу, он задумался. «Не сердитесь, не прелюбодействуйте, терпите зло, любите врагов».

«Да, если бы все так жили, — думал он, — и не нужно бы и революции». Читая дальше, он всё больше и больше вникал в смысл тех мест книги, которые были вполне понятны. И чем дальше он читал, тем всё больше и больше приходил к мысли, что в этой книге сказано что-то особенно важное. И важное, и простое, и трогательное, такое, чего он никогда не слыхал прежде, но что как будто было давно знакомо ему.

«Ко всем же сказал: если кто хочет идти за мной, отвергнись себя и возьми крест свой и следуй за мной. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет свою душу ради меня, тот сбережет ее. Ибо что пользы человеку приобресть весь мир, а себя самого погубить или повредить себе».

— Да, да, это самое! — вдруг вскрикнул он со слезами на глазах. — Это самое я и хотел делать. Да, хотел этого самого: именно, отдать душу свою; не сберечь, а отдать. В этом радость, в этом жизнь. «Многое я делал для людей, для славы людской, — думал он, — не славы толпы, а славы доброго мнения тех, кого я уважал и любил: Наташи, Дмитрия Шеломова, и тогда были сомнения, было тревожно. Хорошо мне было только тогда, когда я делал только потому, что этого требовала душа, когда хотел отдать себя, всего отдать»...

его из тех условий, в которых он находился, но и такую работу мысли, которой он прежде никогда не сознавал в себе. Он думал о том, почему люди, все люди не живут так, как сказано в этой книге. «Ведь жить так хорошо не одному, а всем. Только живи так — и не будет горя, нужды, будет одно блаженство. Только бы кончилось это, только бы быть мне опять на свободе, — думал он иногда, — выпустят же они меня когда-нибудь или сошлют в каторгу. Всё равно, везде можно жить так. И буду жить так. Это можно и надо жить так; не жить так — безумие».

V

В один из тех дней, когда он находился в таком радостном, возбужденном состоянии, в камеру к нему вошел в необычное время смотритель и спросил, хорошо ли ему и не желает ли он чего. Светлогуб удивился, не понимая, что означает эта перемена, и попросил папирос, ожидая отказа. Но смотритель сказал, что он сейчас пришлет, и, действительно, сторож принес ему пачку папирос и спички.

«Должно быть, кто-нибудь походатайствовал за меня», подумал Светлогуб и, закурив папиросу, стал ходить взад и вперед по камере, обдумывая значение этой перемены.

На другой день его повели в суд. В помещении суда, где он уже бывал несколько раз, его не стали допрашивать. Но один из судей, не глядя на него, встал с своего кресла, встали и другие и, держа в руках бумагу, стал читать громким, ненатурально невыразительным голосом.

Светлогуб слушал и смотрел на лица судей. Все они не смотрели на него и с значительными, унылыми лицами слушали.

приговаривается к лишению всех прав и к смертной казни через повешение.

Светлогуб слышал и понимал значение слов, произносимых офицером. Он заметил нелепость слов: в более близком или далеком будущем, и лишения прав человека, приговоренного к смерти, но совершенно не понимал того значения, которое имело для него то, что было прочитано.

Только долго после того, как ему сказали, что он может идти, и он вышел с жандармом на улицу, он начал понимать то, что ему было объявлено.

«Тут что-то не то, не то... Тут какая-то бессмыслица. Этого не может быть», говорил он себе, сидя в карете, которая везла его назад в тюрьму.

Он чувствовал в себе такую силу жизни, что не мог представить себе смерти: не мог соединить сознания своего «я» с смертью, с отсутствием «я».

его не было, не мог представить себе и того, чтобы люди могли желать убить его.

«Меня, молодого, доброго, счастливого, любимого столькими людьми, — думал он, — он вспомнил о любви к себе матери, Наташи, друзей, — меня убьют, повесят! Кто, зачем сделает это? И потом, что же будет, когда меня не будет? Не может быть», говорил он себе.

Пришел смотритель. Светлогуб не слыхал его входа.

— Кто это? Что вы? — проговорил Светлогуб, не узнавая смотрителя. — Ах, да, это вы! Когда же это будет? — спросил он.

— Не могу знать, — сказал смотритель и, постояв молча несколько секунд, вдруг вкрадчивым, нежным голосом проговорил: — Тут наш батюшка желал бы... напут... желал бы видеть вас...

— Мне не надо, не надо, ничего не надо! Уйдите! — вскрикнул Светлогуб.

— Не нужно ли вам написать кому-нибудь? Это можно, — сказал смотритель.

— Да, да, пришлите. Я напишу.

Смотритель ушел.

«Стало быть, утром, — думал Светлогуб. — Они всегда так делают. Завтра утром меня не будет... Нет, этого не может быть, это сон».

«Надо не думать, не думать. Да, да, писать. Напишу маме», подумал Светлогуб, сел на табуретку и тотчас же начал писать.

«Милая, родная! — написал он и заплакал. — Прости меня, прости за всё горе, которое я причинил тебе. Заблуждался я или нет, но я не мог иначе. Об одном прошу: прости меня». — «Да это я уж написал, — подумал он. — Ну, да всё равно, теперь некогда переписывать». — «Не тужи обо мне, — писал он дальше. — Немного раньше, немного позже... разве не всё равно? Я не боюсь и не раскаиваюсь в том, что делал. Я не мог иначе. Только ты прости меня. И не сердись на них, ни на тех, с которыми я работал, ни на тех, которые казнят меня. Ни те, ни другие не могли иначе: прости им, они не знают, что творят. Я не смею о себе повторять эти слова, но они у меня в душе и поднимают и успокоивают меня. Прости, целую твои милые, сморщенные, старые руки! — Две слезы одна за другой капнули на бумагу и расплылись на ней. — Я плачу, но не от горя или страха, а от умиления перед самой торжественной минутой моей жизни и оттого, что люблю тебя. Друзей моих не упрекай, а люби. Особенно Прохорова, именно за то, что он был причиной моей смерти. Это так радостно любить того, кто не то что виноват, но которого можно упрекать, ненавидеть. Полюбить такого человека — врага — такое счастье. Наташе скажи, что ее любовь была моим утешением и радостью. Я не понимал этого ясно, но в глубине души сознавал. Мне было легче жить, зная, что она есть и любит меня. Ну, сказал всё. Прощай!»

Он перечел письмо и, в конце его прочтя имя Прохорова, вдруг вспомнил, что письмо могут прочесть, наверное прочтут, и это погубит Прохорова.

— Боже мой, что я наделал! — вдруг вскрикнул он и, разорвав письмо на длинные полосы, стал старательно сжигать их на лампе.

Он взял другой лист и тотчас же стал писать. Мысли одна за другой толпились в его голове.

«Милая, голубушка мама! — писал он, и опять глаза его затуманились слезами, и ему надо было вытирать их рукавом халата, чтобы видеть то, что он пишет. — Как я не знал себя, не знал всю силу той любви к тебе и благодарности, которая всегда жила в моем сердце! Теперь я знаю и чувствую, и когда вспоминаю наши размолвки, мои недобрые слова, сказанные тебе, мне больно и стыдно и почти непонятно. Прости же меня и вспоминай только то хорошее, если что было такого во мне.

Смерти я не боюсь. По правде сказать, не понимаю ее, не верю в нее. Ведь если есть смерть, уничтожение, то разве не всё равно умереть тридцатью годами или минутами раньше или позже? Если же нет смерти, то уж совсем всё равно, раньше или позже».

«Но что я философствую, — подумал он, — надо сказать то, что было в том письме, — что-то хорошее в конце. Да». — «Друзей моих не упрекай, а люби и особенно того, кто был причиной невольной моей смерти. Наташу поцелуй за меня и скажи ей, что я любил ее всегда».

Он всё не верил, что должен умереть. Несколько раз он, опять задавая себе вопрос, не спит ли он, тщетно старался проснуться. И эта мысль навела его на другую: о том, что и вся жизнь в этом мире не есть ли сон, пробуждение от которого будет смерть. А если это так, то сознание жизни в этом мире не есть ли только пробуждение от сна предшествующей жизни, подробности которой и я не помню? Так что жизнь здесь не начало, а только новая форма жизни. Умру и перейду в новую форму. Мысль эта понравилась ему; но когда он хотел опереться на нее, он почувствовал, что эта мысль, да и всякая мысль, какая бы ни была, не может дать бесстрашие перед смертью. Наконец он устал думать. Мозг больше не работал. Он закрыл глаза и долго сидел так, не думая.

«Как же? Что же будет? — опять вспомнил он. — Ничего? Нет, не ничего. А что же?»

И ему вдруг совершенно ясно стало, что на эти вопросы для живого человека нет и не может быть ответа.

«Так зачем же я спрашиваю себя об этом? Зачем? Да, зачем? Не надо спрашивать, надо жить так, как я жил сейчас, когда писал это письмо. Ведь мы все приговорены давно, всегда, и живем. Живем хорошо, радостно, когда... любим. Да, когда любим. Вот я писал письмо, любил, и мне было хорошо. Так и надо жить. И можно жить везде и всегда, и на воле, и в тюрьме, и нынче, и завтра, и до самого конца».

не ответил ему. Тогда он попросил позвать смотрителя. Смотритель пришел, спрашивая, что ему нужно.

— Вот я написал письмо матери, отдайте, пожалуйста, — сказал он, и слезы выступили ему на глаза при воспоминании о матери.

Смотритель взял письмо и, обещая передать его, хотел уходить, но Светлогуб остановил его.

— Послушайте, вы добрый. Зачем вы служите в этой тяжелой должности? — сказал он, ласково трогая его за рукав.

Смотритель неестественно жалостно улыбнулся и, опустив глаза, сказал:

— Надо же жить.

— А вы оставьте эту должность. Ведь всегда можно устроиться. Вы такой добрый. Может быть, я бы мог...

Смотритель вдруг всхлипнул, быстро повернулся и вышел, хлопнув дверью.

Волнение смотрителя еще больше умилило Светлогуба, и, удерживая радостные слезы, он стал ходить от стены до стены, не испытывая теперь уже никакого страха, а только умиленное состояние, поднимавшее его выше мира.

Тот самый вопрос, что будет с ним после смерти, на который он так старался и не мог ответить, казался разрешенным для него и не каким-либо положительным, рассудочным ответом, а сознанием той истинной жизни, которая была в нем.

«Истинно, истинно говорю вам, если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода». «Вот и я упадаю в землю. Да, истинно, истинно», думал он.

«Заснуть бы, — вдруг подумал он, — чтобы не ослабеть потом». Он лег на койку, закрыл глаза и тотчас же заснул.

Он проснулся в шесть часов утра, весь под впечатлением светлого, веселого сновидения. Он видел во сне, что он с какой-то маленькой белокурой девочкой лазяет по развесистым деревьям, осыпанным спелыми черными черешнями, и собирает в большой медный таз. Черешни не попадают в таз и сыплются на землю, и какие-то странные животные, вроде кошек, ловят черешни и подбрасывают кверху и опять ловят. И, глядя на это, девочка заливается, хохочет так заразительно, что и Светлогуб тоже весело смеется во сне, сам не зная чему. Вдруг медный таз выскальзывает из рук девочки, Светлогуб хочет поймать его, но не успевает, и таз с медным грохотом, толкаясь о сучья, падает на землю. И он просыпается, улыбаясь и слушая продолжающийся грохот таза. Грохот этот есть звук отворяемых железных запоров в коридоре. Слышны шаги по коридору и бряканье ружей. Он вдруг вспоминает всё. «Ах, если бы заснуть опять!» думает Светлогуб, но заснуть уже нельзя. Шаги подошли к его двери. Он слышит, как ключ ищет замка и как, отворяясь, скрипит дверь.

Вошли жандармский офицер, смотритель и конвой.

«Смерть? Ну, так что же? Уйду. Да, это хорошо. Всё хорошо», думает Светлогуб, чувствуя, как возвращается к нему то умиленно торжественное состояние, в котором он был вчера.

VI

правительство со времени Петра, которого считал антихристом, — царскую власть называл «табачной державой» и смело высказывал то, что думал, обличая попов и чиновников, за что и был судим и содержим в остроге и пересылаем из одной тюрьмы в другую. То, что он не на воле, а в тюрьме, что над ним ругались смотрители, что на него надевали кандалы, что над ним издевались сотоварищи узники, что все они, так же как и начальство, отреклись от бога и ругались друг над другом и оскверняли всячески в себе образ божий, всё это не занимало его, всё это он видел везде в миру, когда был на воле. Всё это, он знал, происходило оттого, что люди потеряли истинную веру и все разбрелись, как слепые щенята от матери. А между тем он знал, что истинная вера есть. Знал он это потому, что чувствовал эту веру в своем сердце. И он искал эту веру везде. Больше всего он надеялся найти ее в откровении Иоанна.

«Неправедный пусть еще делает неправду; нечистый пусть еще сквернится; праведный да творит правду еще и святой да освящается еще. Се гряду скоро, и возмездие мое со мною, чтобы воздать каждому по делам его». И он постоянно читал эту таинственную книгу и всякую минуту ждал «грядущего», который не только воздаст каждому по делам его, но и откроет всю божескую истину людям.

В утро казни Светлогуба он услыхал барабаны и, влезши на окно, увидал через решетку, как подвезли колесницу и как вышел из тюрьмы юноша с светлыми очами и вьющимися кудрями, и, улыбаясь, взошел на колесницу. В небольшой белой руке юноши была книга. Юноша прижимал к сердцу книгу, — раскольник узнал, что это было Евангелие, — и, кивая в окна заключенным, улыбаясь, переглянулся с ним. Лошади тронулись, и колесница с сидевшим в ней светлым, как ангел, юношей, окруженная стражниками, громыхая по камням, выехала за ворота.

Раскольник слез с окна, сел на свою койку и задумался. «Этот познал истину, — думал он. — Антихристовы слуги затем и задавят его веревкой, чтоб не открыл никому».

VII

Было пасмурное осеннее утро. Солнца не видно было. С моря дул влажный, теплый ветер.

— всё это развлекало Светлогуба. Сидя на скамейке колесницы, спиною к кучеру, он невольно вглядывался в лица конвоирующих его солдат и встречавшихся жителей.

Был ранний час утра, улицы, по которым его везли, были почти пусты и встречались только рабочие. Обрызганные известкой каменщики в фартуках, поспешно шедшие ему навстречу, остановились и вернулись назад, равняясь с колесницей. Один из них что-то сказал, махнул рукой, и все они повернулись и пошли назад к своему делу; извозчики — ломовики, везущие гремящие полосы железа, своротив своих крупных лошадей, чтобы дать дорогу колеснице, остановились и с недоумевающим любопытством смотрели на него. Один из них снял шапку и перекрестился. Кухарка в белом фартуке в чепчике, с корзинкой в руке, вышла из ворот, но, увидав колесницу, быстро вернулась во двор и выбежала оттуда с другой женщиной, и обе, не переводя дыхания, широко раскрытыми глазами проводили колесницу до тех пор, пока могли видеть ее. Какой-то растерзанно одетый, небритый седоватый человек что-то очевидно неодобрительное с энергическими жестами внушал дворнику, указывая на Светлогуба. Два мальчика рысью догнали колесницу и с повернутыми головами, не глядя перед собой, шагали рядом с ней по тротуару. Один постарше шел быстрыми шагами; другой, маленький, без шапки, держась за старшего и испуганно глядя на колесницу, короткими ножонками с трудом, спотыкаясь, поспевал за старшим. Встретившись с ним глазами, Светлогуб кивнул ему головой. Этот жест страшного человека, везомого на колеснице, так смутил мальчика, что он, выпучивши глаза и раскрыв рот, собрался плакать. Тогда Светлогуб, поцеловав свою руку, ласково улыбнулся ему. И мальчик вдруг неожиданно ответил милой, доброй улыбкой.

Во всё время переезда сознание того, что ожидает его, не нарушало спокойно-торжественного настроения Светлогуба.

Только когда колесница подъехала к виселице и его свели с нее, и он увидал столбы с перекладиной и слегка качавшейся на ней от ветра веревкой, он почувствовал как будто физический удар в сердце. Ему вдруг стало тошно. Но это продолжалось недолго. Вокруг помоста он увидал черные ряды солдат с ружьями. Впереди солдат ходили офицеры. И как только его стали сводить с колесницы, раздался неожиданный, заставивший его вздрогнуть, треск барабанной дроби. Позади рядов солдат Светлогуб увидал коляски господ и дам, очевидно приехавших смотреть на зрелище. Вид всего этого в первую минуту удивил Светлогуба, но тотчас же он вспомнил себя, какой он был до тюрьмы, и ему стало жалко того, что люди эти не знают, что он знал теперь. «Но они узнают. Я умру, но истина не умрет. Они будут знать. И как все — уж не я, а все они могли бы быть и будут счастливыми».

Его ввели на помост, и вслед за ним вошел офицер. Барабаны замолкли, и офицер прочел ненатуральным голосом, особенно слабо звучавшим среди широкого поля и после треска барабанов, тот глупый смертный приговор, который ему читали на суде о лишении прав того, кого убивают, и о близком и далеком будущем. «Зачем, зачем они делают всё это? — думал Светлогуб. — Как жалко, что они еще не знают и что я уже не могу передать им всего, но они узнают. Все узнают».

белой, жилистой, худой руке, выступавшей из черно-бархатного обшлага.

— Милосердный господь, — начал он, перекладывая крест из левой руки в правую и поднося его Светлогубу.

Светлогуб вздрогнул и отстранился. Он чуть было не сказал недоброго слова священнику, участвующему в совершаемом над ним деле и говорящему о милосердии, но, вспомнив слова Евангелия: «не знают, что творят», сделал усилие и робко проговорил:

— Извините, мне не надо этого. Пожалуйста, простите меня, но мне, право, не надо! Благодарю вас.

Он протянул священнику руку. Священник переложил опять крест в левую руку и, пожав руку Светлогуба, стараясь не смотреть ему в лицо, спустился с помоста. Барабаны опять затрещали, заглушая все другие звуки. Вслед за священником, колебля доски помоста, быстрыми шагами подошел к Светлогубу среднего возраста человек с покатыми плечами и мускулистыми руками в пиджаке сверх русской рубахи. Человек этот, быстро оглянув Светлогуба, совсем близко подошел к нему и, обдав его неприятным запахом вина и пота, схватил его цепкими пальцами за руки выше кисти и, сжав их так, что стало больно, загнул их ему за спину и туго завязал. Завязав руки, палач на минуту остановился, как бы соображая и взглядывая то на Светлогуба, то на какие-то вещи, которые он принес с собой и положил на помосте, то на висевшую на перекладине веревку. Сообразив то, что ему нужно было, он подошел к веревке, что-то сделал с ней, подвинул Светлогуба вперед ближе к веревке и обрыву помоста.

палача, поспешно, ловко и озабоченно исполняющего свое ужасное дело. Лицо палача было самое обыкновенное лицо русского рабочего человека, не злое, но сосредоточенное, какое бывает у людей, старающихся как можно точнее исполнить нужное и сложное дело.

— Еще сюда вот подвинься... или подвиньтесь... — проговорил хриплым голосом палач, толкая его к виселице. Светлогуб подвинулся.

«Господи, помоги, помилуй меня!» — проговорил он.

Светлогуб не верил в бога и даже часто смеялся над людьми, верящими в бога. Он и теперь не верил в бога, не верил потому, что не мог не только словами выразить, но мыслью обнять его. Но то, что он разумел теперь под тем, к кому обращался, — он знал это, — было нечто самое реальное из всего того, что он знал. Знал и то, что обращение это было нужно и важно. Знал это потому, что обращение это тотчас успокоило, укрепило его.

Он подвинулся к виселице и, невольно окинув взглядом ряды солдат и пестрых зрителей, еще раз подумал: «Зачем, зачем они делают это?» И ему стало жалко и их и себя, и слезы выступили ему на глаза.

— И не жалко тебе меня? — сказал он, уловив взгляд бойких серых глаз палача.

Палач на минуту остановился. Лицо его вдруг сделалось злое.

— Ну вас! Разговаривать, — пробормотал он и быстро нагнулся к полу, где лежала его поддевка и какое-то полотно, и, ловким движением обеих рук сзади обняв Светлогуба, накинул ему на голову холстинный мешок и поспешно обдернул его до половины спины и груди.

«В руки твои предаю дух мой», вспомнил Светлогуб слова Евангелия.

Дух его не противился смерти, но сильное, молодое тело не принимало ее, не покорялось и хотело бороться.

Тело Светлогуба, качаясь, повисло на веревке. Два раза поднялись и опустились плечи.

Подождав минуты две, палач, мрачно хмурясь, положил руки на плечи трупу и сильным движением потянул его. Все движения трупа прекратились, кроме медленного покачивания висевшей в мешке куклы с неестественно выпяченной вперед головой и вытянутыми в арестантских чулках ногами.

Сходя с помоста, палач объявил начальнику, что труп можно снять с петли и похоронить.

Через час труп был снят с виселицы и отвезен на неосвященное кладбище.

«и не жалко тебе меня» — не выходили у него из головы. Он был убийца, каторжник, и звание палача давало ему относительную свободу и роскошь жизни, но с этого дня он отказался впредь исполнять взятую на себя обязанность и в ту же неделю пропил не только все деньги, полученные за казнь, но и всю свою относительно богатую одежду и дошел до того, что был посажен в карцер, а из карцера переведен в больницу.

VIII

Один из главарей революционеров террористической партии Игнатий Меженецкий, тот самый, который увлек Светлогуба в террористическую деятельность, пересылался из губернии, где его взяли, в Петербург. В той же тюрьме сидел и старик раскольник, видевший казнь Светлогуба. Его пересылали в Сибирь. Он всё так же думал о том, как и где бы ему узнать, в чем истинная вера, и иногда вспоминал про того светлого юношу, который, идя на смерть, радостно улыбался.

Узнав, что в одной с ним тюрьме сидит товарищ этого юноши, человек одной с ним веры, раскольник обрадовался и упросил вахтера, чтобы он свел его к другу Светлогуба.

Меженецкий, несмотря на все строгости тюремной дисциплины, не переставал сноситься с людьми своей партии и ждал каждый день известия о том подкопе, который им же был выдуман и придуман для взрыва на воздух царского поезда. Теперь, вспоминая некоторые упущенные им подробности, он придумывал средства передать их своим единомышленникам. Когда вахтер пришел в его камеру и осторожно, тихо сказал ему, что один арестант хочет видеться с ним, он обрадовался, надеясь, что это свидание даст ему возможность сообщения с своей партией.

— Кто он? — спросил он.

— Из крестьян.

— Что ж ему нужно?

— Об вере говорить хочет.

Меженецкий улыбнулся.

— Ну, что же, пошлите его, — сказал он. — «Они, раскольники, тоже ненавидят правительство. Может быть, и пригодится», подумал он.

— Что вам надо? — спросил Меженецкий.

Старик вскинул на него глазами и, поспешно опустив их, подал небольшую, энергическую, сухую руку.

— Что вам надо? — повторил Меженецкий.

— Слово до тебя есть.

— Какое слово?

— Об вере.

— О какой вере?

— Сказывают, ты одной веры с тем въюношем, что в Одесте антихристовы слуги задавили веревкой.

— Каким юношей?

— А в Одесте по осени задавили.

— Верно, Светлогуб?

— Он самый. Друг он тебе? — старик при каждом вопросе пытливо взглядывал своими добрыми глазами в лицо Меженецкого и тотчас опять опускал их.

— Да, близкий был мне человек.

— И веры одной?

— Должно быть, одной — улыбаясь, сказал Меженецкий.

— Об этом самом и слово мое к тебе.

— Что же собственно вам нужно?

— Веру вашу познать.

— Веру нашу... Ну, садитесь, — сказал Меженецкий, пожимая плечами. — Вера наша вот в чем. Верим мы в то, что есть люди, которые забрали силу и мучают и обманывают народ и что надо не жалеть себя, бороться с этими людьми, чтобы избавить от них народ, который они эксплуатируют, — по привычке сказал Меженецкий, — мучают, — поправился он. — И вот их-то надо уничтожить. Они убивают, и их надо убивать до тех пор, пока они не опомнятся.

— Вера наша в том, чтобы не жалеть себя, свергнуть деспотическое правительство и установить свободное, выборное, народное.

Старик тяжело вздохнул, встал, расправил полы халата, опустился на колени и лег к ногам Меженецкого, стукнувшись лбом о грязные доски пола.

— Зачем вы кланяетесь?

— Не оманывай ты меня, открой, в чем вера ваша, — сказал старик, не вставая и не поднимая головы.

— Я сказал, в чем наша вера. Да вы встаньте, а то я и говорить не буду.

Старик поднялся.

— В том и вера того юноши была? — сказал он, стоя перед Меженецким и изредка взглядывая ему в лицо своими добрыми глазами и тотчас же опять опуская их.

— В том самом и была, за то его и повесили. А меня вот за ту же веру теперь в Петропавловку везут.

Старик поклонился в пояс и молча вышел из камеры.

«Нет, не в том вера того юноши, — думал он. — Тот юнош знал истинную веру, а этот либо хвастался, что он одной с ним веры, либо не хочет открыть... Что же, буду добиваться. И здесь и в Сибири. Везде бог, везде люди. На дороге стал, о дороге спрашивай», думал старик и опять взял Новый Завет, который сам собой раскрывался на Откровении и, надев очки, сел у окна и стал читать его.

IX

Прошло еще семь лет. Меженецкий отбыл одиночное заключение в Петропавловской крепости и пересылался на каторгу.

Он много перенес за эти семь лет, но направление его мыслей не изменилось, и энергия не ослабела. При допросах, перед заключением в крепость, он удивлял следователей и судей своей твердостью и презрительным отношением к тем людям, во власти которых он находился. В глубине души он страдал оттого, что был пойман и не мог докончить начатого дела, но не показывал этого: как только он приходил в соприкосновение с людьми, в нем поднималась энергия злобы. На вопросы, которые ему делали, он молчал и только тогда говорил, когда был случай уязвить допрашивающих — жандармского офицера или прокурора.

Когда ему сказали обычную фразу: «Вы можете облегчить свое положение искренним признанием», он презрительно улыбнулся и, помолчав, сказал:

— Если вы думаете выгодой или страхом заставить меня выдать товарищей, то судите по себе. Неужели вы думаете, что, делая то дело, за которое вы меня судите, я не готовился к самому худшему. Так вы ничем ни удивить, ни испугать меня не можете. Делать со мной можете, что хотите, а говорить я не буду.

Когда его в Петропавловской крепости поместили в маленькую с темным стеклом в высоком окне, сырую камеру, он понял, что это не на месяцы, а на годы, — и на него нашел ужас. Ужасна была эта благоустроенная, мертвая тишина и сознание того, что он не один, а что тут за этими непроницаемыми стенами сидят такие же узники, приговоренные на десять, двадцать лет, убивающиеся и вешаемые и сходящие с ума и медленно умирающие чахоткой. Тут и женщины, и мужчины, и друзья, может быть... «Пройдут годы, и ты так же сойдешь с ума, повесишься или умрешь, и не узнают про тебя», думал он.

И в душе его поднималась злоба на всех людей и в особенности на тех, которые были причиной его заключения. Злоба эта требовала присутствия предметов злобы, требовала движения, шума. А тут мертвая тишина, мягкие шаги молчаливых, не отвечающих на вопросы людей, звуки отпираемых, запираемых дверей, в обычные часы пища, посещение молчаливых людей и сквозь тусклые стекла свет от поднимающегося солнца, темнота и та же тишина, те же мягкие шаги и одни и те же звуки. Так нынче, завтра... И злоба, не находя себе выхода, разъедала его сердце.

Пробовал он стучать, но ему не отвечали, и стук его вызывал только опять те же мягкие шаги и ровный голос человека, угрожавшего карцером.

Единственное время отдыха и облегчения было время сна. Но зато ужасно было пробуждение. Во сне он всегда видел себя на свободе и большей частью увлекающимся такими делами, которые он считал несогласными с революционной деятельностью. То он играл на какой-то странной скрипке, то ухаживал за девицами, то катался в лодке, то ходил на охоту, то за какое-то странное научное открытие был провозглашен доктором иностранного университета и говорил благодарственную речь за обедом. Сны эти были так ярки, а действительность так скучна и однообразна, что воспоминания мало отличались от действительности.

— и вся радостная обстановка исчезала; оставалось мучительное, неудовлетворенное желание, опять эта с разводами сырости серая стена, освещенная лампочкой, и под телом жесткая койка с примятым на один бок сенником.

Сон был лучшим временем. Но чем дольше продолжалось заключение, тем меньше он спал. Как величайшего счастья, он ждал сна, желал его, и чем больше желал, тем больше разгуливался. И стоило ему задать себе вопрос: «засыпаю ли я?» и проходила вся сонливость.

Беганье, прыганье по своей клетке не помогало. От усиленного движения только делалась слабость и еще большее возбуждение нервов, делалась головная боль в темени, и стоило только закрыть глаза, чтобы на темном с блестками фоне стали выступать рожи лохматые, плешивые, большеротые, криворотые, одна страшнее другой. Рожи гримасничали самыми ужасными гримасами. Потом рожи стали являться уже при открытых глазах, и не только рожи, но целые фигуры, стали говорить и плясать. Становилось страшно, он вскакивал, бился головой о стену и кричал. Форточка в двери отворялась.

— Кричать не полагается, — говорил спокойный, ровный голос.

— Позовите смотрителя! — кричал Меженецкий.

И такое отчаяние охватывало Меженецкого, что он одного желал — смерти.

Один раз в таком состоянии он решил лишить себя жизни. В камере был душник, на котором можно было утвердить веревку с петлею и, став на койку, повеситься. Но не было веревки. Он стал разрывать простыню на узкие полосы, но полос этих оказалось мало. Тогда он решил заморить себя голодом и не ел два дня, но на третий день ослабел, и припадок галлюцинаций повторился с ним с особенной силой. Когда принесли ему пищу, он лежал на полу без чувств с открытыми глазами.

Пришел доктор, положил его на койку, дал ему брому и морфину, и он заснул.

Когда на другой день он проснулся, доктор стоял над ним и покачивал головой. И вдруг Меженецкого охватило знакомое ему прежде бодрящее чувство злобы, которого он давно уже не испытывал.

— Как вам не стыдно, — сказал он доктору в то время, как тот, наклонив голову, считал его пульс, — служить здесь! Зачем вы меня лечите, чтобы опять мучать! Ведь это всё равно, как присутствовать при сечении и разрешать повторить операцию.

— Потрудитесь на спинку лечь, — сказал невозмутимо доктор, не глядя на него и доставая инструмент для оскультации из бокового кармана.

— Те залечивали раны, чтобы догнать остальные пять тысяч палок. К чорту, к дьяволу! — вдруг закричал он, скидывая ноги с койки. — Убирайтесь, издохну без вас!

— Нехорошо, молодой человек, на грубости есть у нас свои ответы.

— К чорту, к чорту!

X

Произошло ли это от приемов лекарств, или он пережил кризис, или поднявшаяся злоба на доктора вылечила его, но с этой поры он взял себя в руки и начал совсем другую жизнь.

«Вечно держать меня здесь они не могут и не станут, — думал он. — Освободят же когда-нибудь. Может быть, — что всего вероятнее, — изменится режим (наши продолжают работать), и потому надо беречь жизнь, чтобы выйти сильным, здоровым и быть в состоянии продолжать работу».

Он долго обдумывал наилучший для этой цели образ жизни и придумал так: ложился он в девять часов и заставлял себя лежать, — спать или не спать, всё равно, — до пяти часов утра. В пять часов он вставал, убирался, умывался, делал гимнастику и потом, как он себе говорил, шел по делам. И, в воображении, он шел по Петербургу, с Невского на Надеждинскую, стараясь представлять себе всё то, что могло встретиться ему на этом переходе: вывески, дома, городовые, встречающиеся экипажи и пешеходы. В Надеждинской он входил в дом своего знакомого и сотрудника, и там они, вместе с пришедшими товарищами, обсуживали предстоящее предприятие. Шли прения, споры. Меженецкий говорил и за себя и за других. Иногда он говорил вслух, так что часовой в окошечко делал ему замечания, но Меженецкий не обращал на него никакого внимания и продолжал свой воображаемый петербургский день. Пробыв часа два у приятеля, он возвращался домой и обедал, сначала в воображении, а потом в действительности, тем обедом, который ему приносили, и ел всегда умеренно. Потом он, в воображении, сидел дома и занимался то историей, математикой и иногда, по воскресеньям, литературой. Занятие историей состояло в том, что он избрав какую-нибудь эпоху и народ, вспоминал факты и хронологию. Занятие математикой состояло в том, что он делал наизусть выкладки и геометрические задачи. (Он особенно любил это занятие.) По воскресеньям он вспоминал Пушкина, Гоголя, Шекспира и сам сочинял.

Перед сном он еще делал маленькую экскурсию, в воображении ведя с товарищами мужчинами и женщинами шуточные, веселые, иногда серьезные разговоры, иногда бывшие прежде, иногда вновь выдумываемые. И так шло дело до ночи. Перед сном он для упражнения делал в действительности 2000 шагов в своей клетке и ложился на свою койку и большей частью засыпал.

а постепенно, со всеми подробностями. В воображении его революционная партия везде торжествовала, правительственная власть слабела и была вынуждена созвать собор. Царская фамилия и все угнетатели народа исчезали, и устанавливалась республика, и он, Меженецкий, избирался президентом. Иногда он слишком скоро доходил до этого, и тогда начинал опять сначала и достигал цели другим способом.

Так он жил год, два, три, иногда отступая от этого строгого порядка жизни, но большей частью возвращаясь к нему. Управляя своим воображением, он освободился от непроизвольных галлюцинаций. Только изредка на него находили припадки бессонницы и видения, рожи, и тогда он глядел на отдушник и соображал, как он укрепит веревку, как сделает петлю и повесится. Но припадки эти продолжались недолго. Он преодолевал их.

Так прожил он почти семь лет. Когда срок его заключения кончился и его повезли на каторгу, он был вполне свеж, здоров и в полном обладании своих душевных сил.

XI

Везли его, как особенно важного преступника, одного, не давая ему сообщаться с другими. И только в красноярской тюрьме ему в первый раз удалось войти в общение с другими политическими преступниками, тоже ссылавшимися на каторгу; их было шесть человек — две женщины и четверо мужчин. Это были всё молодые люди нового склада, незнакомого Меженецкому. Это были революционеры следующего за ним поколения, его наследники, и потому они особенно интересовали его. Меженецкий ожидал встретить в них людей, идущих по его стопам и потому долженствующих высоко оценить всё то, что было сделано их предшественниками, особенно им, Меженецким. Он готовился ласково и снисходительно обойтись с ними. Но, к неприятному удивлению его, эта молодежь не только не считала его своим предшественником и учителем, но обращалась с ним как бы снисходительно, обходя и извиняя его устарелые взгляды. По мнению их, этих новых революционеров, всё то, что делал Меженецкий и его друзья, все попытки возмущения крестьян и, главное, террор и все убийства: губернатора Крапоткина, Мезенцова и самого Александра II, — всё это был ряд ошибок. Всё это привело только к реакции, торжествовавшей при Александре III и вернувшей общество назад, почти к крепостному праву. Путь освобождения народа, по мнению новых, был совсем иной.

В продолжение двух дней и почти двух ночей не переставали споры между Меженецким и его новыми знакомыми. Особенно один, руководитель всех, Роман, как его все звали только по имени, мучительно огорчал Меженецкого непоколебимой уверенностью в своей правоте и снисходительным, даже насмешливым отрицанием всей прошедшей деятельности Меженецкого и его товарищей.

«быдло», и с народом, стоящим на той степени развития, на которой он стоит теперь, ничего сделать нельзя. Все попытки поднять русское сельское население — это всё равно, что пытаться зажечь камень или лед. Нужно воспитать народ, нужно приучить его к солидарности, и это может сделать только большая промышленность и выросшая на ней социалистическая организация народа. Земля не только не нужна народу, но она-то и делает его консерватором и рабом. Не только у нас, но и в Европе. И он на память приводил мнения авторитетов и статистические цифры. Народ надо освободить от земли. И чем скорее это сделается, тем лучше. Чем больше их идут на фабрики и чем больше забирают в руки землю капиталисты и чем больше угнетают их, тем лучше. Уничтожиться деспотизм, а главное капитализм, может только солидарностью людей народа, а солидарность эта может быть достигнута только союзами, корпорациями рабочих, т. е. только тогда, когда народные массы перестанут быть земельными собственниками и станут пролетариями.

Меженецкий спорил и горячился. Особенно раздражала его одна из женщин, недурная, волосатая брюнетка, с очень блестящими глазами, которая, сидя на окне и как будто не принимая прямого участия в разговоре, изредка вставляла словечки, подтверждавшие доводы Романа, или только презрительно посмеивалась на слова Меженецкого.

— Разве можно переделать весь земледельческий народ в фабричных? — говорил Меженецкий.

— Отчего же нельзя? — возражал Роман. — Это общий экономический закон.

— Почему мы знаем, что закон этот всеобщий? — говорил Меженецкий.

— Прочтите Каутского, — презрительно улыбаясь, вставила брюнетка.

— Если и допустить, — говорил Меженецкий (я не допускаю этого), — что народ переделается в пролетариев, то почему вы думаете, что он сложится в ту, вперед предназначенную ему вами форму?

— Потому что это научно обосновано, — вставляла брюнетка, поворачиваясь от окна.

Когда же речь зашла о форме деятельности, которая нужна для достижения цели, разногласие стало еще больше. Роман и его друзья стояли на том, что нужно подготавливать армию рабочих, содействовать переходу крестьян в фабричных и пропагандировать социализм среди рабочих. И не только не бороться открыто с правительством, а пользоваться им для достижения своих целей. Меженецкий же говорил, что надо прямо бороться с правительством, терроризировать его, что правительство и сильнее и хитрее вас. — «Не вы обманете правительство, а оно вас. Мы и пропагандировали народ и боролись с правительством».

— И как много сделали! — иронически проговорила брюнетка.

— Да я думаю, что прямая борьба с правительством, — неправильная трата сил, — сказал Роман.

— Первое марта трата сил! — закричал Меженецкий. — Мы жертвовали собой, жизнями, а вы спокойно сидите по домам, наслаждаясь жизнью, и только проповедуете.

— Не очень-то наслаждаемся жизнью, — спокойно сказал Роман, оглядываясь на своих товарищей, и победоносно расхохотался своим незаразительным, но громким, отчетливым, самоуверенным смехом.

Брюнетка, покачивая головой, презрительно улыбалась.

— Не очень-то наслаждаемся жизнью, — сказал Роман. — А если и сидим здесь, то обязаны этим реакции, а реакция произведение именно первого марта.

XII

Стараясь успокоиться, Меженецкий стал ходить взад и вперед по коридору. Двери камер до вечерней переклички были открыты. Высокий белокурый арестант, с лицом, добродушие которого не нарушалось до половины выбритой головой, подошел к Меженецкому.

— Арестантик тут, в нашей камере, увидал ваше степенство, — позови, говорит, его ко мне.

— Какой арестант?

— «Табачная держава», так ему прозвище. Старичок он, из раскольников. Позови, говорит, ко мне того человека. Про ваше степенство, значит.

— Где же он?

— Во тут, в нашей камере. Покличь, говорит, того барина.

Меженецкий вошел с арестантом в небольшую камеру с нарами, на которых сидели и лежали арестанты.

На голых досках, под серым халатом, на краю нар, лежал тот самый старик раскольник, который семь лет тому назад приходил к Меженецкому расспрашивать о Светлогубе. Лицо старика, бледное, всё ссохлось и сморщилось, волоса всё были такие же густые, редкая бородка была совсем седая и торчала кверху. Глаза голубые, добрые и внимательные. Он лежал навзничь и, очевидно, был в жару: на маслаках щек был болезненный румянец.

Меженецкий подошел к нему.

— Что вам? — спросил он.

Старик с трудом поднялся на локоть и подал трясущуюся сухую, небольшую руку. Он, собираясь говорить, как бы раскачиваясь, стал тяжело дышать и, с трудом переводя дыханье, тихо заговорил:

— Не открыл ты мне тогда, — бог с тобой, а я всем открываю.

— Что же открываете?

— Про агнца... про агнца открываю... тот юнош с агнцем был. А сказано: агнец победит я, всех победит... И кто с ним, те избраннии и вернии.

— Я не понимаю, — сказал Меженецкий.

— А ты понимай в духе. Цари область приимут со зверем. А агнец победит я.

— Какие цари? — сказал Меженецкий.

— И цари седмь суть: пять их пало и один остался, другий еще не прииде, не пришел, значит. И егда приидет, мало ему есть... значит конец ему придет... понял?

Меженецкий покачивал головой, думая, что старик бредит и слова его бессмысленны, Так же думали и арестанты, товарищи по камере. Тот бритый арестант, который звал Меженецкого, подошел к нему и, слегка толкнув его локтем и обратив на себя внимание, подмигнул на старика.

— Всё болтает, всё болтает табачная держава наша, — сказал он. — А что, и сам не знает.

Так думали, глядя на старика, и Меженецкий и его сотоварищи по камере. Старик же хорошо знал, что говорил, и то, что он говорил имело для него ясный и глубокий смысл. Смысл был тот, что злу недолго остается царствовать, что агнец добром и смирением побеждает всех, что агнец утрет всякую слезу, и не будет ни плача, ни болезни, ни смерти. И он чувствовал, что это уже совершается, совершается во всем мире, потому что это совершается в просветленной близостью к смерти душе его.

— Ей гряди скоро! Аминь. Ей гряди, господи Иисусе! — проговорил он и слегка значительно и, как показалось Меженецкому, сумасшедше улыбнулся.

XIII

«Вот он, представитель народа, — подумал Меженецкий, выходя от старика. — Это лучший из них. И какой мрак! Они (он разумел Романа с его друзьями) говорят: с таким народом, каков он теперь, ничего нельзя сделать».

Меженецкий одно время работал свою революционную работу среди народа и знал всю, как он выражался, «инертность» русского крестьянина; сходился и с солдатами на службе и отставными и знал их тупую веру в присягу, в необходимость повиновения и невозможность рассуждением подействовать на них. Он знал всё это, но никогда не делал из этого знания того вывода, который неизбежно вытекал из него. Разговор с новыми революционерами расстроил, раздражил его.

«Они говорят, что всё то, что делали мы, что делали Халтурин, Кибальчич, Перовская, что всё это было не нужно, даже вредно, что это-то и вызвало реакцию Александра III, что благодаря им народ убежден, что вся революционная деятельность идет от помещиков, убивших царя за то, что он отнял у них крепостных. Какой вздор! Какое непонимание и какая дерзость думать так!» думал он, продолжая ходить по коридору.

Все камеры были закрыты, исключая одной той, в которой были новые революционеры. Подходя к ней, Меженецкий услышал смех ненавистной ему брюнетки и трескучий, решительный голос Романа. Они, очевидно, говорили про него. Меженецкий остановился слушать. Роман говорил:

— Не понимая экономических законов, они не отдавали себе отчета в том, что делали. И большая доля тут была...

Меженецкий не мог и не хотел дослушать, чего тут была большая доля, но ему и не нужно было знать этого. Один тон голоса этого человека показывал то полное презрение, которое испытывали эти люди к нему, к Меженецкому, герою революции, погубившему двенадцать лет жизни для этой цели.

И в душе Меженецкого поднялась такая страшная злоба, какой он еще никогда не испытывал. Зло на всех, на всё, на весь этот бессмысленный мир, в котором могли жить только люди, подобные животным, как этот старик, с своим агнцем, и такие же полуживотные палачи и тюремщики, эти наглые, самоуверенные, мертворожденные доктринеры.

предложил Меженецкому войти к себе. Меженецкий машинально послушался, но попросил не запирать своей двери.

Вернувшись в свою камеру, Меженецкий лег на койку лицом к стене.

«Неужели в самом деле так понапрасну погублены все силы: энергия, сила воли, гениальность (он никогда никого не считал выше себя по душевным качествам) погублены задаром!» Он вспомнил недавно, уже по дороге в Сибирь, полученное им письмо от матери Светлогуба, упрекавшей его по-женски, глупо, как он думал, за то, что он погубил ее сына, увлекши в террористическую партию. Получив письмо, он только презрительно улыбнулся: что могла понимать эта глупая женщина о тех целях, которые стояли перед ним и Светлогубом. Но теперь, вспомнив письмо и милую, доверчивую, горячую личность Светлогуба, он задумался сначала о нем, а потом и о себе. Неужели вся жизнь была ошибка? Он закрыл глаза и хотел заснуть, но вдруг с ужасом почувствовал, что возвратилось то состояние, которое он испытывал первый месяц в Петропавловской крепости. Опять боль в темени, опять рожи, большеротые, мохнатые, ужасные, на темном фоне с звездочками, и опять фигуры, представляющиеся открытым глазам. Новое было то, что какой-то уголовный в серых штанах, с бритой головой, качался над ним. И опять, по связи идей, он стал искать отдушника, на котором можно бы было утвердить веревку.

Невыносимая злоба, требующая проявления, жгла сердце Меженецкого. Он не мог сидеть на месте, не мог успокоиться, не мог отогнать своих мыслей.

«Как? — стал он уж задавать себе вопрос. — Разрезать артерию? Не сумею. Повеситься? Разумеется, самое простое».

«Стать на дрова или на табуретку. В коридоре ходит вахтер. Но он заснет или выйдет. Надо выждать и тогда унести к себе веревку и утвердить на отдушнике».

Стоя у своей двери, Меженецкий слушал шаги вахтера в коридоре и изредка, когда вахтер уходил в дальний конец, выглядывал в отверстие двери. Вахтер всё не уходил и всё не засыпал. Меженецкий жадно прислушивался к звукам его шагов и ожидал.

В это время в той камере, где был больной старик, среди темноты, чуть освещаемой коптящей лампой, среди сонных ночных звуков дыханья, ворчанья, кряхтенья, храпа, кашля, происходило величайшее в мире дело. Старик раскольник умирал, и духовному взору его открылось всё то, чего он так страстно искал и желал в продолжение всей своей жизни. Среди ослепительного света он видел агнца в виде светлого юноши, и великое множество людей из всех народов стояло перед ним в белых одеждах, и все радовались, и зла уже больше не было на земле. Всё это совершилось, старик знал это, и в его душе и во всем мире, и он чувствовал великую радость и успокоение.

Для людей же, бывших в камере, было то, что старик громко хрипел предсмертным хрипом, и сосед его проснулся и разбудил других; и когда хрип кончился и старик затих и похолодел, товарищи его по камере стали стучать в дверь.

Вахтер отпер дверь и вошел к арестантам. Минут через десять два арестанта вынесли мертвое тело и понесли его вниз в мертвецкую. Вахтер вышел за ними и запер дверь за собою. Коридор остался пустой.

«Запирай, запирай, — подумал Меженецкий, следивший из своей двери за всем, что делалось: — не помешаешь мне уйти от всего этого нелепого ужаса».

Меженецкий не испытывал уже теперь того внутреннего ужаса, который до этого томил его. Он весь был поглощен одной мыслью: как бы что-нибудь не помешало ему исполнить свое намерение.

С трепещущим сердцем он подошел к вязанке дров, развязал веревку, вытянул ее из-под дров и, оглядываясь на дверь, понес к себе в камеру. В камере он влез на табуретку и накинул веревку на отдушник. Связав оба конца веревки, он перетянул узел и из двойной веревки сделал петлю. Петля была слишком низко. Он вновь перевязал веревку, опять сделал петлю, примерил на шею и, беспокойно прислушиваясь и оглядываясь на дверь, влез на табуретку, всунул голову в петлю, оправил ее и, оттолкнув табуретку, повис...

Только при утреннем обходе вахтер увидал Меженецкого, стоявшего на согнутых в коленях ногах подле лежавшей на боку табуретки. Его вынули из петли. Прибежал смотритель и, узнав, что Роман был врач, позвал его, чтобы оказать помощь удавленнику.

Были употреблены все обычные приемы для оживления, но Меженецкий не ожил.

Л. Н. Толстой.

Примечания

Замысел рассказа, позднее получившего заглавие «Божеское и человеческое», относится к концу 1897 г. В Дневнике под 13 декабря этого года в числе сюжетов, которые «стоит и можно обработать, как должно», Толстым под № 13 записан сюжет «казнь в Одессе» (т. 53, стр. 170). В Одессе 8 августа 1879 г. были повешены по обвинению в подготовке покушения на Александра II трое революционеров — Лизогуб, Чубаров и Давиденко. Но, по всей вероятности, Толстой с самого начала имел в виду обрисовать лишь одного из них — Дмитрия Лизогуба, чья личность и судьба, особенно привлекательные, были известны ему и по рассказам лиц, близко знавших Лизогуба, и, вероятно, по биографиям его, — одной, принадлежащей С. М. Степняку-Кравчинскому и напечатанной в его книге «Подпольная Россия», и другой, написанной неизвестным лицом, вероятно товарищем Лизогуба, напечатанной на пишущей машинке и сохранившейся среди бумаг Толстого.[281]

Свой замысел Толстой частично осуществил, введя в третью часть «Воскресения» впоследствии исключенный из романа эпизод, в котором Лизогуб фигурирует под фамилией Синегуба. Эпизод этот очень близок к VIII главе «Божеского и человеческого». В нем революционер Набатов, соответствующий Меженецкому в «Божеском и человеческом», сочувственно характеризует личность Синегуба, приводя рассказ о нем старика-раскольника.[282]

«Воскресения» этот эпизод был исключен, видимо, потому, что тема его показалась Толстому заслуживающей специальной и более подробной разработки.

30 декабря 1903г. он записывает в Дневник, что ему хочется в числе других рассказов написать и рассказ «о раскольнике в тюрьме и революционере» (т. 54, стр. 203). И в тот же, видимо, день он осуществляет свой замысел, написав на оставшихся недописанными страницах Дневника рассказ, озаглавленный им «Человеческое и божеское» (см. т. 54, стр. 204—208 и описание рукописей, № 1). Здесь эпизод, первоначально включенный в «Воскресение», получил свое дальнейшее развитие. Фамилия Синегуб заменена другой — Светлогуб, как справедливо предполагает К. С. Шохор-Троцкий,[283] потому что фамилию Синегуб носил один из русских революционеров, осужденных в 1878 г. по процессу 193-х. Характерно, что здесь, прежде чем написать слово «Синегуба», Толстой, видимо, механически написал «Лизо», затем зачеркнул это недописанное слово. 31 декабря датирована Толстым уже исправленная им копия автографа (см. описание рукописей, № 3). Вероятно, в ближайшие дни шла обработка написанного (см. описание рукописей, №№ 4—9).

Вслед за тем эта интенсивная работа над повестью на некоторое время приостанавливается: Толстой занялся писанием «Фальшивого купона» и статьи «Одумайтесь!», хотя периодически возвращался к начатому рассказу. Так, рукой A. Л. Толстой две обложки, в которые были заключены черновики повести, датированы 7 января и 15 февраля. 23 февраля 1904 г. Толстой записывает в Дневник: «Пишу о войне... Хочется написать продолжение «Божеского и человеческого» и мне очень нравится». 14 марта он вновь возвращается к исправлению того, что уже для «Божеского и человеческого» было написано, как это видно из дневниковой записи от этого числа: «Поправлял о войне и немного «Божеское и человеческое». 20 марта он записывает в Дневник: «Вчера написал 2-ю часть «Божеского и человеческого» — недурно», т. е. ту часть, в которой главное место отводится Меженецкому. 19 марта как раз датирован автограф этой второй части, описанный под № 10. 20 марта, судя по дате обложки, проставленной рукой А. Л. Толстой, Лев Николаевич работал над исправлением копии автографа (материал рукописей, описанных под № 11). Работа эта отмечена и в дневниковой записи 29 марта: «Нынче поправил «Божеское и человеческое» (т. 55, стр. 14, 21, 22 и 23).

«Те статьи — «После бала» и «Божеское и человеческое», вероятно, пришлют вам, но «Божеское и человеческое» не кончено. И я, вероятно, на днях исправлю и добавлю то, что нужно» (т. 88, стр. 320). Ему же он писал 4 мая: «Юлия Ивановна[284] переписывает для вас, но не всё «Божеское и человеческое». Мне хочется исправить, и я сейчас занят этим. Когда будет готово, пришлю» (т. 88, стр. 324). Но, работая в это время над окончательной отделкой статьи «Одумайтесь!» и предисловием к статье Черткова «О революции», Толстой вновь принялся за работу над «Божеским и человеческим» лишь в 20-х числах мая. 25 мая он записывает в Дневник: «Вчера писал «Божеское и человеческое». О том же 28 и 30 мая: «Всё поправлял «Божеское и человеческое»; «Немного прибавлял к «Божескому и человеческому». Кажется недурно» (т. 55, стр. 41—42). Эта работа запечатлелась частично в рукописях, описанных под №№ 12—13.

Но отсылка рукописи в Англию была надолго задержана: видимо, Толстой, не удовлетворенный тем, что было написано, намеревался в ближайшее время вернуться к дальнейшей обработке повести. Однако, поглощенный другими работами (переделка предисловия к статье Черткова «О революции», работа над статьями «Единое на потребу», «Об общественном движении в России», «Великий грех», «Конец века» и др.), он прервал работу над «Божеским и человеческим» больше, чем на год. Что Толстой считал работу над повестью незаконченной, явствует из того, что, по свидетельству И. Я. Гинцбурга, читая в середине августа 1904 г. повесть собравшимся в Ясной Поляне гостям, он, окончив чтение, сказал: «Четвертая часть еще не готова».[285]

В апреле 1905 г. Черткову послан был, наконец, текст «Божеского и человеческого» (рук. № 22). Рукопись была послана пока, очевидно, лишь для прочтения, но не для напечатания. 12 мая н. ст. Чертков известил Толстого о получении им рукописи повести. 6 июля Толстой в письме к Черткову разрешил ему печатать и переводить «Божеское и человеческое» (т. 89).

9 октября н. ст. Чертков писал Толстому, что в этот же день он посылает ему корректуру «Божеского и человеческого» с своими замечаниями. Тут же Чертков просит Толстого не стесняться, если бы он решил радикально переделать текст повести, обещая в случае надобности набрать ее вновь (ГМТ). 16 октября Д. П. Маковицкий в своих «Яснополянских записках» отмечает: «Сегодня Лев Николаевич работал до 4-х, поправлял «Божеское и человеческое» по корректуре, присланной Чертковым». 18 октября Толстой писал Черткову: «Получил ваше письмо, милый друг, и корректуру «Божеского и человеческого». Боюсь, что сделаю этим вам большое затруднение, но, начав перечитывать «Божеское и человеческое», ужаснулся на то, как главная часть, предсмертные часы Светлогуба, отвратительно дурны. Спасибо, что прислали мне. Напечатать это не только было бы позорно, но жалко потерять случай высказать так много нужного. Я постараюсь и намерен это сделать. Не сделал же этого до сих пор потому, что очень был занят. А кроме того, с неделю проболел. Так сделайте так, чтобы можно было или исправить или совсем бросить это» (т. 89, стр. 25). 23 октября он записывает в Дневник: «Чертков прислал корректуры «Божеского и человеческого», и мне очень не понравилось, а переделать хочется, но едва ли осилю: предмет огромной важности — отношение к смерти. Есть план, но как удастся исполнить?» (т. 55, стр. 167).

Толстой принялся за радикальную переработку текста повести. Исправления делались сначала в корректуре, затем в копиях ее (см. описание рукописей №№ 23—46). В процессе переработки повести было дано новое заглавие — «Еще три смерти» (см. описание рукописи № 42). Упоминания о работе над повестью — в Дневнике, в записках Маковицкого и в письмах Толстого. 3 ноября, после двухнедельного перерыва, он записывает в Дневник: «Писал «Божеское и человеческое» недурно» (т. 55, стр. 169). 4 ноября в письме к Черткову Толстой извиняется за задержку корректуры и вновь объясняет это тем, что нашел рассказ «очень слабым» и, главное, таким, в котором «можно и должно было сказать кое-что хорошее». «Я попытался это сделать, — добавляет он, — и теперь рассказ переписывается и тотчас же вышлется» (т. 89). 7 ноября Маковицкий записывает слова Толстого: «Сегодня исправил — да как! — вторую половину корректуры «Божеского и человеческого». О работе над переделкой «Божеского и человеческого» в начале ноября сообщает Толстой в письмах к Г. А. Русанову и П. И. Бирюкову (т. 76). 10 ноября[286] он пишет Черткову: «Чувствую себя виноватым за задержку «Божеского и человеческого», но теперь посылаю, какое есть. Если что найдете нужным изменить, изменяйте. Меня очень занимала эта работа, и я сделал, что мог». Однако тут же Толстой раздумал посылать рукопись и к письму сделал приписку: «Стал просматривать «Божеское и человеческое», и надо поправить. Озаглавить я хочу: «Еще три смерти» (т. 89). 16 ноября[287] он вновь пишет Черткову о том, что посылает ему «Божеское и человеческое» (т. 89), но и на этот раз рукопись не была послана. 18 ноября Толстой, как бы извиняясь, сказал дочери Александре Львовне, переписывавшей на ремингтоне его рукописи: «Я перемарал «Еще три смерти» (запись Маковицкого). 22 ноября, после почти двадцатидневного перерыва, он записывает в Дневник: «За это время поправлял «Божеское и человеческое» и всё недоволен. Но лучше» (т. 55, стр. 170). В письме к Черткову, написанном в конце ноября или в начале декабря и полученном Чертковым 19 декабря н. ст.. Толстой писал: «Божеское и человеческое» я так много изменял, исправлял, что больше не могу и не буду. Оно переписывается и завтра будет выслано вам» (т. 89). Но и на этот раз работа над «Божеским и человеческим» не была закончена. Черткову была послана рукопись, описанная под № 44 (см. ниже); в следующих же рукописях Толстым сделано было много существенных исправлений и дополнений к тексту повести. Что Черткову была послана именно рукопись, описанная под № 44, видно из письма его к Толстому от 20 декабря н. ст. Чертков извещает о получении им рукописи повести и высказывает сомнение относительно того места в седьмой главе, где речь идет о приготовлении к казни Светлогуба. Черткову казалось неясным, как палач мог потянуть Светлогуба за плечи, если труп его опустился хотя бы наполовину в отверстие, которое, по предположению Черткова, должно было быть против ног Светлогуба. Предположение Черткова о существовании на помосте виселицы отверстия с дверкой основывалось на знакомстве с английской практикой смертной казни. Тут же Чертков указывает, что смутившее его место находится на 26 странице. В рукописи, описанной под № 44, оно действительно приходится на 26 страницу, и против него, видимо, рукой Черткова карандашом поставлен вопросительный знак. В конце декабря в письме, полученном Чертковым 16 января н. ст. 1906 г., Толстой писал ему: «Ваше замечание о казни очень верно. И я постараюсь узнать и исправить» (т. 89). 4 января н. ст. 1906 г. Чертков сообщил Толстому, что получил от Д. П. Маковицкого из Австрии позднейший вариант рассказа. Чертков имеет здесь в виду рукопись, описанную под № 46, — окончательную редакцию «Божеского и человеческого».

9 декабря после слишком двухнедельного перерыва Толстой записывает в Дневник: «За это время закончил «Божеское и человеческое» (т. 55, стр. 171).

Но так как Маковицкий уехал из Ясной Поляны за границу 2 декабря, то, следовательно, завершение работы над повестью нужно отнести не позднее, чем к этому числу. Вернее же работа над повестью была закончена в последних числах ноября. Под 25 ноября Маковицкий отмечает, что он проверил с А. Л. Толстой переписанный начисто экземпляр повести. Речь идет здесь о рукописи, описанной под № 46. Немногочисленные поправки, сделанные в ней рукой Толстого, сделаны были, вероятно, в ближайшие день-два.

Процесс работы над повестью уясняется в результате анализа относящихся к ней рукописей.

«Божеское и человеческое» относятся следующие рукописи.

1. Автограф, написанный крупным почерком с очень небольшим количеством поправок и помарок на стр. 142—150 тетради Дневника с 6 октября 1902 г. по 30 декабря 1903 г. (см. т. 54, стр. 204—208). Заглавие «Человеческое и божеское», написанное вслед за недописанным и зачеркнутым началом другого заглавия — «Революция и». Начало: «Это было в 70-х годах»; конец: «вышел от революционера». Напечатан во втором выпуске серии «Толстой. Памятники творчества и жизни», М. 1920, стр. 13—18.

2. Машинописная копия автографа с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 6 лл., исписанных с одной стороны, с отогнутыми полями. Заглавие: «Человеческое и божеское». При переписке лл. 1—3, верхняя часть л. 4, л. 5, верхняя часть л. 6 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 2 лл. — обрезки.

3. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 7 лл., исписанных, за исключением л. 5 (авторская вставка), с одной стороны и имеющих отогнутые поля.

Лл. 1—3, верхняя часть л. 4, л. 6, верхняя часть л. 7 переложены из предыдущей рукописи. В конце рукописи авторская дата: «30 дек. 1903г.». В рукописи ряд исправлений Толстого.

При переписке лл. 1, 6 и верхняя часть л. 7 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 5 лл., из которых 2 лл. 4°, 1 л. формата почтового листа, 1 л. склеенный из кусков и 1 обрезок.

4. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная: сохранилось 10 лл., исписанных с одной стороны и имеющих отогнутые поля, + 2 лл. обложки. Между лл. 7—8 разрыв.

Лл. 1, 8, 9 переложены из предыдущей рукописи. В конце рукописи рукой Толстого дата: «31 дек. 1903, Я. П.» и подпись: «Лев Толстой». На обложке заглавие машинописью «Человеческое и божеское».

Исправления Толстого очень многочисленны. Внесены дополнения о переживаниях матери Светлогуба, которые почти без изменения вошли в окончательную редакцию. О революционере, позже названном Меженецким, добавлено, что он участвовал в неудачном покушении на государя, затем его замысел покушения на правительственных лиц заменен замыслом взорвать на воздух царский поезд. Далее зачеркнуты слова:

и злодеи эти, чтобы вернее замучить народ, обманывают его, научили его всяким глупостям: что есть бог, что надо быть кротким, покорным, и народ верит, а злодеи сосут его кровь. Две последние фразы автографа исправлены так:

При переписке верхняя часть л. 3, л. 5, верхняя и нижняя части л. 6 и л. 7 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 8 лл., в том числе 5 лл. 4°, 1 л. склеенный из кусков и 2 обрезка.

5. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. 16 лл. исписанных с одной стороны и (за исключением л. 5) имеющих отогнутые поля.

Рукопись неполная — недостает верхней части л. 1. Верхняя часть л. 5, л. 10, верхняя и нижняя части л. 11, л. 12 переложены из предыдущей рукописи. Дата «31 дек. 1903» — машинописью — скопирована из предыдущей рукописи.

Важнейшие исправления в рукописи сводятся к следующему:

«ласково» кивнул головой дочери (вместо прежнего «весело»). Далее добавлено: «Жених с дочерью пропели дуэт Мендельсона: Ich wollt meine Liebe ergösse Sich... И генерал с удовольствием слушал, вспоминая свою молодость». Затем слова «с удовольствием» и «вспоминая свою молодость» зачеркнуты и добавлено: «в такт кивая головой». Абзац, соответствующий началу третьей главы, значительно распространен. В нем рассказано, что Светлогуб отрицал насилие и потому разошелся с террористической партией. В тексте, соответствующем гл. VII окончательной редакции (см. вариант №1). После слов «услышал, как меньший брат его» (стр. 518, строка 22) зачеркнуто: «запел песню» и написано: «и сестра с веселым визгом и криком прибежала из сада». Фраза: «Анатолий опять молился и с спокойным чувством отдался палачу» (там же, строка 25) исправлена так:

Анатолий опять видел в себе зерно, которое умирает, чтобы ожить, и, отдаваясь палачу, спокойно отдался Тому, от кого он пошел и к кому шел, умирая.

При переписке верхняя часть л. 1, лл. 8—11, л. 13, верхняя часть л. 14 и лл. 15 и 16 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 9 лл., из которых 5 лл. 4°, 1 л. формата почтового листа, 1 л. склеенный из кусков и 2 обрезка.

6. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 17 лл. Средняя часть л. 1, л. 8, нижняя часть л. 10, лл. 11—13 и лл. 14—17 переложены из предыдущей рукописи. Исправления автора немногочисленны. Написан новый конец повести.

При переписке лл. 1—12, 14—16 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 2 лл. 4°.

—12, 15—17 переложены из предыдущей рукописи.

Текст, соответствующий первой главе окончательной редакции, очень близок к окончательной редакции. Генерал-губернатору приданы черты большей человечности, чем это было в предыдущих редакциях. Он высказывает своему помощнику мысль, «что найденный у Светлогуба динамит еще не доказывает его преступного намерения». Помощник же его настаивает на том, что, кроме динамита, «было много улик, доказывающих то, что Светлогуб был главой шайки». Подписав приговор, генерал «вспомнил разговор с своим помощником, его отвратительное обрюзгшее лицо с безжизненными глазами». Он старается убедить себя в правоте своего решения тем, что он исполнитель высшей воли, и сдвигает брови, «чтобы вызвать в себе жестокость, которой не было в его сердце». В текст главы введен ряд стилистических дополнений. Написан новый конец повести, в окончательном тексте заканчивающий гл. VIII со слов: «Что же, буду добиваться» (стр. 215, строки 29—33). На обложке заглавие изменено на «Божеское и человеческое».

При переписке л. 1, средняя часть л. 6 и лл. 7—18 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 5 лл., из которых 4 лл. 4° и 1 л. обрезок.

8. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 20 лл. Л. 1, средняя часть л. 8, лл. 9—20 переложены из предыдущей рукописи. Исправления автора немногочисленны.

При переписке лл. 1—8, верхняя часть л. 9, нижняя часть л. 10, лл. 11—15, нижняя часть л. 17, л. 18, верхняя часть л. 19, нижняя часть л. 20 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 6 лл., из которых 1 л. 4° и 5 обрезков.

—8, верхняя часть л. 9, нижняя часть л. 10, лл. 11—15, нижняя часть л. 17, л. 18, верхняя часть л. 19 и нижняя часть л. 20 переложены из предыдущей рукописи. Исправления автора в два слоя — чернилами и карандашом — немногочисленны. Революционер-террорист назван Меженецким. Везде «Анатолий» заменен «Светлогубом».

В дальнейшем лл. 1—13, 16, 19 переложены в рукопись № 12, после чего осталось 4 лл., из которых 1 л. 4° и 3 лл. склеены из кусков.

10. Автограф. Новая глава. 9 лл., исписанных, за исключением л. 6, с обеих сторон. Текст автографа написан на листах, взятых из других статей, текст которых зачеркнут. Пагинация рукой Толстого цифрами 1—17. В конце рукописи рукой Толстого дата: «1904. 19 марта». Начало: «Прошло 7 лет, Меженецкий отбыл одиночное заключение»; «но Меженецкий не ожил. Л. Т.».

Вся глава касается исключительно Меженецкого. Текст рукой Толстого поделен на три главы и соответствует главам IX—XIII печатного текста.

Однако он короче и схематичнее его. О приготовлениях Меженецкого к самоубийству (IX глава печатного текста) и о смерти старика-раскольника (XIII глава) в нем еще ничего не говорится.

11. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 16 лл. Рукопись неполная: не сохранилось нижней части лл. 14 и 15. Исправления автора значительны и относятся главным образом к спору Меженецкого с новым поколением революционеров и к последним часам его жизни. На одном из листов сделана приписка, в которой рассказывается о сновидениях Меженецкого.

черный плывет на ту сторону, отфыркиваясь, и, выходя на берег, встряхивается, и кто [то] идет, и надо поскорее скрыть свою наготу, одеться. И он просыпается. И вместо реки, Трезора, солнца, травы — та же ужасная стена с синим окошком и под телом жесткая койка с примятым сенником.

На последнем листе в конце рукописи — глухое упоминание о смерти раскольника в следующей приписке: «Тело Меженецкого снесли в мертвецкую и положили рядом с телом раскольника». Рукой Толстого дата «19 марта 1904»

При переписке л. 1, верхняя часть л. 2, нижняя часть л. 5, нижняя часть л. 6, лл. 7—9, верхняя часть л. 10, л. 11, л. 13, средняя часть л. 14, верхняя часть л. 15 переложены в рукопись № 13, после чего в данной рукописи осталось 11 лл., из которых 4 лл. 4° и остальные обрезки.

12. Машинописная копия рукописи № 9 с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 18 лл. Рукопись неполная. Лл. 1—14 и нижняя часть л. 18 переложены из рукописи № 9.

При переписке лл. 1—14, верхняя часть л. 15, верхняя часть л. 17 и л. 18 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 4 обрезка.

—13, 16—17, 19—20 переложены из рукописи № 12; лл. 21—22, 28—30, верхние части лл. 31, 32 и 35, верхняя часть л. 36, верхняя часть л. 37 — из рукописи № 11. В конце рукописи авторская дата: «28 мая 1904» и подпись: «Л. Т.».

Исправления автора очень многочисленны и относятся в большинстве случаев к переживаниям Светлогуба в тюрьме. О расхождении Светлогуба с террористами здесь говорится менее категорично, чем в предшествующих редакциях. Религиозная настроенность Светлогуба подчеркивается еще сильнее. Сделана вставка о разговоре Меженецкого с вахтером.

При переписке лл. 1—7, нижняя часть л. 12, лл. 13—23, верхняя часть л. 24, верхняя часть л. 25, лл. 26—36 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 10 лл., из которых 5 лл. склеенных из кусков и 3 обрезка.

14. Машинописная копия предыдущей рукописи. Рукопись неполная; сохранилось 36 лл., из которых 14 лл. склеенных из кусков и 2 обрезка (авторские вставки). Лл. 1—7, нижняя часть л. 8. лл. 9—32 переложены из предыдущей рукописи. Исправления автора очень многочисленны. Сделана вставка к спору Меженецкого с новым поколением революционеров. В конце обширная (на 2 листах) вставка о переживаниях Меженецкого после спора. Вновь изменен рассказ о сновидении Меженецкого.

Во сне он всегда видел себя на свободе, то в Петербурге, то в Киеве, занятым своей революционной деятельностью, но чаще всего в деревне ребенком, и сны эти были так ярки, что воспоминания сновидений ничем не отличались от воспоминаний действительности. Но чем дольше продолжалось заключение, тем меньше он спал. Иногда он засыпал, и начиналось сновиденье: он в поле у реки, заход солнца. Так радостно, хорошо. И вот сейчас будет еще лучше. И вдруг толчок, и вместо реки, солнца, травы — та же ужасная стена с синим окошком и под телом жесткая койка с примятым сенником.

—10, верхняя часть л. 11, лл. 19—24, 30—32 и л. 36 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 9 лл., из которых 5 лл. 4°, 2 лл. склеенных из кусков и 2 обрезка.

15. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная, сохранилось 46 лл., из которых 13 лл. склеенных из кусков и 2 лл. обрезки. Лл. 1—7, 14—24, 27—32, 40—42 и 46 переложены из предыдущей рукописи. Исправления Толстого довольно обильны. Сделаны две вставки на отдельных листах с описанием жизни Светлогуба в тюрьме и о чтении им Евангелия.

Отрицательное отношение Светлогуба к террористической деятельности подчеркивается и в этой рукописи.

При переписке лл. 1—7, 14—15, 17—24, средняя и нижние части л. 25, лл. 26—46 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 9 лл., из которых 5 лл. 4° и 4 лл. — обрезки.

16. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 49 лл. Лл. 1—7, 16—17, 20—49 переложены из предыдущей рукописи. Лл. 14—15 и 18 списаны с несохранившегося оригинала. Исправления Толстого очень многочисленны. Снова вносятся дополнения к рассказу о чтении Светлогубом Евангелия. О смертном приговоре Светлогуб впервые догадывается при появлении в его камере священника. Эпизод встречи со священником, приуроченный затем к моменту самой казни, подвергся ряду переделок. Сначала он изложен очень кратко и только факты. В данной рукописи несколько распространен. В эпизод писания писем Светлогубом введен еще эпизод с чернильницей. Описание следования Светлогуба к месту казни на колеснице (см. вариант №1) подвергается также переработке. В целом же эпизод сокращен. В данной рукописи эпизод с двумя студентами и девушкой зачеркнут, и вместо него написан новый текст.

его положению, и он соединил пятки. Он видел проходивший народ, лавки, дома, переезд с остатками навоза. Видел, как прямо против него из ворот одного дома выбежали два мальчика, смеясь чему-то. Один из мальчиков, старший, увидав колесницу, толкнул локтем товарища и остолбенел. Оба замерли и с испуганными, страдающими лицами смотрели на колесницу.

При переписке лл. 1—7, верхняя часть л. 8, нижняя часть л. 10, верхняя и нижняя части л. 11, лл. 16—18, лл. 20—49 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 9 лл., из которых 5 лл. 4°, 1 л. склеенный из кусков и 3 л. обрезков.

17. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 51 лл. Лл. 1—8, нижняя часть л. 11. лл. 12, 18—19, верхняя часть л. 20 и лл. 22—51 переложены из предыдущей рукописи. Исправления Толстого немногочисленны. Сделана вставка о последних минутах жизни Светлогуба.

Лл. 1—20, 21—51 были переложены в следующую рукопись, после чего остался 1 л. Начало: «<выбежали два мальчика, смеясь чему-то>»; конец: «прекращение ее — восторг нового рождения».

18. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 51 лл. Лл. 1—20, 22—51 переложены из предыдущей рукописи. Исправления Толстого касаются описания последних минут жизни Светлогуба. В конце сделано дополнение о генерал-губернаторе (см. вариант № 3, стр. 522, строки 1—4).

При переписке лл. 1—19, 22—51 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 2 лл., из которых 1 л. 4° и 1 л. склеенный из кусков.

° и 17 склеенных из кусков. Лл. 1—19, 23—52 переложены из предыдущей рукописи. Исправления Толстого относятся к описанию последних дней жизни Светлогуба и его казни. Написано добавление к эпизоду посещения священником Светлогуба.

Притворно сокрушенное лицо священника открыло ему ужасную истину. Смертная казнь, как с Миклашевским, Добычиным. «Милосердный господь», — начал, вздыхая, привычным голосом священник. Светлогуб широко раскрытыми глазами смотрел на него и не дал договорить ему. «Уйдите, ради бога уйдите с вашим милосердным богом». Священник хотел говорить, но Светлогуб стал перед ним и только повторял: «Уйдите, ради бога уйдите». Священник сказал, что он всегда готов и что может прислать... «Уйдите».

Затем в следующей перепечатке (рук. № 20) слово «нестарый» исправлено на «худощавый», слова «с вашим милосердным богом» зачеркнуты. Зачеркнуто далее «что он всегда готов и что может прислать» и вместо этого написано: «как служитель церкви, пришел предложить то утешение, в котором милосердный господь...» Далее после слова «уйдите» добавлено: «мне ничего не нужно» — «Я уйду, но имейте в виду, что я по обязанности своей всегда готов...»

В перепечатке этот эпизод еще раз стилистически был переработан и в таком виде вошел в текст рукописи, описанной под № 22, и перепечатан в корректуре (см ниже). Внесено упоминание о воспоминании Светлогуба о своем детстве, пробужденное в нем во время следования на казнь запахом сена и конского навоза.

При переписке лл. 1—14, 17—20, 22—52 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 3 лл. 4°.

—14, 18—21, 24—54 переложены из предыдущей рукописи. Исправления Толстого в два слоя — чернилами и карандашом. Сделаны дополнения в главе II о революционной деятельности Светлогуба. Внесены изменения в описание последних дней пребывания Светлогуба в тюрьме. Эпизод с пролитыми чернилами переделан. Эпизод с блохами на одном из листов написан вновь. В перепечатке этот эпизод переработан и в таком виде вошел в состав рукописи, описанной под № 22, и перепечатан в корректуре (см. ниже).

При переписке лл. 1—7, 10, 19—54 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 10 лл.. в том числе 7 лл. 4° и 3 лл. склеенных из кусков.

21. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Первоначально заключала 56 лл. Лл. 1—7, 11, 21—56 переложены из предыдущей рукописи. Исправления Толстого касаются описания последних дней пребывания Светлогуба в тюрьме и его казни.

При переписке лл. 1—16, 21—23, верхняя часть л. 24 и лл. 27—56 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 7 лл., из которых 6 лл. 4° и 1 обрезок.

22. Рукопись на 58 нумерованных (1—58), частью склеенных из нескольких частей, частью урезанных листов 4°, написанных на пишущей машинке и исправленных рукой Толстого. Заключена в обложку, на которой, так же, как и на первой странице, на машинке написано заглавие — «Божеское и человеческое». «Это было в 70-х годах»; конец: «рядом с телом в ту же ночь умершего старика раскольника». Текст второй главы сбоку обведен карандашной чертой, около которой Толстым сделана пометка «пр[опустить]», но затем эта пометка зачеркнута. Вслед за текстом — написанная на машинке дата 28 мая 1904 г. В рукописи ряд существенных авторских исправлений.

Из этой рукописи, представляющей собой первоначальную законченную и приготовленную к печати редакцию рассказа, печатаются варианты №№ 2—8. № 2 относится к V главе окончательного печатного текста, № 3 — к VII, № 4 — к IX, № 5 — к X, № 6 — частью к XI, частью к XIII, № 7 — к XII, №8 — к XIII.

«Свободное слово» на 23 нумерованных гранках с широкими полями. Верхняя часть десятой гранки отрезана и вошла в состав рукописи № 27. Вслед за седьмой гранкой приложены два почтовых полулиста, нумерованные цифрами 72 и 73. На них рукой Толстого на обеих сторонах написано продолжение текста, начатого на седьмой гранке. На последней гранке дата — 28 мая 1904 г. Набор этой корректуры сделан по тексту рукоппси № 22. Вторая глава не перепечатана. Так как в рукописи № 22 она обведена сбоку чертой с первоначально рядом написанным, но затем зачеркнутым словом «пр[опустить]», то издатель ошибочно решил, что автор предназначил ее к исключению. Между текстом I и III главы Толстой в корректуре написал: «Сюда вписать 2-ю главу из Рукописи». Текст в корректуре поделен на одиннадцать глав вместо тринадцати глав рукописи. Произошло это потому, что одна (вторая) глава в корректуре не была перепечатана, а главы, обозначенные цифрами XI и XII, слиты в одну. В тексте первых пяти глав — многочисленные исправления и приписки рукой Толстого; текст остальных глав исправлен лишь в немногих местах. На полях корректуры рукой В. Г. Черткова карандашом сделаны замечания по поводу отдельных частностей, вызвавших со стороны Черткова сомнения. Важнейшие исправления, сделанные в корректуре, следующие. В гл. I после слов «Генерал, особенно нахмурившись», стр. 195, строка 9, зачеркнуто: «вспомнил всю проявленную в последнее время дерзость революционеров». После слов «о вновь приехавшем певце», стр. 197, строка 8, зачеркнуто «с такой натуральностью, которая свидетельствовала об ее большом искусстве притворяться» и вместо этого написан текст, вошедший в окончательную редакцию.

В третьей главе (в корректуре — второй), по совету Черткова, в одном месте сделана перестановка текста в целях хронологической последовательности изложения (рядом с замечанием Черткова Толстой написал «согласен»). В той же главе к фразе «и огонь, загоревшийся в нем, не потухал в продолжение двенадцати лет» Чертковым сделано следующее замечание: «Не много ли? Революционная деятельность с заговорами началась только с 70-х годов. К тому же сказано, что Светлогуб юноша». Толстой слово «двенадцати» зачеркнул и вместо него написал «семи». В той же главе к словам: «он заставал себя на мысли выдать товарищей, чтобы быть освобожденным», Чертковым сделано такое замечание: «мысль о том, чтобы выдать, не могла придти в голову такой личности, каким выставлен Светлогуб (и каким был Лизогуб). В слабую минуту он, самое большее, мог почувствовать искушение отречься от революции (отрицать свою солидарность с своими товарищами). И этого было бы достаточно ему, чтобы потом себя ругать». В связи с этим замечанием слова «выдать товарищей» зачеркнуты и вместо них написано «сказать всю правду».

В корректуре о смертном приговоре Светлогуб узнает не при появлении священника в камере, как в рукописи, и не на суде, как в окончательной редакции, а через офицера, вошедшего в камеру до прихода священника. И тут в третьей главе (по окончательной редакции — пятой) после слов: «как дверь отворилась, и к нему вошел» (далее речь шла первоначально о том, что вошел священник), дописано: «какой-то незнакомый ему офицер с рыжими усами и, не глядя на него, прочел ему конфирмованный генерал-губернатором приговор». Эта приписка сделана, очевидно, в связи с замечанием Черткова, сделанным в конце главы: «Могло ли быть, что казнят, не объявив приговора? Говорят, что этого никогда не бывает». В той же главе приписаны слова Светлогуба, обращенные к священнику: «Вы, пожалуйста, не сердитесь, извините меня. — Он ласково дотронулся своей тонкой, бледной рукой до рукава лиловой рясы священника. — Но теперь оставьте меня».

К той же главе приписан текст с письмом к матери и с размышлениями по поводу смерти. Он кончается так:

Он вспомнил о своей няне, о чахоточной фельдшерице и открыл письмо и приписал матери постскриптум, чтобы она отдала няне 5 десятин земли и дала бы фельдшерице денег на леченье. Потом постучал в окно и заговорил с часовым. Ему хотелось ласково поговорить с кем-нибудь. Но часовой ничего не отвечал на его слова. Тогда он позвал надзирателя и стал советовать ему оставить тяжелую службу, обещая устроить его иначе. Надзиратель вдруг махнул рукой и, зарыдав, быстро вышел из камеры. Тогда Светлогуб опять открыл Евангелие

его (см. там же). К концу главы приписано:

Перед уходом из камеры он попросил у смотрителя позволения подарить свои вещи старику-сторожу. Он был весь в казенной одежде. Оставил он себе только Евангелие и просил позволения взять его с собой.

В пятой главе (в окончательной редакции — седьмой) зачеркнута часть текста, напечатанного в варианте № 3, от слов «когда он ехал по городу» и кончая «давало ему силы». Вслед за этим зачеркнуто упоминание о «мороженнике», отпускавшем мальчикам мороженое. Это сделано под влиянием рядом стоящего замечания Черткова: «В 6 часов утра мороженников еще не бывает на улицах». В седьмой главе (в окончательной редакции — девятой) по указанию Черткова Толстой дважды исправил «Шлиссельбургской» на «Петропавловской». В той же главе в словах: «узники, сидящие по 10, 20 лет» слово «сидящие» исправлено на «приговоренные». В девятой главе (в окончательной редакции — одиннадцатой) рядом со словами «что Герман был прав» (см. вариант № 6, стр. 523, строка 36) Чертков написал на полях: «Не лучше ли прибавить: «в отрицании терроризма», а то получается впечатление, что автор считает Германа вообще » Рядом с этим Толстой написал: «Согласен».

24. Копия корректурных гранок (рукописи № 23) рукой С. Н. Толстой, Т. Л. Сухотиной и Ю. И. Игумновой с исправлениями Толстого. Рукопись неполная, сохранилось 37 лл. + 2 лл. обложки. Рукопись оканчивается описанием отправления Светлогуба на казнь. Можно предполагать, что Толстой, оставив на время главы о Меженецком и раскольнике, занялся переработкой образа Светлогуба.

При переписке 21 лл. и 6 отрезков переложены в следующую рукопись.

В настоящем виде рукопись имеет 20 лл., из которых 4 лл. 4°, 1 л. склеенный из кусков и остальные обрезки.

25. Копия предыдущей рукописи рукой С. Н. Толстой, Т. Л. Сухотиной и Ю. И. Игумновой с исправлениями Толстого. Рукопись неполная: сохранилось 46 лл. + 2 лл. обложки. Исправления автора многочисленны. Внесены дополнения к рассказу о революционной деятельности Светлогуба; далее дано подробное описание внешности офицера, объявившего смертный приговор; сделано дополнение к размышлениям Светлогуба после объявления приговора; введен рассказ о сне Светлогуба в ночь перед казнью.

—12, средняя часть л. 19, лл. 24—37, 41—52 переложены из предыдущей рукописи. Исправления Толстого очень многочисленны: сделано дополнение к описанию внешности офицера, объявившего Светлогубу смертный приговор, и к размышлениям Светлогуба после объявления приговора; сделано сокращение текста в конце рукописи.

При переписке лл. 1—27, 30, 33—34, средняя часть л. 37, лл. 39—44 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 16 лл., из которых 6 лл. 4°, 4 лл. склеенных из кусков и 6 обрезков.

27. Копия предыдущей рукописи рукой С. Н. Толстой, Т. Л. Сухотиной и Ю. И. Игумновой с исправлениями Толстого. 54 лл., из них 41 лл. 4°, 12 лл. склеенных из кусков и 1 л. обрезок. Лл. 1—27, 31, 33—35, средняя часть л. 40, лл. 41—46 переложены из предыдущей рукописи. Рукопись содержит главы I—IV и заканчивается отправлением Светлогуба на казнь. Начало: «Это было в 70-х годах в России»; «<и правда и я рад, что мне жалко их>». Исправления Толстого многочисленны и относятся главным образом к гл. IV. Внесено дополнение к описанию чтения смертного приговора Светлогубу; к рассказу о письме Светлогуба к матери сделана вставка. Написан новый конец, который тут же был зачеркнут.

Из данной рукописи печатаются два варианта №№ 9 и 10.

28. Копия с корректурных гранок (рук. № 23) рукой Ю. И. Игумновой с исправлениями Толстого. Рукопись неполная, сохранилось 5 лл. Рукопись заключает одну V главу (казнь Светлогуба). На л. 1 наклеена часть корректурной гранки, почти вся отмеченная Толстым знаком «пр[опустить]». Исправления Толстого относятся в большинстве случаев к описанию следования Светлогуба на место казни.

При переписке нижняя часть л. 1, верхняя часть л. 2, верхняя часть л. 4 и л. 5 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 4 обрезка.

рукописи. Исправления Толстого относятся в основном к описанию казни Светлогуба.

При переписке лл. 1—3 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 3 лл., в том числе 1 л. 4° и 2 обрезка.

30. Копия предыдущей рукописи рукой Ю. И. Игумновой с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 7 лл. Лл. 1—3 переложены из предыдущей рукописи. Исправления автора немногочисленны.

При переписке средние части лл. 3 и 4 и нижняя часть л. 7 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 8 лл., из которых 1 л. 4°, 2 лл. склеенные из кусков и остальные — обрезки.

31. Копия предыдущей рукописи рукой Ю. И. Игумновой с исправлениями Толстого. 10 лл., из них 4 лл. 4° и 6 лл. склеены из кусков. Средние части лл. 4 и 5, нижняя часть л. 8, верхняя часть л. 9 и л. 10 переложены из предыдущей рукописи. Рукопись содержит гл. V (казнь Светлогуба).

«А между тем колесница с юношей ехала по городу»; конец: «душистый дым заграничной сигары — подарок богатого банкира». Исправления Толстого немногочисленны. Внесено дополнение к размышлениям Светлогуба по пути следования на казнь; снова внесены дополнения к описанию встречи с двумя мальчиками и последних минут жизни Светлогуба; сделано дополнение к заключению описания казни.

Извлекаем из этой рукописи вариант № 11.

При переписке лл. 1—11, нижняя часть л. 25, верхняя и нижняя части л. 26, лл. 27—37, нижняя часть л. 38 и лл. 39—41 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 16 лл., из которых 13 лл. формата развернутого почтового листа и 3 обрезка.

33. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 41 лл. Лл. 1—11, нижняя часть л. 25, верхняя и нижняя части л. 26, лл. 27—29, нижняя часть л. 30, лл. 31—37, нижняя часть л. 38 и лл. 39—41 переложены из предыдущей рукописи. Исправления автора значительны. Внесены дополнения к описанию переживаний Светлогуба в тюрьме и следования его на казнь, а также момента казни.

При переписке лл. 1—11 и 25—41 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 13 лл., из которых 11 лл. формата развернутого почтового листа и 2 обрезка.

34. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 41 лл. Лл. 1—11, 23—30, 32—41 переложены из предыдущей рукописи. Исправления автора немногочисленны и относятся исключительно к описанию переживаний Светлолуба после объявления приговора и момента казни.

—15, верхняя часть л. 17, средняя часть л. 18, л. 20, нижняя часть л. 21, лл. 25—42 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 9 лл., из которых 1 л. формата развернутого почтового листа и 8 обрезков.

35. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 43 лл. Лл. 1—17, 20, 25—42 переложены из предыдущей рукописи.

Исправления и дополнения в рукописи большей частью сделаны в направлении к окончательной редакции, хотя в некоторых местах введены подробности, в дальнейшем исключенные. В пятой главе введен эпизод суда.

При переписке лл. 1—13, 16—17, верхняя и нижняя части л. 18, 20—22, 25—43 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 7 лл., из которых 1 л. формата развернутого почтового листа, 1 л. формата почтового листа и остальные — обрезки.

36. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 41 лл. Лл. 1—13, 16—17, 19—21, 25—43 переложены из предыдущей рукописи. Наибольшее количество авторских исправлений относится к описанию последних минут жизни Светлогуба.

—13, 15—18, 23—25, 28, верхняя и нижняя части л. 30, нижняя часть лл. 32, 34, верхняя часть л. 35 переложены в рукопись № 39, после чего осталось 20 лл., в том числе 7 лл. формата развернутого почтового листа, 2 лл. склеенных из кусков и 11 лл. — обрезки.

37. Машинописная копия л. 21 предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. 1 л. — обрезок. Пагинация цифрой 25. Начало: «великому, что не могло быть постигнуто»; конец: «Пожалуйста не сердитесь».

38. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. 1 л. формата развернутого почтового листа, нумерованный цифрой 25. Начало: «великому, что не могло быть постигнуто»; конец: «Пожалуйста не сердитесь».

39. Машинописная копия рукописей № 36 и № 38 с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 35 лл. Лл. 1—13, 19—21, 24, верхняя и нижняя части л. 26, нижняя часть л. 28, л. 29, верхняя часть л. 30 переложены из рукописи № 36. Исправления Толстого относятся главным образом к концу повести. Сделаны дополнения в описании переживаний Меженецкого.

В одиннадцатой главе (по окончательной редакции) зачеркнуто:

Меженецкий узнал от них всё то новое и в событиях и в направлениях, которое совершилось без него. От них он узнал про то реакционное направление не только Александра III и его правительства, но большинства русского общества, смело повернувшего назад и смело осуждавшего даже те преобразования Александра II, которые люди его партии считали столь недостаточными.

В той же главе имя «Герман» исправлено на «Роман».

«мертворожденные доктринеры», стр. 225, строка 18, зачеркнуто:

Уничтожить их всех. Убить, чтоб не было этого ничего, чтобы они поняли всю свою мерзость. Уничтожить их. Но как уничтожить? Он ничего не мог сделать, а между тем в душе его кипела такая злоба, что он не мог продолжать жить. И ему пришла мысль о самоубийстве. Мысль эта показалась ему выходом, и он ухватился за нее.

Там же после слов «не мог отогнать своих мыслей», стр. 226, строка 9, на одном из листов написано:

Он вспомнил, что испытывал такое же состояние, когда в начале заключения хотел уморить себя голодом. Но теперь это было сильнее, мучительнее. В голове что-то как будто останавливалось.

Погублена жизнь. Да, погублена. Мерзавцы, — твердил он себе. Не могу, не могу! Всё покончить. Пускай они знают. Ему почему-то казалось, что если он убьет себя, то он этим отомстит им и всему этому дурацкому, злому миру.

—13, верхняя часть л. 24, средняя часть л. 32 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 22 лл., в том числе 8 лл. формата развернутого почтового листа, 10 лл. склеенных из кусков и 4 обрезка. Начало: «Надо не думать, не думать»; конец: «положили рядом с телом в ту же ночь умершего старого раскольника».

40. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 38 лл. Лл. 1—13, 24 и 35 переложены из предыдущей рукописи. Исправления Толстого касаются описания переживаний Меженецкого перед самоубийством. В главе XI сделаны перестановки текста, вследствие чего многие листы разрезаны.

При переписке лл. 1—32 переложены в следующую рукопись. В настоящем виде рукопись содержит 9 лл., из которых 3 лл. формата развернутого почтового листа и 6 обрезков.

Из данной рукописи публикуем вариант № 12.

41. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 39 лл. Лл. 1—32 переложены из предыдущей рукописи. Авторские исправления немногочисленны.

—16, верхняя часть л. 17, лл. 18—21, верхняя часть л. 22, лл. 23—24, верхняя часть л. 25, лл. 26—27, верхняя часть л. 28, л. 29, верхняя часть л. 30, лл. 31—33, верхняя и нижняя части л. 34, верхняя часть л. 35 переложены в следующую рукопись, после чего осталось 9 лл., из которых 1 л. формата развернутого почтового листа, 1 л. формата почтового листа и 7 обрезков.

42. Рукопись на 40, частью склеенных из нескольких частей, листах большей частью тонкой бумаги большого почтового формата, написанная на пишущей машинке и исправленная Толстым. Представляет собой копию рукописи № 41 (за исключением листов, прямо сюда из нее переложенных). Начало: «1. Это было в 70-х годах в России»; конец: «положили на нары рядом с телом старика раскольника». Цельный текст повести, поделенный на тринадцать глав (цифры VI и VII повторены дважды, поэтому последняя глава обозначена цифрой XI). Заглавие «Божеское и человеческое» зачеркнуто и рукой Толстого написано новое — «Еще три смерти».

43. Машинописная копия рукописи № 42 с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 28 лл., из которых 21 лл. формата развернутого почтового листа, 3 лл. 8°, 1 л. склеенный из кусков и 3 обрезка. Рукопись содержит гл. VII—XI. Начало: «<А между тем колесница с юношей ехала по городу>»; конец: «Тело Меженецкого снесли в мертвецкую и положили на нары рядом с телом старика раскольника. Конец».

Авторские исправления очень многочисленны. Сделано дополнение к описанию казни Светлогуба; внесен целый ряд новых деталей в описание посещения Меженецким старика-раскольника.

44. Полная машинописная копия всей повести с исправлениями Толстого. 48 лл., из которых 46 лл. формата развернутого почтового листа, 1 л. склеенный из кусков и 1 л. 8°. Заглавие: «Еще три смерти». Начало: «Это было в 70-х годах в России»; «рядом с телом старика раскольника. Конец». Деление на главы I—XIII (обозначение глав VIII—XIII ошибочно). Исправления автора немногочисленны. Сделана вставка к характеристике Меженецкого как главы кружка.

45. Машинописная копия предыдущей рукописи с исправлениями Толстого. Рукопись неполная; сохранилось 32 лл., из которых 26 лл. формата развернутого почтового листа, 2 лл. 8°, 2 лл. склеенных из кусков и 2 обрезка. Рукопись содержит главы I—VII и отрывок из главы IX. Начало: «Это было в 70-х годах в России»; «а действительность так скучна и однообразна, что воспоминания сна». Исправления Толстого немногочисленны и, кроме вставки к предсмертному письму Светлогуба, заключаются в обработке деталей.

46. Последняя авторизованная машинописная копия всей повести. 46 лл. формата развернутого почтового листа. Рукопись содержит гл. I—XIII. Главы VIII—XIII списаны с несохранившегося оригинала. Начало: «Это было в 70-х годах в России»; «и положили на нары рядом с телом старика раскольника». Над заглавием «Еще три смерти» рукой А. К. Чертковой написано «Божеское и человеческое или» и рукой В. Г. Черткова: «Экземпляр, присланный Маковицким». Немногочисленные авторские исправления внесены в гл. XI—XIII и заключаются в обработке деталей.

47. Наборная рукопись для первого издания «Круга чтения». 74 лл. формата развернутого почтового листа. Копия предыдущей рукописи, изготовленная сотрудниками В. Г. Черткова в Англии. В заглавии: «Божеское и человеческое, или Еще три смерти» последние четыре слова зачеркнуты чернилами неизвестной рукой; зачеркнуто также примечание, объясняющее происхождение этого заглавия. Авторских исправлений в рукописи нет.

48. Корректурные гранки без исправлений Толстого. 21 полоса. Начало: «Это было в 70-х годах в России»; конец: «и положили на нары рядом с телом старика раскольника».

49. Обложки, написанные рукой А. Л. Толстой с датами: 7 января, 15 февраля, 20 марта, 23—26 и 28 мая 1904 г. и почтовый конверт с надписью ее же рукой: «Черновики. 31 декабря. Божеское и человеческое».

«Божеское и человеческое» Толстой первоначально имел в виду предоставить Черткову для одновременного напечатания в России и за границей. Издание этого рассказа, так же как и статьи «О Шекспире и о драме», должно было, как это видно из письма Черткова к Толстому от 3 декабря н. ст. 1906 г. (ГМТ), служить материальным подспорьем для заграничного издания сочинений Толстого. Но позднее Толстой выразил желание, чтобы «Божеское и человеческое» появилось впервые в «Круге чтения» с тем, чтобы обеспечить большее распространение этого сборника, который мог рассчитывать на это и тем самым на покрытие больших расходов по изданию лишь в том случае, если бы в нем было напечатано несколько неизданных художественных произведений Толстого. Впрочем, известную роль в передаче рассказа «Кругу чтения» нужно приписать и просто забывчивости со стороны Толстого. 26 ноября 1906 г. он в ответ на письмо Черткова от 3 декабря н. ст. писал ему: «Очень жалею, что забыл про «Божеское и человеческое» и поместил в «Круге чтения» (т. 89).

«Посредник», в котором печатался «Круг чтения», Толстой писал 25 апреля 1906 г.: «Божеское и человеческое» на днях поправлю и пришлю» (т. 76). На следующий день 26 апреля повесть была ему отослана одновременно со следующим письмом: «Посылаю вам для набора наш единственный экземпляр. Я решил оставить прежнее заглавие.[288] А поправлять не буду. Есть другие, более нужные дела. Если пришлете на просмотр, может быть, тогда придется кое-что поправить» (т. 76, стр. 153).

Рассказ впервые был напечатан в качестве недельного чтения на 3 ноября во второй части второго тома «Круга чтения», вышедшего в свет в издательстве «Посредник» в конце ноября 1906 г., но помеченного на корешке 1907 г.

Набор делался с оригинала, представляющего собой копию рукописи № 46. В текст вошло большинство поправок, сделанных Чертковым в этой рукописи. Очевидно, Чертков распорядился переписать присланную ему рукопись повести и копию прислал в Ясную Поляну, откуда она была переслана Горбунову-Посадову. Толстой рукопись не исправлял. Корректуры в гранках сохранились в ГМТ, но в них не сделано никаких авторских поправок. Пересматривая и вновь редактируя в 1908 г. материал для второго издания «Круга чтения», Толстой в текст «Божеского и человеческого» не внес никаких изменений.

В собрании сочинений «Божеское и человеческое» впервые было напечатано по тексту «Круга чтения» в издании И. Д. Сытина, под редакцией П. И. Бирюкова, том XVI, М. 1913 г. (в параллельное издание Сытина, служившее приложением к газете «Русское слово» и к журналу «Вокруг света», точно так же как и в двенадцатое издание С. А. Толстой (М. 1911), этот рассказ не вошел).

Так как выход второго тома «Круга чтения» замедлился, то прежде чем появиться в России на русском языке, «Божеское и человеческое» появилось в заграничных журналах и газетах на иностранных языках в переводах, сделанных под наблюдением Черткова. С английского в переводе А. Грена рассказ под заглавием «Божеское и человеческое, или Еще три смерти» был напечатан в №№ 8 —14 газеты «Новая жизнь» от 16—22 июня 1906 г. Другой перевод — М. И. С—ф, также с английского, под заглавием «Божеское и человеческое, или Еще три смерти» напечатан в иллюстрированных приложениях к №№ 10900 и 10903 газеты «Новое время» от 19 и 22 июля 1906 г.

«Новой жизни» был перепечатан отдельной брошюрой, озаглавленной: «Л. Н. Толстой. Божеское и человеческое. Новый рассказ, героями которого являются революционеры 70 и 80 годов, народовольцы, социал-демократы и сектанты», Москва, Склад издания при книгоиздательстве Н. Т. Волкова в Москве, 1906. Перевод М. И. С—ф из «Нового времени» перепечатан в двадцать первой книжке периодического издания «Свобода и христианство». Здесь под общим заглавием перепечатано «Божеское и человеческое, или Еще три смерти», извлечение из судебного дела Лизогуба и характеристика Лизогуба, написанная Степняком-Кравчинским. Тот же перевод перепечатан в брошюре, озаглавленной «Божеское и человеческое», Книгоиздательство А. И. Селевина, Елисаветград, 1906.

Ввиду того, что в текст «Божеского и человеческого», как и многих других произведений Толстого, много раз переделывавшихся автором, вкралось большое количество ошибок, сделанных переписчиками и не замеченных Толстым, текст повести, напечатанный в XV томе полного собрания художественных произведений под редакцией И. Халабаева и Б. Эйхенбаума (М.—Л. 1930), выверен по рукописям, причем в нем сделано значительное количество исправлений по последним автографическим текстам. Исправления эти в большинстве случаев бесспорны, но проведены не вполне систематично; часть же их не оправдывается автографами.

В настоящем издании в текст «Божеского и человеческого», напечатанный в «Круге чтения», систематически вводим исправления на основании сличения этого текста с относящимися к повести автографическими текстами в их последней редакции (список исправлений см. на стр. 683).

Сноски

5. [«Каждый готовит себе постель и должен на ней спать».]

281. Из биографии, написанной Степняком-Кравчинским, Толстой, видимо, почерпнул лишь общие сведения о духовном и отчасти внешнем облике Лизогуба-Светлогуба. Из конкретных фактов, сообщаемых в ней, Толстой мог заимствовать указание на то, что Лизогуб был крайне удивлен, услышав свой смертный приговор, и на то, что во время переезда из тюрьмы к эшафоту он был невозмутимо спокоен и даже улыбался. Больше, видимо, заимствовал Толстой из второй из упомянутых биографий. Из нее он мог прежде всего почерпнуть сведения о религиозной настроенности Лизогуба в детстве и в юности. Тут говорится о том, что, холодно относясь к обрядовой стороне религии, мальчик увлекся евангельскими идеями равенства и братства и мечтал стать миссионером миссионером среди язычников. Далее — он отказывается от услуг одного лица, желавшего быть учителем его брата, только потому, что это лицо исключило из преподавания закон божий. Но потом, говорит биограф, «как всякий умный и научно мыслящий человек, Лизогуб стал атеистом». В той же биографии довольно подробно говорится о том, как Лизогуб, под влиянием правительственных преследований, из мирного пропагандиста стал террористом, т. е. о том же, о чем речь идет в третьей главе повести. В описании казни и сопровождавшей ее обстановки есть такие черты сходства между этой биографией и повестью. В биографии сказано: «Позади каре из войск, окружавших эшафот, была масса народа; впереди народа стояли экипажи одесских богачей, а дамы с биноклями и лорнетами сидели на козлах». В рукописи, описанной под № 16, этому месту соответствует следующее: «Вокруг помоста с виселицей стояли черными линиями ряды солдат... За войсками виднелось несколько колясок с господами и дамами, смотревшими на него в лорнеты и бинокли». В биографии сказано, что Лизогуб, взглянув на виселицы, потом на толпу, улыбнулся. В рукописи, описанной под № 5, говорится о том, что, увидав виселицу, Светлогуб сперва дрогнул, но затем оправился, «и бледное лицо его продолжало чуть заметно улыбаться». Так же, как в седьмой главе «Божеского и человеческого», в биографии сказано, что при подъезде колесницы к месту казни раздался бой барабанов, затем он стих и сменился чтением приговора, после чего подошел священник, но Лизогуб отказался поцеловать крест, предложенный царским служителем, «осмелившимся в такую минуту говорить о божеской любви и милосердии». Биограф далее говорит об ужасных минутах ожидания смерти «молодым, здоровым организмом»; Толстой — о том, что «сильное, молодое тело» Светлогуба не принимало смерти.

В других случаях Толстой в обрисовке Светлогуба сознательно отступал от тех фактических данных, которые давали знакомые ему биографии Лизогуба. Лизогуб не был кандидатом Малороссийского университета (он учился в Петербургском университете и не окончил его). Ко времени суда над Лизогубом его мать уже умерла. Лизогуб провел в заключении около года, Светлогуб же менее двух месяцев. Оба биографа подчеркивают, что в жизни Лизогуба не было любви к женщине, и ничего неизвестно о том, чтобы и его любили женщины. Лизогуб был казнен не отдельно, а вместе с двумя другими осужденными — Чубаровым и Давиденко и т. д.

Помимо Светлогуба, Толстой воспользовался в рассказе живыми прототипами при обрисовке фигур генерал-губернатора и старика-раскольника. Значительно смягченный прототип генерал-губернатора, подписавшего смертный приговор Светлогубу, — граф Тотлебен, видный участник севастопольской обороны и русско-турецкой войны, впоследствии новороссийский генерал-губернатор. Прототип старика раскольника, как указывает А. М. Хирьяков («Летопись», 1915, декабрь, стр. 254) — старообрядец Михаил Максимыч, гостивший в Ясной Поляне, так же, как и раскольник повести, имевший кличку «Табашная держава» и особенно почитавший апокалипсис.

Д. П. Маковицкий в неопубликованной части своих «Яснополянских записок» в записи от 27 ноября 1905 г. говорит о том, что приехавший в ту пору в Ясную Поляну шлиссельбуржец И. П. Ювачев (Миролюбов) рассказывал о своем процессе и сидении в Шлиссельбургской крепости очень сходно с тем, что рассказано Толстым относительно того и другого в отношении к Светлогубу. Это сходство Ювачев объяснил тем, что Толстой, вероятно, воспользовался для своего рассказа составленным Ювачевым описанием своей жизни в крепости, которое Ювачев несколько лет до того послал ему.

«Толстой. Памятники творчества и жизни», М. 1920, стр. 10—12. Написание его К. С. Шохор-Троцкий очень правдоподобно относит к 1898—1899 году. По другой, видимо более поздней редакции сохранившаяся часть этого эпизода опубликована А. М. Хирьяковым в журнале «Летопись», 1915, декабрь, стр. 249—250.

283. «Толстой. Памятники творчества и жизни», вып. 2, М. 1926, стр. 9.

284. Ю. И. Игумнова.

285. И. Гинцбург, «Стасов у Толстого» — «Сборник воспоминаний о Толстом», кн-во «Златоцвет», М. 1911, стр. 114.

286. Дата почтового штемпеля.

288. Решение Толстого оставить прежнее заглавие, т. е. «Божеское и человеческое», а не «Еще три смерти», быть может, было подсказано советом Черткова, который писал ему 13 марта н. ст. 1906 г.: «Еще три смерти» предлагаю назвать так: «Божеское и человеческое, или Еще три смерти» (с выноскою, объясняющею, что подзаголовок имеет в виду ваш рассказ «Три смерти», написанный в 1859 году» (ГМТ). Очевидно, заглавие с подзаголовком да еще с пояснением показалось Толстому громоздким, и он принял совет Черткова лишь в первой его части.

Раздел сайта: