Война и мир
Том 3. Часть третья. Глава XXIX

XXIX.

Когда французский офицер вместе с Пьером вошли в комнаты, Пьер счел своим долгом опять уверить капитана, что он был не француз и хотел уйти, но французский офицер и слышать не хотел об этом. Он был до такой степени учтив, любезен, добродушен и истинно благодарен за спасение своей жизни, что Пьер не имел духа отказать ему и присел вместе с ним в зале, в первой комнате, в которую они вошли. На утверждение Пьера, что он не француз, капитан, очевидно, не понимая, как можно было отказываться от такого лестного звания, пожал плечами и сказал, что ежели он непременно хочет слыть за русского, то пускай это так будет, но что он всё-таки, несмотря на то, всё так же на веки связан с ним чувством благодарности за спасение жизни.

Ежели бы этот человек был одарен хоть сколько-нибудь способностью понимать чувства других и догадывался бы об ощущениях Пьера, Пьер вероятно ушел бы от него; но оживленная непроницаемость этого человека ко всему тому, что не было он сам, победила Пьера.

— Français ou prince russe incognito,[256] — сказал француз, оглядев хотя и грязное, но тонкое белье Пьера и перстень на его руке. — Je vous dois la vie et je vous offre mon amitié. Un Français n’oublie jamais ni une insulte ni un service. Je vous offre mon amitié. Je ne vous dis que ça.[257]

В звуках голоса, в выражении лица, в жестах этого офицера было столько добродушия и благородства (во французском смыcле), что Пьер, отвечая бессознательною улыбкой на улыбку француза, пожал протянутую руку.

— Capitaine Ramball du 13-me léger, décoré pour l'affaire du Sept,[258] — отрекомендовался он с самодовольною, неудержимою улыбкой, которая морщила его губы под усами. — Voudrez vous bien me dire à présent, à qui j'ai l'honneur de parler aussi agréablement au lieu de rester à l'ambulance avec la balle de ce fou dans le corps.[259]

Пьер отвечал, что не может сказать своего имени и, покраснев, начал было, пытаясь выдумывать имя, говорить о причинах, по которым он не может сказать этого, но француз поспешно перебил его.

— De grâce, — сказал он. — Je comprends vos raisons, vous êtes officier... officier supérieur, peut-être. Vous avez porté les armes contre nous. — Ce n'est pas mon affaire. Je vous dois la vie. Cela me suffit. Je suis tout à vous. Vous êtes gentilhomme?[260] прибавил он с оттенком вопроса. Пьер наклонил голову. — Votre nom de baptême, s'il vous plaît? Je ne demande pas davantage. M-r Pierre, dites vous... Parfait. C’est tout ce que je désire savoir.[261]

Когда принесены были баранина, яичница, самовар, водка и вино из русского погреба, которое с собой привезли французы, Рамбаль попросил Пьера принять участие в этом обеде и тотчас же сам, жадно и быстро, как здоровый и голодный человек, принялся есть, быстро пережевывая своими сильными зубами, беспрестанно причмокивая и приговаривая: excellent, exquis![262] Лицо его раскраснелось и покрылось пòтом. Пьер был голоден и с удовольствием принял участие в обеде. Морель, денщик, принес кастрюлю с теплою водой и поставил в нее бутылку красного вина. Кроме того он принес бутылку с квасом, которую он для пробы взял в кухне. Напиток этот был уже известен французам и получил название. Они называли квас limonade de cochon (свиной лимонад), и Морель хвалил этот limonade de cochon, который он нашел в кухне. Но так как у капитана было вино, добытое при переходе через Москву, то он предоставил квас Морелю и взялся за бутылку бордо. Он завернул бутылку по горлышко в салфетку и налил себе и Пьеру вина. Утоленный голод и вино еще более оживили капитана, и он, не переставая, разговаривал во время обеда.

— Oui, mon cher m-r Pierre, je vous dois une fière chandelle de m'avoir sauvé... de cet enragé... J'en ai assez, voyez-vous, de balles dans le corps. En voilà une (он указал на бок) à Wagram et de deux à Smolensk, — он показал шрам на щеке. — Et cette jambe, comme vous voyez, qui ne veut pas marcher. C'est à la grande bataille du 7 à la Moskowa que j’ai reçu ça. Sacré Dieu, c’était beau! Il fallait voir ça, c’était un déluge de feu. Vous nous avez taillé une rude besogne; vous pouvez vous en vanter, nom d’un petit bonhomme. Et, ma parole, malgré la toux, que j'y ai gagné, je serais prêt à recommencer. Je plains ceux qui n’ont pas vu ça.

— J’y ai été, — сказал Пьер.

— Bah, vraiment! Eh bien, tant mieux, — продолжал француз. — Vous êtes de fiers ennemis, tout de même. La grande redoute a été tenace, nom d’une pipe. Et vous nous l’avez fait crânement payer. J'y suis allé trois fois, tel que vous me voyez. Trois fois nous étions sur les canons et trois fois on nous a culbuté et comme des capucins de cartes. Oh! c’était beau, m-r Pierre. Vos grenadiers ont été superbes, tonnerre de Dieu. Je les ai vu six fois de suite serrer les rangs, et marcher comme à une revue. Les beaux hommes! Notre roi de Naples qui s’y connait a crié: bravo! — Ah, ah! soldat comme nous autres! — сказал он после минутного молчания. — Tant mieux, tant mieux, m-r Pierre. Terribles en bataille.. galants.... — он подмигнул с улыбкой, — avec les belles, voilà les Français, m-r Pierre, n'est ce pas?[263]

До такой степени капитан был наивно и добродушно весел, и целен, и доволен собой, что Пьер чуть-чуть сам не подмигнул, весело глядя на него. Вероятно слово «galant» навело капитана на мысль о положении Москвы.

— A propos, dites donc, est-ce vrai que toutes les femmes ont quitté Moscou? Une drôle d’idée! Qu'avaient-elles à craindre?

— Est ce que les dames françaises ne quitteraient pas Paris si les Russes y entraient?[264] — сказал Пьер.

— Ah, ah, ah!.. — Француз весело, сангвинически расхохотался, трепля по плечу Пьера. — Ah! elle est forte celle-là, — проговорил он. — Paris?... Mais Paris... Paris...

— Paris la capitale du monde...[265] — сказал Пьер, доканчивая его речь.

Капитан посмотрел на Пьера. Он имел привычку в середине разговора остановиться и поглядеть пристально смеющимися, ласковыми глазами.

— Eh bien, si vous ne m’aviez pas dit que vous êtes Russe, j’aurai parié que vous êtes Parisien. Vous avez ce je ne sais quoi, ce...[266] — и, сказав этот комплимент, он опять молча посмотрел.

— J’ai été à Paris, j’y ai passé des années, — сказал Пьер.

— Oh ça se voit bien. Paris!... Un homme qui ne connait pas Paris, est un sauvage. Un Parisien, ça se sent à deux lieux. Paris, c’est Talma, la Duschénois, Potier, la Sorbonne, les boulevards[267] — и заметив, что заключение слабее предыдущего, он поспешно прибавил: — il n’y a qu’un Paris au monde. Vous avez été à Paris et vous êtes resté Russe. Eh bien, je ne vous en estime pas moins.[268]

Под влиянием выпитого вина и после дней, проведенных в уединении с своими мрачными мыслями, Пьер испытывал невольное удовольствие в разговоре с этим веселым и добродушным человеком.

— Pour en revenir à vos dames, on les dit bien belles. Quelle fichue idée d’aller s’enterrer dans les steppes, quand l’аrmée française est à Moscou. Quelle chance elles ont manqué celles-là. Vos moujiks c’est autre chose, mais vous autres gens civilisés vous devriez nous connaître mieux que ça. Nous avons pris Vienne, Berlin, Madrid, Naples, Rome, Varsovie, toutes les capitales du monde... On nous craint, mais on nous aime. Nous sommes bons à connaître. Et puis l’Empereur,[269] — начал он; но Пьер перебил его.

— L’Empereur, — повторил Пьер, и лицо его вдруг приняло грустное и сконфуженное выражение. — Est-ce que l’Empereur...[270]

— L’Empereur? C’est la générosité, la clémence, la justice, l’ordre, le génie, voilà l’Empereur! C’est moi Ramball qui vous le dit. Tel que vous me voyez, j’étais son ennemi il y a encore huit ans. Mon père a été comte émigré... Mais il m’a vaincu, cet homme. Il m'a empoigné. Je n’ai pas pu résister au spectacle de grandeur et de gloire dont il couvrait la France. Quand j’ai compris ce qu’il voulait, quand j’ai vu qu’il nous faisait une litière de lauriers, voyez vous, je me suis dit: voilà un souverain, et je me suis donné à lui. Eh voilà! Oh, oui, mon cher, c’est le plus grand homme des siècles passés et à venir.

— Est-il à Moscou?[271] — замявшись и с преступным лицом сказал Пьер.

Француз посмотрел на преступное лицо Пьера и усмехнулся.

— Non, il fera son entrée demain,[272] — сказал он и продолжал свои рассказы.

Разговор их был прерван криком нескольких голосов у ворот и приходом Мореля, который пришел объявить капитану, что приехали виртембергские гусары и хотят ставить лошадей на тот же двор, на котором стояли лошади капитана. Затруднение происходило преимущественно оттого, что гусары не понимали того, чтò им говорили.

Капитан велел позвать к себе старшего унтер-офицера и строгим голосом спросил у него, к какому полку он принадлежит, кто их начальник, и на каком основании он позволяет себе занимать квартиру, которая уже занята. На первые два вопроса немец, плохо понимавший по-французски, назвал свой полк и своего начальника; но на последний вопрос он, не поняв его, вставляя ломаные французские слова в немецкую речь, отвечал, что он квартиргер полка, и что ему велено от начальника занимать все дома под ряд. Пьер, знавший по-немецки, перевел капитану то, чтò говорил немец и ответ капитана передал по-немецки виртембергскому гусару. Поняв то, чтò ему говорили, немец сдался и увел своих людей. Капитан вышел на крыльцо, громким голосом отдавая какие-то приказания.

Пьер остался один, он вдруг опомнился и сознал то положение, в котором находился. Не то, что Москва была взята, и не то, что эти счастливые победители хозяйничали в ней и покровительствовали ему, как ни тяжело чувствовал это Пьер, не это мучило его в настоящую минуту. Его мучило сознание своей слабости. Несколько стаканов выпитого вина, разговор с этим добродушным человеком уничтожили сосредоточенно-мрачное расположение духа, в котором жил Пьер эти последние дни, и которое было необходимо для исполнения его намерения. Пистолет и кинжал и армяк были готовы, Наполеон въезжал завтра. Пьер точно так же считал полезным и достойным убить злодея; но он чувствовал, что теперь он не сделает этого. Почему? он не знал, но предчувствовал как будто, что он не исполнит своего намерения. Он боролся против сознания своей слабости, но смутно чувствовал, что ему не одолеть ее, что прежний мрачный строй мыслей о мщении, убийстве и самопожертвовании разлетелся как прах при прикосновеньи первого человека.

Капитан, слегка прихрамывая и насвистывая что-то, вошел в комнату.

Забавлявшая прежде Пьера болтовня француза теперь показалась ему противна. И насвистываемая песенка, и походка, и жест и покручиванье усов, всё казалось теперь оскорбительным Пьеру.

«Я сейчас уйду, я ни слова больше не скажу с ним», думал Пьер. Он думал это, а между тем сидел всё на том же месте. Какое-то странное чувство слабости приковало его к своему месту: он хотел и не мог встать и уйти.

Капитан, напротив, казался очень весел. Он прошелся два раза по комнате. Глаза его блестели, и усы слегка подергивались, как будто он улыбался, сам с собой, какой-то забавной выдумке.

— Charmant, — сказал он вдруг, — le colonel de ces Wurtembourgeois! C'est un Allemand; mais brave garçon, s’il en fut. Mais Allemand.[273]

Он сел против Пьера.

— A propos, vous savez donc l’allemand, vous?[274]

Пьер смотрел на него молча.

— Comment dites vous asile en allemand?[275]

— Asile? — повторил Пьер. — Asile en allemand — Unterkunft.[276]

— Comment dites-vous?[277]—недоверчиво и быстро переспросил капитан.

— Unterkunft, — повторил Пьер.

— Onterkoff, — сказал капитан и несколько секунд смеющимися глазами смотрел на Пьера. — Les Allemands sont de fières bêtes. N’est ce pas, m-r Pierre?[278] — заключил он.

— Eh bien, encore une bouteille de ce Bordeau Moscovite, n’est ce pas? Morel, va nous chauffer encore une petite bouteille. Morel![279] — весело крикнул капитан.

и нагнулся над ним.

— Eh bien, nous sommes tristes,[280]— сказал он, трогая Пьера за руку. — Vous aurai-je fait de la peine? Non, vrai, avez-vous quelque chose contre moi, — переспрашивал он. — Peut-être rapport à la situation?[281]

Пьер ничего не отвечал, но ласково смотрел в глаза французу. Это выражение участия было приятно ему.

— Parole d’honneur, sans parler de ce que je vous dois, j’ai de l’amitié pour vous. Puis-je faire quelque chose pour vous? Disposez de moi. C’est à la vie et à la mort. C’est la main sur le coeur que je vous le dis,[282] — сказал он, ударяя себя в грудь.

— Merci, — сказал Пьер. Капитан посмотрел пристально на Пьера так же, как он смотрел, когда узнал как убежище называлось по-немецки, и лицо его вдруг просияло.

— Ah! dans ce cas je bois à notre amitié![283] — весело крикнул он, наливая два стакана вина. Пьер взял налитой стакан и выпил его. Рамбаль выпил свой, пожал еще раз руку Пьера и в задумчиво-меланхолической позе облокотился на стол.

— Oui, mon cher ami, voilà les caprices de la fortune, — начал он. — Qui m’aurait dit que je serai soldat et capitaine de dragons au service de Bonaparte, comme nous l’appellions jadis. Et cependant me voilà à Moscou avec lui. Il faut vous dire, mon cher,[284] — продолжал он грустным и мерным голосом человека, который сбирается рассказывать длинную историю, — que notre nom est l’un des plus anciens de la France.[285]

И с легкою и наивною откровенностью француза, капитан рассказал Пьеру историю своих предков, свое детство, отрочество и возмужалость, все свои родственные, имущественные и семейные отношения. «Ma pauvre mère»[286] играла, разумеется, важную роль в этом рассказе.

— Mais tout ça ce n’est que la mise en scène de la vie, le fond c’est l’amour. L’amour! N’est ce pas, m-r Pierre? — сказал он оживляясь. — Encore un verre.[287]

Пьер опять выпил и налил себе третий.

— Oh! les femmes, les femmes![288] — и капитан, замаслившимися глазами глядя на Пьера, начал говорить о любви и о своих любовных похождениях. Их было очень много, чему легко было поверить, глядя на самодовольное, красивое лицо офицера и на восторженное оживление, с которым он говорил о женщинах. Несмотря на то, что все любовные истории Рамбаля имели тот характер пакостности, в котором французы видят исключительную прелесть и поэзию любви, капитан рассказывал свои истории с таким искренним убеждением, что он один испытал и познал все прелести любви, и так заманчиво описывал женщин, что Пьер с любопытством слушал его.

Очевидно было, что l’amour,[289] которую так любил француз, была не та низшего и простого рода любовь, которую Пьер испытывал когда-то к своей жене, ни та раздуваемая им самим романтическая любовь, которую он испытывал к Наташе (оба рода этой любви Рамбаль одинаково презирал — одна была l’amour des charretiers, другая l’amour des nigauds);[290] l’amour, которой поклонялся француз, заключалась преимущественно в неестественности отношений к женщине и в комбинации уродливостей, которые придавали главную прелесть чувству.

Так капитан рассказал трогательную историю своей любви к одной обворожительной 35-ти летней маркизе и в то же время к прелестному, невинному, 17-ти летнему ребенку, дочери обворожительной маркизы. Борьба великодушия между матерью и дочерью, окончившаяся тем, что мать, жертвуя собой, предложила свою дочь в жены своему любовнику, еще и теперь, хотя уже давно прошедшее воспоминание, волновала капитана. Потом он рассказал один эпизод, в котором муж играл роль любовника, а он (любовник) роль мужа, и несколько комических эпизодов из souvenirs d’Allemagne, где asile значит Unterkunft, где les maris mangent de la choux croute и где les jeunes filles sont trop blondes.[291]

Наконец последний эпизод в Польше, еще свежий в памяти капитана, который он рассказывал с быстрыми жестами и разгоревшимся лицом, состоял в том, что он спас жизнь одному поляку (вообще в рассказах капитана эпизод спасения жизни встречался беспрестанно) и поляк этот вверил ему свою обворожительную жену (Parisienne de coeur)[292] в то время, как сам поступил во французскую службу. Капитан был счастлив, обворожительная полька хотела бежать с ним; но, движимый великодушием, капитан возвратил мужу жену, при этом сказав ему: je vous ai sauvé la vie, et je sauve votre honneur![293] Повторив эти слова, капитан протер глаза и встряхнулся, как бы отгоняя от себя охватившую его слабость при этом трогательном воспоминании.

ò говорил капитан, понимал всё и вместе с тем следил за рядом личных воспоминаний, вдруг почему-то представших его воображению. Когда он слушал эти рассказы любви, его собственная любовь к Наташе вдруг неожиданно вспомнилась ему и, перебирая в своем воображении картины этой любви, он мысленно сравнивал их с рассказами Рамбаля. Следя за рассказом о борьбе долга с любовью, Пьер видел пред собою все малейшие подробности своей последней встречи с предметом своей любви у Сухаревой башни. Тогда эта встреча не произвела на него влияния; он даже ни разу не вспомнил о ней. Но теперь ему казалось, что встреча эта имела что-то очень значительное и поэтическое.

«Петр Кирилыч, идите сюда, я узнала», — слышал он теперь сказанные ею слова, видел пред собой ее глаза, улыбку, дорожный чепчик, выбившуюся прядь волос... и что-то трогательное, умиляющее представлялось ему во всем этом.

Окончив свой рассказ об обворожительной польке, капитан обратился к Пьеру с вопросом, испытывал ли он подобное чувство самопожертвования для любви и зависти к законному мужу.

Вызванный этим вопросом, Пьер поднял голову и почувствовал необходимость высказать занимавшие его мысли; он стал объяснять, как он несколько иначе понимает любовь к женщине. Он сказал, что он во всю свою жизнь любил и любит только одну женщину и что эта женщина никогда не может принадлежать ему.

— Tiens![294] — сказал капитан.

он не смел думать о ней, потому что слишком любил ее, слишком высоко ставил ее над всем миром и потому тем более над самим собою. Дойдя до этого места своего рассказа, Пьер обратился к капитану с вопросом: понимает ли он это?

Капитан сделал жест, выражающий то, что ежели бы он не понимал, то он всё-таки просит продолжать.

— L’amour platonique, les nuages...[295] — пробормотал он. Выпитое ли вино или потребность откровенности, или мысль, что этот человек не знает и не узнает никого из действующих лиц его истории или всё вместе, развязало язык Пьеру. И он шамкающим ртом и масляными глазами, глядя куда-то вдаль, рассказал всю свою историю: и свою женитьбу, и историю любви Наташи к его лучшему другу, и ее измену, и все свои несложные отношения к ней. Вызываемый вопросами Рамбаля, он рассказал и то, что скрывал сначала — свое положение в свете и даже открыл ему свое имя.

Уже поздно ночью они вместе вышли на улицу. Ночь была теплая и светлая. Налево от дома светлело зарево первого начавшегося в Москве, на Петровке, пожара. Направо стоял высоко молодой серп месяца, и в противоположной от месяца стороне висела та светлая комета, которая связывалась в душе Пьера с его любовью. У ворот стояли Герасим, кухарка и два француза. Слышны были их смех и разговор на непонятном друг для друга языке. Они смотрели на зарево, видневшееся в городе.

Глядя на высокое звездное небо, на месяц, на комету и на зарево, Пьер испытывал радостное умиление. «Ну вот как хорошо, чего еще надобно?» подумал он. И вдруг, когда он вспомнил свое намерение, голова его закружилась, с ним сделалось дурно, так что он прислонился к забору, чтобы не упасть.

Примечания

256. — Француз или русский князь инкогнито,

— Я обязан вам жизнью и я предлагаю вам дружбу. Француз никогда не забывает ни оскорбления, ни услуги. Я предлагаю вам мою дружбу. Больше я ничего не говорю.

— Капитан Рамбаль, 13-го легкого полка, кавалер почетного легиона зa дело 7-го сентября,

259. — Будете ли вы так добры сказать мне теперь, с кем я имею честь разговаривать так приятно, вместо того, чтобы быть на перевязочном пункте с пулей этого сумасшедшего в теле.

260. — Полноте пожалуйста. Я понимаю вас, вы офицер... штаб-офицер, может быть. Вы служили против нас. — Это не мое дело. Я обязан вам жизнью. Мне этого довольно и я весь ваш. Вы дворянин?

261. — Ваше имя? я больше ничего не спрашиваю. Господин Пьер, вы сказали? Прекрасно. Это всё, чтò мне нужно.

263. — Да, мой любезный, господин Пьер, я обязан поставить за вас добрую свечку за то, что вы спасли меня от этого бешеного. С меня, видите ли, довольно тех пуль, которые у меня в теле. Вот одна под Ваграмом, другая под Смоленском. А эта нога, вы видите, которая не хочет двигаться. Это при большом сражении 7-го под Москвою. О! это было чудесно! Надо было видеть, это был потоп огня. Задали вы нам трудную работу, можете похвалиться. И ей Богу, несмотря на этот козырь (он указал на крест), я был бы готов начать всё снова. Жалею тех, которые не видали этого.

— Я был там.

— Ба, в самом деле? Тем лучше. Вы лихие враги, надо признаться. Хорошо держался большой редут, чорт возьми. И дорого же вы заставили нас поплатиться. Я там три раза был, как вы меня видите. Три раза мы были на пушках, три раза нас опрокидывали, как карточных солдатиков. Ваши гренадеры были великолепны, ей Богу. Я видел, как их ряды шесть раз смыкались, и как они выступали точно на парад. Чудный народ! Наш Неаполитанский король, который в этих делах собаку съел, кричал им: браво! — Га, га, так вы наш брат солдат! — Тем лучше, тем лучше, господин Пьер. Страшны в сражениях, любезны с красавицами, вот французы, господин Пьер. Не правда ли?

— Кстати, скажите пожалуста, правда ли, что все женщины уехали из Москвы? Странная мысль, чего они боялись?

— Разве французские дамы не уехали бы из Парижа, если бы русские вошли в него?

265. Ха — ха — ха!.. А вот сказал штуку.

— Париж?... Но Париж... Париж...

— Париж — столица мира...

266. Ну, если б вы мне не сказали, что вы русский, я бы побился об заклад, что вы парижанин. В вас что-то есть, эта...

— Я был в Париже, я провел там целые годы,

— О, это видно. Париж!... Человек, который не знает Парижа — дикарь. Парижанина узнаешь за две мили. Париж — это Тальма, Дюшенуа, Потье, Сорбонна, бульвары...

— во всем мире один Париж. Вы были в Париже и остались русским. Ну что же, я вас за то не менее уважаю.

269. Но воротимся к вашим дамам; говорят, что они очень красивы. Чтό за дурацкая мысль поехать зарыться в степи, когда французская армия в Москве! Они пропустили чудесный случай. Ваши мужики, я понимаю, но вы — люди образованные должны бы были знать нас лучше этого. Мы брали Вену, Берлин, Мадрид, Неаполь, Рим, Варшаву, все столицы мира. Нас боятся, но нас любят. Не вредно знать нас поближе. И потом император...

270. — Император... Что император?..

— Император? Это великодушие, милосердие, справедливость, порядок, гений — вот чтó такое император! Это я, Рамбаль, говорю вам. Таким каким вы меня видите я был его врагом тому назад восемь лет. Мой отец был граф и эмигрант. Но он победил меня, этот человек. Он завладел мною. Я не мог устоять перед зрелищем величия и славы, которым он покрывал Францию. Когда я понял чего он хотел, когда я увидал, что он готовит для нас ложе лавров, я сказал себе: вот государь, и я отдался ему. И вот! О да, мой милый, это самый великий человек прошедших и будущих веков.

— Что, он в Москве?

272. Нет, он сделает свой въезд завтра.

273. Прелестно, полковник этих вюртембергцев! Он немец; но славный малый, несмотря на это. Но немец.

274. — Кстати, вы стало быть знаете по-немецки?

— Как по-немецки убежище?

276. — Убежище? Убежище по-немецки — Unterkunft.

277. — Как вы говорите?

278. — Экие дурни эти немцы. Неправда ли, мосье Пьер?

— Ну, еще бутылочку этого московского Бордо, не правда ли? Морель согреет нам еще бутылочку. Морель!

— Что же это, мы грустны?

281. — Может, я огорчил вас? Нет, в самом деле не имеете ли вы что-нибудь против меня? Может быть, касательно положения?

282. — Честное слово, не говоря уже про то, чем я вам обязан, я чувствую к вам дружбу. Не могу ли я сделать для вас что-нибудь? Располагайте мною. Это на жизнь и на смерть. Я говорю вам это, кладя руку на сердце,

— А, в таком случае, пью за нашу дружбу!

284. — Да, мой друг, вот колесо фортуны. Кто сказал бы мне, что я буду солдатом и капитаном драгунов на службе у Бонапарта, как мы его бывало называли. Однако же вот я в Москве с ним. Надо вам сказать, мой милый,

— что имя наше одно из самых древних во Франции.

286. «Моя бедная мать»

— Но всё это есть только вступление в жизнь, сущность же ее это — любовь. Любовь! Не правда ли, мосье Пьер! Еще стаканчик.

288. — О женщины, женщины!

289. [любовь,]

292. парижанку сердцем

293. я спас вашу жизнь и спасаю вашу честь!

294. — Вишь ты!

— Платоническая любовь, облака...

Раздел сайта: