Квитко Д. Ю.: Философия Толстого
Глава седьмая. Заключение

Вступление
Глава: 1 2 3 4 5 6 7

Глава седьмая

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

1. РЕЗЮМЕ

«абсолют», названный им «Богом», или «Целым», или «Первопричиной», чья сущность — «любовь», дело же «части» — подчиниться «Целому». Юношей он это себе представлял так: «Разум отдельного человека есть часть всего существующего, а часть не может расстроить порядок целого. Целое же может убить часть. Для этого образуй твой разум так, чтобы он был сообразен с целым, с источником всего, а не частью, с обществом людей; тогда твой разум сольется в одно с этим целым, и тогда общество, как часть, не будет иметь влияния на тебя. — Легче написать 10 томов философии, чем приложить какое-нибудь одно начало к практике»1.

Раз это понятие достигнуто посредством интуиции (или «истинного» разума), все прочее вытекает оттуда. Религия становится «наукой» вездесущего принципа «Добра»; этика есть практическая религия; эстетика опирается на этику; естествознание, поскольку оно вообще нужно, сводится к весьма ограниченному кругу наблюдений, и даже тогда оно скорее сводится к гуманитарному знанию с нравственной окраской. Эволюция сводится лишь к моральному прогрессу, а материальный прогресс вовсе отрицается; история должна быть лишь серией биографий моральных вождей; образование должно вести в направлении нравственного идеала. Исходя из своего религиозно-нравственного учения, Толстой критиковал все устои жизни, проникнув во все ее углы и закоулки: в государство, церковь, школьную программу и семью и т. д.

Суровость его этических норм вытекает из его религиозной концепции. Так как любовь есть закон и двигатель жизни, другого критерия не может быть признано в личной жизни человека. Чтобы избежать эгоизма, не должно быть никаких наград (ни на земле, ни на небе), в силу чего некоторые бывают нравственными. Доброта, основанная на любви, не нуждается в наградах, ибо истинная доброта заключается в том, чтобы жертвовать собою, не ожидая награды за это. Наказание, помимо наказания совести, не исправляет человека, следовательно, никто не имеет права ни карать преступника за насилие, ни силой предотвращать преступление. Если человек исполняет свой долг потому, что он ожидает награды или боится наказания на земле или на небе, он в сущности боязлив или расчетлив, и моральным такого человека нельзя назвать: моральный человек никогда не должен иметь в виду свои выгоды. Итак, основа морали — не страдание и наслаждение, не утилитаризм, не общественный долг, не общественное благо, а только самопожертвование во имя бога. Нравственное совершенствование — цель человека и вся задача и смысл жизни его.

На вопрос, почему совесть, любовь и разум оказались недостаточными до сих пор для урегулирования общественных отношений, можно ответить, что эти принципы подлежат моральной эволюции и что моральная эволюция заключается в прогрессе от животной к божеской жизни. Общество может быть исправлено не посредством общих стремлений и завоеваний, а посредством улучшения каждого в отдельности. Коллективные программы не нужны и даже вредны, ибо при коллективной деятельности должна существовать какая-нибудь организация, а организация без власти невозможна и не обходится без стеснения индивидуальной свободы, а жертвовать конкретным человеком ради абстрактного — неморально. А благо человечества, ради которого люди притесняются — химера, раз человечество есть фикция. Помимо того, благо, достигнутое посредством насилия, превращается в зло. Свобода, которая достигается извне, а не изнутри, благосостояние без любви и самопожертвования — ничего не стоят. А благосостояние, счастье человечества, — вовсе не цель людей, их цель состоит в исполнении воли божией, а бог требует от людей только самоусовершенствования и служения друг другу через него. Служение людям без религиозного чувства — остатки язычества и, следовательно, безнравственно. Даже долг к собственному семейству — языческий остаток. Толстой не был, конечно, против служения обществу, но это служение должно быть исполнено в религиозном духе, и это относится к обществу и даже семье. «Не нащупывая, а смело жить этим — значит то, чтобы забыть то, что ты русский, что ты барин, что ты мужик, что ты женат, что ты отец и т. п., а помнить одно: вот перед тобой живой человек; пока ты жив, ты можешь сделать то, что даст тебе и ему благо, и исполнить волю Бога, Того, кто послал тебя в мир, — можно связать себя с ним любовью»2.

Наука является тем динамитом, который взрывает все старые устои, — и вот Толстой ополчается против культуры, против «ложной» науки, против теории прогресса, доказывая их невозможность, их вредность. Хотелось ему верить, что цивилизация, которая охватила «только небольшую часть Европы», есть временное явление.

свободного общества; поэтому он их расценивал как преходящую болезнь, которая сильно растрясла общественный организм, которому грозит опасность, если во-время не избавиться от нее. Свободу человека он ставил выше всего, но понимал ее абстрактно (для детей, как и для взрослых, не считаясь ни с временем, ни с местом), понимал как космическое начало, как субстанцию, которая реальнее всякой материи. Свободу он понимал не только в политическом смысле, ее он понимал абсолютно, как священное право беспрепятственно жить и делать, что всякому вздумается, признавая судьей человеческих поступков только совесть. Врагом этой свободы он не только находил правительство, церковь и классовые привилегии, но и материальный прогресс, культуру. Он советовал оставить город, бросить заодно пыльные книги — тоже душевная зараза — и вернуться на лоно природы. Чтобы сберечь свое моральное (и заодно физическое) здоровье, человек должен заниматься физическим трудом. В толстовской утопии, как в христианском царстве божием, богатым нет места, желающие властвовать там не нужны. Эти «языческие» остатки должны быть оставлены вместе с культом науки в городе — этом шумном месте — на самоуничтожение.

В возврате к «естественной» жизни, ему казалось, лежит ключ к радикальному исцелению от всех общественных недугов. Под словом «естественный» он не понимал неограниченную свободу инстинктивной жизни, ибо страсти он считал нашим врагом. Под словом «естественный» он понимал не знающий техники деревенский быт, свободное пользование землей.

Эти настроения реакционны и утопичны. Вместе с общей религиозной тенденцией они содержат в себе полный отказ от жизни, от всего, чем должна быть заполнена наша деятельность. Если клич «назад к природе» есть возврат к примитивной коммуне, то идеал бродяжничества, отказ от забот о материальной жизни есть акт медленного убиения плоти. Этот акт не единственный; вместе с ним требуется полное воздержание от половых функций; в результате — уничтожение человеческого рода или хотя бы старание не создать новой жизни: отказ от заботы о завтрашнем дне, отказ от имени даже, — и все это ради того вечного, неизменного, безымянного бытия, которое называется богом любви. Индивидуалистические стремления, даже сам факт сознательности, не говоря уже о желаниях, которые возбуждаются естественным образом у человека, — это все то же, что первородный грех, за который мы, правда, не расплачиваемся на том свете (Толстой был против наказания и здесь и по ту сторону земной жизни). Но зато нас карает угрызение совести. Следовательно, исправлять себя и стремиться к нравственному совершенствованию, активно никогда не сопротивляться злу — вот путь, который мы должны выбрать, если мы желаем следовать по божьему пути.

Даже поучать других грешно. Учить (если это слово в толстовском смысле вообще допустимо) можно только примером, молча, самоотверженно, ибо человек только тогда прав, когда внутреннее чувство, совесть ему диктует какой-нибудь поступок, но не разум.

Замечательно, что в вопросе о свободе воли у Толстого также замечается эта двойственность. В общественных делах, в историческом процессе — человек только орудие в руках фатума, в духовных же делах, в делах нравственных человек свободен. Тут давления рока нет. Тут Толстой — чистейший идеалист, ибо духовной жизнью, по его мнению, правит идея, нравственный принцип. Эта двойственность тоже характерна для раздвоенной психологии погибающего класса. Общественный процесс его класса предопределен, спасти его положение никто не может — рок неумолим, но отдельный человек может выйти из этого заколдованного круга, если дело не касается общественной деятельности, — спасти свою душу может всякий. Это еще единственное утешение для члена обреченного класса.

ведет эту бессмысленную игру. Толстой говорит об этих актах провидения в апалогетическом тоне. Но этот тон не следует из предпосылок автора: тут вся эта бессмысленная игра имеет почему-то глубокий смысл. Казалось бы, что цинизм был бы естественным выводом, а у нашего автора какое-то благоговение перед роком, а цинизм переносится на историков.

Итак, философия Толстого зиждется на предпосылках — «живого бога», «свободы», «равенства» и «любви». Иногда эти понятия выступают у него как космические начала, чье существование мы интуитивно познаем, иногда он приходит к ним посредством доказательства. Вытяни из-под его философской постройки этот религиозный фундамент — и все здание распадается. Недаром он свою жизнь считал зависимой от религии и боялся, как он сам признался, быть задавленным при падении этого здания.

Своей религией он думал защищаться, с одной стороны, против разъедающего пессимизма, а с другой стороны, против эпикурейского оптимизма. Но черная тень смерти заслоняла от него свет жизни, и покой, по которому он так тосковал и который он считал одним из высших благ, никогда им не был достигнут, ибо в душе его боролись два начала: его страстный темперамент, его «языческая» плоть, которая сделала возможной красоту его художественных произведений, и религиозный дух, который, как сухой ветер, высушил все жизненные соки, оставив пламенного аскета.

2. ТОЛСТОВСТВО И МАРКСИЗМ

Материализм, как мы видели, был не только чужд Толстому, но был встречен им в штыки, ибо религия была та почва, которой питалось его идеалистическое учение. Эти непримиримые идеологии являются отображениями двух миров: мира нисходящего и восходящего. Толстовство отражает идеологию умирающего класса и растерянного бессильного крестьянства, еще себя не осознавшего. Поэтому в нем борются две «души» — общественная и индивидуалистическая. Общественный момент отражает стихийное стремление крестьянства зажить старой общинной жизнью, вернуть «неподвижное» старое; индивидуальный момент — отголосок пораженчества, которому только остается думать о спасении собственной души. Эти противоречивые настроения находятся даже в одном и том же произведении Толстого. Естественно, что то мировоззрение, которое для достижения своих идеалов опирается на классовую борьбу, которое противится религии, критикует идеализм, должно быть чуждо и враждебно толстовству и, наоборот. Действительно, в статье «К рабочему народу» Толстой так критикует марксизм:

«Казалось бы, что учение, требующее, прежде всего, перехода сельского рабочего от привычных, здоровых и веселых условий разнообразного земледельческого труда к нездоровым, унылым и губительным условиям однообразной, одуряющей работы и от той независимости, которую чувствует сельский рабочий, удовлетворяя своим трудом почти всем своим потребностям, к полной рабской зависимости от своего хозяина — фабричного рабочего, — казалось бы, что учение это не должно бы иметь.... никакого успеха.

«Но проповедь этого модного, называемого социализмом, учения, даже в таких странах, как Россия, где 98% рабочего населения живет земледельческим трудом, охотно принимается теми 2% рабочих, которые отстали или отстают от земледельческого труда. Происходит это оттого, что, покидая земельный труд, рабочий невольно поддается тем соблазнам, которые связаны с городской и фабричной жизнью. Оправдание же этих соблазнов дает ему только социалистическое учение, считающее увеличение потребностей признаком совершенствования человека....

Людям нужна земля, а им говорят, что для приобретения ее им нужно прежде всего бросить ее, и потом уже сложным процессом, предсказанным социалистическими пророками, вновь приобрести ее вместе с другими ненужными им заводами и фабриками...

Социалистическое же учение говорит, что для счастия людей им нужна не такая жизнь среди растений и животных, с возможностью удовлетворения самому земледельческим трудом почти всем своим насущным потребностям, а жизнь в промышленным центрах с зараженным воздухом, но со все увеличивающимися и увеличивающимися потребностями, удовлетворение которых достижимо только через бессмысленный труд на фабриках. И запутавшиеся в соблазнах фабричной жизни рабочие веря этому и все силы употребляют на жалкую борьбу с капиталистами из-за часов работы и грошей прибавки, воображая, что они делают очень важное дело, тогда как единственное важное дело, на которое оторванные от земли рабочие должны бы употребить все свои силы, — в том, чтобы найти средство возвращения к жизни среди природы и к земледельческому труду...

Так что и рабочим, оставившим уже землю и живущим фабричным трудом, нужны не союзы, товарищества, стачки, ребяческие прогулки с флагами 1 мая и т. п., а только одно: изыскание средств освобождения от фабричного рабства и поселения на земле...»3

«требует» перехода сельского рабочего от «веселых» условий земледельческого труда к «губительным условиям» фабричного труда, Толстой неверно усвоил или неверно передал марксистское учение. Марксизм не «требует» перехода сельского рабочего в город, а вскрывает процесс, при котором происходит пролетаризация масс. Марксизм говорит о том, куда исторический процесс ведет, а не о том, где «веселее» жить деревенскому рабочему — в городе или в деревне. Идеализация батраческой жизни, как ее рисует Толстой, далеко не соответствует истинному положению вещей. В отличие от утопистов, которые не понимали соотношения между идеологией и общественными условиями и потому предлагали фантастические планы для улучшения положения трудящихся, марксизм исходит из реальных объективных условий общественного процесса, указывая, куда этот процесс ведет. Развитие общества, как марксизм показывает, совершенно противоположно тому, как Толстой его себе представляет.

В своей книге «Развитие социализма от утопии к науке» Энгельс об этом говорит следующее: «С переходом средств производства в общественную собственность устраняется товарное производство, а вместе с тем господство продуктов над производителями. Анархия общественного производства заменится организацией его по заранее обдуманному плану. Прекратится борьба отдельных личностей за существование. Можно сказать, что таким образом человек окончательно выделится из царства животных и из животных условий существования перейдет в условия действительно человеческие. Жизненные условия, окружающие человечество и до сих пор над ним господствовавшие, попадут под власть и контроль людей, которые впервые станут действительными и сознательными повелителями природы и именно в той мере, в какой они станут господами своих собственных отношений.

«Законы их собственных общественных действий, противостоящие людям до сих пор, как чуждые, господствующие над ними законы природы, будут тогда вполне сознательно применяться ими и, следовательно, подчиняться их господству. Общественный строй, до сих пор являющийся людям, как бы дарованным свыше природой и историей, будет тогда их собственным, свободным делом. Объективные внешние силы, господствовавшие над историей, поступят под контроль человека. И только тогда люди начнут вполне сознательно сами сознавать свою историю, только тогда приводимые ими в движение общественные причины будут иметь в значительной и все нарастающей степени желаемые действия. И это будет скачком человечества из царства необходимости в царство свободы»4.

Здесь Энгельсом рисуется объективная картина осуществления социализма, из которой видно, что, по учению марксизма, только посредством организации возможно достигнуть полнейшей свободы и что социалистическое устройство не зависит от добродетельного совета того или иного «друга» человечества, а основано оно на законах общественного развития. Толстой же, отвергая цивилизацию и прогресс, смотрит на общественный строй, как на строй, «дарованный свыше» (провидением), поэтому он считает его неизбежным. Раз состояние данного общества предопределено фатумом, Толстой уже не может сказать, что «внешние силы, господствовавшие над историей, поступят под контроль человека». Поэтому он предлагает заняться вопросами «абстрактной жизни», в которой человек «свободен». Из этого видно, что взгляд Толстого на историю и взгляды основоположников марксизма ничего общего не имеют между собой, однако, находятся такие марксисты, которые говорят о «революционности» Толстого. Л. И. Аксельрод, примерно, в своей вступительной статье к «Полному собранию художественных произведений Толстого» так пишет о его взгляде на философию истории:

«Признавая абсолютную (разрядка автора. — Д. К.), Толстой отказывается от познания и возможности познания сущности исторического закона. Что именно, какие силы двигают массами, с точки зрения Толстого, человеку знать не надо (дано? — Д. К.). Но одно для Толстого несомненно: что действует исторический закон не через волю так называемых великих исторических личностей, а через волю народных масс.

Это философско-историческое воззрение на значение деятельности народных масс является, без всякого сомнения, »5.

Верил ли Толстой в объективную закономерность исторического процесса, как наука верит в нее? На первый взгляд, действительно, может показаться, что у него была такая вера, в особенности, когда он говорит, что историю надо изучать, как, скажем, астрономию — это материалистический взгляд (вернее, механистический взгляд, ибо астрономия, как физическая наука и история, как общественная наука, принадлежат к различным категориям и поэтому требуют другого метода, другого подхода), но когда Толстой подытоживает свои рассуждения, то становится ясным, кака именно сила двигает народными массами: «Только выражение воли Божества, — говорит он, — не зависящее от времени, может относиться к целому ряду событий, имеющему совершиться через несколько лет или столетий, и только Божество, ничем не вызванное, по одной своей воле, может определить направление движения человечества»6.

Что бог правит миром через установленные законы — многие теологи не отрицают. Аксельрод же называет такой взгляд «глубоко революционной идеей». Говоря о движущей силе исторического процесса, Толстой усматривает ее в провидении или фатуме, противопоставляя эту силу роли вождя. Но одно дело — божество, проявляющее свою волю через народную массу, другое дело — исторический процесс, как его понимает марксизм.

Марксизм учит, что в общественной жизни люди вступают в определенные, от их воли независящие отношения; что исторический процесс определяется не волей вождя, и, конечно, не волей небесного вождя, а определяется он развитием производительных сил. Маркс говорит, что способ производства материальной жизни, экономическая структура обусловливает исторический процесс, что способ производства обусловливает политические, социальные отношения, вообще идеологию, что причину великих исторических событий надо искать в противоречиях, которые накопились в обществе, когда противоположные интересы приходят в столкновения. Толстой, рассуждая о наполеоновских войнах, говорит только о фатализме или провидении. Из всего сказанного видно, что назвать такой эклектический взгляд революционным и материалистическим нет никакого основания.

«совести», а не к его классовому самосознанию, и чтобы сделать свой аргумент более убедительным, рисует положение крестьян и условия их труда «веселыми». Но это он делает только аргумента ради. В пьесе «И свет во тьме светит»7, условия деревенских тружеников изображаются им далеко не «веселыми», но там он аргументирует не с марксистами, а с людьми привилегированного положения, и поэтому он употребляет другие слова.

Энгельс говорит об общественном строе будущего, что он представляет его себе «собственным, свободным делом» человечества, которое больше не знает классов. Но общество, в котором классовая борьба еще существует, такой свободой располагать не может. Что же нужно делать для достижения этих условий свободной жизни? — Тут марксизм предлагает именно те средства, против которых Толстой выступает: союзы, товарищества и стачки, о значении которых Толстой знать не хотел.

«Он по темпераменту, по своему стремлению к самостоятельному мышлению, по своей пламенной страсти к действенности, по своему радикальному взгляду на социальную действительность — революционер. По всей своей индивидуальности Толстой, быть может, больше реформатор, чем художник-созерцатель. Влечение к действенности в нем сильнее, чем влечение к созерцанию. По природе своей Толстой должен был стать практическим вождем угнетенных масс. Но, увы, дворянская традиция держит его за шиворот. Этот психологический конфликт, имеющий своей основой общественно-классовые противоречия, и составляет почву глубокой толстовской драмы»8.

Бывают разного рода революционеры. Такие, которые стремятся к перевороту отжившего строя, берут за основание прогресс. Это — истинные революционеры. Толстой был революционером задним числом, он стремился вернуть прошлое, допотопное. Его теорией был регресс, а не прогресс; за основание он брал старый исторический строй, учение Иисуса и Будды, а в отношении науки, искусства, теории прогресса он был выдержанным «ретроградом» (употребляя слова Облонского по отношению к Левину) и в 1909 г. говорил то же, что в 1862 г.

Неизвестно, должен ли был Толстой стать по «своей природе» практическим вождем угнетенных масс, но мы знаем, что выступает он против союзов, стачек и вообще против организаций всякого рода, что теория «непротивления» является краеугольным камнем его философского здания. Может быть, оттого, что «дворянская традиция» была сильнее в нем, чем прирожденное звание вождя, но мы видели на ряде примеров, что об угнетателях он часто не менее заботится, чем об угнетенных, и то в различные периоды его литературной деятельности, а такое толстовское отношение к союзам и стачкам вполне приемлемо капиталистическим классом и враждебно «рабочему народу».

«Отнять насилием удерживаемую помещиками землю невозможно потому, что сила всегда была и будет на стороне тех, которые уже забрали власть. Дожидаться того, чтобы освобождение земли совершилось по способу, предлагаемому социалистами, т. е. быть готовыми променять условия хорошей жизни на самые дурные, в ожидании журавля в небе, — совершенно бессмысленно.

«Всякий разумный человек видит, что этот способ не только не освобождает, но все более и более делает рабочих рабами хозяев, в будущем же готовит их к рабству по отношению тех распорядителей, которые будут заведывать новым устройством...

«Что же делать рабочим для того, чтобы освободить себя от того угнетения, в котором они находятся?..

«О том, что христианин не может быть солдатом... я писал много раз... Стоит только вам, рабочим, перестать делать это, и владение землею сделается для помещиков не только бесполезным, но и невозможным, и земли их сделаются общею собственностью...

«Я предлагаю не стачку, а то, чтобы рабочие отказались от участия в войсках, производящих насилие над их братьями, и от (работ на землях помещиков, и от найма их не потому, что это для рабочих невыгодно и производит их порабощение, а потому, что участие это есть дурное дело, от которого должен воздерживаться всякий человек, так же, как должен воздерживаться не только от самого убийства, воровства, грабежа и т. п., но и от участия в этих делах...

Может быть, и то, что рабочие, зачисленные в войска, поняв беззаконие земельной собственности, все чаще будут отказываться от насилия над своими братьями, сельскими рабочими, и правительство будет вынуждено прекратить защиту помещичьей земельной собственности, и земля помещиков станет свободной.

А может быть наконец и то, что правительство, поняв неизбежность освобождения земли, найдет нужным предупредить победу рабочих, придав ей вид своего распоряжения, и законом уничтожит земельную собственность...

«Что я сделаю один против всех», — часто говорят люди, когда им предстоит поступок, не одобряемый большинством. Этим людям кажется, что для успешности дела нужно быть всем многим; но — «многим нужно» быть только для дурного дела. Для хорошего же дела достаточно быть одному, потому что Бог всегда с тем, кто делает хорошее дело. А с кем Бог, с тем рано или поздно будут все люди»9.

Марксизм учит, что «жизненные условия, окружающие человечество и до сих пор над ним господствовавшие, попадут под власть и контроль людей, которые впервые станут действительными и сознательными повелителями природы», а по Толстому выходит, что «этот способ все более и более делает рабочих рабами хозяев, в будущем же готовит их к рабству по отношению тех распорядителей, которые будут заведывать новым устройством», и советует им... не быть солдатами и не работать на помещичьей земле. Но так как одного отказа от военной службы недостаточно, он предлагает рабочим отказаться и от участия в забастовке, которая есть — «дурное дело», и выступает против организации вообще, мотивируя это тем, что «многим нужно быть только для дурного дела».

И капиталисты и духовенство могли бы обеими руками подписаться под таким суждением и заручились бы, как Толстой, божьей помощью. Но предположим, что нашелся бы такой толстовец, который решил, что бог на его стороне и отказался бы работать на помещичьей земле. Чтобы быть последовательным, он не мог бы убеждать других следовать его примеру, в особенности столковываться с другими на этот счет, или ему нужно было бы быть крайне осторожным, чтобы их действия не сплетались, дабы это не носило характера организации или стачки; в противном случае это было бы уже «дурным» делом. В этом конфликте бог был бы вначале совершенно нейтральным, так как приходит он на помощь «одному», а не «многим» и то, только тогда, когда этот «один» решил сделать «хорошее дело». Для осуществления толстовского идеала приходилось бы ждать, пока каждый в одиночку поумнел бы, так чтобы и правительство и помещики принуждены были уступить «требованиям» (назвать это «требованием» едва ли можно, ибо «требование» должно иметь кой-какую силу за собою: это просто «желание») всех этих «христиан». Этот «христианин» пока либо с голоду умер бы, либо просил бы Христа ради, если бог не смилуется над ним и не будет его кормить, как «птиц в поле, которые не сеют и не жнут».

«Святым семейством», как бы в предвидении толстовских рассуждений: «Английские и французские рабочие, — говорится там, — образовали ассоциации, в которых предметом взаимного поучения рабочих служат не только их непосредственные потребности, как рабочих, но и их потребности как людей. Образованием этих ассоциаций рабочие обнаружили весьма основательное и обширное сознание той «колоссальной» и «беспредельной» силы, которая возникает от их сотрудничества. Но эти «массовые» коммунистические рабочие, занятые в мастерских Манчестера и Лиона, не думают, чтобы можно было «чистым мышлением» избавиться от хозяев и собственного практического унижения. Они очень болезненно ощущают разницу между бытием и мышлением, между сознанием и жизнью. Они знают, что собственность, капитал, деньги, наемный труд и тому подобное представляют собой далеко не призраки воображения, а весьма практические, весьма конкретные продукты самоотчуждения рабочих, и что поэтому все эти результаты должны быть упразднены тоже практическим и конкретным образом, для того, чтобы человек мог стать человеком не только в мышлении, в сознании, но также в массовом существовании, в жизни»10.

Говоря о рабочих, занятых в мастерских Манчестера и Лиона, Маркс указывает, почему они не думают освободиться от хозяев «чистым мышлением» — средство, предлагаемое Толстым. Причина кроется в том, что они ощущают разницу между «бытием и мышлением», что они «болезненно» чувствуют, что капитал и наемный труд не «призраки воображения». Для Толстого эти вопросы зачастую являлись продуктом «мышления», и потому он советовал избавиться от них мышлением. Из этого явствует, что идеалистическая философия, поскольку она должна помочь разрешению практических вопросов, оказывает парализующее влияние на тех угнетенных, кто ее принимает всерьез.

Если мышление отождествляется с бытием, жизнь — с сознанием, то материальные вопросы должны казаться «призраками воображения», и поэтому, чем «чище» становится сознание, тем туманнее, тем недействительнее жизнь. Разницу между материалистической и идеалистической философией оказывается можно ощущать довольно «болезненно», если из теоретической области ее перенести в практическую, тогда философия далеко не носит абстрактного характера. Пассивной идеалистическая философия оказывается только тогда, когда «рабочему народу» советуют ее принять. В руках же капиталистического «народа» такая философия является не пассивной, а воинствующей. Для революционного же класса материалистическая философия является воинствующей, ибо он отстаивает свое «бытие», когда господствующий класс хочет усыпить его своим «мышлением».

ее безнравственной и считая обязательным для христианина воздержаться от нее.

В письме к г-ну N. Толстой отвергает марксизм как вредное учение и выставляет свое собственное, которое совершенно противоположно марксизму:

«В чем же состоит то насилие, которое порабощает народ, и кто производит его? Казалось бы, очевидно, что сотни властвующих, правителей и богачей, не могут заставлять большие миллионы рабочих покоряться им, и что, если сотни властвуют над миллионами, то насилие, совершаемое над миллионами рабочего народа, совершается не непосредственно кучкой властвующих, а самим народом, который какими-то сложными, хитрыми и искусными мерами приводится в то странное положение, при котором чувствует себя вынужденным совершать насилие сам над собой. И потому, казалось бы, естественно, людями, желающими избавления народа от угнетения, и постараться устранить их. А между тем, горы книг написаны и пишутся Марксами, Жоресами, Каутскими и другими теоретиками о том, каким, по открываемым ими историческим законам, должно быть человеческое общество и как оно должно быть устроено; о том же, как устранить главную, ближайшую, основную причину зла — насилие, совершаемое рабочими самими над собой — не только никто не говорит, но, напротив, все допускают необходимость того самого насилия, от которого и происходит порабощение рабочего народа.

«Так что, как ни странно это сказать, но нельзя не видеть того, что все горы социалистических, политических, экономических сочинений, исполненных эрудиции и ума, в сущности суть не что иное, как только пустые, ни на что ненужные, притом еще и очень вредные писания, отвлекающие человеческую мысль от естественного и разумного пути и направляющие ее на путь искусственный, ложный и губительный...

Для улучшения положения рабочего народа нужно одно — не рассуждение о будущем устройстве, а только освобождение им самого себя от того насилия, которое он по воле властвующих производит сам над собой...

Так что избавление рабочего народа от его угнетения и изменение его положения может быть достигнуто никак не проектами наилучшего устройства и еще менее попытками введения этого устройства насилием, а только одним, тем самым, что отрицается радетелями народа: утверждением и распространением среди людей такого религиозного сознания, при котором человек признавал бы невозможность всякого нарушения единения и уважения к ближнему и потому и нравственную невозможность совершения над ближним какого бы то ни было насилия. А такое религиозное сознание, исключающее возможность насилия, казалось бы, легко могло быть усвоено и признано не только христианским, но и всем человечеством нашего времени, если бы не было, с одной стороны, суеверия лжерелигиозного, а с другой — еще более вредного суеверия — лженаучного. Вы говорите, что правильно понятый эгоизм — это благо всех; , если общество страдает; что будущее желательное общество должно быть построено на труде и солидарности всех. Все это совершенно справедливо, но достигается это только религиозным чувством, основа которого есть любовь, а никак не насилие, которое одно мешает установлению такого общества.

Для того чтобы народ мог освободиться от того насилия, которое он по воле властвующих производит сам над собой, нужно, чтобы среди народа установилась соответствующая времени религия, признающая одинаковое божественное начало во всех людях и поэтому не допускающая возможности насилия человека над человеком. О том же, как народ устроится, когда он освободится от насилия, подумает он сам, когда освобождение это совершится, и без помощи ученых и профессоров найдет то устройство, которое ему свойственно и нужно»11.

«толстовцы» и даже горе-«марксисты» ни говорили о социализме Толстого, он сам утверждает, что для улучшения рабочего класса «нужно одно — не рассуждение о будущем устройстве», а только освобождение рабочим классом самого себя от того насилия, которое «он по воле властвующих производит сам над собой». Нужна ему «религия, признающая одинаковое божественное начало во всех людях».

Но если этого недостаточно, то Толстой советует «уважение к ближнему и потому и нравственную невозможность совершения над ближним какого бы то ни было насилия». Сам Толстой не питал никакого уважения к «ближнему» угнетателю, он даже не питал уважения к представителям науки и искусства, которых он называл «мошенниками». На каком же основании он советует рабочим уважать своих «ближних» притеснителей? — Но это уже вопрос о расхождении теории и практики у самого Толстого, это вопрос о «деснице и шуйце» яснополянца.

Толстой даже не всегда советует добиваться равенства, в особенности тем, кто чувствует гнет со стороны господствующего класса. С советом о равенстве он обращается к власть имущим, по отношению же к угнетенным он согласен с Менедемом, что «хорошо иметь то, чего желаешь, но еще лучше не желать, кроме того, что имеешь». Читая его статью «К рабочему народу», видно, что разрешение рабочего вопроса сводится у него к формуле: «лучше не желать, кроме того, что имеешь»:

«Несогласна с правилом о делании другим того, что хочешь, чтобы тебе делали и вся социалистическая деятельность. Она несогласна с этим правилом, во-первых, потому, что, ставя в свою основу классовую борьбу, вызывает в рабочих к хозяевам и вообще к не-рабочим такие враждебные чувства, которые со стороны хозяев никак не могут быть желательны для рабочих. Несогласна с этим правилом еще и потому, что при стачках рабочие очень часто для успеха своего дела бывают приведены в необходимость употреблять насилие против тех рабочих своих или чужих народностей, которые хотят заступить их место»12.

«Правители и богатые властвуют над рабочими только потому, что рабочие желают точно так же и тем же способом властвовать над своим же братом рабочим... Если бы рабочие не состояли из таких же поработителей, как и правители и богачи, заботящихся только о том, как бы, пользуясь нуждою ближнего, устроить свое благополучие, а жили бы по-братски, помня друг о друге и помогая друг другу, никто не мог бы поработить их. А потому рабочим для того, чтобы освободиться от того угнетения, в котором их держат правители и богатые, есть только одно средство: отказаться от тех основ, которыми они руководствуются в своей жизни, т. е. перестать служить маммону и начать служить Богу...

»13.

Итак, рабочего вопроса вовсе не существует: «людям бывает дурно только от того, что они сами живут дурно», сами рабочие оказываются поработителями. Всякие толки об изменении общественных условий, о которых он сам говорил, оказываются «вредными». Из этого видно, что его совет искать «царства божия и правды» ничего общего не имеет с революционным марксизмом. Вместо того, чтобы учить рабочих, как избавиться от угнетателей, Толстой сваливает вину на самих же рабочих, говоря, что они также желают властвовать над другими, а потому над ними властвуют. Не в первый раз Толстой пришел к такому выводу, когда, казалось, он стал на сторону угнетенных. Еще в самом начале его литературной деятельности в нем борются эти два чувства: симпатия к униженным и желание оправдать, проникнуться сожалением к оскорбителям.

В «Люцерне» Толстой описывает возмутительное отношение богатых туристов к бедному певцу. Казалось бы, по тому, как он сам описывает этот инцидент, нечего было оправдывать поведение этих господ, но приходит он к самому неожиданному заключению, которое делает предыдущую часть совершенно излишней, чтобы не сказать противоречивой (примерно, как в статье «К рабочему народу»). Вот размышление его:

«Нет, сказалось мне невольно, ты не имеешь права жалеть о нем и негодовать на благосостояние лорда. Кто свесил внутреннее счастье, которое лежит в душе каждого из этих людей? Вот он сидит теперь где-нибудь на грязном пороге, смотрит в блестящее лунное небо и радостно поет среди тихой, благоуханной ночи; в душе его нет ни упрека, ни злобы, ни раскаяния. А кто знает, что делается теперь в душе всех этих людей, за этими богатыми высокими стенами? Кто знает, есть ли в них всех столько беззаботной, кроткой радости жизни и согласия с миром, сколько ее живет в душе этого маленького человека? Бесконечна благость и премудрость того, кто позволил и велел существовать всем этим противоречиям. Только тебе, ничтожному червяку, дерзко, беззаконно пытающемуся проникнуть его законы, его намерения, — только тебе кажутся противоречия. Он кротко смотрит с своей светлой, неизмеримой высоты и радуется на бесконечную гармонию, в которой вы все противоречиво бесконечно движетесь. В своей гордости ты думал вырваться из законов общего. Нет, и ты с своим маленьким, пошленьким негодованьицем на лакеев, и ты тоже ответил на гармоническую потребность вечного и бесконечного»14.

— Немногим. Чтобы успокоить самого себя, он представляет бедного певца «радостно» поющим «среди тихой, благоуханной ночи». И почему ему не петь? Ведь в его душе «нет ни упрека, ни злобы, ни раскаяния». Спрашивается, неужели Толстой-психолог не чувствовал, что у певца должна была быть горечь обиды, униженность просителя у сытых господ? Конечно, он чувствовал это, иначе он не был бы возмущен — в начале рассказа — поведением этих господ. Но Толстой-непротивленец, Толстой — философский идеалист — должен был притти к другому заключению, иначе пришлось бы выкинуть свою идеологию за борт. Каялись ли сытые господа? — Толстой-реалист должен был ответить, что нет. Но чтобы сделать мир гармоничным, надо было представить оскорбленного певца беззаботным, радостным, а сытых — завидующими «беззаботности» этого счастливца, поющего среди «тихой, благоуханной ночи».

«Люцерн» писался, бог еще был «Он», «кротко смотревший со своей светлой неизмеримой высоты», а не «Оно — Целое». А свое справедливое возмущение он назвал «гордостью червяка». Все же для небесной гармонии нужно было «пошленькое негодованьице» автора. То было вначале, а впоследствии — теория «гармонии» не гармонировала ни с его критикой церкви, ни с критикой политического и экономического строя. После «Он» уже не смотрел «кротко» со своей светлой высоты на миллионы червяков, наслаждаясь видом давления их... во славу гармонии. Теорию гармонии он покинул, а из червяка он возвеличил человека... в лошадь — дистанция огромного размера. «Надо быть по отношению воли Бога, как добрая, породистая кобылка, которую я выезжал; она не вырваться хотела, не перестать служить, а только хотела догадаться, чего, какой работы я хочу от нее. Она пробовала то с той, то со второй, то с третьей ноги, то вправо, то влево, то голову вниз, то вверх.

«Так и нам надо»15.

Значительно, что этот совет уподобиться лошади встречается среди мыслей «О смысле жизни». Все, чем человек горд, все завоевания науки и техники сводятся к «мыльным пузырям», а взамен этого Толстой советует быть религиозным, быть божьей «кобылкой».

К счастью, этого взгляда Толстой не всегда придерживался; в такие минуты он направлял свою ядовитую критику против господствующего класса, церкви и бюрократического режима, и своей критикой безусловно принес огромнейшую пользу.

***

Чем же объяснить, что в начале 80-х годов Толстой переносит центр тяжести своей литературной деятельности на социально-философские вопросы, что его художественная деятельность принимает явно тенденциозный характер? Дело в том, что в 50-х гг., т. е. до раскрепощения крестьян, у него еще были классовые иллюзии, что помещикам-крепостникам удастся удержаться в седле, что старые устои примут идеальный характер. Помещик будет отцом «вверенных господом» ему людей. В «Утре помещика» этот взгляд ясно выражен.

с жизнью.

Толстой начинает сомневаться в возможности идеального разрешения социальной проблемы, и сомнения на этот счет приводят его к религиозным исканиям. Эти настроения, социальные и религиозные, как мы сказали, у него чередуются и отражаются в его литературной деятельности. Народническое движение не могло не отозваться на его мировоззрении. Но народническая идеология попала на почву, которая должна была возрастить самобытные плоды, так что, с одной стороны, он воспринимает эту идеологию, с другой стороны, он ей придает особенную окраску. Вот почему его статьи 60-х гг., содержащие уже все ростки его учения, — все же подчеркивают социальную сторону. Тогда он еще близко стоял к идеям Руссо и к культу примитивной жизни. Тогда у него еще была вера, что восточная неподвижность, вековые устои не будут «заражены» западничеством.

Все типы великосветских помещиков, которые им обрисованы с таким несравненным мастерством, еще сохраняют всю силу свою, все достоинство свое, хоть нравственно граф Безухий учится уже у некультурного Каратаева. Уже в «Войне и мире» религиозно-нравственные вопросы, «вечные», «проклятые вопросы», занимают Толстого больше, чем социальные проблемы. Нехлюдов («Утро помещика») уже разочарован в своих мечтах насчет возможности улучшения положения крестьян; Оленев («Казаки») не может раствориться в простой казацкой среде, хоть он и нашел формулу, что «счастье — это в служении другим». Андрей Болконский говорит об освобождении крестьян ради спасения своей «собственной души».

В «Анне Карениной» прогресс в этом отношении огромный. Диференциация в самом дворянско-помещичьем классе уже ярко выражена. Каренин-бюрократ уже ничего не удержал из того культурного лоска своего сословия, который виден в типах «Войны и мира». Облонский уже перешагнул границы своего сословия. Он уже до того потерял классовое достоинство, что подает руку купцу и со всеми на «ты». Сословных идеалов и сословного самосознания у него уже нет. Остались они еще у Левина, который купцу Рябинину руки не подаст, но Левин ведь «ретроград», по выражению Облонского. Левин еще смотрит на службу сверху вниз, еще смотрит на свою деятельность помещика как на очень важную, но отеческого тона в нем уже нет. Теория Генри Джорджа об улучшении крестьян его интересует, но она на втором плане. Пока он не ответит себе на религиозно-нравственный вопрос так, как Толстой отвечает на него позже, он не спокоен душой. Уже в моральной драме Анны Карениной и в переживаниях Левина можно проследить те проблемы и те конфликты, которые ярко выражены в

«Исповеди». Там Левин узнает, что есть люди, которые живут для «души», и есть такие, которые для «живота» живут. На либеральные идеи Левин уже смотрит с неуважением.

многие в последний раз увидели вольный свет, чтобы дожить свои безумные дни в стенах Шлиссельбургской крепости. Толстой и раньше не разделял мнений «Народной воли», но пока она процветала, он невольно прислушивался к ней. Если он был далек от политической части ее программы, то социальная часть ее, улучшение быта крестьян, ему оыла очень близка. Но когда реакция восторжествовала, он, вместе со многими, окончательно разуверился в политических реформах, к которым он и раньше не питал особенно большого доверия. Для человека, который не верил, что самодержавную твердыню можно пробить, идеалом стало «непротивление злу». Если он раньше мог в душе несколько симпатизировать добрым пожеланиям революционеров, то с их методами, с их теорией «насилия», он, как человек старой помещичьей закваски, впитавший настроения крестьян, не мог согласиться. Логика «христианства» требовала, чтобы он смотрел на всех, как на братьев. Оттуда обращение к «моему брату» Александру Третьему, чтобы тот пощадил террористов, повинных в смерти Александра Второго.

Характеризуя отображение Толстым настроения крестьянства, Ленин об этом так пишет:

«Крестьянство, стремясь к новым формам общежития, относилось очень бессознательно, патриархально, по-юродивому, к тому, каково должно быть это общежитие, какой борьбой надо завоевать себе свободу, какие руководители могут быть у него в этой борьбе... Большая часть крестьянства плакала и молилась, резонерствовала и мечтала, писала прошения и посылала «ходатателей», — совсем в духе Льва Николаевича Толстого! И как всегда бывает в таких случаях, толстовское воздержание от политики, толстовское отречение от политики, отсутствие интереса к ней и понимания ее делали то, что за сознательным и революционным пролетариатом шло меньшинство, большинство же было добычей тех беспринципных, холуйских, буржуазных интеллигентов, которые под названием кадетов бегали в собрания трудовиков, в переднюю Столыпина, клянчили, торговались, примиряли, обещали примирить, — пока их не выгнали пинком солдатского сапога. Толстовские идеи — это зеркало слабости, недостатков нашего крестьянского восстания, отражение мягкотелости патриархальной деревни и заскорузлой трусливости «хозяйственного мужичка»16.

Невыносимое положение крестьянства — зрелище восходящей буржуазии, бесцеремонно ломавшей старью устои, и оргия торжествующей реакции не давали ему покоя. Он, как Левин, мог иногда промолвить, а «мне что за дело?» но чем дальше, тем более общее положение вещей становилось таким, что он уже не «мог молчать». Не веря в победу крестьян, относясь подозрительно к пролетарскому движению, боясь западной культуры, детища нового класса буржуазии, на общем унылом фоне русской действительности, он окончательно повернулся спиной к науке, к политическому движению и стал верить в могущество «вечного» слова, в жизненность христианства.

Лицемерную, предательскую роль церкви он видел на каждом шагу. За спиной синего жандармского мундира он видел черную поповскую рясу. Духовенство, на чьей совести как представителя христианства, по его мнению, было стоять на страже, предупреждая кровопролитие, благословляло руку палача, когда она рубила непокорную голову революционера. А в деревне пастырь вслед за урядником, сажавшим мужика в тюрьму за рубку леса или выжимавшим подати с него, — пастырь достригал оставшуюся шерсть покорной паствы. Вот почему Толстой раньше всего обрушивается на церковь. Христианство, в которое он верил еще с детства, которое он всегда считал высшим идеалом, на которое он смотрел, как на учение души, как на космический идеал, как на утешение народных масс, он берется очищать от всей теологической подделки. Если еще в 50-х гг. появилась у него идея образования новой религии, очищенной от обрядностей и ритуалов, то в начале 80-х гг., т. е. во время «кризиса», объективные условия уже были такими, при которых «непротивленская» идеология, «истинное» христианство могло найти сторонников среди разуверившихся в активном сопротивлении.

«Народной воли» попытка организовать движение народной «совести» вполне понятна. И вот автор «Войны и мира», чье слово достигало до всех пределов цивилизованного света, написал «Исповедь», т. е. произведение «совести». В мертвой политической долине, усеянной костями народовольцев, вдруг слышится голос «великого писателя земли русской», слышится по-иному. Он, естественно, привлекает внимание к себе. Пока революционные силы, распыленные от ударов, нанесенных им самодержавием, стали собираться, чтобы учесть жестокие уроки, данные им историей, толстовство привлекало внимание многих. К его критике духовенства и правительства прислушивались все, у кого совесть еще не совсем заснула; его критикой существующего строя зачитывались социалистически настроенные элементы, а его «небесный» голос просто не слышали: уж слишком большая разноголосица была здесь.

Этот конфликт между земной и небесной тенденциями или «временной» и «вечной» Плеханов так характеризует: «Противопоставление «временного» «вечному» привело его к тому, что он должен был одинаково страдать как тогда, когда он следовал велениям «вечного», так и тогда, когда служил «временному». В первом случае он упирался в жестокость, с которой не мог помириться; во втором — не мог найти нравственную санкцию для тех услуг, которые он оказывал людям. В обоих случаях он непременно должен был считать себя непоследовательным и слабым в борьбе с соблазнами. И в обоих случаях он должен был тяжело мучиться сознанием своей слабости и непоследовательности. Вот в чем был «пафос» его жизненной трагедии»17.

3. ТОЛСТОВСТВО КАК МИРОВОЗЗРЕНИЕ

что было гнило, пошло и подло; утопические идеи, отражающие положение крестьян и потому принимающие мираж за действительность; пессимизм и квиетизм, указывающие, что вера в лучшее будущее на земле иссякла, ибо враг казался непреодолимым, — и потому ищущие потусторонности, и, наконец, реакционные тенденции, характерные для отживших, чей час пробил, и потому тянувших назад к добрым старым временам, к «золотому веку», не знавшему цивилизации, не знавшему разделения классов и не нуждавшемуся в классовой борьбе. Вот почему все проблемы жизни рассматриваются им под углом зрения вечности, вот почему он сворачивает с проселочной дороги науки и искусства на узкий путь божий, в религиозный закоулок.

Раз Толстой стал на этот узкий путь, лицом к «вечности», он уже не мог принять земной идеологии пролетариата, которая требует уничтожения всех привилегий, шефства какого бы то ни было класса. Но идеологи пролетариата, в противоположность Толстому, прилежно изучали историю, поэтому они строили свое мировоззрение, исходя из реальных условий жизни, выводили идеал из действительности и предостерегали как против утопических, так и против реакционных теорий.

Различные течения толстовского мировоззрения не взаимно дополняют и усиливают ее общий поток, а взаимно нейтрализуют, уничтожают друг друга. Так, с одной стороны, он выступает против собственности и государства, стоит на стороне трудящихся, с другой стороны — все меры борьбы против экономического и политического господства он считает тщетными и вредными.

Его отношения к индивидууму довольно своеобразны. В земном мире его симпатии всецело лежат на стороне личности, — в конфликте с обществом, но в потусторонней жизни она совершенно растворяется в «целом». Даже в земной жизни индивидуализм рассматривается им двояко: то он защищает отдельного человека против коллектива, то он осуждает индивидуализм как зло. Свободу, отнятую у общества и переданную личности, наш философ обратно отнимает у нее, ибо он лишает личность всех отличительных качеств, возвращая ее обществу, как часть целого, уподобив человеческую жизнь роевой. На земле индивидуализм — только капля, после смерти же «капля, сливаясь с большой каплей, лужей, перестает быть и начинает быть»18. Откуда индивидуальность взялась и как она исчезает, этим вопросом Толстой не занимался, быть может, по той причине, что он принадлежит к разряду «кощунственных» вопросов.

Отрицательные и положительные стороны так сплетаются в его взглядах, что их почти невозможно отделить. Социалистические идеи уживаются рядом с консервативными идеями примитивизма; прогрессивные требования сохранить все ценное прошлого и дальше его развить противопоставляется отрицанию — «материального» прогресса; критика церкви идет бок о бок с пропагандой «истинного» христианства, а христианство есть пестрая смесь социалистических идей, буддийского отречения и потусторонних упований.

порабощения, но приходил он к выводу, что активная борьба против эксплоататоров безнравственна; что насилие против насильников — зло; что покорность и непротивление угнетенных — высший христианский идеал; что земная радость — греховна; что забота об улучшении жизни — камень на пути вечной жизни, а отречение от земной жизни, ускорение смерти — истинное благо.

Какой же итог можно подвести толстовскому мировоззрению? Какую пользу он принес, — не своей «бессмертной» душе, которая «вернулась» к «Целому», не ведая больше земных волнений, а тем массам обездоленных, о которых он, вопреки своему более мрачному учению, все же порою болел душой? Этому истинный и более дальнозоркий друг обездоленных и их величайший вождь Ленин дал такую оценку:

«Четверть века тому назад критические элементы учения Толстого могли на практике приносить иногда пользу некоторым слоям населения вопреки реакционным и утопическим чертам толстовства. В течение последнего, скажем, десятилетия это не могло быть так, потому что историческое развитие шагнуло немного вперед с 80-х годов до конца прошлого века. А в наши дни, после того, как ряд указанных выше событий положил конец «восточной» неподвижности, в наши дни, когда такое громадное распространение получили сознательно-реакционные, в узко-классовом, корыстно-классовом смысле реакционные идеи «веховцев» среди либеральной буржуазии, — когда эти идеи заразили даже часть почитай-что марксистов, создав «ликвидаторское» течение, — в наши дни всякая попытка идеализации учения Толстого, оправдания или смягчения его «непротивленства», его апелляций к «Духу», его призывов к «нравственному самоусовершенствованию», его доктрины «совести» и всеобщей «любви», его проповеди аскетизма и квиетизма и т. п. приносит самый непосредственный и самый глубокий вред»19.

«десять дней, которые потрясли мир». Невзирая на нравственные рогатки, поставленные Толстым между «внутренним» и «внешним» миром, первый отозвался мощным эхом на раскаты второго. Также, как бы наперекор метафизическим теориям Толстого, прогресс, якобы бессильный охватить больше, чем небольшую часть Западной Европы, перебросился на «Восток», потрясая до основ «неподвижные» устои его. Под знаменем марксизма «Восток» ведет «Запад», и колониальные народы начинают пробуждаться от вековечного сна, в котором господствующий класс всегда держал их при помощи религиозного опиума.

***

как несравненный художник, влияние, оказанное им на общественное движение, было очень невелико. Толстовские колонии, образовавшиеся тут и там, очень далекие от идеала учителя (если идеал этот больше, чем ношение крестьянской блузы и культувирования овощей), исчезали, или от них оставалось только одно имя. Правда, толстовская партия или секта не может образоваться, если последователи его имеют в виду строго придерживаться его идеологии: иначе это значило бы отрицать и слово и дух его учения: ведь многим «надо быть для дурного дела», говорил он. Следовательно, какие-нибудь вегетарианские или толстовские общества, носящие имя того, кто считал организованность вредной, не могут быть истинными выразителями толстовства. «Царство божие на земле», если бы даже нашлись охотники его строить, должно прийти с разных концов без всякой организации, ибо организация есть первое нарушение правила «христианского» устава; кроме того, земля едва ли подходящее место для «царства божьего». Толстой это часто чувствовал и отлично знал, что, пока горячая кровь течет в жилах человека, участь всякого — бороться с каким-нибудь бесом, а часто бес не стареется. Ведь противостоять влечению к радости, укротить животное (страсти), которое может сорваться с цепи неожиданно, — не общественное дело. Оно — доля всякого, и каждый человек в отдельности должен быть своим собственным укротителем. Что «божий» путь не так легко отыскать, что этот путь тернистый — об этом повествует нам не только его посмертное произведение «Отец Сергий», но и первое произведение его («Детство, отрочество и юность»), где герой повести Иртенев ходит в чулан стегать себя веревкой по голой спине, вероятно для того, чтобы приучиться к неожиданным ударам жизни.

Толстовство принадлежит прошлому, и те причины, которые вызывали это учение, исчезли для страны, которая называлась Россией. Старая Русь преобразилась. Уже в 1905 году грандиозное выступление рабочего класса не могло быть задержано толстовскими идеями непротивленства. Совместное выступление класса, который осознал себя, сопротивление, которое рабочий класс оказал правительству, доказало, что не толстовский дух, а марксистский дух проник в их ряды. Даже крестьянство не было уже тем беспомощным, забитым классом, который уповал на бога и верил в «непротивление злу насилием». Октябрьская революция подняла огромные массы и одним ударом разрешила политико-экономические противоречия старого строя. Она разрубила тот узел, который толстовство старалось терпеливо распутать. Она смыла остатки помещичьей власти, прогнала буржуазию, империалистические аппетиты которой стали разрастаться с наступлением Февральской революции. И мистики, и богоискатели, которые раньше сочувствовали толстовству, после Октябрьского переворота забыли про «непротивление» и активно выступили против власти пролетариата, бежав в ту Европу, которую Толстой так резко критиковал.

Толстовство, как общественное явление, возможно там, где класс либо теряет экономическую почву и обречен на гибель, либо выбит из своей позиции после ряда поражений и не нашел еще путей для мобилизации своих сил. Толстовство, как общественное настроение, — это канонизирование пораженчества, слабости и покорности, возведение в добродетель печальной необходимости.

Но толстовство возможно только как настроение, а не как боевая программа, ибо никто не может повернуть колесо истории, вернуться к тому состоянию, при котором наука изгнана, примитивная форма коммунизма восстановлена, уроки пройденного пути забыты.

«царство божие внутри нас»), не имеющим интереса к общественной, «роевой» жизни. Как настроение, оно может вселить в душу маловерных отчаяние и пессимизм, чувство тщетности борьбы, — но экономическая необходимость толкает угнетенный класс соединиться, организоваться, сопротивляться, — и тогда толстовства нет. Разве желание преодолеть препятствия, желание победить можно назвать толстовством?!

Желание победы, стремление к победе, борьба за победу — есть путь революционный, инстинкт жизни, радости бытия. И это марксистский путь.

Впрочем, ответить на вопрос, осуществимо ли толстовство и был ли сам Толстой толстовцем, мы предоставим самому автору:

«Ну, а вы, Лев Николаевич, проповедывать вы проповедуете, а как исполняете? Вопрос этот самый естественный и мне его делают всегда, и всегда им победоносно зажимают мне рот...

«Я отвечаю, что я виноват и гадок и достоин презрения за то, что не исполняю, но притом, не столько в оправдание, сколько в объяснение непоследовательности своей, говорю: посмотрите на мою жизнь прежнюю и теперешнюю и вы увидите, что я пытаюсь исполнить. Я не исполнил и одной десятитысячной, это правда, и я виноват в этом, но я не исполнил не потому, что не хотел, а потому что я не умел. Научите меня, как выпутаться из сети соблазнов, охвативших меня, помогите мне, и я исполню, но и без помощи я хочу и надеюсь исполнить. Обвиняйте меня, я сам это делаю, но обвиняйте меня, а не тот путь, по которому я иду и который указываю тем, кто спрашивает меня, где по моему мнению дорога...»20.

в неосуществимости идеала — поступок выше человеческих сил. Ведь даже такое признание, как «Исповедь», было куплено ценою многих мучительных минут. Действительно, если тот, кто должен вести других, сам прошел только десятитысячную часть в продолжение долгой, кипучей жизни, что же ожидает тех, кто должен следовать по стезе путеводителя, как им знать, не сбились ли они с пути, не забрели ли они в такие дебри, откуда нет выхода? Помимо того, разве его идеология не была связана с вопросами смерти и жизни? — не той жизни, которая почти догорела и которая оставила копоть в настоящем и только воспоминания об аромате и теплоте в прошлом, не «животная» жизнь, чью нить Время своими могучими зубами почти перегрызло, — а «высшая», «истинная» жизнь, «свободная» от всемогучего владыки — Смерти.

настроениях то религиозного подъема, то сомнения и боязни пустоты и смерти, ибо для того, кто сомневался в возможности строения земной жизни, с ее борьбой и радостью побед, наш мир должен был казаться пустым, суетой сует, и он старался заполнить это пустое место грезами о вечной жизни. Его несчастьем было то, что после минут такого забвения наступала горечь пробуждения. Отсюда и драма его жизни.

Примечания

1 «Дневник молодости», 17 марта 1846 или 1847 г.

2 «Мысли о смысле жизни», т. XV, стр. 101.

3 «Единение», М. 1917, стр. 5—13.

4 Гиз, 1926, стр. 78.

5 —22 (разрядка наша — Д. К.).

6 Т. VIII, стр. 311.

7 Т. VIII, стр. 233.

8

9 «К рабочему народу», стр. 19—24.

10 Карл Маркс, «Святое семейство», «Из литературного наследия Маркса, Энгельса», книгоиздательство «Освобождение труда», СПБ 1908, стр. 176—177.

11 «Письма Л. Толстого», изд. «Окто», стр. 291—296.

12 «Письма Л. Толстого», изд. «Окто», стр. 26.

13 Там же, стр. 40—42.

14 Т. III, стр 206.

15 «Мысли о смысле жизни», т. XV, стр. 81.

16 —117. «Лев Толстой как зеркало русской революции».

17 Плеханов

18 «Дневник Л. Н. Толстого», 20 ноября 1899 г.

19 Ленин —175.

20 «Спелые колосья», стр. 222—223.

Вступление
1 2 3 4 5 6 7

Раздел сайта: