Квитко Д. Ю.: Философия Толстого
Глава четвертая. Вопросы культуры

Вступление
Глава: 1 2 3 4 5 6 7

Глава четвертая

ВОПРОСЫ КУЛЬТУРЫ

1. КУЛЬТУРА И ПРОГРЕСС

нанесенные им обиды, за желание их поработить. Олицетворением этой страшной силы для него служила машина. Эту мысль, как бы мимоходом, он так выражает: «Машина есть страшная машина. Если бы явно понимали ее опасность, мы никогда не допустили бы ее образования»1.

Он опасался, что материальный прогресс, плотью которого является машина, а душой — науки, затмит моральный прогресс (христианство), а христианство и цивилизация были для него, как и для богобоязненных странников, часто посещавших родительский дом, смертельными врагами, которые не могут ужиться вместе, и почти с начала своей литературной деятельности он ополчился против цивилизации и до смерти своей остался ее самым лютым врагом.

С самого раннего детства, когда после смерти матери он остался под опекой своих благочестивых тетушек, странники, посещавшие их дом, произвели на него неизгладимое впечатление. Жизнь странника, «живущего для бога», без имущества, семьи и имени, пленила фантазию впечатлительного ребенка и держала ее до заката дней великого художника. Об этих ранних влияниях он сам рассказывает следующее:

«Я сказал, что тетенька Татьяна Александровна имела самое большое влияние на мою жизнь. Влияние это было, во-первых, в том, что еще в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью.

«Я видел, чувствовал, как хорошо ей было любить, и понял счастье любви. Это — первое; второе — то, что она научила меня прелести неторопливой, одинокой жизни... Главное свойство ее жизни, которое невольно заражало меня, была ее удивительная, всеобщая доброта ко всем без исключения. Я стараюсь вспомнить и не могу ни одного случая, когда бы она рассердилась, сказала резкое слово осудила бы, и не могу вспомнить ни одного случая за 30 лет жизни...»

детей. «Тетушка эта была истинно религиозная женщина. Любимые ее занятия были чтения жития святых, беседы с странниками, юродивыми, монахами и монашенками, из которых некоторые жили всегда в нашем доме, а некоторые только посещали тетушку... Тетушка Александра Ильинишна не только была внешне религиозна, соблюдала посты, много молилась, общалась с людьми святой жизни, каков был в ее время старец Леонид в Оптиной пустыни, но сама жила истинно христианской жизнью, стараясь не только избегать всякой роскоши и услуги, но стараясь сколько возможно служить другим. Денег у нее никогда не было, потому что она раздавала просящим все, что у нее было»2.

Все дорогое и светлое у него было связано с деревней. К городу его ненависть росла с годами, так что город стал для него олицетворением всех бедствий. Разгульную жизнь, которую он вел там, карточная игра, коей он порою предавался, угнетали его тем больше, чем глубже он в них погружался. Чувствуя, что одним раскаянием ему не изгнать городского беса, он оставил столицу и отправился на Кавказ на военную службу. Примитивная жизнь независимых казаков, «неиспорченная» еще культурой, пленила его своей простотой и красотой.

Русско-турецкая война сначала захватила его страстную, увлекающуюся натуру, но оставил он службу убежденным врагом войны. Вернувшись в Петербург уже известным писателем, он снова предался шумной жизни и снова в ней разочаровался, как разочаровался он в круге писателей.

Деревня стала его манить своей неиспорченностью, ибо там меньше соблазнов, а соблазнов у него были причины опасаться. Город ему казался причиной борьбы, жадности, братоубийства и разврата, и он никак не мог понять, почему город привлекает нравственных, мыслящих людей. Вместе с ненавистью к урбанизму в него вселилась нелюбовь к культуре и к ее представителям.

По его мнению, материальный прогресс является результатом деятельности небольшой кучки людей, поставивших себе целью порабощение трудящихся. О материальном прогрессе знают только в некоторых местах Европы, близорукие ученые, однако, усматривают его во всем мире. И так выгоден кажется он господствующему классу, что тот готов насаждать прогресс при помощи штыков. С другой стороны, в тех местах, где материальный прогресс действительно существует, он является только проклятием для человечества, ибо «что признать благосостоянием, — улучшение ли путей сообщения, распространение книгопечатания, освещение улиц газом, размножение домов призрения бедных и т. п., или первобытное богатство природы — леса, дичь, рыбу, сильное физическое развитие, чистоту нравов и т. п.? Человечество живет одновременно столь многоразличными сторонами своего бытия, что определить степень его благосостояния в известную эпоху и определить ее человеку — невозможно. Один человек видит только прогресс искусства, другой — прогресс добродетели, третий — прогресс материальных удобств, четвертый — прогресс физической силы, пятый — прогресс социального устройства, шестой — прогресс науки, седьмой — прогресс любви, равенства и свободы, восьмой — прогресс газового освещения и машинного шитья. И человек, который бесстрастно будет относиться ко всем сторонам жизни человечества, всегда найдет, что прогресс одной стороны всегда выкупается регрессом другой стороны человеческой жизни»3.

«1) Народонаселение увеличилось, — увеличилось так, что необходима теория Мальтуса. 2) Войска не было, — теперь оно стало огромно; с флотом то же самое. 3) Число мелких землевладельцев уменьшилось. 4) Города стянули к себе большую часть народонаселения. 5) Земля обнажилась от лесов. 6) Заработная плата стала наполовину больше, цены же на все увеличились, и удобств к жизни стало меньше. 7) Подать на бедных удесятерилась. Газет стало больше, освещение улиц лучше, детей и жен меньше бьют, и английские дамы стали писать без орфографических ошибок»4.

Толстой отказался признать благосостоянием народа улучшение путей сообщения, распространение книгопечатания, более гуманное обращение с женами и детьми, но он признал благосостоянием нетронутые леса, кишащие дичью. Перечисляя успехи прогресса в различных областях, он противопоставляет прогрессу материальных удобств, социального устройства и развития наук прогресс равенства и свободы, не понимая, что с увеличением материальной основы, т. е. производительных сил, духовный прогресс тоже растет и что «газовое освещение» и «машинное шитье» облегчают жизнь людей. Поэтому у него выходит, что прогресс одной стороны жизни всегда покупается ценой регресса другой стороны ее.

Мы уже видели, что свобода означает для Толстого «внутреннюю» свободу, т. е. стремление к самоусовершенствованию, не удивительно поэтому, что прогресс для Толстого означает «внутренний» прогресс.

«Я, — говорит он, — как и все люди, свободные от суеверия прогресса, вижу только, что человечество живет, что воспоминания прошедшего так же увеличиваются, как и исчезают; что труды прошедшего часто служат основой для новых трудов настоящего, часто служат преградой для них; что благосостояние людей то увеличивается в одном месте, в одном слое и в одном смысле, то уменьшается; что как бы мне ни желательно было, я не могу найти никакого общего закона в жизни человечества; и что подвести историю под идею прогресса точно так же легко, как подвести ее под идею регресса или под какую хотите историческую фантазию. Скажу более: я не вижу никакой необходимости отыскивать общие законы в истории, не говоря уже о невозможности этого. Общий вечный закон написан в душе каждого человека. Закон прогресса, или совершенствования, написан в душе каждого человека и только вследствие заблуждения переносится в историю. Оставаясь личным, этот закон плодотворен и доступен каждому; перенесенный в историю, он делается праздною, пустою болтовней, ведущей к оправданию каждой бессмыслицы и фатализма. Прогресс вообще во всем человечестве есть недоказанный и несуществующий для всех восточных народов, и потому сказать, что прогресс есть закон человечества, столь же неосновательно, как сказать, что все люди бывают белокурые, за исключением черноволосых»5.

Казалось бы, что раз «вечный закон написан в душе каждого человека», за него нечего ратовать и нет нужды переносить его не только в историю, но и в чье-либо учение. Помимо того, как может закон быть плодотворным, когда он остается только личным, — Толстой нам не говорит. Не должна нас также удивить боязнь Толстого, что теория прогресса может привести людей «к оправданию каждой бессмыслицы и фатализма». Эти статьи были написаны им в 1862—1863 гг., а «Война и мир» — в 1864—1869 гг., когда на теории фатализма им строилась философия истории и когда он осуждал историков, не верующих в фатализм. Будучи «свободен» от «суеверия прогресса», он однако же не был свободен от суеверия «внутреннего прогресса», якобы находящегося в «душе» каждого человека, ибо в этом он видел необходимость, а что он считал необходимым, то ему казалось реальным. Тут, разумеется, вопрос не в том, считал ли Толстой необходимым отыскивать общие законы или нет, а в том, существуют ли они вообще, и если существуют, то игнорировать их невозможно, приходится просто делать необходимые заключения, вытекающие из них. Но для Толстого-моралиста это было не выгодно. Из этих отрывков видно, что уже в начале 60-х годов молодой автор искал , а не человечества, ибо, чтобы каждый в отдельности усовершенствовался, надо, чтобы каждый сам искал «вечного закона», написанного в его душе, в коллективном же прогрессе Толстой не видел «никакой необходимости».

2. НАУКА ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ И ПРИКЛАДНАЯ

Практически «материальный прогресс» ведет к «улучшению путей сообщения и машинного шитья», а эти изобретения, согласно Толстому, не улучшают положения простого народа. Как же смотрел он на другие изобретения, скажем, телеграф, телефон и т. д.? — И эти изобретения, как и всякие другие, он считал вредными, ибо они помогают богатым укрепить свое положение, и при их помощи они еще успешнее грабят народ. С увеличением изобретений растет имущество капиталистов, а богатство требует охранения его постоянной армией. Это отрывает трудовой элемент от земли, еще больше обременяет крестьян.

новые съедобные злаки? Научили ли они хозяйку печь хлеб? Приручили ли они новых животных, которые оказались бы помощью в хозяйстве? А изобретение книгопечатания, могут возразить, разве не является одним из величайших благ для человечества? — На это он дает следующий ответ: «Для меня очевидно, что распространение журналов и книг, безостановочный и громадный прогресс книгопечатания был выгоден для писателей, редакторов, издателей, корректоров и наборщиков. Огромные суммы народа косвенными путями перешли в руки этих людей. Книгопечатание так выгодно для этих людей, что для увеличения числа читателей придумываются всевозможные средства: стихи, повести, скандалы, обличения, сплетни, полемика, подарки, премии, общества грамотности, распространение книг и школы для увеличения числа грамотных. Ни один труд не окупается так легко, как литературный. Никакие проценты так не велики, как литературные. Число литературных работников увеличивается с каждым днем. Мелочность и ничтожество литературы увеличиваются соразмерно увеличению ее органов. Но ежели число книг и журналов увеличивается, ежели литература так хорошо окупается, то, стало быть, она необходима, скажут мне наивные люди. Стало быть, откупа необходимы, что они хорошо окупались? — отвечу я»6.

Но это не единственный вред, который приносит книгопечатание. В тот момент, когда крестьянин научается пользоваться печатным словом, как только он начинает интересоваться поэзией, он перестает быть тем, чем он есть. Не из книг учились крестьяне своей работе. Следовательно, как другие изобретения, так и книгопечатание вредны для народа, так как они помогают богатым эксплоатировать народ.

Толстой видел только одну сторону этой медали, а на другую он и смотреть не хотел. Правда, и изобретения и печатное слово использовываются богатыми при эксплоатации трудящихся, но ведь изобретения также дают дальнейший толчок развитию производительных сил. Иными словами, помогая развитию капитализма, они этим самым приближают его к собственной погибели, так как у его классового врага (рабочего класса) начинает расти самосознание. Непосредственно же печатное слово помогает расширять и углублять классовую идеологию трудящихся. С увеличением материального прогресса, основы общественной жизни, духовный прогресс тоже увеличивается. Толстой же хочет строить здание без основания, поэтому у него выходит, что материальный прогресс — движение не вперед, а назад.

Когда мы сравниваем эту статью, написанную в 1862 г., с его трудами, написанными после 80-х гг., мы видим, что время принесло очень мало изменений в его отношение к науке. Даже книгопечатание им считалось вредным тогда. Уже в то время он осуждал литературу за то, что она еще глубже якобы роет пропасть между бедным и богатым, за то, что она будто вредна для большинства. Уже в то время единственный критерий науки — в улучшении нравов, как он их понимал; уже и тогда он считал безграмотного в нравственном отношении выше образованного. Его враждебное отношение к культуре, ярко выраженное на старости лет, довольно рельефно выделяется уже в первые годы его литературной деятельности. Уже тогда он не имел уважения к печатному слову, свалив в одну кучу «стихи, повести, скандалы и сплетни».

Что же касается науки, то она им рассматривалась как злой дух культуры, и ее он не любил, как добрый христианин. О этой своей нелюбви к науке он писал много и очень резко. Вот некоторые иллюстрации его оценки науки:

«Человек, признающий небеса твердым оводом, признающий дьявола и чудеса святых, и человек, признающий атомы и спиритизм, нисколько не разнятся по своей восприимчивости, по своей пригодности для познания истины и для нравственной деятельности. Они разнятся по, так сказать, умственному возрасту. Один взрослый человек, — другой ребенок или юноша...

«Занятия наукой суть специальные занятия, наполняющие досуг человека и служащие на пользу другим людям, точно такие же занятия, как изготовление пирожков, делание ламп и чего хотите. А наша несчастная молодежь придает этим занятиям значение нравственной деятельности. Вот в чем беда... Одним не мешает самое высшее знание видеть, в чем истинная деятельность человека, а другие (как вы ни развивайте для них область знаний) уткнутся в атомы и силы, как в Иверскую и мощи, и думают, что в них все и что кроме того, как ставить свечи Иверской и изучать материю, больше делать нечего»7.

Сравнение теории атомов с Иверской довольно характерно для его собственного фанатизма. Казалось бы, что занятия науками, раз они полезны, пусть только в той мере, как изготовление ламп, осуждению не подлежат, и сравнение их с поклонением мощам ни на чем не основано. Еще более характерен его ответ крестьянину, когда тот спросил у Толстого, давать ли образование своему сыну. Это письмо было написано Толстым в 1909 г., т. е. за год до его смерти. Оно как бы подытоживает его отношение к науке.

«Они, — пишет он, — с одинаковым старанием и важностью исследуют вопрос о том, сколько весит солнце и не сойдется ли оно с такой или такой звездой, и какие козявки где живут и как разводятся, и что от них может сделаться... и какой царь с каким воевал и на ком был женат... и почему нужны тюрьмы и виселицы, и как и чем заменить их, и из какого состава какие камни и какие металлы... и как делать электрические двигатели и аэропланы, и подводные лодки, и пр., и пр., и пр. И все это науки с самыми странными вычурными названиями, и всем этим с величайшей важностью передаваемым друг другу последованиям конца нет и не может быть, потому что делу бывает начало и конец, а пустякам не может быть и нет конца... Выдумывают эти люди всякие игры, гулянья, зрелища, театры, борьбы, ристалища, в том числе и то, что они называют наукой.

«Знаю, как эти мои слова покажутся верующим в науку, — а в науку теперь больше верующих, чем в церковь, и веру эту еще никто не решается назвать тем, что она есть в действительности: простым и очень грубым суеверием, — покажутся мои слова таким страшным кощунством, что эти верующие не удостоят мои слова внимания и даже не рассердятся, а только пожалеют о том старческом оглупении, которое явствует из таких суждений...

«Но если и допустить, что мир действительно таков, каким он представляется одному из бесчисленных существ, живущих в мире — человеку, или то, что, не имея возможности познать мир, каков он в действительности, мы довольствуемся изучением того мира, который представляется человеку, то и тогда познание этого мира не может точно так же удовлетворить требованиям разумной любознательности. Не может удовлетворить потому, что все явления этого мира представляются человеку не иначе, как в бесконечном времени и бесконечном пространстве...

«Человек произошел от низших животных, а низшие животные от кого? А сама земля как произошла? А как произошло то, от чего произошла земля? Где мне остановиться, когда я знаю, что во времени конца нет и не может быть ни вперед, ни назад?»8.

То же возражение об относительности наших знаний он выставляет в другом месте: «Если человек думает, что все, что он видит вокруг себя, весь бесконечный мир точно таков, каким он его видит, то он ошибается. Все телесное человек знает только потому, что у него такое, а не иное зрение, слух, осязание. Будь эти чувства другие, — и весь мир был бы другой. Так что мы не знаем и не можем знать, каков тот телесный мир, в котором мы живем. Одно, что мы верно и вполне знаем — это нашу душу»9.

А почему мы так «верно и вполне знаем нашу душу», этого Толстой не нашел нужным подробно разъяснить. Сказать, что все достижения науки состоят в одной каталогизации и наименовании предметов науки, значит вполне сознательно закрыть глаза на ее достижения. Наука для него — суеверие, но если ученые не могут сказать, как произошли низшие животные, то из этого вовсе не следует, что они произошли от бога и что такое заключение не суеверие. Почему проведение границы где-то в бесконечности времени и пространства и наименование ее первопричиной более понятно, чем гипотезы науки?

Но может быть Толстым не была признана теоретическая наука, в которой он не видел прямой пользы для людей, а была признана прикладная наука, скажем, медицина? — И к медицине он относится отрицательно, так как медицине якобы приходится, перешагнув через сотни людей, помогать только единицам и то таким, которые не вполне выздоравливают, становясь лишь бременем для себя и для общества. В лучшем случае, медицина может только залечить болезнь, но не предупредить ее. Народу не указывают, как избежать болезни, он не окружен необходимыми условиями, которые делали бы помощь врача излишней, но стараются лечить людей, когда уже поздно.

«В еще худшем положении, — говорит он, — находится врач. Его воображаемая наука вся так поставлена, что он умеет лечить только тех людей, которые ничего не делают и могут пользоваться трудами других. Ему нужно бесчисленное количество дорогих приспособлений, инструментов, лекарств, гигиенических приспособлений квартиры, пищи, нужника, чтобы ему научно действовать; ему, кроме своего жалованья, нужны такие расходы, что для того, чтобы вылечить одного больного, ему нужно заморить голодом сотню тех, которые понесут эти расходы. Он учился у знаменитостей в столицах, которые держат пациентов только таких, которых можно лечить в клиниках, или которые, лечась, могут купить необходимые для лекарства машины и даже переехать сейчас с севера на юг и на такие или другие воды»10.

Это типичный пример того, как Толстой умалял значение всего, что ему не нравится и как он не останавливается даже перед преувеличением, если оно может подкрепить высказанное им положение. «Чтобы вылечить одного больного, ему нужно заморить голодом сотню тех, которые понесут эти расходы». Если это даже верно по отношению к представителям буржуазии, то в общем этот взгляд далеко не верен, и Толстой не мог не знать этого преувеличения. Но разве его «героиня-правда» не страдала довольно часто, когда ей изменяли во имя «христианской истины»? Примерно, когда Толстой говорит, что медицина не сделала никакого прогресса с начала ее существования.

Почему же Толстой так нападает на медицину и врачей? — Критикует он их потому, что врачи, сами не зная причины болезни, не будучи в состоянии оказывать помощь больным, все же берутся лечить, т. е. они просто напросто шарлатаны. При нынешнем состоянии медицины причины болезни не могут быть уложены в какие-то определенные законы. Человек — не машина, и один человек отличается от другого, поэтому осложнения бывают такие, что врачи не могут знать про них, тем более предвидеть.

Теперь же положение вещей таково, что продолжительность жизни большинства людей, ввиду неподходящих условий, сокращается на половину, и вина врачей, главным образом, в том, что они скрывают истинное положение вещей от общества. Поступают они так ради своей выгоды, ибо чем меньше публика знает про невежество врачей, тем лучше для них, как это было в старину с кастой жрецов. Но несмотря на их обман, вера или суеверие в них все же существует по тем же причинам, по которым существовала вера в чародеев. Наука в наше время занимает совершенно то место, которое занимало жречество несколько сот лет тому назад.

«Те же признанные жрецы — профессора, те же касты жречества в науке — академии, университеты, съезды.

«То же доверие и отсутствие критики в верующих и те же среди верующих разногласия, не смущающие их. Те же слова непонятные, вместо мысли, та же самоуверенная гордость.

— «Что же с ним говорить, он отрицает откровение.

— «Что же с ним говорить, он отрицает науку»11.

А существование каст в науке, как и в обществе, не согласуется с христианством, ибо равенство — основной завет Христа.

Этим Толстой выразил точку зрения крепостников, которые стремились задержать ход прогресса, которые усматривали во всех изобретениях, во всех нововведениях ущерб для «народа». Правда, изобретения, поскольку они, подкапывали фундамент старых устоев деревни, являлись косвенно также врагами крестьянства, но врагами относительными, поскольку материальный прогресс бил по старым устоям. Что касается боязни книгопечатания, то и тут Толстой отразил настроения крепостнического класса. Ведь грамота при наличии старых орудий производства, при тех производственных отношениях, которые существовали между крестьянами и помещиками, действительно гибельно отразилась на крестьянах (с точки зрения крепостничества). Крестьяне, которые начинали пользоваться печатным словом, которые заинтересовывались поэзией, наукой, уже отчасти перестали быть «добрыми», послушными мужичками. Они, быть может, были теми элементами брожения, которые сеяли «смуту». Такие также тянулись в город, пополняя кадры нового класса — промышленного пролетариата (а его у класса, идеологию которого Толстой защищал, причин бояться было немало).

Печатного слова, которое передавало о жизни святых, крепостники, разумеется, не боялись, но таких слов крестьяне с амвона наслышались достаточно и не нуждались в грамоте для этого; но кто мог ручаться, что печатное слово — огонь не зажжет измученные сердца забитых доселе крестьян, в особенности после «раскрепощения» от барщины, когда крестьянство было скручено по рукам и ногам? А наука, изобретения, вроде железных дорог, машин и т. д. служили могучим орудием в руках буржуазии и землевладельцев, при помощи которых старые натуральные формы хозяйства подкапывались. А для натуральных форм хозяйства, для «добрых» «отеческих» отношений хозяев с мужичками машина, действительно, представляла опасность. Если было поздно не допустить ее образования, то Толстому, как идеалисту, мерещилось, что слово сильнее всяких экономических условий и в состоянии уничтожить тот строй, который допустил ее, уничтожить строй и вернуться к тем блаженным временам, когда денег еще не существовало, когда о цивилизации еще не знали.

3. ПРОСВЕЩЕНИЕ И НРАВСТВЕННОСТЬ

свои собственные грехи: основана она на насилии и конечной целью ставит покорность молодого поколения. К этому убеждению он пришел рано, еще в периоде своей педагогической деятельности, т. е. в начале 60-х годов. В своей статье «О народном образовании» он так критикует школу:

«Ребенок идет в школу с убеждением, что единственно известная ему власть отца не одобряет власти правительства, которой он покоряется, поступая в школу. Известия, которые он получает от старших товарищей, бывших уже в этом заведении, не должны прибавить ему охоты к поступлению. Школы представляются ему учреждением для мучения детей, — учреждением, в котором лишают их главного удовольствия и потребности детского возраста — свободного движения, где Gehorsam (послушание) и Ruhe (спокойствие) — главные условия, где даже для того, чтобы пойти на час, ему нужно особое позволение, где каждый проступок наказывается линейкой, тою же палкой, хотя в официальном мире значится уничтожение телесного наказания линейкой, или продолжение для ребенка жесточайшего положения учения. Школа справедливо представляется ребенку учреждением, где его учат тому, чего никто не понимает, где его большею частью заставляют говорить не на своем родном: patois, Mundart, а на чужом языке, где учитель большей частью видит в учениках своих прирожденных врагов, по своей злобе и злобе родителей не хотящих выучить того, что он сам выучил, и где ученики, наоборот, смотрят на учителя как на врага, который только по личной злобе заставляет их учить столь трудные вещи. В таком заведении они обязаны пробыть лет шесть и часов по шести каждый день»12.

Не надо думать, что Толстым имелась в виду одна русская школа. Познакомившись с западно-европейской системой преподавания во время своего пребывания за границей, он пришел к заключению, что школьная система просвещенного Запада была вовсе не такая совершенная, чтобы брать с нее пример. Наоборот, всеобщее обязательное учение, которым Западная Европа так гордится, он считал большим недостатком, вследствие того, что при обязательном обучении приходится прибегать к насилию.

видит в учениках своих врагов, и так как это отношение продолжается из поколения в поколение, то это доказывает, что в самой постановке школы, независимо от того или иного преподавателя, есть что-то такое, что отталкивает учащегося, вместо того, чтобы его привлечь. И учащийся далеко не охотно посещает место, где ему приходится встречаться со своим врагом — учителем.

смех, свободное движение детей — условия, при которых ученики чувствовали бы себя свободными и довольными, совершенно недопустимы. А чтобы добиться полного послушания, у учителя есть только одно средство — дисциплина, но она нужна ему для собственного удобства, а ученикам она не только не приносит пользы, но применение дисциплины скверно влияет на душу ребенка. Учитель совершенно не заинтересован жизнью ребенка, а потому он не старается изучить ее. Наоборот, это школьникам приходится изучать учителя, дабы они могли приспособиться к нему. В правдивости этого положения можно убедиться, присматриваясь к ребенку в школе, когда он находится под зорким оком учителя, и на улице, когда он предоставлен самому себе. В школе он скучен, невнимателен, часто туп и рассеян, а на улице он резв, внимателен и наблюдателен.

Надо ли еще сомневаться в том, что школьная система калечит детей. Помимо того, школа должна развиваться вместе с жизнью, однако везде установлен одинаковый тип школы, как-будто жизнь была бы одинакова везде. Насколько школа не соответствует ее назначению, можно судить по тому, что, по мнению Толстого, средневековая школа лучше отвечала потребностям своего времени, чем современная.

И не только одна низшая ступень школы не отвечает нуждам времени, не только она одна находится в таком плачевном положении. Высшее учебное заведение не больше отвечает запросам времени, чем низшая школа. Оно не подготовляет молодых людей к тому руководящему положению, которое они должны будут занимать в обществе по окончании курса. Потратив много лет на занятия, по окончании учебного заведения кандидат не знает, за что взяться. Все науки, которые им изучались, оказываются ненужными для того поста, который приходится занимать. Бесполезными оказываются и интегральные вычисления, и греческая литература, и римское право. Все эти предметы навязываются школьной администрацией студенту, не позволяя ему выработать ни самостоятельного характера, ни самостоятельных взглядов на жизнь. Его только кормят информацией, которая ему ни на что не пригодна. Молодой человек там не только не приобретает нужных знаний, но теряет свое время, и для него было бы гораздо лучше, если бы он был предоставлен самому себе. Но современная школа имеет целью привить не свободу, а покорность и подготовляет юношу быть послушным орудием в руках привилегированного класса.

История педагогики нас учит, что учащимся приходилось платить за все ошибки новых теорий, ибо недостаток теорий состоит в том, что все старые методы забрасываются. В результате получается крайняя односторонность воспитания. В лучшем случае новые методы могли бы быть пригодными для некоторых учащихся, но не для всех. Педагоги же напяливают на всех один метод, как будто все учащиеся имеют одинаковые способности и интересы. Но как ни плох новый метод, еще хуже дело обстоит с самими педагогами. Преподавание по плечу не каждому, кто берется за него, и зависит оно от личных способностей преподавателя, а не только от метода. За преподавание берется каждый, и потому результаты такие скверные. Толстой рисует воспитание так:

«Воспитание есть стремление одного человека сделать другого таким же, каков он сам. (Стремление бедного отнять богатство у богатого, чувство зависти старого при взгляде на свежую молодость, — чувство зависти, возведенное в принцип и теорию). Я убежден, что воспитатель только потому может с таким жаром заниматься воспитанием ребенка, что в основе этого стремления лежит зависть к чистое ребенка и желание сделать его похожим на себя, то есть больше испорченным... что воспитание, как умышленное формирование людей по известным образцам, — неплодотворно, незаконно и невозможно против насилия воспитания»13.

«Мы убеждены, что образование есть история и потому не имеет конечной цели. Образование в самом общем смысле, обнимающее и воспитание, по нашему убеждению, есть та деятельность человека, которая имеет основанием потребность к равенству и неизменный закон движения вперед образования»14.

Смысл этого неясного выражения «неизменный закон движения вперед образования» — мы узнаем, когда вспомним, что прогресс для Толстого заключается не в развитии науки, не в материальном улучшения быта общества, а в развитии нравственных и религиозных идей. Но если наука пошла по ложному пути; если ученые занимают такое же положение, какое некогда занимали жрецы; если воспитатели желают «испортить» ребенка, завидуя его чистоте, тогда, значит, ни наука, ни школьное воспитание не нужны. Толстой, однако, не говорит этого, наука, как активность разума, так же необходима, как питание для тела, утверждает он, но вместо «ложной» науки нужна «истинная» наука, имеющая своим основанием христианскую нравственность. В «царстве божьем на земле» ученых и воспитателей, как они понимаются теперь, вовсе не будет. Истинные учителя жизни будут слишком заняты, чтобы предаваться такому вредному времепровождению: они будут заняты другим, более полезным делом: учить людей жить здоровой семейной жизнью, уважать друг друга, объяснять им вред войны, т. е. они будут учителями нравственности. «Только тогда наука перестанет быть тем, чем она есть теперь: с одной стороны, — системою софизмов, нужных для поддержания отжившего строя жизни, с другой стороны, — бесформенной кучей всяких, большею частью мало или вовсе ни на что ненужных знаний а будет стройным органическим целым, имеющим определенное понятие всем людям и разумное назначение, а именно: вводить в сознание людей те истины, которые вытекают из религиозного сознания нашего времени»15.

«Наука» эта — не новая затея, она уже давно существует и существовали еще прежде, чем «ложная» наука выступила на сцену. «Законы Солона, Конфуция — наука; учение Моисея, Христа — наука; постройки в Афинах, псалмы Давида, обедни — искусство; но изучение тел в четвертых измерениях и таблиц химических соединений и т. п. никогда не было и не будет наукой. Место настоящей науки занимают в наше время церковные и правительственные обряды, в которые одинаково никто не верит и на которые одинаково никто не смотрит серьезно; то же, что называется у нас наукой, искусством, есть произведение праздного ума и чувства, имеющее целью щекотать такие же праздные умы и чувства, непонятное и ничего не говорящее народу, потому что не имеет в виду его блага»16.

«таблицы химических соединений никогда не были и не будут наукой», а науками являются учения Конфуция и Моисея, то очевидно, что их можно причислить уже к наукам прошлого, но согласно разделению Толстым всех нравственных учений на три разряда их можно причислить только к категории второго разряда, т. е. они еще являются языческими учениями. Таким образом, «истинной наукой» оказалось бы только христианское учение, но и то даже не первых христиан чье толкование еще являлось полуязыческим (согласно Толстому).

Нравственность и «истинная» наука, значит, преследуют ту же цель, а наука есть только другое обозначение понятия нравственности, тем более, что наука, наподобие химии, «есть произведение праздного ума», «ничто не говорящего народу» и не имеющее «в виду его блага».

«божьего царства на земле». Религиозно-нравственные «науки» должны быть на первом плане, а прикладные науки, доведенные до минимума, — на втором. Но сначала должно быть основано на земле божье царство, а потом можно будет уже подумать о прикладных науках. В «божьем царстве на земле» ученые будут вести совершенно другой образ жизни. Чтобы заслужить народное доверие, им придется также заниматься физическим трудом, т. е. крестьянской работой: удобрять и пахать поле, сеять и т. д., ибо всякий нефизический труд считается крестьянами непродуктивным и привилегированным, и занятие исключительно таким трудом не ведет к объединению вождей и трудящихся.

Наука будущего вытеснит все ложные науки, теоретические и прикладные, и будет она состоять из трех категорий: (I) из науки о душе человека; (II) о боге, и (III) о нравственности. Сначала человек займется проблемой души, своими духовным «Я», затем он займется окружающим его миром, а затем вопросом нравственности, т. е. отношением своего «Я» к бесконечному миру и практическими результатами, отсюда вытекающими. А так как более полезных наук быть не может, то остальные выбросят, как ненужный хлам. В сравнении с этими науками вопрос о «козявках» ничего не стоит. Из этого следует, что жизнь вообще будет вестись иначе, чем она велась до сих пор. Простая деревенская жизнь займет место городской. Только тогда возможны будут свобода и равенство, и так как познание добра и зла лежит в самом человеке, а «истинный христианин» никого не признает над собой, воспитатель и школа, как мы их теперь знаем, в будущем окажутся излишними.

— этом паразите человечества, — а в деревне. Надо только вдуматься в отравленную жизнь, во все те преступления, притеснения, которым городские жители подвергаются, живя в этом нравственно и физически зараженном месте, чтобы понимать, что счастливой жизни никогда не может быть в городе.

В произведении «Так что же нам делать?» Толстой описывает московские трущобы, знаменитый Ляпинский дом, с которым он познакомился, когда он обходил квартиры во время всеобщей переписи. Если он раньше не любил города, его ненависть к нему еще больше возросла после того, как он насмотрелся там горя, нищеты, ненависти, после того, как он встретился с ужасным развратом. После нескольких посещений этого дома он еще больше убедился, что филантропией не только нельзя помочь делу, но что она вносит больше нравственного разложения, чем пользы. Еще с юных лет он не питал особенной любви к городу, после же этого случая город для него стал олицетворением всех пороков и несчастий.

4. ВОПРОСЫ КУЛЬТУРЫ В ХУДОЖЕСТВЕННЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЯХ

свете. Его отрицательное отношение к городу и любовь к деревне отражаются в самых ранних произведениях его, как, например, в «Казаках», в которых описывается много личных переживаний.

и фальшивой напыщенности. Новые впечатления начинают вытеснять старые наболевшие думы. Даже то, что деревня, где он останавливается, неохотно принимает Оленина из-за его светского положения — лишнее подтверждение ненужности той жизни и того круга, который считает себя изысканным. Полукультурные, но свободные казаки чувствуют, что казарменный дух отравляет их вольную атмосферу; что царский кулак угрожает задавить все независимое, свободное, которое они так дорого ценят. Поэтому все городское им так не по душе. Оленин, хотя сильно желает слиться с этой жизнью и забыть всю искусственность и пышность города, которые он оставил за собой, не в силах сразу вырвать укоренившиеся привычки. Его прежняя жизнь, как проклятие, преследует его и стоит между ним и новой жизнью. Он охотно сбросил бы все манеры, все тщеславие, условности, которые еще стесняют его и не дают срастись с этим цельным, здоровым бытом, но все же доброе начало, пробужденное вольным воздухом лесов и полей и простотой нравов, крепнет в нем, побеждая старые привычки, и он даже готов временами отказаться от личного счастья и видит счастье в служении другим. Такие мысли навевает на него природа, еще не исковерканная человеческой жадностью. Мысли Оленина так передаются Толстым:

«Он смотрел вокруг себя: на просвечивающую зелень, на спускающиеся солнце и ясное небо и чувствовала всего себя таким же счастливым, как и прежде. «Отчего я счастлив, и зачем я жил прежде?» — подумал он. «Как я был требователен для себя, так придумывал и ничего не сделал для себя, кроме стыда и горя! А вот как мне ничего не нужно для счастья!» «Счастье вот что», сказал он себе: «счастье в том, чтобы жить для других. И это ясно. В человеке вложена потребность счастья; стало быть, она законна. Удовлетворяя ее эгоистически т. е. отыскивая для себя богатства, славы, удобств жизни, любви, может случиться, что обстоятельства так сложатся, что невозможно будет удовлетворить этим желаниям. Следовательно, эти желания незаконны, а не потребность счастья незаконна. Какие же желания всегда могут быть удовлетворены, несмотря на внешние условия? Какие? Любовь, самоотвержение»17.

Но мысли о счастьи, зарождающиеся на лоне природы, не похожи на мысли о счастьи, зарождающиеся в городской обстановке. Природа будит чувства «любви и самоотвержения» и указывает, что всякие другие желания — «богатства, славы и удобств жизни» — эгоистичны. Казалось бы, что обо всем этом можно было думать и в городе, но — нет: там соблазн сильнее нравственных стремлений, тут же чистота природы помогает и нравственности очиститься от всего порочного, даже о порочных мыслей.

Даже военные столкновения, в которые казаки приходят с горцами, не так противны, не так подавляюще действуют, как военщина с ее дисциплиной, личное мужество более ценится, чем сама жизнь, но оно как-то соединено с простотой. Таким вольным духом рисуется дядя Ерошка, который, несмотря на свои старые поды, все же сохранил молодые порывы. От него веет простором гор и самобытностью первобытных лесов. Забот он не знает, амбиция ему чужда, гордость ему неизвестна, и живет он по своему влечению, то охотясь по целым дням, то предаваясь попойкам. Несмотря на частые, кровопролитные стычки, которые ему приходилось когда-то вести, ему чужды кровожадность и жестокость. Он даже мечтает об общечеловеческой любви. За друга он готов все сделать, — цельный человек цельного мира. Оленин так полюбил этот мир, что он считал бы счастьем совершенно слиться с ним. Свое настроение он так передает в письме:

«Мне пишут из России письма соболезнования; боятся, что я погибну, зарывшись в этой глуши. Говорят про меня: он загрубеет, от всего отстанет, станет пить, и еще, чего доброго, женится на казачке... В самом деле, не погубить бы мне себя, тогда как на мою долю могло бы выпасть великое счастье стать мужем графини Б***, камергером, или дворянским предводителем. Как вы мне все гадки и жалки! Вы не знаете, что такое счастье и что такое жизнь! Надо раз испытать жизнь во всей ее безыскусственной красоте. Надо видеть и понимать, что я каждый день вижу перед собой: вечные неприступные снега гор и величавую женщину в той первобытной красоте, в которой должна была выйти первая женщина из рук своего Творца, и тогда ясно станет, кто себя губит, кто живет в правде или во лжи — вы или я. Коли бы вы знали, как мне мерзки и жалки вы в вашем обольщении! Как только представится мне, вместо моей хаты, моего леса и моей любви, эти гостиные, эти женщины с припомаженными волосами над подсунутыми чужими буклями, эти неестественно шевелящиеся губки, эти спрятанные и изуродованные слабые члены и этот лепет гостиных, обязанный быть разговором и не имеющий никаких прав на это, — мне становится невыносимо гадко.

Представляются мне эти тупые лица, эти богатые невесты с выражением лица, говорящим: «ничего, можно, подходи, хоть я и богатая невеста»; эти усаживания и пересаживанья, это наглое сводничанье пар и эта вечная сплетня, притворство; эти правила — кому руку, кому кивок, кому разговор, и, наконец, эта вечная скука в крови, переходящая от поколения к поколению (и все сознательно, с убеждением в необходимости). Поймите одно или поверьте одному. Надо видеть и понять, что такое правда и красота, и в тирах разлетится все, что вы говорите и думаете, все ваши желания счастья и за меня и за себя. Счастье — это быть с природой, видить ее, говорить с ней»18.

Свою нелюбовь к культуре Толстой ярко выразил позже в «Анне Карениной» и еще позже в «Воскресении». Как и Толстой, Левин питает недоверие к ученым, например к Кознышеву, знаменитому в своей области, но очень ограниченному человеку, который, собирая материалы в течение многих лет, написал, наконец, книгу, которую никто не читает, и труд многих лет пропадает даром, не принося никому никакой пользы. Левин, хорошо знакомый с современными достижениями науки, давно перестал в нее верить, и хозяйство было гораздо важнее ему, чем все эти никчемные спекуляции ученых. «Левин... вспоминал весь ход своих мыслей, возбужденных чтением. Это была книга Тиндаля о теплоте. Он вспоминал свои осуждения Тиндаля за его самодовольство в ловкости производства опытов и за то, что ему недостает философского взгляда. И вдруг всплывала радостная мысль: «через два года будут у меня в стаде две голландки, сама Пава еще может быть жива, двенадцать молодых Беркутовых дочерей, да подсыпать на разовый конец этих трех — чудо!» Он опять взялся за книгу. «Ну хорошо, электричество и теплота одно и то же: но возможно ли в уравнении для решения вопроса поставить одну величину вместо другой? Нет. Ну, так что же? Связь между всеми силами природы и так чувствуется инстинктом... Особенно приятно, как Павина дочь будет уже краснопегой коровой, и все стадо, в которое подсыпать этих трех!..»19.

Понимая тщетность научных изысканий, которые занимают людей культурных кругов, он направляет все свое внимание на ведение хозяйства. Делает он это не потому, что он слишком узок. Наоборот, улучшение положения крестьянства его сильно занимает, и он очень интересуется произведениями Генри Джорджа, чьи идеи об улучшении крестьянского быта ему сильно нравятся, но все же вопросы о смысле жизни для него важнее. Проблемы смерти, будущей жизни, бога, тревожат его и не дают покоя. Как для самого Толстого, так и для Левина, жизнь теряет ценность, когда религиозное сомнение его мучит. Какое значение имеет политическая борьба в сравнении с этой борьбой? Как могут отвлеченные науки занимать место изучения смысла жизни? Для Левина наука значит практические занятия, и этим он может лучше всего заниматься, когда сам ведет хозяйство, или — вопросы религиозно-нравственные.

«Без знания того, что я такое и зачем я здесь, нельзя жить. А знать я этого не могу, следовательно нельзя жить», — говорил себе Левин.

«В бесконечном времени, в бесконечности материи, в бесконечном пространстве выделяется пузырек, — организм, и пузырек, этот продержится и лопнет, и пузырек этот — я.

«Это была мучительная неправда, но это был единственный, последний результат вековых трудов мысли человеческой в этом направлении.

«Это было то последнее верование, в котором строились все, почти во всех отраслях, изыскания человеческой мысли. Это было царствующее убеждение, и Левин из всех других объяснений, как все-таки более ясное, невольно, сам не зная, когда и как, усвоил именно это.

«Но это не только была неправда, это была жестокая насмешка какой-то злой силы, противной, и такой, которой нельзя было подчиняться.

«Надо было избавиться от этой силы. И избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимость от зла. И было одно средство — смерть.

«И, счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться.

«Но Левин не застрелился и не повесился и продолжал жить»20.

«Павы» увеличится.

Здесь идет речь об искании смысла жизни, которое приводит к тому, что человек — это «пузырек» и что «пузырек — я» может лопнуть. Левин чувствовал, что это неправда, но все-таки эта неправда была «мучительной». Избавиться от нее можно было, надев шнурок на шею (a его он предварительно спрятал) или нашедши бога. — Левин нашел бога и перестал бояться шнурка.

Параллельно с этой драмой, которая завершается обретением бога и спокойной семейной жизнью, происходит другая драма, драма плоти, греховной любви, которая приходит не от бога, а от дьявола. Что в эту драму вовлекается высококультурная порядочная женщина, а не заурядная, этим Толстой как бы хочет сказать, что даже лучшим из них, живущим в городе, в атмосфере, насыщенной соблазнами и греховностью, угрожает опасность пасть жертвами безнравственной жизни. Шаг за шагом автор проводит нас через длинный путь душевных переживаний способной и умной Анны Карениной, живущей в лживой и праздной обстановке. Вот эта праздность и лицемерная мораль общества, в котором она вращается, заставляют ее искать незаконных развлечений, а ревность и карающая совесть доводят ее до самоубийства.

— искание плоти. Первое приводит к жизни, а второе — к уничтожению жизни, хотя, казалось бы, обратное должно было бы иметь место. Но Толстой — идеалист, побужденный христианской идеей показать торжество духа над плотью, должен был произвести эту операцию над логическими событиями романа. Насколько удачно он это сделал — другой вопрос.

***

«Войне и мире» и в «Анне Карениной». В «Анне Карениной» Кити Щербацкая страдает моральным недугом из-за того, что сначала она отказала Левину выйти за него замуж, и в то же время граф Вронский внезапно порывает с ней, влюбившись в Анну Каренину. Переживания отзываются на ее здоровье. Приглашается знаменитый врач. Зная, что в этом кругу при малейших заболеваниях отправляются на курорты, врач советует отправить ее за границу на воды, поступая просто, как ловкий коммерсант. Он сам едва ли знает, что с ней, и не в состоянии предложить ей никакого лечения. Однако на предложение матери, которая частью виновна во всем случившемся, эта знаменитость приходит и осматривает пациентку так, что девушка сгорает со стыда. В особенности противны ей вопросы, которые доктор ей ставит. Кити, как и ее отец, добрый, умный, человек, не доверяет лекарям, чувствуя моральную тошноту от докторских визитов, но мать, пустая женщина, и слушать не хочет об умном совете супруга.

Мать и дочь оставляют Россию и отправляются на фешенебельный курорт, куда вся праздная аристократия едет лечиться от мнимых болезней. Там Кити встречает Вареньку (дочь кухарки, воспитанную богатыми людьми) — настоящую христианскую душу. Кити привязывается к своей новой знакомой, которая примером учит ее христианской любви.

Эти беседы делают для нее больше, чем лекарства и воды.

В «Войне и мире» Наташа тоже переживает моральную болезнь после неудавшегося побега с недостойным человеком. Врачи являются на сцену и лекарствами хотят лечить ее от болезни, явившейся результатом дурного поступка. Поведение врачей, состояние больной и взгляд на медицину Толстым так описываются:

«Доктора ездили к Наташе и отдельно, и консилиумами, говорили много по-французски, и по-немецки, и по-латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову та простая мысль, что им не может быть известна ни одна болезнь, которой одержим живой человек, ибо каждый живой человек имеет свои особенности и всегда имеет особенную и свою, новую, сложную, неизвестную медицине болезнь — не болезнь легких, печени, кожи, сердца, нервов и т. д., записанных в медицине, но болезнь, состоящую из одного из бесчисленных соединений в страданиях этих органов. Эта простая мысль не могла приходить докторам (так же, как не может притти колдуну в голову мысль, что он не может колдовать) потому, что их дело жизни состояло в том, чтобы лечить; потому, что за то они получали деньги и потому, что на это дело они потратили лучшие годы своей жизни»21. А дальше: «Доктор ездил каждый день, щупал пульс, смотрел язык и, не обращал внимания на ее убитое лицо, шутил с нею. Но зато, когда он выходил в другую комнату, графиня постепенно выходила за ним, и он, принимая серьезный вид и покачивая задумчиво головой, говорил, что хотя есть опасность, он надеется на действие этого последнего лекарства и что надо ждать и посмотреть; что болезнь больше нравственна...»

«Признаки болезни Наташи состояли в том, что она мало ела, мало спала, кашляла и никогда не оживлялась. Доктора говорили, что больную нельзя оставлять без медицинской помощи, и поэтому в душном воздухе держали ее в городе...

Несмотря на большое количество проглоченных пилюль, капель и порошков из баночек и коробочек, из которых Madame Schoss, охотница до этих вещиц, собрала большую коллекцию, несмотря на отсутствие привычной деревенской жизни, молодость брала свое...»22.

Из всех этих отрывков видно, что в художественных произведениях Толстой занимался теми же вопросами, что в нехудожественной литературе, и что взгляды его на проблемы культуры он выразил в главных произведениях своих, написанных до «кризиса».

«Руссо был моим учителем с 15 лет. В моей жизни было два великих и благотворных влияния: Руссо и Евангелия. Pycco не стареется. Совсем недавно мне случилось перечесть некоторые из его произведений, и я испытал то мое самое чувство возвышения и удивления, которые я испытал, читая его в первой молодости... Я прочел всего Руссо, все 20 томов, включая «Музыкальный словарь». Я более, чем восхищался им — я боготворил его. В 15 лет я вместо креста носил медальон с его портретом. Многие страницы его так близки мне, что мне кажется, я сам написал их»23.

Но больше, чем Руссо, на него повлияли Шопенгауэр и буддийская философия. Те же страницы Руссо, в которых говорится о благотворном влиянии природы на человека, в которых указываются отрицательные стороны культуры, и те критические мысли, которые совпадают с его собственным учением, были всегда так близки ему (в этом отношении можно сказать, что не Руссо, а Толстой «не старелся», ибо нелюбовь к культуре и к городу крепла в нем с годами), что он чуть не списывал их.

Как Руссо, так и Толстой отрицали пользу науки. Оба утверждали, что культура принесла несчастье человеку. Оба превозносили «свободу», «равенство» и «братство» как высшее благо человечества. Оба осуждали образование, основанное на насилии.

— не продукты скверной природы человека и его стремления к власти (а только некоторых людей), ибо быть господином — значит быть привязанным к своим подвластным, значит быть рабом своих страстей. Человек рождается «свободным и добрым», а заковывается он в цепи окружающими условиями и плохими методами воспитания. Свободен, по мнению Руссо, не тот, кто порабощает других, не тот, кто пользуется чужим трудом, а «только тот исполняет свою волю, кто для исполнения ее не нуждается в чужих руках вдобавок к своим; отсюда следует, что первое из всех благ не власть, а свобода. Истинно свободный человек хочет только то, что может, и делает, что ему угодно. Вот мое основное положение. Стоит только применить его к детскому возрасту, и все правила воспитания будут сами собой вытекать из него»24.

Толстой в этом отношении вполне согласен с ним, говоря, что никто не имеет права заставить ребенка посещать школу, поэтому им осуждается всякая школьная система, основанная на власти учителя над учащимся.

«Сострадание — это естественное чувство, которое, умеряя в каждом индивидууме излишнюю активность себялюбия, способствует взаимоохранению всего рода. Оно заставляет нас, не задумываясь, спешить на помощь всем страждущим, оно заменяет в естественном состоянии законы, нравственность и добродетель, с тем преимуществом, что никто не пытается ослушаться его нежного голоса»25.

Вот почему для первобытного человека, не испорченного цивилизацией, поработить кого-нибудь (т. е. причинить страдание) все равно, что самому себе причинить страдания. Поэтому желание одного человека властвовать над другим — не естественное, а искаженное чувство, и «естественный» человек, как ребенок, еще не испорченный воспитанием, не знает, что значит притеснять другого и не имеет потребности властвовать над другим. Порабощение и эксплоатация, по мнению Руссо, также чужды примитивному человеку, как свобода и равенство ему прирождены, ибо порабощение противоречит чувству сострадания. «Кто в праздности проедает то, чего сам не заработал, тот ворует это последнее, и рантье, которому государство платит за то, что он ничего не делает, в моих глазах почти не отличается от разбойника, живущего на счет прохожих... Труд, значит, есть неизбежная обязанность для человека, живущего в обществе. Всякий праздный гражданин — богатый или бедный, сильный или слабый — есть плут»26.

должен заниматься физическим трудом, и даже продукты своего труда он ее может удерживать в виде собственности, ибо собственность — воровство. Чтобы вести хорошую жизнь, ученый должен заниматься полевой работой и бросить ложную науку, кроме вреда, ничего не дающую человеку. «Развитие науки не содействует очищению нравов. У всех народов, жизнь которых мы знаем, развитие наук содействовало развращению нравов. То, что мы теперь думаем противное, происходит оттого, что мы смешиваем наши пустые и обманчивые знания с истинным высшим знанием. Наука, в ее отвлеченном смысле, наука вообще не может не быть уважаема, но теперяшняя наука, то, что безумцы называют наукой, достойна только насмешки и презрения.

«Мы живем в век философии, наук и разума. Кажется, что все науки соединились, чтобы осветить нам путь в этом лабиринте человеческой жизни. Огромные библиотеки открыты для всех, везде гимназии, школы, университеты дают нам с детства возможность воспользоваться мудростью людей, проявившейся в продолжение тысячелетий. Все, казалось бы, содействует образованию нашего ума и утверждению разума. Что же, стали мы лучше или мудрее от всего этого? Лучше ли мы знаем путь и назначение нашего призвания? Лучше ли мы знаем, в чем наши обязанности, и главное благо жизни? Что приобрели мы от всего этого тщетного знания, кроме вражды, ненависти, неизвестности и сомнения? Всякое религиозное учение и секта доказывают, что она одна нашла истину. Всякий писатель один знает, в чем наше благо. Один доказывает нам, что нет тела, другой — что нет души, третий — что между душой и телом нет связи, четвертый — что человек животное, пятый — что бог только зеркало»27.

Естественное же положение человека, по мнению Руссо, было такое, что он ни в ком не нуждался. Тогда свобода была полная. При следующей ступени он еще мог творить свои законы под каким-нибудь деревом. Но, допуская, что «золотой век» никогда не вернется, Руссо верил, что политическая демократия — самый лучший образ правления. Толстой совсем разошелся с политической программой своего учителя и считал, что экономическое неравенство при демократии не лучше монархии. Либералы и социалисты злоупотребляют властью так же, как и самодержец. Всякая власть — зло, а он не признавал другого авторитета в борьбе со злом, кроме совести. «О, совесть! — восклицает Руссо, — божественный инстинкт, бессмертный и небесный голос, верный путеводитель существа темного и ограниченного, разумного и свободного, непогрешимый ценитель добра и зла, уподобляющий человека богу! Это ты создаешь превосходство его природы и придаешь нравственный смысл его действиям; без тебя я не чувствую в себе ничего такого, что поднимало бы меня над уровнем зверей, кроме печальной привилегии блуждать от ошибок к ошибкам при помощи мышления, лишенного руководства, и разума, лишенного основ»28.

«Люди созданы не для того, чтобы скучиваться в муравейники, но чтобы жить рассеянными по земле, которую они должны обрабатывать. Чем больше они скучиваются, тем более портятся. Телесные немощи, равно, как и душевные пороки, являются неизбежным последствием этого слишком многочисленного скопления... Города — пучина для человеческого рода. В несколько поколений расы погибают или вырождаются»29.

«Воскресенье» описанием муравейника-города, дабы показать, что город — подходящее место для тех пороков, которые завершаются драмой Катюши Масловой. Его описание городской жизни напоминает страницу из «Эмиля». «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, — весна была весною даже в городе... Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди — большие, взрослые люди не переставали обманывать и мучить себя и друг друга30.

Но несмотря на то, что Руссо жил настолько раньше Толстого, он выдвинул политическую программу, которая соответствовала своему времени. Он понял, что экономические причины вызвали определенное политическое положение. Толстой же, не имея ясного представления о соотношении экономики и политики, безнадежно путает их, ставя общественную жизнь то в зависимость от провидения, то отрицая материальный прогресс, то отрывая его от нравственного прогресса, чего Руссо не делал. Борясь с собственностью, Толстой то отрицал ее, то закрывал глаза на ее существование, говоря, что для христианина она «не существует». В то время как Руссо интересовала земная жизнь, мысль о смерти заслоняла для Толстого радость жизни. «Божье царство» на земле — далеко не золотой век языческого дикаря Руссо. Религия яснополянского учителя требует большего, чем отрицание культуры и ведение простой жизни: она требует аскетической жизни во имя самоусовершенствования, смотрит на тело, как на нечто греховное, которое должно мучиться в этой юдоли печали, в то время как дух, еще прикрепленный к плоти, стремится к той жизни, к тому блаженству нирваны, где рождение, болезнь и смерть неведомы.

6. КРИТИЧЕСКИЕ И ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Эти две тенденции Толстого, — небесную и земную, «внутреннюю» и «внешнюю», — мы проследили в целом ряде вопросов. Встречаемся мы с ними и при разрешении им вопросов культуры, где, с одной стороны, он признает миссию науки в улучшении материального положения народа, а, с другой стороны, он ее отрицает во имя христианской нравственности. Но если миссия науки состоит в облегчении материального положения людей, т. е. в успешной борьбе с природой, тогда отрицание пользы открытий и изобретений — вопиющее противоречие, ибо отказаться от достижений техники, покинуть путь науки и вернуться к тем временам, когда еще боролись примитивными средствами с природой, было бы самоубийством для человечества. Для успешной же борьбы с природой необходимо всестороннее исследование ее и пользование изобретениями. Против этого Толстым выставляется то положение, что учеными слишком много времени уделялось на бесплодные исследования. Но где ставить границу исследованиям и изобретениям? Ставить ли ее там, где орудие так просто, что все могут им пользоваться? Это пожалуй, было бы в согласии с принципом абсолютного равенства. Но этот путь был давно пройден, и человечество уже слишком далеко зашло за его границы. Возврат был бы не только необходим, но пришлось бы уничтожить все то, что было добыто общими усилиями в течение веков.

имеют какую-нибудь ценность? Если из прикладных наук взять агрикультуру, то она, казалась бы, должна стоять на первом плане, ибо при идеализации Толстым земледельческого труда, рациональная обработка земли необходима. Действительно, при постоянном увеличении населения и при постепенном истощении почвы, старый способ обработки земли привел бы людей к периодическому голоду, если научный способ обрабатывания земли не применялся бы, т. е. машина и искусственное удобрение не выручали бы. Но машина — «ужасное» изобретение, и изучение химических наук «праздное времяпровождение». Без машины человеку приходилось тратить все время на добывание средств к жизни, т. е. тратить время на «материальную» часть жизни, и мало времени осталось бы для «духовной» части ее, для искания «смысла жизни», ибо человеку приходилось бы работать на истощенной почве с усиленной энергией.

Если техника не будет помогать увеличению продуктивности, тогда теория Мальтуса оправдывается, хотя она «безнравственная», иначе при увеличении населения, при устарелых методах обработки это повело бы людей к еще большим войнам и еще дальше отодвинуло бы «божье царство на земле», так как людям нехватало бы продуктов для удовлетворения своих насущных потребностей (а в чудеса Толстой не верил). Разве ученые пришли бы на выручку со своей «ужасной машиной».

Толстой, конечно, знал все невыгоды отсталых методов, однако он идеализировал примитивную жизнь, невзирая на все последствия, могущие произойти при ее осуществлении, ибо она больше всего согласовывалась с другой частью его учения — «божеской». Эти две тенденции можно объяснить лишь тем, что Толстой хотя и сознавал «материальную» выгоду прогресса науки, однако боялся, что при «изучении четвертого измерения» абсолютное равенство будет невозможно, ибо «ученые касты» будут тогда неизбежны, а полное равенство возможно только тогда, когда нет изобретателей, нет ученых и нет воспитательных учреждений. В этом отношении природа действительно противополагается культуре, и чем ближе к природе, тем дальше от культуры, тем образование и воспитание вреднее.

Его критика воспитания и образования, исходящая из предположения о зависти воспитателя к чистоте ребенка и о желании испортить его, ничем не оправдывается. Некоторые воспитатели могут иметь превратное понятие о воспитании, но из этих ложных взглядов вовсе не следует, что мотивы воспитания диктуются им завистью к чистоте ребенка.

но и интересами будущего человека нельзя пренебрегать, а кто о них будет заботиться, если не школа, — сам ребенок? Но его ведь будущность совершенно не беспокоит, он о ней вовсе не способен думать, или имеет самые фантастические и изменчивые представления о ней. Как же предоставить ему судьбу его в его собственные руки? — Но если это невозможно, то отсюда явствует, что воспитание без известного насилия невозможно. Нужно стараться избежать его, надо приложить усилия, чтобы воспитание велось как можно безболезненнее, но предоставить ребенку полную свободу действий, без вмешательства взрослых, значит не ценить этой самой будущности, не ценить будущего человека в ребенке.

«истинные» науки о «человеческой душе, боге и бессмертии». Но сомнительно, чтобы при таком плане какое-нибудь место осталось для прикладных наук. Прикладные науки требуют, как основание, изучения «козявок», т. е. бактериологии, а изучение предмета требует всего времени ученого, следовательно, не имея времени заниматься физическим трудом, его положение иное, чем положение человека, занимающегося физическим трудом, и интересы другие, но это далеко еще до кастового положения.

Что люди занимаются различными профессиями, вовсе не значит, что социальное равенство невозможно. Да и о каком равенстве речь идет? Если под равенством подразумевается политическое и экономическое, равенство, уничтожение классов, то коммунисты добиваются этого активно. Они-то и выставляют в своей платформе полное уничтожение привилегий, абсолютное социальное равенство, но этого не достигнуть одним (воззванием; тут организация нужна, организация всех трудящихся, и насильственное свержение власти буржуазии. Но коммунисты не собираются, как анархо-христиане, уничтожить культуру, наоборот, освободив общественные силы от борьбы с господствующим классом, уничтожив классы, они поднимают экономическое положение страны до такой высокой степени, которой человечество еще не знало, открывая этим неограниченные возможности для духовного прогресса.

Но предположим, что удалось бы задержать рост производительных сил, удалось бы задержать рост культуры. Это только укрепило бы почву под господствующим классом, ибо при отсталых формах производства продуктов недостаточно, поэтому одни стараются захватить как можно больше, и на этой почве в будущем, как и в прошлом, диференциация классов была бы неизбежна. Стремиться же к тому времени, когда люди были еще так беспомощны в борьбе с природой, что они всецело зависели от ее капризов, когда о борьбе с ней и думать не в состоянии были, — мечтать о равенстве первобытного коммунизма, — безумство. Если бы такое положение было достигнуто и человечество осталось жить, то ему надо было бы снова проделать всю длительную, болезненную борьбу.

за новый шаг вперед, который может их вывели из примитивного состояния и бросить одну группу людей против другой, как это уже было в первобытном состоянии человечества, это коммунизм толстовский. Его «духовный прогресс», если бы он мог осуществиться, был бы величайшей реакцией, большим несчастием; «материальный» прогресс же открывает новые горизонты для духовного развития человека, делает его из раба природы владыкой над ней, при уничтожении рабов и господ внутри человеческого общества. Толстой несомненно знал, что борьба с природой вызвала культуру к жизни. Но так как он был против борьбы с природой, как мы можем заключить из его отношения к медицине, к науке из тех строк, которыми он начинает «Воскресение» (где он оплакивает «изуродование» земли и обращение ее в города при изгнании из лесов «всех животных и птиц» и т. д.), то будущие бедствия его очевидно не беспокоили или он их не мог предвидеть. Что он считал тогда «растения, птиц, насекомых и детей» более счастливыми, чем людей, — не простая описка: разве истинное счастье не заключается у него в существовании без сознания? И так как развитие культуры означало оставление далеко позади состояния насекомых и растений, поэтому он культуру и природу считал врагами, и в этой борьбе он стал на сторону природы, ибо отказ от активной борьбы с нею ведет к смерти человечества и все, что усиливает желание этой земной жизни — греховно.

Итак, какие бы ни были мотивы толстовской борьбы с культурой, в каких привлекательных красках он ни рисовал бы примитивную жизнь на лоне природы, все это — убегание от земной жизни, капитуляция перед природной стихией. В этой идеализации примитивной жизни он отразил классовое настроение, которое явилось следствием идеализации того времени, когда старая феодальная деревня еще не разложилась, когда «машина» и «таблицы химических соединений» еще не подкосили старых устоев. Ратовал он за тот порядок, когда дети народа, т. е. крестьяне, находились еще в том «блаженном» состоянии, при котором всеобщее обязательное обучение еще не вторгалось в их «свободную» жизнь, когда школа не «калечила» души детей; когда книгопечатание для широкой закрепощенной массы крестьянства как бы не существовало и вопросы о «четвертом измерении» еще не мешали думать о «вечной» жизни без всяких измерений.

«машина» (т. е. новые усовершенствованные орудия производства и вызванные этим новые отношения производительных сил) угрожала, и крестьянства, часть которого принуждена была бросить свои насиженные места и отправиться в город «вариться в фабричном котле». И ненависть его к городу является символом ненависти этих слоев к буржуазному классу и кулаку-помещику: они не могли быть дружелюбны к городу, который пытался вырвать власть у деревни. Развитию капитализма, имеющему главную базу в городе с чудовищем — машиной, с науками, которые, завоевывая природу, стараются вникнуть в ее тайны, противопоставляется эта самая добрая природа, ласковая ко всем, благотворно на всех действующая, и здоровый деревенский труд. И так как буржуазная культура была сравнительно молода и имела все грехи молодости за собою, в то время как «законы Конфуция, Моисея и Христа», покрытые сединой времен, т. е. старые устои, казались «вечными», поэтому Толстой противопоставлял «истинную» науку другой, «ложной» науке, и сказал, что химические таблицы и изучение «козявок» никогда не были и никогда не будут наукой. В этом отношении, как и в других, Толстой является метафизиком, для которого прогресс — фикция и по мнению которого люди живут прошлой жизнью точно так же, как и будущей, для которого прогресс — не закон, а случайное, наносное явление. А против «случайного» явления он старался бороться всеми силами, ибо тогда ему мерещилось, что еще возможно было опасение от грядущего хама — буржуазии — и беспокойного пролетарского элемента, полагающегося на «стачки» вместо бога. Классу его мерещилось восстановить старую русскую деревню, в которой смиренные мужички живут «для души», а крестьяне во всех новшествах, в развитии техники видели угрозу себе и боялись ухудшения своего положения, которое и без того было далеко не завидным. Они мечтали о восстановлении старых общин, которые дробились под ударом молота технического прогресса, мечтали о вольных общинах без кулаков-помещиков, без чиновничьей опеки — вольные селяне вольной деревни.

Толстой впитал в себя эти идеалы: оттуда опрощенство и примитивный коммунизм. Но это было мечтой, в которой он все же сильно сомневался, ибо этим желаниям противопоставлялся бронированный кулак, а крестьянская масса не окристаллизовала еще своего стихийного брожения, еще была бессильна отразить отпор бронированного кулака. Поэтому должно было чувствоваться настроение безнадежности, тщетности борьбы и «безнравственности» ее. При религиозности масс эти настроения могли только вылиться в идеологию пессимизма, в желание навсегда избавиться от всех невзгод. Но если этот мир — не место для осуществления возвышенных идеалов, то религия предлагает другой мир, в котором нет никаких проблем, никакой борьбы, нет победителей и побежденных, мир устойчивый, вечный, где за каждое раскаяние отпускается какой-нибудь грех, где всякое страдание получает смысл. Вот почему Толстой так часто говорит о страданиях; если в мире земном они нежеланны, то в мире вечном всякое страдание обменивается на золотую монету блаженства.

1 «Дневник Льва Николаевича Толстого», 26 июня 1899 г.

2 «Воспоминания детства», т. I, Госизд., 1928 г., стр. 344 — 350.

3 «Прогресс и определение образования», т. IV, стр. 125—126.

4

5 Там же, стр. 124—125.

6 Там же, стр. 130—131.

7 «Спелые колосья», стр. 105—107.

8 «О ложной науке» (ответ крестьянину), прилож. к «Русскому слову», т. XXI, стр. 57—59.

9 «Путь жизни», стр. 49—50.

10 «Так что же нам делать?», т. XIII, стр. 184.

11 «Путь жизни», стр. 284.

12 —19.

13 «Воспитание и образование», т. IV, стр. 87—88.

14 «О народном образовании», т. IV, стр. 31.

15 «Что такое искусство?», т. XVI, стр. 157.

16 «Так что же нам делать?», т. XIII, стр. 200.

17 «Казаки», т. II, стр. 106—107.

18 «Казаки», т. II, стр. 348.

19 «Анна Каренина», т. IX, стр. 100.

20 «Анна Каренина», т. X, стр. 356—357.

21 «Война и мир», т. VII, стр. 69—70.

22 «Война и мир», т. VII, стр. 69—70.

23 Гусев

24 «Эмиль», изд. Тихомирова, Москва, 1911 г., стр. 80.

25 Руссо, Ж. -Ж., О причинах неравенства, изд. «Светоч», СПБ, 1907 г., стр. 59.

26 Руссо, Ж. -Ж. Эмиль, стр. 269—270.

27 «Путь жизни», стр. 289.

28 Руссо

29 Там же, стр. 40.

30 «Воскресение», изд. «Народная мысль», стр. 1.

Вступление
Глава: 1 2 3 4 5 6 7