Апостолов Н. Н.: Толстой и Диккенс

Толстой и Диккенс.

Интерес к Диккенсу, как к писателю, стал проявляться у Л. Толстого в самую раннюю пору его творческой работы.

К сожалению, у нас не осталось точных следов чтения Толстым Диккенса; мы не знаем, какие произведения Диккенса читал автор «Детства» в конце 40-х, начале 50-х годов, но можно уверждать, что уже в 1851 году он восхищался «Давидом Копперфильдом». Об этом свидетельствует его запись в дневнике от 2 сентября 1852 года. («Какая прелесть Давид Копперфильд»). Можно предполагать, что сперва этот роман он прочел в переводе Ир. Введенского, который появился в «Отечественных Записках» за 1851 г., так как лишь в 1853 году, желая, очевидно, перечесть роман Диккенса в подлиннике, он просит брата своего С. Н. Толстого (в письме в декабре м.): «Купи мне Диккенса (Давид Копперфильд) на английском языке и лексикон английский Садлера, который есть в моих книгах».

Можно думать, что подлинный Диккенс давался Л. Толстому в то время нелегко, так как Л. Н. знал тогда английский язык далеко не совершенно. В 1905 году Л. Толстой как-то в разговоре со своими яснополянскими друзьями вспомнил о том «влиянии», какое имел на него Диккенс в молодые годы писательской деятельности. Он оговорился, что все-таки никто другой, как Стендаль, имел на него «главное влияние», а за Стендалем следует Диккенс. Когда Лев Толстой путешествовал второй раз по Европе и очутился в Англии, в Лондоне, то он хотя и «не посмел» быть лично у Диккенса, но все же видел его в одной из Лондонских аудиторий. «Видел Диккенса в большой зале, он читал о воспитании. Я тогда разговорный английский язык плохо понимал, знал его только теоретически». Л. Толстой выразил удивление, вспомнив, как Тургенев поверил одному критику, назвавшему Диккенса «деланным, манерным». — «Тургенев дал себя обмануть. Диккенс — гений, которые родятся раз в сто лет, а критик его давно забыт»1).

писателями имел большое влияние.

«И на вас тоже Диккенс? — живо подхватил Л. Н. — Вы по-русски читали? По английски это несравненно лучше выходит... На меня он имел большое влияние2), любимый был писатель. Я его несколько раз перечитывал. А Вы?»

— Я только что перед тем перечитал — не помню уже, в который раз — «Записки Пиквикского Клуба» и сообщил об этом ему. Л. Н. пришел в приятное расположение духа, он подвернул ногу под себя и принял свою любимую позу.

«Ну, а кто Вам там больше всех нравится?»

Я ответил, что самый очеровательный джентльмен — сам мистер Пиквик.

«Конечно, конечно.... Ну, а еще кто из второстепенных?»

Я так люблю всех и второстепенных лиц в «Записках Пиквикского Клуба», что затруднился и назвал мистера Уэллера.

«Младший? А мне больше нравится старший Уэллер — отец. Помните... —

Он полез в карман, казалось, бездонный, и уморительно долго с насупленным лицом запускал в него свою руку и говорил:

— Помните, сначала вытащил веревочку, ремешки и потом уже деньги....»

Я и не ожидал, что Л. Н. может так громко, так весело и заразительно хохотать.

Мы вспомнили поездку пиквистов в дилижансе с легкомысленным Бобом Сойером. Л. Н. с особенной любовью вспомнил Рождество в деревне у достопочтенного эсквайра, милую сцену в кухне, — и счастливый и довольный вскочил со стула3).

Вообще говоря, Диккенс со всем своим литературным наследием, со всеми своими сюжетами и настроениями был популярным автором в Яснополянском уголке Л. Толстого.

Портрет его всегда висел (и теперь, конечно, висит) в верхнем этаже Яснополянского дома, и на него все, начиная от родных Л. Н. и кончая его старым слугою Ильей Васильевичем, смотрят, как на «любимого писателя». «История двух городов», «Колокола», «Записки Пиквикского Клуба» и проч. — все это читано и перечитано постоянными и даже когда-либо гостившими обитателями дома Л. Толстого4).

«угощать» своих посетителей Диккенсом. Он от всей души хохотал, не раз пересказывая «Записки Пиквикского Клуба» или какие-либо другие произведения Диккенса6). С большим юмором и мастерством он копировал героев «Мэдфогских Записок», вспоминая ту процессию, для которой пьяницу Туигера, отличавшегося «упорной привязанностью к крепким напиткам и пиву», переодевали в рыцаря, наряжая его в латные доспехи гигантских размеров и т. д.

им. Как-то, Д. П. Маковицкий зашел к нему, когда он был болен, и увидел, что Лев Николаевич читал «Лавку древностей» Диккенса5).

В разговорах с самыми разнообразными людьми Л. Толстой то советует прочесть «Историю Англии для детей» Диккенса7), то рассказывает содержание только-что прочитанного им рассказа этого писателя, то читает его вслух8), называет его неоднократно «мировым гением»9), «настоящим учителем литеритурного языка»10) и т. д. В ноябре 1898 г. он сообщает С. А. Толстой, что читает Диккенса, а 5 ноября 1892 г. просит ее: вели прислать Диккенса Martin Chadzlwit11), и т. д.

При возникновении издательства «Посредник» Толстой был озабочен подыскиванием материала для этого издательства, и первое, что приходит ему в голову — это Диккенс, которого он рекомендует для переделок для народного чтения. В письмах к В. Г. Черткову он настоятельно советует приняться за «всего Диккенса. В нем найдется много прекрасного, — его маленькие рассказы и романы»12), он припоминает «Эдвина Друда», «Оливера Твиста»13) и др., а 22 февр. 1886 г. в письме признается: «Диккенс все больше и больше занимает меня. Орлова я просил передать историю о двух городах. Озмидова буду просить «Крошку Доррит». «Общий друг» прелестно. Надо только как можно смелее обращаться с подлинником: ставить выше Божью правду, чем авторитет писателя. Я бы взялся за «Нашего общего друга», да хочется делать другое. А хорошо бы, если бы кто-нибудь из нас сделал это»14).

В другой раз, вспомнив о «Холодном доме» и «Крошке Доррит», Л. Толстой советует использовать их для издания, каковое сделать «с комментариями непонятного и с исключением того, на что укажет опыт чтения рукописи в школах для взрослых. Стоит того попытать это и именно на Диккенсе передать всю тонкость иронии и чувства — выучить понимать оттенки: для этого нет лучше Диккенса»15).

«Увлекался ли Лев Николаевич Диккенсом? Даже очень и всегда. «Давида Копперфильда» он высоко ценил, также и о других произведениях Диккенса отзывался всегда с похвалой.

Теккерея он читал также охотно, но о Тепфере отзывов я от Л. Н-ча никогда не слыхала».

Но в самой определенной форме Л. Толстой выразил свое отношение к Диккенсу, как художнику, в своем исследовании «Что такое искусство?» Как на образцы «высшего» искусства, Л. Толстой, в числе очень немногих других, указал на «Колокола» и «Историю двух городов» и отчасти (как на образцы лучших произведений «высших классов») на «Давида Копперфильда» и «Пиквикский Клуб» Диккенса16).

Все эти указания, находимые нами в личных письмах Л. Толстого и в мемуарной литературе о нем, говорят нам о несомненном и неубывавшем интересе Л. Толстого к Диккенсу, обусловленном высоким мнением нашего писателя об английском романисте.

Но ко всему только что сказанному надо прибавить, что это как будто чисто внешнее «сходство» между страницами Диккенса и Толстого было, несомненно, обусловлено и серьезными «внутренними» причинами. — Мелкая зыбь на поверхности воды бывает также признаком глубокого волнения на дне.

«Домби и сына» волновал Л. Толстого не только как писателя — своей художественно-идиллической прозой, — он затрагивал и Л. Толстого-мыслителя — своими нравственно-образовательными и общественно-сатирическими мотивами.

Впоследствии, в очерках «Так что же нам делать?» (1884—86), Л. Толстой с вдохновенным волнением утверждал, что «самоотвержение и страдание будут уделом мыслителя и художника, потому что цель его есть благо людей. Люди несчастны: страдают, гибнут. Ждать и прохлаждаться некогда»... «Гладких, жуирующих и самодовольных мыслителей и художников не бывает». И Диккенс представлялся Л. Толстому, конечно, типом такого именно писателя, который своим творчеством способствует установлению блага людей. Этим и определяется внутренняя родственность и об‘единенность Диккенса и Л. Толстого.

Расцвет деятельности Диккенса совпал с «утренними сумерками» творчества Л. Толстого и, как неоднократно сознается последний, оказал какое-то «влияние» на него, так что выходит, будто Л. Толстой не только интересовался Диккенсом, но и был чем-то обязан ему, как своему вдохновителю. В какой мере это так, интересно выяснить.

Переводная литература в России 40-х и 50-х г. г., наводнившая собою все толстые журналы того времени, кормилась главным образом приготовлениями английских и французских мастеров, конкурировавших в своей беллетристической изобретательности. Но с особой силой теснил и подавлял — и об‘емом своих романов, и общей их значительностью — Чарльз Диккенс, завоевавший, вслед за Бульвером, и свою «русскую популярность», которая по своим размерам приближалась уже к английской и американской.

Журналистика рассматриваемых годов не поспевала вмещать на своих страницах весь тот сложный и соблазнительный для читателей материал, который мог предложить один Ч. Диккенс, не считая таких «непременных» писателей, как Евг. Сю, Ж. Занд и друг.

«Записок Пиквикского Клуба» и «Оливера Твиста» и кончая «Давидом Коперфильдом», «Холодным Домом» и «Большими Надеждами» — ничто не было пропущено зоркими русскими переводчиками эпохи Белинского, А. Григорьева и Дружинина.

Захватывающий интерес к Диккенсу особенно проявляется в русском читающем обществе с 40-х — 50-х годов. Наряду с «Базаром житейской суеты» Теккерея, «Наследством» Тепфера и «Семейством Кекстонов» Бульвера, — в «Отечественных Записках» за 1850 г. появляются «Замогильные записки Пиквикского клуба»17), а в следующем году тот же журнал печатает «Давида Копперфильда»18), которого одновременно преподносят своим читателям «Москвитянин» и «Современник», и это служит более чем достаточным свидетельством популярности Ч. Диккенса в среде русских читателей.

Но популярность Диккенса находила свое полное обоснование и в русских «критикующих кругах».

Белинский и Дружинин, эти главные в ту пору ответчики перед читающей публикой за все литературные происшествия в России, несмотря на естественную трудность во̀-время определять действительно ценные произведения (так как всех «романов» в разные редакции поступала целая тьма) — все же с большой чуткостью оттенили творчество Диккенса.

Сперва сдержанный (при появлении «Оливера Твиста» и «Бэрнеби Роджа»), Белинский после выхода в свет «Приключений Мартина Чадзльвита» называет в своем обзоре литературы за 1844 г. Ч. Диккенса «даровитым», а в 1847 г. говорит о его романах, что они «глубоко проникнуты задушевными симпатиями нашего времени», что они «превосходные художественные произведения» и т. д. 19).

«Письме иногороднего подписчика» за февраль 1849 г. А. Дружинин, сравнивая детские образы, созданные Ч. Диккенсом, с «Неточкой Незвановой» Ф. Достоевского и ставя вопрос о «подражании» русского начинавшего тогда романиста Диккенсу, заявил, что «подражать ему не стыдно», что «Диккенс — великий художник»20).

После же появления «Давида Копперфильда» А. Дружинин подробно и глубоко резюмировал свое преклонение перед «Диккенсом: «Неотразимая и благородная сила автора «Сверчка» и «Копперфильда» заключается не в неистощимом юморе, как думают многие, не в его умении провести современную мысль по всему произведению, даже не в увлекательном изложении его сочинений, даже не в его симпатичности к человеческим бедам и горю. Последнее заключение было бы справедливо, если бы не заключало в себе односторонности. Диккенс, действительно, гуманен, как говорили в старину, но эта гуманность не есть узкая, исключительная гуманность, переходящая в грустную иронию. Сила Диккенса заключается в его душе, которая умеет любить так, как любят души, отмеченные провидением и предназначенные для того, чтобы разливать вокруг себя «счастье, веселье и добрые помыслы» (в этом смысле, прибавим мы, Диккенс и Л. Толстой, как исторические личности, повторяют друг друга). И далее: «Все мы люди кружка, хотя многие смеются над кружками. Мы не хотим знать человеческого семейства во всем его высоком многообразии, мы лезем к тем, кто нас лучше, умнее и богаче, не желая знать людей очень юных, очень забавных или очень мелких. Для Диккенса же существует один кружок: все люди и предметы, любимые людьми. Зато как он неистощим и разнообразен»... 21).

«школу жизни», Ч. Диккенс еще с эпохи своего детства и юности, живя в атмосфере Чатамских доков и Лондонских кварталов, воспитал в себе полногранное чувство любви ко всему живому, и это чувство получило свое углубленное значение и, так сказать, свою «литературную обработку» в самом Диккенсе — благодаря вдумчивому чтению им сочинений Смоллета, Фильдинга, Сервантеса («Дон Кихот»), Гольдсмита («Векфильдский священник»), Де-Фо («Робинзон Крузо»), Лесажа, арабских сказок и т. д.

Чуткое отношение к семейной нужде и ко всяким социально несправедливым явлениям жизни обусловило и определило у автора «Домби и сына» идейно-общественное направление всего его творческого пути. И не раз в жизни ему пришлось оказывать воздействие на устранение тех или иных общественных недостатков Британского королевства (англичане справедливо утверждают, что благодаря перу Диккенса уничтожена долговая тюрьма в Лондоне, в которой сидел Д. Диккенс, отец писателя, и которая описана в «Крошке Доррит» и «Давиде Копперфильде»; благодаря тому же доброму перу значительно видоизменилась жестокая Иоркширская «педагогика», живо отразившаяся в «Николае Никкльби» и т. д.).

Историки творчества Ч. Диккенса, на основании изучения биографических материалов писателя, показали, что большое по об‘ему духовное наследство Ч. Диккенса, несмотря на весь его общественный смысл, таит в себе тонко воспроизведенные личные переживания автора, и многие романы Диккенса представляют собой довольно прозрачные картины из жизни их творца. Но «автобиографичность» произведений Диккенса (как это сказывается и на примере Л. Толстого) крайне условна и стоит далеко за пределами простого копирования с житейских оригиналов; она в высшей степени замутнена художественными деталями и поэтическими вымыслами самого автора, так что в большинстве случаев «автобиографичным» остается лишь общий колорит каких-либо эпизодов из частной жизни Диккенса, которые он вспоминал, как «человек» и запечатлевал, как «романист».

«Оливере Твисте», «Давиде Копперфильде», «Крошке Доррит» и «Больших надеждах», и многие факты, лично наблюденные Диккенсом, в особенном изобилии вошли в «Лавку Древностей», в «Домби и сын», в «Пиквикский Клуб» и др. его романы.

За 35-тилетний период литературной деятельности Диккенса (родился 7 февраля 1812 г., умер 9 июня 1870 г.) из-под его пера вышли произведения, которым суждено было долгое время будить дремлющую человеческую совесть. И в «Домби и сыне», и в «Давиде Копперфильде», и в «Тяжелых временах», и в «Холодном доме», и в «Крошке Доррит» мы находим те же мотивы и ту же невозможность для писателя, обладавшего крупнейшим творческим дарованием, воспроизводить природу страстей с артистической целью, относиться к психологии человека, к его общественной и частной жизни с интересом и беспристрастием естествоиспытателя — затем, чтобы их превращать в произведения прекрасного22).

И, оценивая высоту творческих исканий Диккенса, приходится отнести его писательский образ к числу тех избранников, которые смотрят на «свое» искусство исключительно сквозь призму общественно-этического его значения: в этом отношении нетрудно провести параллель между Л. Толстым и Ч. Диккенсом.

«Начальной целью» литературных работ Диккенса часто бывало (волею судьбы) получение гонорара от назойливых издателей, которым непрактичный романист авансом «распродавал» себя, попадая всякий раз в «невыгодные сделки», — но «конечной целью» творчества Диккенса всегда служило идейное воздействие на общество, создание произведения, которое имело бы морализующее и интелектуирующее влияние на неисчислимых читателей, а такая цель быстро достигалась уменьем автора сгустить всю жижицу жизни и увлечь читателя своим любовным отношением к людям, к природе, к человеческому страданию, которое часто граничит у него с идиллией и даже юмором. Этот последний, столь свойственный и Л. Толстому, по капельке струится из каждой строки Диккенса, будь то роман или его многочисленные письма; но его смешливый тон несомненно коренится в его грусти, его таящаяся радость заключена в его неутолимой печали (как и у автора «Детства»). «Мы знаем, что он шутит, что он всегда шутит, что он шутил накануне смерти, — но сколько горечи в его шутке»23).

Среди обилия романов Ч. Диккенса — «Давид Копперфильд» нас интересует сейчас в особой степени, так как он сыграл известную роль в развитии литературной деятельности Л. Толстого.

«Давид Копперфильд», писавшийся в течение 1849 и 1850 гг. и выходивший отдельными частями, наиболее «автобиографичный» среди прочих творений Диккенса; он блестит своей внешней художественной нарядностью и, наконец, отличается исключительной внутренней теплотой и грациозностью, с какими автор воссоздал историю детской души24).

Установить с помощью «наглядных фактов» непосредственную «зависимость» Л. Толстого от творчества Диккенса (как и от некоторых других авторов) представляется нам задачей невыполнимой, по той простой причине, что такие факты совершенно отсутствуют. Нет данных утверждать существование определенного и строгого «влияния» Диккенса или Тепфера или Стерна или Стендаля на Толстого в том смысле, как это можно установить, напр., рассматривая юношеские труды Лермонтова и соответствующие произведения Пушкина, служившие первому непосредственным источником, утолявшим его творческую жажду.

Не говоря уже о том, что и самый термин «влияние» не обладает твердым и постоянным содержанием25), а составляет до сих пор одну из загадок в психологии творчества, но в нашем случае сопоставления Толстого и Диккенса можно было бы применить исключительно термин «сродство» (литературных излюбленностей, творческих настроений и мотивов вдохновения) между одним и другим автором, то сродство, какое можно наблюдать между Пушкиным и Шатобрианом, между Лермонтовым и Байроном и т. д.

Это «сродство» надо, конечно, разуметь в том смысле, что Л. Толстой, на первых порах своей художественной работы, искал каких-то «учителей» и литературных воспитателей, которые могли бы глубже других отозваться на его писательскую настроенность и наиболее полно ответить (в отношении содержания и формы) на темы, зревшие в нем самом, как в авторе, вынашивавшем уже определенные образы и сюжеты. И Л. Толстой всегда подтверждал такого рода связь между ним и многими образцами мировой литературы в период 50-х гг. и в разговорах с своими друзьями (В. Чертков, А. Кони и др.), часто ссылался на Стендаля, Диккенса и др. писателей и мыслителей26).

Конечно, такое «сродство» Л. Толстого и Диккенса можно и должно обнаружить и в содержании и в форме обоих авторов: «этика» их сюжетов, несомненно, органически связана с «поэтикой» их форм.

чередующихся с «лирикой» героев и автора, с чисто нравственно-образовательными сентенциями в духе сентиментальной школы. При этом он вырабатывает свою литературную пряжу неторопливо, с долгими раздумываниями, стараясь оттенить и раскрасить каждое мелкое наблюдение, уточнить каждую эмоцию героев, придать эпическим и лирическим частям своего повествования строго конкретизированные и «безошибочные» формы. Облекая все эти черты своих писательских настроений и воспоминаний в такой многословный и многообразный вид, Л. Толстой, как и автор «Давида Копперфильда», старается свои строки слегка заволокнуть дымкой какого-то вневременного сна, точно все описания его, диалоги, авторские «отступления» и обобщенные тенденции, так прихотливо и строго, казалось бы, классифицированные (в манере Стерна), — все это передается тотчас после некоего вдохновенного забытья, такого ясного и чарующего.

Поэтика Л. Толстого, менее других сторон его творчества изученная, дала бы, при внимательном ее рассмотрении (представляющем особую задачу), обширный материал для суждения о степени зависимости Л. Толстого от его предтеч на Западе, в частности Диккенса, Стерна, Тепфера, Руссо, Гольдсмита, Бернарден де сен-Пьера и т. д. 27).

Первое произведение Л. Толстого (из числа опубликованных, конечно) — «Детство» и следовавшие за ним «Отрочество» и «Юность» носят на себе следы какого-то полувидимого «влияния» на Л. Толстого Диккенса вообще и его автобиографического романа «Давид Копперфильд» в частности.

Достаточно одного прочтения этих произведений, чтобы найти в них какой-то общий тон, определенное сходство в этой незатейливой грациозности медленного, слегка юморизированного повествования жизни Деви — с одной стороны и жизни Николеньки — с другой.

— все это, помимо чисто внешней стилистической стороны, роднит оба произведения. Наконец, отдельные сцены, чувства и мимолетные эпизоды и настроения Деви и Николеньки напрашиваются на невольное сопоставление.

Герой Диккенса, находящийся весь во власти воспоминаний о своей матери и всей вообще обстановке детства, перебирает в памяти мельчайшие предметы житейского обихода, запечатлевшиеся в его молодом уме. Нижний и верхний этажи дома, задний двор с птицами, длинный корридор (эта «необ‘ятная перспектива в моих глазах»), в конце которого была кладовая с бесчисленными склянками, кружками, старыми чайницами с запахами мыла, перца, кофе и свечей28), — все это также вместилось в сознание Деви, как и халат, шапочка и кисточка Карла Ивановича, как его часы с егерем, табакерка и щипцы, как голубой сундук с «тысячами предметов» Натальи Савишны — в сознании Николеньки у Л. Толстого.

Маленький Деви вспоминает о кладбище, о фамильной скамье в церкви, о последних покойниках прихода и о докторах, их лечивших. Грезы одолевают его. От доктора «взор мой машинально обращается на кафедру и на разные другие предметы... Глаза мои смыкаются постепенно, смутные звуки не доходят больше до моих ушей. Минута или две, и я с шумом падаю со скамейки, и Пеготти относит меня домой полумертвого». Читая историю о крокодилах и гремучих змеях, Деви, уже утомленный, сидя перед Пеготти, рисковал не раз уснуть крепким детским сном, но он «скорее был готов умереть на своем посту, чем уйти в спальню и лечь в постель». «Сон одолевал меня, и мало по малу я дошел до той степени неопределенного состояния, что Пеготти начала вздыматься, пухнуть и принимать в моих глазах колоссальные размеры29).

«Отуманенными дремотой глазами я пристально смотрю на ее лицо, и вдруг она сделалась для меня маленькая-маленькая, лицо ее не больше пуговки». — «Ты опять заснешь, Николенька, говорит мне maman, ты бы лучше шел наверх. — Я не хочу спать, мамаша, — отвечаешь ей, и неясные, но сладкие детские грезы наполняют воображение, здоровый детский сон смыкает веки, и через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят30).

Дело кончается тем, что maman вновь будит Николеньку и уносит его в спальню, где тот засыпает, заплакав от радости и любви к maman.

‘езда их из детского уюта с матерями31).

Они, уезжая, следят до последних минут за тем местом, где происходила сцена прощанья и усаживания в экипажах, и как Деви пристально замечает матушку, продолжавшую стоять на дороге, так и Николенька видит свою maman стоящей на крыльце и глядящей ему вслед (деталь мелкая, но характерная для обеих натур).

Отношения Николеньки к Сонечке32) в значительной степени напоминают то непосредственное детское чувство игривой любви, какое испытывает Деви к малютке Эмми33). С близкой друг к другу отчетливостью изображены в рассматриваемых произведениях муки самолюбия, какие терпят Николенька и Деви от телесного наказания. Когда м-р Мордстон ударил Деви, стиснув ему голову, мальчик схватил с отчаянной силой руку своего ненавистного насильника и впился в нее зубами, кусая. Когда его заперли, он остался «измученный, избитый, взволнованный, взбешенный, подернутый лихорадочной дрожью»34).

Он предается самым тяжелым мыслям о себе, как об «уголовном преступнике», и в ребенке кипят все чувства, начиная от сострадания и кончая ненавистью. Те же волнения, те же, казалось бы, безысходные муки испытывает и Николенька, после того, как St-Jérome хотел наказать его розгами. Он с наивной горячностью мечтает тоже сделаться «уголовным преступником» и убить своего насильника St-Jérome, которого ненавидит всем своим детским существом. И как Деви, так и Николенька приходит в состояние равновесия путем долгой борьбы над собой и черпая из окружающей обстановки утешающие его мотивы.

Состояние Деви при смерти матери и на ее похоронах чрезвычайно обще с теми страданиями, какие испытывает Николенька при похоронах maman. Пеготти рассказывает Деви о последних минутах жизни его матери, которая призывала «Божье благословение» на детей и страдальчески смотрела на старую Пеготти35). Наталья Савишна также передает Николеньке свои тяжелые воспоминания о последних минутах maman, о ее молитве к Богу за детей и о ее страшных физических страданиях36). Любопытны те чувства, какие скопились в душах Деви и Николеньки после похорон их матерей, когда они остались наедине с самими собой и стали приводить в порядок свои бессвязные мысли.

«с этой самой минуты мысль о том, чем была для меня мать в последние месяцы своей жизни, совершенно исчезла из моей головы»....

«Мать, лежащая в могиле, есть мать моих младенческих лет. Маленькое создание в ее об‘ятиях это — я сам, успокоившийся в образе младенца на ее груди37)».

Николеньке казалось после похорон матери, что «после такого несчастья все должно бы было измениться», но нет: «мы ложились и вставали в те же часы и в тех же комнатах; утрений, вечерний чай, обед, ужин — все было в обыкновенное время; столы, стулья стояли на тех же местах; ничего в доме и в нашем образе жизни не переменилось; только ее не было» и т. д. 38). — С такой „обыкновенностью“ посмотрели герои Диккенса и Толстого на происшедшие в их личной жизни глубокие потрясения и перемены. Спокойный эпический тон и здесь ничем не нарушен был в ходе обоих рассказов.

Конечно, приведенные выше примеры сходства в настроениях, мыслях и чувствах главных героев повести Л. Толстого и романа Диккенса (их можно было бы еще значительно продолжить) являются в достаточной мере обыденными и житейско-постоянными, и в них трудно автору проявить какую-либо исключительную самостоятельность трактовки. Горе мальчика при смерти матери, чувства любви к матери, сознание одиночества, самолюбивые грезы детства при расставании с родным домом или состояния дремоты перед сном, — казалось бы, все это так знакомо нам и так «одинаково» должно бы переживаться у всех этих бесчисленных современных и будущих Копперфильдов и Иртеньевых, что не следовало бы и соблазняться подобными сопоставлениями (иначе, как описали Диккенс и Л. Толстой и быть не могло: где же тут аналогия?). И однако: не только колорит (нечто почти неуловимое), которым овеяны все выше перечисленные эпизоды детства и изгибы детской психологии — несомненно одного и того же порядка (по своему внешнему выражению в том и в другом произведении), но и черты поведения, даже некоторая группировка персонажей и подбор самих фактов, из которых слагаются целые главы и «Давида Копперфильда» и «Детства», — во многом свидетельствуют о том, что Л. Толстой, полусознательно, может быть, для себя, «пил» из «Давида Копперфильда» (чтением которого он так увлекался), как из своего источника.

Конечно, Л. Толстой был более чем далек от копиизма. Его психологический анализ, вытекавший из его личных дарований и обусловленный, как мы теперь знаем, многими семейными и вообще житейскими фактами, послужившими для него сырым литературным материалом39), та разница в мышлении и глубина в «философствовании», какая отличает Николеньку от Деви, — слишком очевидны и определенны, чтобы заподозрить какую-либо грубую зависимость его от английского романиста.

«Давида» не был в то время единственной литературной симпатией нашего писателя. Л. Толстой, не оторвавшийся, конечно, от только что ушедших 20—30-х годов, находился под непосредственным обаянием и других писателей, популярных в среде русского читающего общества того времени, как например, Стерн, Стендаль, Ж. Ж. Руссо, Гольдсмит, Бернарден-де-Сен-Пьер и проч.

Традиции семейного романа на сантиментальный лад были еще очень живучи в то время, когда Л. Толстой переживал свое литературное «детство», и, отмечая следы «влияния» Диккенса на «Детство» Л. Толстого, нельзя, конечно, не упомянуть и о том, что в период 51—52 г., т. е. в начале созидания своей неосуществленной тетралогии, Л. Толстой зачитывался всеми образцами такой реалистически-сантиментальной литературы. Он тщательно работает над сочинениями Руссо и пишет свои «Философические замечания на речи Руссо», он читает и переводит Стерна («Сантиментальное путешествие по Франции и Италии») и др. 40).

И кроме отражений чтения Диккенса, в «Детстве, Отрочестве и Юности», конечно, можно заметить веяние только что указанных авторов. А самая манера писания и наблюдения над жизнью и героями — «из окна» — традиционно усваивается Л. Толстым, во-первых, от Стерна и, во-вторых, от Тепфера. Последний автор, вместе с Диккенсом, отразился в «Детстве» также своими творческими настроениями и мотивами.

«Библиотека моего дяди» Р. Тепфера, напечатанная в «Отечественных Записках» за 1848 года (том XI) в анонимном переводе, воспроизводит (от имени 1-го лица, т. е., как и в «Детстве» Л. Толстого, от имени главного героя) жизнь мальчика в его школьный период. Герой этой повести — нежный и мягкий по натуре — счастлив своими детскими грезами, упоенно глядит на природу и окружающую жизнь и уже полон размышлений и мечтаний о настоящем и будущем. «Смеющиеся годы молодости», проводимые им в «безмятежном спокойствии», сделали его склонным к самоанализу, и он тщательно выискивает в себе и «тщеславие», и влюбленность, и взвинченную самолюбивость, развивающиеся на фоне общей впечатлительности и чувствительности.

Это все те черты, которые впоследствии рельефно были зарисованы и в «Детстве» Л. Толстого.

«чудак» учитель г. Ратен. «Нельзя было не уважать его и в то же время нельзя было не смеяться над ним: честный, добрый человек и страшный педант, почтенный, серьезный и забавный вместе, он возбуждал во мне одинаково чувство уважения и насмешки»41). (Ср. Карла Ивановича в «Детстве»).

Этот учитель за мелкую ложь наказывает своего ученика карцером, чтобы тот «подумал» о своем проступке42), герой переживает самолюбивые муки, сменяющиеся в процессе борьбы с самим собою новыми радостями и т. д. Тепфер вникает во все мелочи жизни своего героя и вместе с ним вспоминает их, подобно Николеньке, со специфическим детским юмором: бородавка г. Ратена, физиономия дворника, запыленные книги дядюшки — все это возбуждает повышенный интерес у нашего юного героя. И обо всем прошедшем он думает с тоскою и сантиментальным сокрушением: «О, таинственные минуты! Минуты усладительного спокойствия, в которые осуществились для меня мои ночные грезы» и т. д.

И в «Библиотеке» и в »Детстве» — налицо родственные друг другу манеры писания, которые могут свидетельствовать о том, что Л. Толстой «приглядывался» и к Тепферу и действительно мог считать его одним из своих вдохновителей в первую пору своей творческой работы.

Все, что сказал сам Л. Толстой по поводу своих увлечений Диккенсом и другими западными авторами — должно почитаться нами, как непреложный факт в истории его литературной деятельности. Это не какой-нибудь «отвод» глаз критики, на который не был способен автор «Детства», избегавший самого малейшего уклонения от правды. И наши сравнения страниц Л. Толстого43) дают несомненно определенный материал, по которому можно судить о степени литературной связи автора «Детства» с вышеназванными писателями44). Первые литературные opus‘ы Л. Толстого написаны под «действием» именно этих авторов, и среди них имя Диккенса должно стоять на одном из главных мест.

1) Д. П. Маковицкий. «Яснополянские записки», вып. 2, стр. 34.

2) Ср. П. Бирюков. Биография Л. Толстого, т. I, стр. 141, изд. „Посредника“.

3) С. Я. Елпатьевский. «Литературные воспоминания», стр. 30.

4) Лучшей обрабатывательницей Диккенса для народного чтения была (заметим кстати) племянница Л. Толстого В. С. Толстая (дочь брата Л. Н. — Сергея Н-ча).

«Автобиографии»: «Самое большое впечатление произвело на меня в моей юности «Детство» Толстого и «Давид Копперфильд» Диккенса («Начала», 1921, стр. 142).

5) Д. Маковицкий, «Яснополянские записки», в. 1, стр. 74.

6)

7) Там же, стр. 86.

8) Те же «Записки» в. II, 69 и 73.

9) «Записки», вып. I, стр. 99.

10) «На жизненном пути», т. 2, стр. 29 (Статья «Л. Н. Толстой»).

11) Письма Л. Н. Толстого к жене, стр. 430 и 560.

12) Письма Л. Н. Толстого к В. Г. Черткову и П. Бирюкову о «Посреднике». СПБ. 1914, стр. 19.

13) Там же, стр. 18.

14) —35.

15) Там же, стр. 106.

16) «Что такое искусство?», гл. 16.

17) Хотя вообще Диккенс стал печататься в России значительно ранее. «Оливер Твист», напр., был издан отдельной книгой еще в 1841 г. (См. Э. Радлов. «Диккенс в русской критике». «Начала», 1922, № 2. Стр. 124).

18) «Записки», в переводе Ир. Введенского.

19)

20) Сочинения А. Дружинина. т. VI, стр. 64.

21) Сочинения А. Дружинина, т. VI. стр. 478 и 479.

22) «Роман на западе». Стр. 517—518.

23) А. Н. Плещеев. «Жизнь Диккенса», стр. 209.

24) «Мемуары» автобиографического характера, писавшиеся Диккенсом перед началом «Давида Копперфильда», сообщены в «Жизни Диккенса» А. Плещеева, стр. 12 и след.

25) Несмотря на глубокие попытки С. Венгерова, Д. Овсянико-Куликовского, П. Сакулина и др. установить и формулировать значение этого понятия.

26) «Введении» к «Воспоминаниям детства» он даже определенно указал на Стерна («Sentimental Journey») и Тепфера («Bibliotèque de mon oncle»), как на авторов, сильно подействовавших на него, так как он был тогда «не самостоятелен в формах выражения».

27) Наблюдения над стилем Л. Толстого, начавшиеся со времени П. Анненкова, а после К. Леонтьева, в последние годы дополнены удачными попытками Б. Эйхенбаума (в его работе „Молодой Толстой“, СПБ. 1922).

28) «Давид Копперфильд» в пер. Ир. Введенского, начало II главы.

29)

30) «Детство», гл. XV.

31) Ср. конец гл. II «Давида Копперфильда» и гл. XIV «Детства».

32) «Детство», гл. XXIII и XXIV.

33) «Давид Копперфильд», середина гл. III.

34) «Давид Копперфильд», конец гл. IV.

35) «Давид Копперфильд», гл. IX.

36) «Детство», гл. XXVI.

37) «Давид Копперфильд», конец IX гл.

38) «Детство», гл. XXVIII.

39) «Детства» послужили многие родные и близкие знакомые автора, с которых он взял некоторые черты характера своих героев. Приведем выдержку из письма к нам С. А. Толстой, выясняющую этот вопрос: «Все типы, описанные в Детстве, взяты из двух семей граф. Толстых и Александра Михайловича Исленьева, моего родного деда по матери. Его и описал Лев Николаевич под заглавием «Папа» и «Что за человек был мой отец». Матери Лев Николаевич не помнил, ему не было 2-х лет, когда она умерла. Из семьи моего деда Исленьева, кроме его самого, описана еще гувернантка дочерей деда, в том числе и моей матери — шведка по мужу, мадам Копервейн. Она и воспитала мою мать и ее сестер. Прозвище ее было «Мими». При ней жила и ее дочь «Юзенька» (Жозефина), в «Детстве» она названа «Катенькой». Еще описаны в «Юности» вторая жена деда «La belle Flamande»; первая незаконная жена деда умерла молодая. Она была дочь графа Завадовского, фаворита Екатерины II, замужем за кн. Козловским, которого она покинула, полюбив моего деда А. М. Исленьева. Учитель Карл Иванович, француз Saint-Jérome были при мальчиках Толстых, но Карл Иванович был Федор Иванович, а Saint-Jérome был Saint-Thomas, Наталья Савишна была у Толстых. «Володя» был брат Сергей, другие братья не описаны. «Любочка» — это описана сестра Льва Н-ча — Машенька. «Бабушка» это мать отца Льва Н-ча. «Князь Иван» — это кн. Горчаков, родственник бабушки, рожденной кн. Горчаковой. «Княгиня Корнакова» — с бесчисленными княжнами — это тоже родственница, княгиня Горчакова. «Сонечка» — это Сонечка Колошина, жившая впоследствии в Троице-Сергиевской лавре, никогда не вышедшая замуж. Она была первой любовью еще мальчика Льва Николаевича. Все лица в «Детстве, Отрочестве и Юности» взяты с натуры, но я не ясно помню, с кого они списывались. Приятели Льва Ник. в молодости были Д. А. Дьяков, Зыбин и другие. Все больше из русских помещиков и дворян. Думаю, что «Ивины» были Мусины-Пушкины» (Письмо от 5—18 марта 1918 г.).

40) «Западное влияние в новой русской литературе», М. 1910, стр. 250), что «единственное новое, светлое явление среди наиболее тяжелой поры реакции, — художественный почин Л. Толстого, — стояло совершенно вне связи с современным движением, свободно было от влияния какой бы то ни было школы, не испытало никакого отражения социально чуткой проповеди Белинского, осталось чуждым и действию науки, шло независимым путем одинокого самородка, полным исканий, тревог, ошибок, откровений. Но и на нем сказалось определенное влияние западной мысли, именно мысли, а не творчества, потому что сборное, случайное, бессистемное чтение его юношеских лет, о котором говорят его записки, сберегшие и оценку вынесенных впечатлений, сливает в одно целое и Гоголя, и Стерна, и Диккенса, и женевца Рудольфа Тепфера» ....

41) «Отечественные Записки», 1848 г., т. XI, отд. VIII, стр. 6.

42)

43) Со страницами Ч. Диккенса, Стерна, Тепфера...

44) „Детства“ Л. Толстой, просматривая черновики своего романа (к сожалению почти не сохранившегося) „От‘езжее поле“ (1856—1857), сближал его с „Записками Пиквикского клуба“ Диккенса („Вестн. лит.“, 1920, № 11. Ст. В. Срензевского „Наследство Толстого“, стр. 3).

Раздел сайта: