Поповский М.: "Русские мужики рассказывают..."
Глава IX. Школа Анны Малород

Глава IX

ШКОЛА АННЫ МАЛОРОД

Она умерла семидесяти шести лет, 31 августа 1971 года. Умерла там же, где прожила последние сорок лет, — в сибирской деревушке Тальжино, неподалеку от места, где когда-то была толстовская коммуна, где стояла срубленная из мощных сосновых бревен её школа. Вместе с письмом о кончине Анны Степановны Малород друзья прислали мне несколько старых любительских фотографий, две школьных тетради с ее стихами и самодельную книжечку — послевоенные ее дневники (1948-1969). Она вела их почти до конца своих дней, записывая не столько обстоятельства жизни, сколько главные заветные мысли. Иногда то были полюбившиеся строки из Льва Толстого или Амиеля(Анри-Фредерик Амиель (1821-1881) — швейцарский философ и поэт. Толстой высоко ценил книгу Амиеля «Journal intime». Книга вышла на русском языке в переводе Марии Львовны Толстой с предисловием Л. Н. Толстого (1901 г.).), но чаще, оставаясь наедине с собой, она размышляла над несовершенством своих поступков, своего поведения. Весь век эта школьная учительница преподавала себе смирение, чистую совесть, чуткость к людям. Откровенно говоря, дневник ее показался мне поначалу однообразным. Но перечитывая густо исписанные страницы, я понял причину этой внешней однотонности: разве не однообразны наши прегрешения и не монотонны ли человеческие соблазны?

В старости она осталась одинокой и нищей. У нее не было даже того, что имеют самые бедные люди — своего угла, жить приходилось хоть и у хороших, но у чужих людей. Единст-венные источники существования — огород да пенсия в 28 рублей в месяц. В возрасте 65 и 75 лет она ведрами носила воду из колодца, лопатой вскапывала огород, таскала охапками дрова для печи. Но по-прежнему оставалась строга к себе. Писала: «Если не буду трудиться — по своей силе — и себя обслуживая и еще какую-нибудь маленькую пользу принося людям, — то лучше умереть...» (10 июня 1960 года).

«Сначала меня смутила моя большая пенсия... но потом я подумала: вокруг меня много нуждающихся, буду им выделять из своей пенсии: Тамаре, Рае Стрижовой, Поле слепой, Баран Марусе. Зачем копить...» (17 ноября 1957 года). И еще: «Улыбка, улыбка всегда! Ведь улыбка так мало нам стоит, так много нам счастья дает...» (11 января 1953 года).

С давних фотографий смотрит миловидная, невысокого роста женцина в беретике на бок, как носили в начале тридцатых. Состарившись, она сохранила живой взгляд доброго и неравно-душного человека. Какой ветер занес жительницу большого южного города в сибирскую глухомань? Почему, пианистка, художница и поэтесса, отправилась она с мужем на далекий Север, туда, где на голом месте начала строиться коммуна толстовцев? (В Бюллетене Москов-ского Вегетарианского общества (№13, октябрь 1928 г.) сообщалось, что на вечере 16 сентября 1928 г., посвященном заветам Толстого, где выступали старые друзья Льва Николаевича, «читала свои симпатичные стихи поэтесса Анна Малород». 13 сентября А. Малород принимала участие в другом толстовском вечере как пианистка.) Анна Степановна не любила говорить об этом. И только дневнику доверила: «20 ноября 1960 года. Сегодня 50 лет со дня смерти Л. Н. Толстого, моего дорогого отца и учителя жизни. Он помог мне очистить ученье Христа от нанесенных веками суеверий, он помог мне найти дорогих друзей, семью некровную, но духовную, которая и лучше, и крепче, и истиннее. Благодаря Толстому я перешла из города в деревню, в среду тружеников земли и сама стала заниматься и полюбила труд ручной на огороде и в саду. Толстой помог мне найти истинное благо в жизни. Он указал истинный путь и всему человечеству, в мире, любви, единении. Указал те недостатки, которые разъединяют людей, а подчас и губят человеческую жизнь вконец. Великий, неоцененный еще Толстой!..»

По сохранившимся письмам и воспоминаниям видно, что в коммуне Анну Малород любили. «В первый раз я встретил ее в доме Черткова в Москве, кажется, в 1931 году, — вспоминает бывший член коммуны «Жизнь и Труд» крестьянин-еврей Юлий Минаевич Егудин. — Я сразу почувствовал в ней необыкновенного человека. В ее глазах отражалось доброе сердце... Много лет моя семья жила в одном бараке по соседству с ней, наша дружба продолжалась более 40 лет... Анна Степановна была очень добра, уступчива, старалась чем могла быть полезной всем людям... В первые годы нашей совместной жизни в коммуне мы, тогда молодежь, часто собирались в маленьком домике А. Малород. Пели песни народного и духовного содержания... Она руководила и общим пением в столовой коммуны. Анна Степановна умела также хорошо рисовать акварели. Рисунки свои раздавала всем, кто просил. Любила детей... Сперва работала заведующей яслями, потом учительницей в школе коммуны, придерживаясь принципов Толстого вплоть до своего ареста» (Машинописная копия письма-воспоминания Ю. М. Егудина (живет в поселке Тальжино. Зап. Сибирь) была разослана единомышленникам Л. Толстого в СССР осенью 1971 года.).

Анна Малород была не только учительницей, но и первым директором первой и единст-венной в СССР внегосударственной толстовской школы. Личные ее душевные качества во многом определили судьбу этого уникального общественного и педагогического эксперимента. Создание толстовской школы не было случайностью.

«Мы знали, — пишет в своих воспоминаниях о коммуне Борис Мазурин, — что грамота и всякие научные познания могут стать и во вред людям, если нет настоящего воспитания детей, прививающего детям человеческие свойства — разумные и добрые... Тогда и знания в их руках становятся орудием, служащим на благо всех людей. Поэтому мы решили, что учителя в нашей школе должны быть члены нашей коммуны, разделяющие взгляды Л. Толстого».

«Думаю, что все правительственные и допускаемые правительством, согласно видам правительства, школы всегда развращающе действуют на нравственность детей. И поэтому... решение вопроса только одно и самое простое: не отдавать детей в правительственные и разре-шенные правительством школы... Важно в воспитании нравственно-религиозное образование, а это самое не только отсутствует при правительственном воспитании, но заменяется усиленным внушением самых нелепых и безнравственных учений, от которых редкий человек, входя в разум, бывает в силах освободиться» (Л. Н. Толстой. Полное собр. соч., том 80, стр. 167. Письмо к А. Лопатину, 1909 г.)

Слова эти, произнесенные в эпоху церковно-приходских училищ, гимназий и училищ реальных, не только не потеряли со временем своего значения, но сегодня, 70 лет спустя, звучат значительно более злободневно, чем во времена Российской Империи. Перемены, которые произошли в российской школе за минувшие десятилетия, сделали ее еще более уязвимой с точки зрения толстовского (и не только толстовского!) идеала нравственного образования. Процесс этот начался сразу же после революции. Восьмой съезд большевистской партии (1919) провозгласил, что новая школа будет «безусловно светской, т. е. свободной от какого бы то ни было религиозного влияния». Вместе с тем, по своему новому назначению она должна готовить «развитых членов коммунистического общества» («КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференции и пленумов ЦК». Госполитиздат, 1954. 4.1, стр. 419-420.) Освободив школьников от уроков Закона Божия, новая власть ввела по существу новый тип религии. Школа была полностью политизирована и стала объектом строгого партийного надзора. Детей стали клеймить партийным клеймом с первого класса до последнего. Октябренок, пионер, комсомолец — это не столько показатели возраста и развития, сколько индикаторы политической и милитаристской готовности человеческого продукта.

Советская школьная система не враз создалась и не всегда действовала безотказно, но можно не сомневаться, что именно такого рода учебные заведения имел в виду Лев Толстой, когда писал о школах, которых «развращающе действуют на нравственность детей».

Толстовцы принялись противоборствовать аморализму советской школы от самых ее истоков. В марте 1921 года в Москве проходил первый и единственный в истории страны Съезд сектантских сельскохозяйственных и производительных артелей. Власти разрешили его только потому, что собирались в это время с помощью наиболее верных земле верующих мужичков — толстовцев, сектантов и старообрядцев — поправить свое разоренное земледелие. Председате-лем съезда был избрал Владимир Григорьевич Чертков. Влияние толстовцев на этом совещании было явственно ощутимо. В своей резолюции относительно судьбы будущего поколения делегаты свободных христиан заявили: «Съезд устанавливает необходимость полной свободы совести в деле воспитания сектантами свои детей, а потому считает недопустимым вмешатель-ство государственной власти и введение политики в дело воспитания и обучения детей сектантов» (За точность формулировки автор не ручается, т. к. цитирует Постановление Съезда по книге антирелигиозника Ф. Путинцева «Политическая роль и тактика сект». М., 1935.) Сектанты-крестьяне надеялись отделить свои школы от государственных. В ответ на эту попытку к духовной независимости советская власть приняла закон об обязательном обучении детей в советской школе (всеобуч). Закон угрожал жестокими карами каждому, кто не пожелает учить своих детей по большевистской программе. Нарушителю в этом случае грозил не только штраф, но и тюремное заключение.

оградить детей от всеобуча и партийной педагогики. О сохранении независимой толстовской школы просил высокопоставленных чиновников ВЦИК толстовец Борис Мазурин в 1930 году, с мыслью о собственной школе ехали толстовцы из-под Москвы в сибирскую глухомань.

Сохранилась «Краткая история школы имени Л. Толстого за 1931-1934 годы», из который видно, как именно пытались крестьяне-толстовцы осуществить свою мечту и что из этого вышло(Автор «Истории» коммунар Дмитрий Пашенко не дописал ее, так как был арестован и провел в лагерях семь лет.)

«Мы возлагали на свою школу особые, светлые надежды, как на школу, основанную на идеях Л. Н. Толстого, — начинает свое повествование крестьянин-историк. — Школьное здание возводили весной 1931 года среди самых первых, самых насущных построек коммуны. Осенью дом, в котором предстояло учиться пятидесяти маленьким коммунарам, был готов. Нашлись в коммуне и учителя и кое-какие учебники и немного бумаги. Но торжественно открыть в тот год школьные двери не пришлось. Пришлось отдать школу под жилье. И тем не менее с начала октября дети начали учиться. Возникла «бродячая школа», состоящая из четырех групп по десять-пятнадцать человек в классе. Один день школьники занимались в одной хате, на следующий день шли в другую. Пускали везде охотно, теснились, терпели неудобства от шума и грязи, производимых детворой, но пускали», — сообщает историк.

Учебный день начинался с того, что дети сбивались в толпу возле дверей своего учителя. «Скоро ли? В какую хату пойдем?» И гурьбой, со скамьями и столами, отправлялись на поиски очередного пристанища. Как и всякая народная самодеятельность, «бродячая школа» вызвала недовольство начальства. Приехавший в коммуну инспектор Отдела народного образования (ОНО) объявил школу нелегальной и закрыл ее. Его возмутило не то даже, что детям приходится писать кое-как, примостившись на сундуках и табуретках, а то, что в толстовской школе не соблюдается единая государственная программа, нет пионерской работы, а заведующую школой Анну Малород назначили не чиновники ОНО, а общее собрание коммунаров. Толстовцы, однако, решили, что единая государственная программа с уроками военного дела и проповедью классовой борьбы им не подходит. Чужие учителя тоже ни к чему. И присланный из города заведующий — тоже. «Бродячая школа», официально запрещенная, продолжала работать до конца учебного года.

Осенью 1932 г. дети коммунаров перешли в собственное школьное помещение. Но заниматься было трудно и там. Не хватало учебников, карандашей, бумаги. Но дети занимались охотно, а учителя проявляли подлинный энтузиазм, стараясь организовать при этой нищете нормальные занятия. К тому же не проходило дня, чтобы учителей не нервировали приезжаю-щие из города комиссии, чтобы их самих не вызывали в город, где снова и снова от них требовали завести уроки военного дела и организовать пионерский oтряд. В один далеко не прекрасный день из Сталинска (так стал называться в это время город Новокузнецк) в коммуну прислали заведующего новой школой. Но толстовцы на общем собрании решили, что заведовать их школой может только толстовец-единомышленник. Было составлено письмо наркому просвещения РСФСР, коммунары просили оставить их школу в покое, не мешать им учить и воспитывать детей так, как требует совесть родителей. Ответа из Москвы долго не было. Школа считалась закрытой, но занятия продолжались. Только в марте 1933 года в коммуну «откуда-то сверху» приехала ответственная комиссия, которая подтвердила: толстовцам разрешается сохранять в школе свои порядки с тем, однако, чтобы они приняли четкую учебную программу. Четкую, а не единую общегосударственную!

«СЛУШАЛИ: О школе.

ПОСТАНОВИЛИ: ... Согласно указанию Наркомпроса наша школа признается фактически существующей, с теми особенностями, которые вытекают из нашего мировоззрения, а именно:

1) С изъятием из программы военизации, внушения детям насилия и классовой борьбы.

2) С преподаванием в школе учителями-членами коммуны. Общее собрание считает возможным при соблюдении этих условий иметь дело с ОНО (отдел народного образования), поддерживать деловую связь учебно-методологического характера по тем вопросам, которые не противоречат нашим убеждениям, а также в деле снабжения нашей школы Сталинским ГорОНО учебниками, тетрадями и учебными пособиями...

6) Школьный возраст — от 8 до 16 лет.

7) Заведующей школой работать [остается — М. П.] Малород А. С.»

Завершая рассказ о втором учебном годе, историк-коммунар школы имени Л. Толстого писал: «Мы надеемся внушить детям дух деятельного коммунизма, то есть дух равенства, справедливости, трудолюбия, взаимной помощи, миролюбия и трезвого скромного поведения». Оставляя в стороне социалистические идеалы толстовцев, которые едва ли можно назвать последовательно толстовскими, во всем остальном эти простые земледельцы стремились воспитывать в своей деревенской школе те же самые гражданские доблести, которые, надо полагать, и сегодня являются идеалом любого серьезного европейского и американского педагога. Но какую же дорогую цену пришлось им заплатить за этот столь естественный, если не сказать банальный, идеал...

Кто же учил в толстовской школе и чему там учили? Вот полный список преподавателей и предметов, изучаемых в 1933-34 учебном году.

— учительница А. А. Горяинова, окончила девятилетку, стаж преподавания — 14 лет.

Второй класс — учительница Ольга Толкач, окончила медтехникум в Москве.

Третий класс — А. С. Малород, окончила Музыкальное училище в Краснодаре. Имеет и общее среднее образование.

Четвертый класс — Е. А. Савельева, окончила Ленинградский сельскохозяйственный институт.

Пятый класс:

— А. С. Малород.

Математика — С. М. Тюрк, выпускница физмат факультета Московского университета.

Геометрия — Густав Густавович Тюрк — выпускник физмат факультета 1-го Московского университета.

Физика — Гюнтер Густавович Тюрк, окончил девятилетку с электротехническим уклоном.

Геометрия — Евгений Иванович Попов, окончил реальное училище.

— А. С. Малород.

Рисование — И. В. Гуляев.

Кроме общеобразовательных предмете в 4-м и 5-м классе изучались начатки ремесел (в мастерских коммуны). Преподавали:

1. Столярное, токарное и бондарное дело — А. И. Чекменев.

— И. Е. Третьяков.

— А. Рыбак.

4. Кройка и шитье — Т. Ф. Грицайчук.

Были в толстовской школе и кружки: стенографии, певческий, драматический, украинский; были и развлечения — литературные вечера, самодеятельные спектакли и многое другое.(В те же примерно годы я учился в деревенских школах в Вологодской и Калининской областях. Готов засвидетельствовать: для сельской местности такая школа была редкость. Что касается нравственной установки, то школа в коммуне «Жизнь и Труд» имела огромные преимущества не только перед сельскими, но и перед столичными школами.). Но в глазах чиновников все это не реабилитировало толстовцев. Скорее наоборот. Главный недостаток такого коллектива в том как раз и состоял, что он был слишком богат собственными идеями и оставался неуправляемым извне. Учителя и ученики, вся школа, да и сама коммуна жили независимой жизнью в океане зависимых, подчиненных, придавленных страхом людей. Эту независимость не скрывали и взрослые толстовцы, а тем более дети. И это бесило чиновников, привыкших к подобострастию окрестных мужиков.

загорелый после многомесячной работы в поле, понравился начальству. «Вот будет хороший защитник наших границ!» — воскликнул Алфеев. «А у меня нет никаких границ», — спокойно ответил Костя. Чиновника передернуло. Со стороны школьника то была чистая импровизация, но импровизация, основанная на духе пацифизма и миролюбия, в котором жила коммуна, в котором воспитывался Костя и его товарищи. Терпеть такое «свободомыслие» власти не могли. Школу в коммуне приказано было закрыть. Не помогло ни распоряжение Народного комиссариата просвещения, чтобы школу оставили в покое, ни даже секретное письмо «всесоюзного старосты» М. И. Калинина в Сталинский райисполком. Дело было даже не в личных качествах того или иного секретаря местного райкома партии или председателя райисполкома. Толстовцы и их школа были абсолютно невозможны, противоестественны в условиях советского режима.

Среди тех, кто приезжал в коммуну, чтобы «добром» слить толстовскую школу с общегосударственной, был, между прочим, секретарь местного райкома партии Хитаров, молодой, веселый и, по-видимому, добродушный человек. Коммунарам он очень понравился. Не получив поддержки общего собрания, Хитаров со своим армянским акцентом темпераментно воскликнул: «Ну, что ж, тогда будем работать на началах свободной конкуренции». Коммунары встретили это предложение бурными аплодисментами. В реплике партийца им понравилось не столько слово «конкуренция», сколько эпитет «свободная». Однако не прошло и двух недель, как толстовцы смогли убедиться, как мало стоят для большевиков жесты миролюбия. Очередное постановление президиума Сталинского городского совета №200/535 от 27 апреля 1934 года было выдержано в тонах милицейского протокола:

«Считать недопустимым дальнейшее существование частной (так — М. П.) школы, как не входящей в государственную сеть... Предупредить родителей-толстовцев, что в случае попыток с их стороны не допускать детей в школу, а также в случае попытки организовать групповые занятия на дому по обучению детей, к ним будут применены предусмотренные законом о всеобуче меры административного воздействия. Председатель Сталинского юрсовета Алфеев...»

Бедный Алфеев, бедный Хитаров... Находясь в зените власти, и жестоко используя силу для удушения и утеснения маленькой горстки инакомыслящих, эти царьки районного масштаба не знали, что сами будут скоро схвачены властью, которой служили так верно. Меньше чем через два года арестованные толстовцы, ожидая суда в Новосибирской тюрьме, обнаружили начертанные на стене камеры углем имена Алфеева и Хитарова среди других имен вчерашних вождей. Всех их расстреляли... Но в 1935-м у этих вождей и в мыслях не было остановить начатые на толстовцев гонения. Одновременно с постановлением горисполкома милиция устно предупредила учителей толстовской школы, что за попытку учить детей по-прежнему их арестуют и будут судить. (Имя начальника милиции оказалось все в том же злосчастном списке на стене тюремной камеры Новосибирской тюрьмы).

«школа наша в условиях жизни коммуны имеет соответствующие нашим взглядам особенности», что коммунары школьными учителями довольны и других не хотят. И самое главное, что родители-толстовцы отказываются внушать своим детям мысли о необходи-мости классовой и всякой другой борьбы и разумности насилия в отношениях между людьми. По этой причине в школьной программе нет и быть не может военных и политических предметов. Коммунары напомнили так-же властям, что школа их не частная, а общественная, содержится она на трудовые деньги трудовых людей, и потому общее собрание не уполномачи-вает своих учителей вносить какие бы то ни было перемены в принятые ныне формы препода-вания. Протокол подписали 93 человека — все взрослое население поселка — и отправили в горисполком. Как и их гонители, коммунары не стремились заглядывать в будущую историю. Даже более осведомленным людям трудно было представить, что день в день через семь месяцев после первомайского собрания толстовцев в Ленинграде раздастся выстрел, от которого упадет не только Сергей Киров, но рухнут подкошенные массовым террором миллионы ни в чем неповинных жителей Советской России. Но про толстовцев можно сказать безошибочно: даже если бы они знали, что именно ждет их в ближайшие годы, то и тогда бы послали властям такое же точно письмо, ничего не изменив в нем. Не бездумный русский «авось», не религиозный фанатизм отразились в их решении, но вера в подлинность своих прав, в достоверность своего пути, вера в свое человеческое достоинство. Они твердо решили: «Делай, что должно, и пусть будет, что будет» (Французское изречение «Fais ce que doit ad vienne que pourra» было любимым изречением Л. Толстого. В записной книжке за 1906 г. Л. Н. поясняет: «Все в этом: в том, чтобы не думать о последствиях, а о том, чтобы поступать, как должно. Это изменяет всю жизнь». За три дня до смерти Л. Н. снова в дневнике после слов: «Вот мой план» записал по-французски: «Делай, что должно...».)

И действительно, по сравнению с началом 20-х годов члены коммуны накопили к началу 1934 года большой жизненный и общественный опыт. «Когда я вспоминаю нас, маленькую кучку 8-10 коммунаров начала 20-х, — писал основатель коммуны Борис Мазурин, — с совершенно не развитыми сторонами общественной жизни и сравниваю их с теперешним обществом в несколько сот душ, со своей школой и учителями, с мастерскими, почти ежеднев-ными собраниями по вечерам... общество, имеющее свои взаимоотношения с государством, — то разница огромная» (Б. В. Мазурин, письмо к В. В. Черткову (сыну), январь 1934 г.) Есть, очевидно, высшая мудрость во взаимоотношениях личности с государством, которая в том только и состоит, чтобы, отбросив хитрости и уловки, не стремясь освоить темную сферу политических выгод, просто исполнять свой долг.

В те дни, когда школа стояла на запоре, а растерянные и расстроенные дети приставали к взрослым с вопросами, которые в конечном счете сводились к тому, «скоро ли вы, наконец, отрегулируете ваши отношения с государственной властью», председатель Совета коммуны встретил на улице поселка заведующую школой. «Что будем делать?» — спросил Мазурин. Опустив голову, Анна Степановна молчала. Она понимала: угроза ареста обращена прежде всего к ней. «Ну, как же?» — переспросил Мазурин. Малород подняла голову, посмотрела единомыш-леннику в глаза и улыбнулась тихой своей улыбкой. «Будем продолжать», — сказала она. На следующий день «бродячая школа» снова начала свою нелегкую жизнь.

«Мы чувствовали, что мы являемся частицей трудового человеческого общества, которое имеет право на существование не испрашивая ничьего разрешения... — писал впоследствии Борис Мазурин. — Мы знали, что стремимся выполнить не свои узкие групповые цели, а воплотить в жизнь общечеловеческие законы жизни, те, которые нам удалось понять. И мы знали, что эти законы вечны и будут жить, пока живут люди, государство же — явление временное, отягощенное многими пережитками дикости...»

толстовцев. В 1933 году они сдали государству три вагона хлеба, которые по закону о переселенческих льготах сдавать были не должны. Из-за этого зимой 1934-го коммуна сидела на жестком пайке, люди недоедали. Нарастало раздражение. На собраниях, обычно спокойных и миролюбивых, стали раздаваться выкрики матерей. Мелкие стычки происходили между коммунарами и городскими чиновниками. Обеспокоенный этим изменением в психологической атмосфере коммуны, В. Г. Чертков писал из Москвы, обращаясь к коммунарам:

«Дорогие друзья, Митя Пащенко рассказал мне про свое свидание со Смидовичем (Коммунар Дм. Пащенко ездил во ВЦИК в Москву в свят с арестом группы коммунаров, и в том числе двух учителей толстовской школы.)

Я увидел, какое действительно серьезное положение создалось сейчас в коммуне. Как вашему другу, мне хочется сказать вам, хотя вы наверное и так знаете, как я люблю вас и ценю вашу общую жизнь, и как мне хотелось бы, чтобы она продолжалась и дальше. Знаю, какие трудности приходится переживать вам и может быть, будучи на вашем месте, я по слабости поступал так же нетерпимо. Но все же, видя, как эта нетерпимость у некоторых из вас «подливает масло в огонь», служа обострению и без того напряженного положения (очень может быть даже искусственно вызываемого), мне очень хочется посоветовать вам быть посдержаннее, терпимее к инакомыслящим. Я очень ценю в людях прямоту, бесстрашие, откровенность, но еще важнее, когда любовность, внимание к другим главенствует над нами.

Как бы нежелательно для нас не поступал человек, все же можем ли мы «бросать в него камень»? А разве мы живем в согласии с нашими принципами? Да кроме того резко обличительное слово редко имеет положительное значение, а в большинстве случаев лишь все больше и больше отдаляет людей друг от друга. Чем больше выдержки, спокойствия, смирения, а главное любовности, тем лучше. Помогай вам Бог.

» (Письмо от 29 января 1935 года. На бланке: «Чертков Владимир Григорьевич, Москва, 5, ул. Баумана, Лефортовский пер. 7-а».)

Предостережение друга толстовцы, очевидно, серьезно продумали. В полной мере они продемонстрировали свое спокойное и твердое единение во время очередного суда над своими товарищами. На процессе этом учителей Анну Малород и Климентия Красковского обвиняли в преподавании религиозных предметов. Коммунаров Савву Блинова, Николая Слабинского, Афанасия Наливайко судили за отказ участвовать в лесозаготовках. По той же причине на скамье подсудимых оказались члены толстовской артели «Сеятель» Григорий Турин, Иван Андреев и Роман Сильванович, а из артели «Мирный пахарь» Петр Фат.

Странный это был суд. Реальные факты во время разбирательства не имели никакого значения. Анна Малород спросила одного из свидетелей обвинения, знает ли он, что в таком виде, в каком она сейчас существует, их школа разрешена высшим исполнительным органом государства — ВЦИК. «Да, нам это известно», — признался свидетель, но на судей этот основополагающий факт не произвел никакого впечатления. Другой свидетель обвинения, тоже учитель, сотрудник ОНО, желая доказать, что Анна Малород действительно преподавала в школе религиозные предметы, сказал: «Малород разучивала с учениками религиозную песню Толстого Крейцерову сонату". Зал, в котором большую половину публики составляли крестьяне-толстовцы, разразился хохотом. Не могли удержать улыбок и судьи. И тем не менее Анна Малород была приговорена к году исправительно-трудовых лагерей. К нескольким годам лагерей приговорены были и остальные подсудимые, чья вина также не была доказана.

«Осуждение наших друзей никого не испугало и ничего не изменило в нашей жизни, — пишет Б. Мазурин. — На место взятых стали новые люди. Даже ученики старших классов иногда проводили занятия с младшими». Толстовская школа просуществовала в коммуне после суда еще два года. Ее удалось сделать государственной только после того, как на свободе не осталось ни одного учителя-толстовца. Судьба большинства учителей оказалась трагической: одних расстреляли, другие провели по десять лет в лагерях и тюрьмах. На этом фоне судьба Анны Малород может показаться сравнительно благополучной: всего год лагерей, да и то часть срока она не досидела — ее освободили по болезни. Но в действительности эти несколько месяцев в лагере оказались для Анны Степановны роковыми: из лагеря она вышла калекой.

«Ну, где новенькая? На работу идите, с конвоиром, — обращается к нам начальник лагеря. — В конвойку уборщицей». И вот мы шагаем по лужам к месту назначения, впереди стрелок, сзади мы... «Бессовестные воровки!» — кричат на нас какие-то ребята. Я призываю себе на помощь смирение и эти камешки пролетают мимо. Жутко, страшно. Совесть пристально, остро всматривается вперед: «Быть уборщицей в конвойке, возможно ли это? Не отказаться ли?» — «И что за отказом последует?» — «Подожди, — говорит разум, — осмотрись прежде». В конвойке, состоящей из двух помещений для конвоиров, только что побелили, и нам предстоить мыть залитый известью пол, окна и т. д. Нас пригнали на смену трем женщинам, вымывшим уже часть помещения. Бедная старушка показывает нам свои руки: кожа лохмотьями висит у нее на пальцах. «Попортятся и ваши рученьки», — говорит она нам. В бараках шум, толкотня, конвоиры все тоже заключенные. «Мои братья, — говорю я себе, — небось, сердцем они тоже не здесь, а там, дома, как и я», — и совесть моя несколько успокаивается. Скрасить, улучшить им несколько жизнь, убрав им помещение, — не так уж это плохо...»

Через несколько дней Малород перевели в совхоз. Она описывает:

«Работа тяжелая, таскали назём в парники и землю на носилках, сеяли мерзлую и мокрую землю; ноги промокают, ветер студеный, кружит снег; и в комнате нашей не обогреешься. К утру в ней так становится холодно, что мы, ложась спать в шубах и валенках, просыпаемся и не спим, а топить нечем, дров нет. На работу выходят не более пяти человек; я еще ни одного дня не пропустила, и однажды вечером все мои товарки на меня напустились за то, что я так аккуратно хожу на работу, называли меня «святошей», «богородицей» и т. п. «Знаешь, тебя хотят ночью побить», — сообщила мне потихоньку одна. Я вышла на улицу. Холодно, звездочки зажигаются в далеком студеном небе; чувство глубокого одиночества охватило меня. Я заплакала и результаты моих размышлений были следующие: «Вот моя семья и нет у меня другой пока, ее горести и радости я должна делить, ей быть полезной, чем могу». И с этим решением, с этой готовностью вернулась я в избу. В это время из города вернулась бригадирша и привезла распоряжение от начальства всем выходить на работу, так что меня забыли и бить, и бранить».

«Мы отправились... рыть котлованы под фундамент для строящегося здания. Земля твердая, мерзлая, а ямы приходится рыть в рост человека, выбрасывая землю наружу, дождь мешал работе, делал землю липкой, тяжелой... Однажды вечером на стройке, когда я вместе с другими таскала камни на носилках, я вдруг увидела в нескольких шагах от себя статную высокую фигуру Шляханова. Он, как заведующий ГорОНО, приехал посмотреть стройку школы. «Вот он, главный виновник и причина моего здесь пребывания», — пронеслось у меня в голове. Я постаралась обойти его и он меня не увидел. На другое утро он снова был на стройке и на этот раз он видел меня, я видела, как он издалека с задумчивым и серьезным видом смотрел в мою сторону, я же с носилками приближалась к нему и, будучи в трех-четырех шагах от него, смотрела выше головы, по сторонам, но только не на него. Что меня заставило так поступить? Может быть это нехорошо? Но я не могла иначе. Был ли это стыд, скромность, гордость? Не знаю. Во всяком случае не злоба. Злобы нет. А стыд я одно время чувствовала сильный».

«И все же, как я ни старалась крепиться, как ни внушала себе, что из этого испытания я должна выйти здоровой с неповрежденными телом и душой, в конце концов я сдалась. У меня стали болеть спина и грудь, но главным образом спина... Сначала я не обращала внимания на эти боли, но в конце концов они усилились до того, что я не могла повернуться, ни вздохнуть, ни поднять чего-либо мало-мальски тяжелого, не говоря уже о носилках. Их поднимала с внутренним стоном и все считала, сколько же раз мне еще их придется поднимать до вечера; острая режущая боль сопровождала каждое мое движение. Несколько дней так продолжалось и я с нетерпением ожидала выходного, чтобы отдохнуть немного и поправиться, но пришел выходной, а у нас назначили воскресник. Проработала я и воскресник. К вечеру я окончательно обессилела и решила, что завтра мне во что бы то ни стало надо попасть в амбулаторию... Мне посчастливилось попасть к врачу в первый же день. Это была брюнетка, крупная, высокая, полная, с красивым продолговатым, греческого типа лицом, с отпечатком мягкосердечия, которое не замедлило высказаться в ее отношении ко мне. С первого взгляда на мою спину она сказала: «Вам, конечно, нельзя работать тяжелую физическую работу, у вас искривление позвоночного столба».

Так началась болезнь, которая сделала Анну Степановну горбуньей. Но диагноз, поставленный врачом, вовсе не означал перемены в положении пациентки. Она пишет: «Меня назначили убирать барак на 80 человек. Барак большой, большой... Когда я в первый раз пришла его мыть и глянула вдоль него, мне стало жутко: как же я его вымою? И когда часов через восемь я его вымыла, мне показалось, что наступил светлый праздник. Но тут пришли рабочие с работы, и я стала носить им воду для питья, для умывания, для чая. Я увидела, в чем соль моей новой работы: именно в этом таскании воды — ведер 50-60 пришлось притаскивать в день...

сонно и медленно копошились в ней мысли. Вместе с физическим недомоганием и душа тоже стала недомогать, часто стали приходить минуты уныния, упадка. В одну из таких минут посетили меня двое друзей из коммуны. Пришли они вечером, когда я, вернувшись с работы, в полудремоте лежала на постели. Я не смогла сразу побороть ни своей усталости, ни своей удрученности, и поэтому не так приветливо, как следует, встретила и обошлась с ними. Они принесли мне меду, печенья, клубники. Когда они ушли, припадок тоски у меня стал настолько острым, что если бы никого не было в комнате, я бы выплакалась вволю; но это было невозможно, комната была полна пришедших с работы женщин и девушек. Принесенные подарки не радовали меня. «Ничего этого не нужно, только бы воля!» — плакала душа и искала выхода. Я сложила печенье на одну тарелку, клубнику на другую, налила чашку меда и поставила все на стол, что стояло ведро с кипятком для чая. «Вот это к чаю, угощайтесь», — обратилась я к своим подругам по несчастью. В душе моей шевельнулась острая жалость: «Такие же несчастные, как я...» На удивленные их взгляды я дала объяснение: «Я ведь сегодня именинница». — «Разве?» — «Ну да, раз я получила подарки, значит я именинница, кушайте на здоровье».

На кровати лежала избитая Зинка (соседки избили ее за воровство) с опухшим лицом, черный глазок ее наблюдал окружающее. Я предложила ей несколько печений и клубники: «Ешь...» Клава, полная, красивая девушка, грубоватая и добродушная, вместе с тем пьяная, с раскрасневшимся лицом и заплывшими глазами, подсела ко мне и стала изливать свою душу; и не было у меня отвращения к ним, одна только жалость к ним и к себе, жалость до слез...»

Анна Степановна Малород никогда больше не работала в школе. Может быть и нашлось для нее место, но преподавать она могла только в той школе, которой больше не существовало. Школа Анны Малород погибла. В значительной степени из-за этого коммунары не смогли вырастить себе смену: дети толстовцев не стали последователями Льва Толстого. И все-таки через много десятков лет, встречая мальчиков и девочек начала 30-х годов, учеников «бродячей школы», я замечал в них черты, которыми так дорожили их учителя: честность, прямоту, а главное, восприимчивую и добрую душу.

— Мы все с малолетства дети Анны Степановны, — сказал на похоронах Малород один из ее бывших учеников.

— Это верно, не единомышленники они мне. Но люди они хорошие. Не знаю, как дома, а в школе у Анны Степановны учились они только доброму...

Раздел сайта: