Ярков И. П.: Моя жизнь. Становлюсь "толстовцем" (отрывок из книги)

МОЯ ЖИ3НЬ

Автобиография

Часть 3-а.

СТАНОВЛЮСЬ
"ТОЛСТОВЦЕМ".

ТОЛСТОЙ

Совершенно случайно... Да правда ли, что бывают в жизни случайности? "Кто ищет, тот всегда найдет". Разве не знает каждый из нас, что "на ловца и зверь бежит", что "подобное познается подобным"?

Подобное, глубоко и недвусмысленно подобное моему внутреннему миру, моим поискам и запросам обрел я, когда - совершенно случайно - попалась мне в руки книга Л. Н. Толстого - "В чем моя вера?" И эта книга решила мою судьбу. Поразили и глубоко пленили и общность исканий - его, прославленного писателя, и моих лично... Что такое я был перед ним? Поразила и близость отношения к православию,как к сообща отвергнутой вере отцов. А главное - поразила и до глубины души взволновала неслыханно острая (для тогдашнего меня) постановка Толстым многих вопросов об отношении к Христу (к личности человека Иисуса Христа), к церкви, к ветхозаветному библейскому "закону божию" с его обычным, господствующим в людских нравах и до сих пор "правом" или законом возмездия:

"Око за око" и "зуб за зуб". Более чем вероятно, что подсознательно я много раньше, еще до происшедшего со мною духовного или религиозного "переворота", отвращался от этого грубого закона борьбы и насилия, которым живет человечество. Еще и тогда мое сердце, все мое "я" не могло "вместить" этого закона, глубочайшая сущность которого хорошо выражается словом "в морду":

- А ты бы ей в морду... 1)

Вот закон, по которому и поныне практически живет наше общество: "в морду". Если это и называется время от времени "христианством", то, понятно, "христианского" тут нет ни грана, исключая разве название. Но название, вывеску, фирму легко ко всему приделать, не исключая социализма.

Толстой с неопровержимой для меня ясностью и убедительностью показал мне, что вся глубокая сущность Христова учения, весь смысл и очарование Евангелия,как подлинно "благой вести", вся специальная - и историческая и социальная - миссия Иисуса,как учителя и проповедника, сводится вовсе не к тому, чтобы принести в мир новое метафизическое учение на смену предыдущим, а к тому, чтобы принести в мир действительно новое, неслыханное до этого этическое учение.

Указывали не раз и не два, что метафизические построения хотя бы одних только гностиков (Валентин и др.), не говоря уже о древнем Манесе, основателе манихейства, по изощренному остроумию, сложности ("конструктивности") и запутанности во много раз превосходят плоскую по сравнению с ними "христианскую" метафизику посланий ап. Павла 2). Но нет ничего в мире, что могло бы идти хотя бы в отдаленное сравнение с высотой принесенной Христом в мир новой морали,как учения о любви к врагам, всепрощения, незлобивости и проч. И когда мы читаем (читали) Евангелие, нас, в сущности, поражает и волнует совсем не то, что обычно зовется метафизикой Христова учения, и не пресловутые его "чудеса", - нет, нас поражает и глубочайшим образом хватает за сердце именно эта неслыханная, "не наша", не здешняя какая-то мораль Христова учения.

И мораль эта коренным образом разнится от морали "А ты бы ей в морду".

"Что ты, брат мой, сделал
над моей главою?
Пленил мое сердце
небесной стрелою..." -

"духовном стихе", или распевце.

Толстой, "брат мой", пленил меня, пронзил мое сердце справедливым указанием на то, что вся суть христианского учения, весь глубочайший смысл проповеди Иисуса сводится к тому, чтобы отвергнуть, забраковать,как явным образом порочный, негодный, а, главное, безрезультатный - обычный, общепринятый метод или "закон" возмездия: "Око за око, зуб за зуб" (в простеречьи - закон "в морду") и заменить его принципиально новым положением или правилом: "А я говорю вам: не противься злому...".

Это самое "не противься злому", то есть, яснее и определеннее сказать, не вступай со злым в драку, одолей в себе естественное, "по-плотскому" и по земному вполне законное стремление дать сдачи" обидчику, "заехать в морду", - это и сделало из меня "толстовца", последователя учения "графа" Льва Толстого, - этого заядлого еретика в глазах православного духовенства, сокрушителя основ государственности - в глазах власти.

Когда многие из так называемых "раскольников" при Петре предпочитали сгорать заживо в борьбе "за единый аз", только бы не уступить антихристу и не принять "антихристовой печати", - они, сгорая, молились при этом так:

"Сладко ми есть умерети за законы церкви Твоея, Христе, обаче сие есть выше силы моея естественныя..."

Так и мне, подобно этому, сразу же,как я прочел и понял Толстого, показалось необыкновенно, жутко "сладким" - жить и умереть за исполнение главного, решающего
Христова правила, которое всё выражено в этих словах: "Не противься злому..."

Эти слова Христа, надо сказать, принял я вовсе не разумом, не рассудочно. С точки зрения рассудка и логики, с точки зрения обычнейшего "здравого смысла" они и были и продолжают оставаться и поныне - доподлинно "выше силы моея естественныя". Если я их, тем не менее, принял и полюбил, то сделал это скорее всего сердцем - религиозно, молитвенно, жертвенно, или,как иногда говорят, мистически...

Со всем жаром, со всей страстью и пылом юности накинулся я на писания Толстого,как на некоторое новое откровение для моего духа. И это углубленное, прилежное чтение многих его "философских" произведений дало мне полную возможность воочию убедиться, что - "не только свету, что из окошка", то есть что быть верующим (в Бога) - это совсем не однозначно - быть православным или католиком; наоборот, ничто так не способствовало искажению и затемнению основного смысла Христова учения, ничто не уводило людей так далеко от Христа,как именно - ортодоксальные, исторически сложившиеся лже религии (католицизм, православие и проч.).

Что только из Толстого я тогда не перечитал! И "Исповедь", и "Критику догматического богословия" (вещь по тем временам весьма смелую, более того - дерзкую, особенно понравившуюся мне острой, непримиримой трактовкой многих вопросов веры), и капитальнейший труд Толстого - "Царство Божие внутри нас" 3), и многие его так называемые "политические трактаты". А такие его вещи,как изумительные народные рассказы ("Чем люди живы" и др.), "Воскресение", "Смерть Ивана Ильича", "Хозяин и работник", помимо вложенной в них общей идеи, или "тенденции", захватывали дух еще и красотой художественного изложения.

И чем больше я читал Толстого, тем более близким, понятным и дорогим - невыразимо дорогим - становился для меня образ этого величавого старика. И когда он умер, первым моим движением было - применить к нему известные слова Некрасова; меня не смутило при этом, что поэт адресовал их общественному деятелю совсем иного склада:

"Молясь твоей многострадальной тени,
учитель, перед именем твоим
позволь смиренно преклонить колени..."

Что такое "толстовство"? В чем сущность религиозного,как тогда в церковных кругах осуждающе говорили, "лжеучения" "графа" Толстого?

Об этом - вот уже тому добрая полсотня лет - никто в народе толком не знает. Кто сейчас всерьез интересуется религиозно-философским наследием Л. Н. Толстого? Интересуется в такой степени, чтобы не только изучать, но и жить сообразуясь с духом учения Толстого? Пожалуй, такого рода людей в нашей стране можно искать днем с огнем и - не найти. 4) Поэтому и следует записать в анкете или в статистическом формуляре: "Таковых не обнаружено". 5).

В нашей стране вот уже пятьдесят лет Толстой-художник заслонил собою Толстого-мыслителя. Заслонил ли? Об этом не будем говорить. Как бы там ни было, но раз религиозно-философские труды Толстого в наши дни и в нашей стране находятся фактически под запретом 6) и не только не переиздаются, но и старательно "изымаются" при обысках, - о каком же правильном, не искалеченном понимании (в массах), чему "учил" Толстой, можно вести речь? 7)

"гордости", но просто потому, что я лично - один из последних доживающих свой век "толстовцев", - считаю своим долгом рассказать, пояснить,как могу и умею, в чем сущность учения Льва Николаевича Толстого.

Без этого "пояснения", к тому же, и моя жизнь будет для многих темна и непонятна. И особенно непонятно многим станет то, о чем я сейчас пишу, - моя юность.

УЧЕНИЕ 8)

Сознавая несовершенство и неполноту своего изложения, я вполне разделяю эти упреки и не пытаюсь сколько-либо оправдываться или возражать. Единственное, что я могу сказать, и то не в "оправдание", а в пояснение избранной мною формы изложения, это то, что учение Толстого я излагаю в излюбленной и свойственной мне "субъективной" манере.

Итак, в чем сущность учения Л. Н. Толстого, что такое "толстовство"?

Толстовство есть своеобразный, чрезвычайно редко в наши дни встречаемый взгляд на жизнь, в основе которого лежат практические, то есть действенные:

- Убеждение (вера), что правящей, державной силой человеческого общества является любовь (между людьми);

- Отрицание всех видов насилия (и насилия государственного в особенности).

С точки зрения толстовства Бог есть чисто человеческое свойство, проявляющее себя в повседневной жизни любовью, то есть деятельной заботой о других, вплоть до забвения личных интересов. "Где любовь, там и Бог" --- любимое выражение Толстого,как, равным образом, и другое, относимое к насилию 9) и ставшее даже девизом толстовского издательства "Посредник": "Не в силе Бог, а в правде".

Вообще говоря, с толстовской точки зрения (так же, впрочем,как и с точки зрения чистого (раннего, исходного) христианства

"Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем. Бога никто не видел нигде, но если мы любим друг-друга, то Он пребывает в нас и любовь Его в нас совершилась". 10)

Такое понимание сущности божества находим мы в одном из памятников раннего христианства 11), и именно это понимание сущности Бога,как, в конечном счете, элементарного свойства человеческой психики, проходит красной нитью сквозь все писания Л. Н. Толстого и его ближайших учеников и последователей.

В своем раннем "учительном" произведении, носящем название "В чем моя вера?", Толстой говорит, что в этом смысле (то есть что любовь суть неотъемлемое свойство человеческой природы) он (Толстой) совершенно согласен с Л. Фейербахом 12). Таким образом в своем понимании Бога Толстой по существу становится на антропологическую точку зрения13 ), и попытки некоторых марксистских авторов (в частности, Г. В. Плеханова) приписать ему теорию сверхъестественности божественной сущности исключительно на том основании, что Толстой нередко оперирует определением "дух", относя это определение к Богу, - такие попытки должны быть отвергнуты как несостоятельные. Ничего сверхъестественного, "анимистического" в толстовском понимании сущности Бога обнаружить нельзя. Допустить, что Толстой вкладывает в понятие "дух" некое заумное, трансцендентное содержание, значит - до глубины не понять Толстого или пытаться намеренно исказить его взгляды. Выражение "Бог есть дух" Толстой употребляет не иначе,как в чисто человеческом смысле этого слова, - в таком, примерно, в каком мы говорим о духовных способностях человека, о богатстве и напряжении духовной жизни и проч. Толстому меньше всего приходило в голову проецировать качество или свойство духовности на какое-то стоящее над миром внемировое существо, наделенное чертами абсолюта. Более того, он по существу отрицает самую идею бога - Творца. Представление о Боге,как о творце, не толстовское представление.

Равным образом не толстовское представление и о троичности ("триипоставности") божества, столь прочно лежащее в основе ортодоксальных религий. Напротив, Толстой, если можно так выразиться, унитарий, унитарьянец, то есть сторонник такого взгляда на сущность божества, при котором понятие "Бог" тесно увязывается с идеей единства, недробимости божественных свойств. 14) В этом смысле учение Толстого проникнуто духом антитринитариев - еретиков, отвергавших догмат троичности божества. 15) В этом же смысле из американских религиозных деятелей - так называемых унитариев - ему ближе и, так сказать, роднее всего такие,как Ральф Эмерсон, Генри Д. Торо и, главное,как Уильям Чаннинг, который всю жизнь "... мужественно защищал положение об исключительно человеческой природе Христа, оспаривал и отвергал учение об искуплении, ставящее, по его выражению, в центр вселенной виселицу с казненным богом, и выступал с высокой оценкой человеческой природы в противовес теории первородного греха". 16)

"сверхъестественный мир", в "сверхъестественное" вообще.

В письме к В. Г. Черткову в последний год своей жизни Толстой так отозвался об одной англичанке, исповедующей так называемую квакерскую религию (это была некая miss Packard ):

"Как ни далека она от наших православных и как ни много выше их ее квакерские основы, и в тех основах, в которых она воспитана, была та ложка дегтя, которая все губит: вера в сверхъестественное". 17)

Стало-быть, по мысли Толстого, "вера в сверхъестественное" является той самой "ложкой дегтя", которая способна испортить бочку самого настоящего религиозного меда.

Что касается отношения Толстого к насилию, то в своем отрицании полезности и целесообразности всех видов насилия (в том числе, повторяю, и особенно насилия государственного) Толстой доходит до прямого отрицания власти. С этой точки зрения учение Толстого является безусловно анархическим, направленным против государства и всяких натурально существующих земных властей.

"Везде власть, - утверждает Толстой, - в руках худших людей, что и не может быть иначе, потому что только худшие люди могут делать все те хитрости, подлости, жестокости, которые нужны для участия во власти". 18)

Толстой и сам не думал отрицать, что его "учение" в известной мере близко и родственно анархизму. Известный теоретик анархизма д-р П. Эльцбахер в своих исследованиях 19) также ставит Толстого в ряд с другими выразителями анархической идеи (Прудоном, Бакуниным, Кропоткиным, Тукером, Годвином и др.).

Тут, мне кажется, уместно припомнить, что когда осенью 1928 г. ОГПУ вручило мне так называемое "предварительное обвинение" или что-то в этом роде, то я в нем почему-то фигурировал под кличкой анархо- толстовца. Это дало мне повод предположить, что названные выше органы раскопали или обнаружили где-то другой вид "толстовцев" - не "анархо", а просто. Я, однако, сильно сомневаюсь в том, что можно - в теории - быть толстовцем и признавать за должное существование государства и власти.

Впрочем... встречал же я на своем веку "толстовцев", которые, будучи ярыми, так сказать, приверженцами примата или принципа любви в общественных отношениях, в то же время выявляли себя как непримиримые антисемиты. Выходило так, что люди все братья и всех надо
любить... исключая евреев.

Резко отличительной чертой учения Толстого является прочно усвоенное им положение одного из проповедников раннего христианства (так называемых апостолов) - Иакова (Якова) - о том, что "вера без дел мертва", что только делами, действием, деятельной и разумной жизненаправленностью можно (и должно) осуществлять в жизни евангельское ("Христово") учение.

В этом смысле Толстой вместе с Кантом не без основания полагает, что не Бог "должен" служить, угождать верующему в Него человеку, а, наоборот, прямой обязанностью любого из тех, кто называет себя верующим, является служение Богу, исполнение Его воли. Вся жизнь доброго,верующего в Бога человека должна быть единым, сплошным, интегральным богослужением. Жизнь как служебный по отношению к Богу, или, иначе, богослужебный акт, - в таком смысле Толстой единственно и употребляет термин "богослужение" (в положительном смысле этого слова). Все другие виды богослужения, в которых оно,как обычно, выливается в форму обряду, культа, определенных торжественных, время от времени повторяющихся, церемоний, Толстой безусловно и категорически отрицает. Это сближает его с прославленным украинским "народным мудрецом" Григорием Саввичем Сковородой, который также считал, что "церемония и благочестие - разнь. Церемониа возле благочестия - то же, что шелуха возле ореха". 20)

Что касается обрядов и богослужения как обрядового действия, то этим делом, по мнению того же Г. С. Сковороды, способен заниматься

"... самый нещастный бездельник". 21)

В этой связи нельзя обойти молчанием и отрицательное, почти враждебное отношение Толстого к тому, что он называет "учением Павла", то есть к признаваемым обычно неотъемлемой (в глазах многих - фактически главной) частью христианства посланиям апостола Павла. В учении этого апостола Толстой не без основания усматривает некую чуждую Христову учению струю о возможности "оправдания" верою без дел - одною верою. Доктрине Павла об оправдании верой Толстой противопоставляет изречение ("логию") Христа:

"Царство Божие усилием берется, и употребляющие усилие восхищают его".

С другой стороны, в отличие от "Христова", то есть именно христианского отношения к власти, при котором ученик Христа не может быть участником во власти, у Павла мы находим антихристианский по существу тезис о том, что "всякая власть от бога", что "несть власти, аще не от бога", и соответствующее по этому поводу наставление:

"Всякая душа да будет покорна высшим властям" (или властям,как ныне принято выражаться, "на высоком уровне").

Это нанесшее идее христианства и человечности вообще столько вреда более чем явное лже учение Павла Толстой категорически отрицает. В своем неприятии Павлова оправдания властей ("начальник не напрасно носит меч") Толстой,как всегда, исходит из безусловно ясного и непререкаемого указания на этот счет центральной фигуры христианства - самого Христа Иисуса:

"Вы знаете, что князья народов господствуют над ними, и народы повинуются им; но между вами да не будет так". 22)

Точно так же, основываясь на словах писания:

"Познаете истину, и истина сделает вас свободными". - "Вы куплены дорогою ценою, - не делайтесь рабами человеков..."

Толстой отвергает и те из посланий ап. Павла, которые направлены на оправдание рабства ("Рабы, повинуйтесь своим господам" и т. п.).

По отношению к праву и собственности Толстой отрицает и то и другое. Особенно резко нападает он на частную собственность на землю. Этого рода собственность Толстой считает основным источником всех зол человечества. Земля ничья, земля божья, и "владеть" ею (то есть пользоваться) могут только те, кто сами ее непосредственно обрабатывают. В самом деле:

"Кто же к ниве ближайшее имеет ведение, буде не делатель ее?" -

спрашивал еще Радищев в своем "Путешествии". В этом смысле Толстой являлся безусловным сторонником того взгляда, что земля должна быть отобрана или изъята от помещиков и передана трудящемуся крестьянству. Здесь обнаруживается и то немаловажное для понимания сущности учения Толстого обстоятельство, что он являлся сторонником так называемого христианского, или анархического, коммунизма. В его писаниях мы находим целый ряд довольно резких высказываний 23), обнаруживающих его (Толстого) чисто стихийную, крестьянскую тягу к взаимопомощи, к коллективному, общинному способу обработки земли и "владения" ею.

Об отрицательном отношении Толстого к суду и судебным "установлениям" нечего и говорить. Каждому, кто читал его "Воскресение", до глубины ясна эта резко отрицательная позиция Толстого по отношению к суду и "судейским". Слова Христа: "Не судите, да не судимы будете"; слова одного из апостолов: "Итак, неизвинителен ты, человек, судящий другого", Толстой понимает не в смысле запрещения Христом "сплетен", "пересудов",как произвольно и неосновательно толкуют эти слова многие из "князей церкви", а в прямом и дословном смысле, то есть как безусловное отрицание за людьми (за каждым из нас) "права" быть судьею другого, других, а, стало быть, и практически участвовать в суде.

Коль скоро речь идет о том, в чем сущность учения Л. Н. Толстого, нельзя обойти молчанием вопрос о соотношении между религией (в подлинном, не искаженном смысле
этого слова) и - суеверием.

В частности, суеверна ли вера Л. Н. Толстого? Можно ли утвердительно сказать, что Толстой - "суеверен"?

Еще Вольтер, которого любят изображать яростным противником религии (правильнее сказать - церкви), отчетливо видел разграничительную черту, которую можно (а в интересах справедливости и должно) провести между религией и суеверием:

"Вы говорите, что религия породила тысячи преступлений? Скажите: суеверие. Это --
змея, которая обвила религию своими кольцами". 24)

Во всяком случае ни о какой вере в так называемую "загробную жизнь" или в "потусторонний мир" в применении к учению Толстого не может быть и речи. Тем более исключена и "демонология": о вере в черта (дьявола), во "врага рода человеческого", в учении Толстого нет, мне кажется, и помина. Если Толстой и упоминает, условно, эти призрачные темные силы, якобы проявляющие себя в жизни реально, то единственно для того лишь, чтобы их начисто
отрицать.

Я уже имел случай сказать, что так называемые "православные", сами того не замечая, являются по существу двубожниками, то есть одновременно верят и в Бога и в дьявола. Толстой решительно противостоит подобной вере, более того - он отрицает самую мысль о существовании в мире злых сил. Толстой верит и признает реально руководящей силой в мире и жизни одну лишь добрую силу - силу любви. В этом смысле он во многом сходится с индусами, многие из которых приходили в отношении зла к самым крайним выводам, вроде того, например, что "убивающий и убиваемый - одно", и т. п.

И вот, поскольку я коснулся вопроса о том, суеверна ли вера Толстого, а если суеверна, то в какой степени, не могу не коснуться здесь воззрений одного советского, довольно известного, но справедливо далеко не всеми почитаемого писателя:

Писатель этот, "ничтоже сумняшеся", уравнивает, смыкает веру в Бога с верой... "во святых,
". Мыслить иначе, отделить одно от другого,как это сделал в свое время хотя бы тот же Вольтер, ему, очевидно, не приходит в голову.

Послушаем, что говорит этот писатель о вере:

" - Ну, что ты! По культуре разума мы с тобой одинаковы, - проговорил академик, и, видя по ее глазам,как она спрашивает, что же это такое культура разума, он пояснил: - Я вот однажды в Париже встретился с академиком Бенда. Ума палата у человека. Все знания у него в голове,как товары в универсальном магазине. Знания большие. А в бога верит! Я и подумал: "Эх, ты! По культуре-то ума любой пионер выше тебя: в бога не верит, значит не верит во святых, в ангелов, чертей, ведьм и домовых". Отношение человека к миру, к труду, к людям и составляет культуру разума. По знаниям Бенда куда выше тебя, а в бога верит, стало-быть, тут ты выше его: веришь в науку, в человека, а не в боженьку". 25)

Что можно сказать по поводу этой тирады? Только одно: весьма неуклюжая защита идеи безбожия! Любой по-настоящему умный и развитой сторонник этой идеи, и тот, вероятно, выразился бы о приведенном высказывании Панферова словами, приписываемыми Вольтеру:

"Избавь меня, боже, от друзей, а с врагами я сам справлюсь". 26)

Можно выразить только сугубое удивление, что такие именно слова писателю понадобилось вложить в уста не простого человека, не рядового колхозника, а - удивительно сказать! - в уста академика, то есть, казалось бы, человека с широчайшим, и не только специальным, образованием, с размахом мысли, с "культурой разума". И таким несмысленным дурачком, неумеющим,как говорят в народе, отличить кислое от пресного, такой ходульной фигурой выставить перед всем светом этого своего "академика", значит - оказать медвежью услугу и науке, и столь старательно прославляемой Панферовым "культуре разума". 27)

Судя по всему, Панферов чистосердечно и по-своему искренно уверен, что французский "академик Бенда", веря в Бога, верит вместе с тем и, так сказать, за компанию, и "во святых, в ангелов, в чертей, домовых и ведьм". Но - не тогда ли этот самый "академик Бенда" (у которого, кстати, "ума палата"), - не тогда ли именно он и начал по-настоящему, то есть не суеверно, верить в Бога, когда ему разонравилось, расхотелось верить во всякую чертовщину, в дьявола, в темные, злые силы?

Послушаем, что говорит по этому поводу (то есть о качестве веры) наш прославленный композитор П. И. Чайковский. Есть все данные думать, что он несравненно глубже, основательнее, нежели Панферов, вник в самое существо веры, оценил ее более правильно и объективно:

"Что ни говорите, а верить, то есть верить не вследствие рутины и недостатка рассуждающей
способности, а верить разумно, сумевши примирить все недоразумения и противоречия, внушаемые критическим процессом ума, есть величайшее счастье. Умный и в то же время верующий искренно человек (а ведь таких очень много) обладает такой броней, против которой совершенно бессильны всякие удары судьбы". 28)

То, что до прозрачности ясно Чайковскому, - то есть что можно

"... верить не вследствие рутины и недостатка рассуждающей способности, а верить разумно, сумевши примирить все недоразумения и противоречия, внушаемые критическим процессом ума...", -

то, очевидно, совершенно непостижимо для Ф. Панферова. До него не доходит самая мысль о возможности верить разумно, не суеверно. Он не в силах понять, что вера в Бога в подлинном значении этого слова и есть именно та самая "культура разума", за которую он так старательно ратует, и что для громадного большинства развитых и искренно верующих в бога людей (а таких, по свидетельству П. И. Чайковского, "очень много") верить в Бога значит именно - не верить "во святых, в ангелов, чертей, ведьм и домовых".

Для Толстого, для Чайковского, да, пожалуй, и для любого искренно верующего в Бога человека (в том числе, думаю, и для "академика Бенда") вера в Бога, взятая сама по себе, есть не что иное,как самый настоящий противовес, логическое, волевое и эмоциональное противостояние вере в дьявола, в чертей, ведьм и домовых, а заодно - и в ангелов и в святых. Как же, спрашивается, можно,как это делает Панферов, так легкомысленно, так опрометчиво уравнять, привести к одному знаменателю два совершенно несходных, взаимно исключающих одно другое психологических состояния или движения души?

В мои намерения не входит, понятно, вступать в полемику с этим писателем. Тем более, что у нас, в Советском Союзе, религиозная точка зрения лишена возможности публичного самооправдания и идеологической самозащиты. Но все же мне кажется, что приравнять веру в Бога к вере "во святых, ангелов, чертей, ведьм и домовых", значит - начисто, до основания перечеркнуть всю историю еретичества и многовековой борьбы с папством, все костры инквизиции, все благороднейшие порывы человеческого духа в борьбе со всевозможными проявлениями суеверия. Ведь все эти древние и средневековые еретики и религиозные вольнодумцы именно по тому самому и были мучимы и терзаемы, сгорали на кострах, что они решительно отказывались,как этого требовала от них церковь, наряду с верой в Бога поверить и "во святых, в ангелов, в чертей".

Немало клеветы и всяческой напраслины было возводимо в свое время как на самого Толстого, так и на его ближайших друзей и последователей. Но самая большая, самая отъявленная ложь о Толстом заключается в том, что он, якобы, учил, проповедовал - не противиться... злу! Это даже не ложь. Как ни печально это сказать, это перерастает рамки лжи, становится клеветой на Толстого. Но уж такова, очевидно, участь любой искренней и мало-мальски самобытной веры, что она неизбежно подвергается целой серии нареканий, недобросовестных нападок, искажения, обессмысливания, причем все это нередко исходит не столько со стороны врагов, недоброжелателей, сколько - со стороны друзей и почитателей. Безответственные люди, зубоскалы и до сих пор с большой охотой продолжают прилагать к последователям Толстого обидную, злую, совершенно необъективную кличку - "непротивленыши". Умышленно упускают из виду, что нередко вся жизнь такого "непротивленыша" проходит в трудной, напряженной борьбе с военным и правительственным злом. Забывают, сколько полезных жизненных "трудодней" каждый из подобных "непротивленышей" теряет или терял на пребывание в царских тюрьмах, на каторге, в арестантских ротах, в ссылке. Неужели эти люди страдали и гибли за одно только "непротивление"? Нет, царское правительство хорошо разбиралось в том, кого следует держать (+?+)

С полной уверенностью в своей правоте утверждаю, что только грубый, невоспитанный, а главное - неумный человек может бросить по адресу единомышленников Толстого это ставшее крылатым определение:

- "Непротивленыши".

Обозвать человека "непротивленышем" по существу равносильно тому, чтобы применить в идеологической борьбе двух направлений оружие самого низкого разбора, а проще сказать - проявить в столкновении мнений явную и злую недобросовестность.

Я не обмолвился, упомянув об идеологической борьбе двух направлений. Это действительно так, и это подметил такой умный и широко образованный оппонент,каким
"Толстой и Маркс" 29) он писал:

"... Одними из основных идеологий, разделяющих человечество, являются марксизм и толстовство...".

Имея, по словам Луначарского, "сильнейшее влияние на интеллигенцию", 30) "толстовство" в наши дни перешагнуло узкие рамки одной страны, - его родины, - и приобрело некоторые интернациональные черты.

В этот общий рост и укрепление влияния идеологии Ненасилия вложил свою долю труда и страданий каждый из "непротивленышей", - и не только русских. В числе многих других, негр Патрис Лумумба, став одной из бесчисленных жертв Насилия, своими страданиями, своею мученической смертью, вызвавшей во всем мире такой большой резонанс, много способствовал росту идей Ненасилия. И оно победит, это учение, ибо,как сказал Учитель,

"... блаженны кроткие, ибо они наследуют землю".

Вряд ли мнение о том, что Толстой, якобы, учил "не противиться злу", может быть расценено только как род некоторого "добросовестного заблуждения". Ближе к истине сказать, что это не заблуждение, а умышленная или почти умышленная недобросовестность, пристрастность, полемическая неопрятность. И состоит подобная неопрятность в том, что истолкователи облыжно приписывают и Евангелию, и Толстому те слова и те представления, которых ни в Евангелии, ни в писаниях Толстого обнаружить нельзя.

Слова эти - якобы содержащееся в Евангелии моральное предписание: "Не противься злу".

Приведу на выборку только два из многочисленных примеров такого более чем вольного обращения с евангельским текстом, в основе которого лежит огромное недоразумение.

В одном из рассказов Леонида Андреева 31) священник ("поп"), задавшись целью возвратить "черта" Богу,

"... раскрыв книгу, трепетно указал черту на великие и таинственные слова: не противься злу".

Удивителен этот "поп" Леонида Андреева, никогда, очевидно, не читавший Евангелия; но еще более удивителен сам писатель, не давший себе труда самому заглянуть в эту книгу. Трудно поверить, что её не было у него под рукой.

По смыслу приведенных слов в том виде,как их истолковал "поп" своему оппоненту - "черту", последнему

"... самому ничего делать не нужно, а все с тобой будут делать. Ты же только молчи и покоряйся, говоря: прости им, господи, не ведают, что творят".

В итоге - большая, явная, непростительная ложь о Евангелии и о Толстом,как, якобы, проповеднике "непротивления з л у". И ложь эта исходит из-под пера незаурядного литератора.

Другой пример. Писатель с мировым именем 32) безапелляционно утверждает, что "Квинтэссенция учения позднего Толстого - в самой опасной фразе Евангелия: "Не противьтесь злу". Но почти все созидательное, живое творчество Толстого - это единственный, жгучий, захватывающий призыв: "Сопротивляйтесь злу!"

В этом кажущемся "раздвоений" Толстого Фейхтвангер усматривает, очевидно, одно из тех "кричащих противоречий" в учении и жизни Толстого, о которых так любят говорить марксистские критики писателя. Между тем, на проверку это не что иное,как явное свидетельство незнакомства Фейхтвангера с евангельским текстом. По русской пословице, он "слышал звон, да не знает, где он".

"Не противьтесь злу"? Получается так, что и эти и многие подобные им другие писатели и общественные деятели приписывают и Толстому, и Евангелию слова, в нем (в Евангелии) не содержащиеся.

Это, грубо говоря, тот самый недостойный прием, который на языке завзятых картежников носит название "передергивания" или "передержки".

Приходится повторять азбучную истину: в Евангелии призыва "не противиться злу" нет, а есть призыв или обращение или совет Христа - "не противиться злому" Что это именно так, то есть что Христос имеет в виду не отвлеченное и обобщенное зло,как социальное явление, но живого, конкретного человека, воплотителя зла, - "злого", (скажем, "эссесовца" или агента б. МГУ), - об этом убедительно свидетельствуют последующие слова Иисуса: "Но кто ударит тебя..." и т. д.

А кто такой "злой"? Разумеется, не зверь, не волк, но злой человек. И слова Христа "Не противься злому" надо так и понимать правильно,как- не вступай со злым в драку. Если тебя ударят по щеке, не давай сдачи, стерпи. Потому что драка со злым все равно для тебя победой не кончится. Если ты ввяжешься в драку со злым, - мало того, что злой сильнее, натренированнее тебя,как "боец", и он одолеет тебя, - ты еще этим самым практически станешь с ним на одну ступеньку, на одну плоскость, в одно измерение: в плоскость или измерение злобы. А это, в свою очередь, будет свидетельствовать лишь о том, что оба вы, дерущиеся, качественно одно и то же: оба злые. Разница лишь в степени проявления злобы, да в силе сопротивления. Злой в драке безусловно (и много) сильнее тебя, доброго, - на то он и злой! К тому же он прошел специальную школу.

В самом деле: если строже, ответственнее разобраться: борясь с мировым, социальным злом, что пользы опуститься настолько, чтобы подраться со злым? Дерись - не дерись, злой все равно вздернет тебя на дыбу, вырвет у тебя ногти; он все равно столкнет тебя в "Бабий яр" и, полуживого, засыплет землею. Злой все равно силой втолкнет тебя в газовую камеру. Вот что, собственно, имеют в виду и евангельский Христос, и Толстой, и прочие не столь теперь малочисленные сторонники непротивления злому насилием, а отнюдь не, якобы, бесполезность и даже ненужность личной и общественной борьбы со злом. Непротивление насилием злому и настойчивое противление злу - вещи или понятия глубоко и весьма существенно разные и несходные.

Признаться, мне немного даже стыдно ломиться в открытую дверь, доказывая подобные элементарные вещи, но ничего не поделаешь: с этим коренным, решающим извращением как евангельского учения, так и взглядов Толстого, предстоит еще долгая и упорная борьба.

Одним словом, все сводится к тому, что если кто намерен проявить другое, противоположное человеческое качество - качество доброты, то не должен лезть на злого со своими кулаками. Попытайся, если сможешь, одержать победу над ним какими угодно средствами, но только не тем же самым лютым мордобоем, которым злой в совершенстве (и безусловно лучше тебя) владеет.

Что касается борьбы со злом, то, если в Евангелие вникнуть без предубеждения, без предвзятых взглядов, то на многих страницах этой книги основоположник христианства выступит как ярый противник зла,как страстный его обличитель. Тем более это относимо к Толстому, и в этом отношении Фейхтвангер безусловно прав, считая, что

"... все созидательное, живое творчество Толстого - это единственный, жгучий, захватывающий призыв: "Сопротивляйтесь злу!"

В необходимости, более того - в нравственной обязанности для каждого честного человека
бороться со злом, не возникает никаких сомнений. Вопрос стоит не в плоскости, "надо ли бороться со злом?", но в плоскости, "как бороться со злом,какими средствами?"

И в этом смысле и евангельский Христос, и Лев Толстой, и Махатма Ганди, и Джавахарлал Неру, и Патрис Лумумба, и многие, многие другие искренние, честные борцы с общественным злом, с несправедливостью, с угнетением, предлагают совсем иное решение, иной способ борьбы со злом, чем общепринятый и не оправдавший себя. Не насилие, а антинасилие, "ахимсу", незлобивость.

Спору нет: по сравнению с громадной армией насильников всех видов и всех наименований это еще "малое стадо". Но -

"... не бойся, малое стадо, ибо Отец благоволил дать вам царство..." 33)

Примеров подобной - стойко-безнасильственной - борьбы со злом в историческом прошлом народов мира хоть отбавляй. Примером такой борьбы (и одержанной в этой борьбе победы) в наши дни,как ни замалчивай это, является Индия. Великий Ганди тем именно и велик, что он расширил взгляд на Ненасилие,как на якобы чисто религиозный лозунг, и,как говорится, "модифицировал" его. Перенеся Ненасилие в политику и сделав его средством или орудием действенной политической борьбы со злом, Ганди и его последователи добились неслыханных до этого результатов: путем "ненасильственного несотрудничества" свергли власть могущественной державы.

Спрашивается, боролись ли со злом индусы? Противились ли они злу? Безусловно, да еще как! Разница в том, что они "не противились злому" насилием, не вступали со злыми (англичанами) в драку. Морально они стояли много выше своих угнетателей, и это помогло им одержать победу.

Кто решится сказать, что индусы победили н е практикой ненасилия, а чем-то иным? И кто решится утверждать, что, избрав тактику непротивления злому, индусы, в массе, не боролись этим путем со злом?

Этот глубоко поучительный пример борьбы индусского народа за независимость путем яростного, неукротимого противления злу и, вместе с тем, настойчивого несопротивления злым, нежелания применять в борьбе со злыми насильственные средства, - этот пример, казалось бы, вконец развеял басню о том, что Христос, Толстой, Ганди и прочие апологеты творческого Ненасилия, якобы призывали "не противиться з л у". Но поймут, что это именно так, лишь те, которые захотят понять. Что касается заядлых, неисправимых насильников, продолжающих упорно верить в мощь силы насилия, принуждения и драки (войны),как, якобы, наиболее действенных средств победы над злом, то их не переубедишь. Они способны, время от времени, одерживать внешние победы над своими противниками, но они не способны понять, в какой мере эти победы являются, по сути вещей, весьма условными и призрачными.

"Сразить врагов не так уж трудно 34), - утверждал некогда Генрих Манн 35".

Вирус насилия живуч. Он уже перекинулся через океан. Он уже сделался практически руководящей доктриной руководителей США. Что касается западных немцев, то они буквально одержимы идеей так называемого "реванша". Впереди людским массам мерещится уже не война, а нечто более ужасное и непоправимое: мировая катастрофа, всеобщее уничтожение, гибель культуры.

Таков предстоящий, ожидаемый результат порочной веры во всемогущество силы насилия. Таков прогноз "политической погоды". Это было бы слишком печально, если бы нас не покидала твердая уверенность в безусловной правоте слов "Учителя праведности":

"Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю".

Когда злые окончательно передерутся и обнажат полную нищету и банкротство философии насилия, "реванша" и прочих бесплодных вещей, - тогда к власти на земле придут кроткие.

Провидя это время, поэт,как и пророк, говорит о нем как об ухе совершившемся факте - в прошедшем времени:

"Города были очищены давно и ангелы стояли на углах всех главных улиц". 36)

О СЕБЕ

Для чего понадобилось мне столь длинное и столь, так сказать, велеречивое отступление от прямой темы моего повествования - описания юношеских лет и юношеских переживаний?

Понадобилось оно мне для того, чтобы читатели поняли, кто я таков, под чьим именно воздействием и влиянием сформировались мои взгляды на жизнь и общественное устройство.

Насколько прочно сохранились у меня эти взгляды от юности до последних лет жизни, - судить, конечно, не мне. Об этом пусть судят (и рядят) другие, трудовая функция которых, кстати, в том именно и состоит, чтобы обнаруживать проявления непоследовательности и те или иные "кричащие противоречия". Мое дело - сказать, что ухе тогда (в 1910-1911 годах), в свои 18-19 лет, я достаточно серьезно и обстоятельно, до глубины души, проникся обеими охарактеризованными выше идеями "толстовства", и идеи эти, овладев мною, стали силой, движущей мою жизнь вперед.

Во-первых, это была идея о довлеющей, управляющей силе и власти "фактора" любви над всем живым; во-вторых, это была идея о порочности метода насилия (и тем более
жестокости) в людских делах и особенно - в деле общественного переустройства.

Обе эти идеи усвоил я настолько глубоко и пожизненно, что говорю прямо:

- Да, если хотите, я воспринял и усвоил их явным образом догматически. Это поистине два основных догмата, в непререкаемую истинность которых я верую и которые исповедую всем сердцем и всем помышлением своим.

Если прав Людвиг Фейербах 37), то религия, в натуральном или истинном смысле этого слова, есть не что иное,как-

"... торжественное откровение скрытых в человеке сокровищ, признание его внутренних помыслов, открытое исповедание тайн его любви...". 38)

И вот, это и составляет как раз самую сокровенную, самую глубочайшую сущность моей религии, самое яркое "признание" моих "внутренних помыслов", "открытое исповедание тайн" моей "любви":

Во-первых, "догмат" о том, что

"... и правит кораблем Вселенной единая Любовь"; 39)

Во-вторых, "догмат" о том, что насилие - плохое, никуда не годное средство как в личной, так тем более в общественной жизни. И - плохое средство воспитания. А как средство общественного переустройства жизни на лучших началах оно окончательно не годится.

Я твердо и непоколебимо верую, более того - исповедую это всем сердцем и помышлением, что во всех без исключения исторически "опробованных" и практически данных случаях насилие суть признак не силы, а слабости, беспомощности отразить "врага" силою аргументов. Верую, что насилие обычно применяется во всех тех случаях, когда не хватает силы убеждения или когда желающие что-либо сделать, осуществить, слишком при этом "нервенны", горячи и нетерпеливы. Во всех подобных случаях практического применения насилия действует не разум, не хладнокровно и расчетливо взвешенная спокойная и трезвая мысль, а нечто иное: действует безрассудство страсти, упоение и опьянение властью, борьбой... А все это - плохие советники разума.

Немудрено, если и результат во всех подобных случаях бывает один и тот же: тот самый, сущность которого так хорошо выражена известной поговоркой; "Поспешишь - людей насмешишь". И добро бы при этом было, если только "насмешишь", а то - не столько именно насмешишь, сколько - "ужаснешь".

Далее. Я не буду противиться и негодовать, если кому-либо из так называемых психиатров придет в голову - приравнять оба подробно охарактеризованные выше догмата моей веры к тому или иному разряду так называемых "навязчивых" идей. Ведь говорят же некоторые из них (Вегzе) об "окостенении тенденций", о "гротескной консервативности содержания" (мышления), присущих многим больным на определенных стадиях болезни.

"навязчивые" или даже "бредовые" идеи, а я в таком случае буду выглядеть как носитель иди выразитель некоего "систематизированного бреда". Пусть присущая мне форма или манера мышления будет и впрямь отдавать "гротескной консервативностью содержания". Что из этого? Меняется ли от этого что-либо по существу?

Нет, и в том случае, когда эти органически усвоенные мною идеи суть "догматы веры", и в том, когда они суть "навязчивые идеи" или подобие некоего параноического "делирия", - я одинаково благословляю свой удел и благодарю Высшее Жизненное Руководство за то, что мне еще в молодости, в юности позволено было и напитаться, и до глубины пропитаться этими столь милыми, столь дорогими сердцу идеями, сделавшими из меня человека.

БЫТИЕ

Я описал как мог (быть может, несколько въедливо и надоедливо) внутреннее, подводное,как иногда говорят, течение моей жизни. Что же было извне, снаружи, на поверхности бытия?

О том, по каким внешним "стежкам-дорожкам" петляла в те годы моя жизнь,какими она шла,как некоторые привычно говорят, "зигзагами", - этому (+?+) следуют пункты".

Пункт первый

на звание учителя начальных училищ, или,как тогда - с известным оттенком пренебрежения - говорили, "народного учителя".

Все, что "народное", считалось тогда плохим, худшим.

В конце 1909 года вернулся в Самару. Пытался было подавать "прошения" инспекторам народных училищ с предложением своих услуг в качестве учителя, но отовсюду, даже из отдаленных по тому времени Пермской и Вятской губерний, неизменно получал один и тот же ответ: "Свободных вакансий не имеется".

Так и не суждено было осуществиться моей наиболее ранней мечте - стать учителем для того, чтобы сеять "разумное, доброе, вечное..."

Да и какой бы из меня, в самом деле, вышел учитель! Учитель, который был бы не в ладах с местным священником (грубее сказать - с деревенским попом), с сельскими властями... Достаточно хорошо известно,какова была участь такого рода учителей: они либо спивались, либо неизменно угождали в ссылку...

По приезде в Самару, то есть по возвращении в семью, осуществил и второе горячее желание свое (первое,как я сказал, сводилось к тому, чтобы стать учителем). Живя у тетки, в Тагиле, реализовать это второе желание я как-то не решался.

Речь идет о том, что я вполне сознательно, повинуясь неодолимому внутреннему побуждению, перестал употреблять в пищу мясо и рыбу, стал вегетарианцем. С тех пор около тридцати лет я совершенно не ел ни рыбы, ни мяса и твердо придерживался вегетарианского режима, втянув в него свою жену и ребят.

Ребята, кстати, до такой степени невольно "пропитались" вегетарианской идеей, что старший сын мой, например, долгое время не переносил даже запаха мясных блюд, не мог есть что-либо заправленное салом. Образовалось некоторое подобие пищевой идиосинкразии. Такова сила идей, когда они не то что проповедуются (это вряд ли имело место), но когда они просто реализуются на примере личной жизни.

К великому своему сожалению, я, в конце концов, не то "избаловался", не то просто испакостился и во время войны 1941-1945 гг., когда все мы волею обстоятельств испытывали такой неуемным, такой зверский голод, граничащий с голодным психозом, стал,как выразился однажды знаменитый протопоп Аввакум, поневоле (или, скорее, по воле) "причастен конским и зверским мясам". Но и то все же - надо отдать справедливость - я и до сих пор предпочитаю растительную пищу (овощи и плоды) плюс молоко всякой другой и (на словах!) горячо за нее ратую.

Помимо всего прочего, своему длительному вегетарианствованию я,как мне кажется, обязан тем, что сохранил сравнительно моложавый для своих лет вид, удовлетворительное здоровье, а, главное, (и весьма немаловажное) - я до сих пор ем (вкушаю пищу) своими, а не чужими, то есть не вставными зубами. И зубами на редкость крепкими - их хватит мне, надеюсь, до конца жизни.

Решающее слово в моем тогдашнем (конца 1909 года) намерении оставить мясную пищу сказал известный римский поэт Овидий. 40)

До сих пор живо помню,как взывал Овидий:

"Полно вам, люди, себя осквернять недозволенной

Есть у вас хлебные злаки; под тяжестью ноши
богатой
сочных, румяных плодов преклоняются ветви
деревьев;

травы
нежные, вкусные зреют в полях, а другие,
те, что грубее, огонь умягчает и делает слаще;
чистая влага молочная и благовонные соты

тимианом
не запрещается вам..."

И далее:

"... И что за обычай преступный,

поглощенье!
Можно ль откармливать мясом и кровью
существ нам подобных
жадное тело свое и убийством другого созданья, -
"

Помимо Овидия, веские, вдумчивые слова в пользу неубивания животных в пищу сказали и многие другие писатели и мыслители. Особенно запомнились мне выразительные, библейской силы, слова французского поэта Ламартина:

"Не поднимай руки против брата твоего и не проливай крови никаких живых существ, населяющих землю: ни людей, ни домашних животных, ни зверей, ни птиц; в глубине твоей души вещий голос тебе запрещает ее проливать, ибо кровь - это жизнь, а жизнь ты не можешь вернуть".

С тех пор, когда я впервые ознакомился с этими стихами, прошло ни много, ни мало - пятьдесят с лишним лет (срок почтенный!), а я еще до сих пор не только дословно помню эти глубоко запавшие в мою душу слова, но и живо при этом представляю себе,какое неизгладимое впечатление они тогда на меня произвели,как я буквально благоговел перед их содержанием. Что от того, что слов такой силы и красоты не было в формальном священном писании: эти слова и без того были записаны "на плотяных скрижалях" моего сердца.

И это вовсе не удивительно, поскольку высказывания и Овидия, и Ламартина, и многих других 41"нутру" характер ненасилия, неубиения, кротости, - всего того, что индусы с давних времен определяют словом - "ахимс а".

Все эти высказывания и само это движение чутких людей Европы (а с древнейших времен и Азии) в пользу неубиения не только людей, но и животных, - откуда они? Из какого общего источника? Не ясно ли, что все в конечном счете исходит из глубочайшей сущности человеческой души, в основе которой, по справедливому убеждению недавно умершего писателя М. М. Пришвина, заложено особое "родственное внимание" ко всему сущему в мире. Это единство и родство всего сущего - единство и родство в страдании, в "вековечной суровой борьбе людей за любовь" 42) - отмечено и зафиксировано еще в писаниях древних индусов как ведийского, так, равно, и буддийского периодов.

"Все живое трепещет мучения, все живое боится смерти; познай самого себя во всяком живом существе - и не убивай и не причиняй смерти.

Все живое отвращается от страдания, все живое дорожит своей жизнью; пойми же самого себя во всяком живом существе - не убивай и не причиняй смерти".


подчинился...

Пункт третий

В начале 1910 года, на восемнадцатом году жизни, я впервые стал работать по найму.

Кто я тогда был? Невзрачный, глупый, худенький мальчишка, "подросток". Был я не то что глуп, или не наблюдателен, или что другое, - был я до безобразия и прост, и наивен, и доверчив. А ведь недаром же, по взятому из опыта народному наблюдению, для многих "простота" поистине "хуже воровства".

"вертеп разврата", в своеобразное "чрево" - не Парижа, правда, а тогдашней провинциальной Самары. Заведение это официально именовалось - "Европейская гостиница и номера первого разряда первой гильдии купца Павла Егоровича Аннаева".

Был он, этот Аннаев, по происхождению из армян, наподобие богатых московских купцов Аджемовых, а быть может, даже чуточку из туркмен. Как я узнал много позже, когда (в 1963 году) познакомился с его сыном, был человек своеобразно образованный и,как говорится, культурный. Столь же по-своему просвещенным был и его (Павла Егоровича) отец. Но все эти качества тогда были от меня скрыты.

Должность, на которую мне помогли определиться в этом "вертепе", - младший конторщик. И это мне так шло. Поистине был я тогда "младшим" во всех, - ну, решительно во всех отношениях! И по возрасту, и по разуму, и по жизненному опыту, и по незнакомству с порученными обязанностями. Широко раскрытыми глазами глядел я на все и вся, и многое из того, что я видел тогда в этом ресторане, живо запомнилось на всю жизнь. Все-таки,как ни говорите, а юность - чудесное дело!

Платили мне, помню, 25 рублей в месяц, плюс - бесплатные ресторанные обед и ужин. Обедать в ресторане, да еще первоклассном! Да еще каждый день! Для многих таких же,как я, юнцов, это было бы наивысшим, так сказать, жизненным достижением. Но ведь я же был невообразимо глуп и наивен: пропитавшись идеей вегетарианства, скромно и застенчиво довольствовался картошечкой, которую мне повара, недоумевая, ежедневно поджаривали на сковородке. И только одного добивался - чтобы жарили мне эту "картошечку" не на сале, а на масле.

Из всех "дежурных" блюд, которые подавали в этом ресторане, единственно подходящим для меня оказалась какая-то "гурьевская" каша - пожалуй, единственная из каш, которую в этом ресторане с грехом пополам терпели и поедали его завсегдатаи.

"питию" - ну, скажем, потребовать себе бутылку пива или графинчик портвейна, - об этом у меня тогда даже мысли не возникало.

В мои обязанности входила прописка в домовой книге и последующая за тем выписка останавливавшихся в номерах "гильдейских" купцов, помещиков и прочих живших на широкую ногу важных и предельно сытых "господ".

Рядом со мною в конторе сидел "старший" конторщик (бухгалтер) - некто Верховцев. Мы с ним вскоре сравнительно подружились. Дружба эта, впрочем, более всего выражалась в том, что он, раскусив вскорости мою простоватость и полнейшую неосведомленность в ряде вопросов более или менее мягко подтрунивал надо мною и хвастался своими успехами у женщин, - в том числе и болезнью, "благоприобретенной"как прямое следствие этих успехов (я имею в виду так называемую гоноррею). Был этот Валерий Владимирович, в общем, неплохой человек, но уж сильно какой-то "богемистый". Отчасти эта черта в нем мне даже нравилась: плохо ли, хорошо ли, но то была черта определенной "оппозиционности" застойному обывательскому жизненному укладу. И такое уж было тогда как бы поветрие, так властвовал над людьми какой-то особый "дух" бродяжничества, толкая их на участие в экспедициях, на самостоятельные путешествия, что и мой Верховцев все, помню, стремился куда-то на Тянь-Шань, на Памир - бог-весть в какие необжитые и во многих отношениях интересные места. И это, по существу, тоже было неплохо.

Был он, этот белокурый бухгалтер, всегда,как говорится, навеселе. И сыт, и пьян, и нос в табаке. Но, вероятно, ума все же не пропивал, и хозяин им, видимо, дорожил. Ведь, что там ни говори, а - "пьян да умен - два угодья в нем"...

Нанимал меня на эту столь памятную "службу" не сам хозяин, а управляющий, или,как сказали бы мы теперь, "шеф" или директор этого достаточно солидного и, главное, доходного предприятия. Так что, придя на службу, я хозяина еще в глаза не видал и не имел о нем и о его наружности ни малейшего представления.

"познакомиться" с хозяином и оценить его по достоинству.

Занимаясь своим делом, вникая в него, я не заметил вовсе,как в контору вошел какой-то чернобородый хорошо одетый господин. Оказывается, это и был хозяин.

- Что не кланяешься, болван? - с ходу заорал он на меня.

Трудно представить смущение, которое охватило меня, и вместе как бы и злость и обиду... Я покраснел,как только мог, неловко поклонился.

- Да ведь это сам хозяин, Павел Егорович, - сказали мне потом.

"Пролетариев всех стран", которые продают свою рабочую силу по найму и поэтому обязаны узнавать хозяина в лицо прежде даже, чем он появится в конторе, и предупредительно, угодливо ему - загодя - кланяться.

Такой "порядок" вещей мне, моей юношеской гордости, вовсе не улыбался.

Справедливости ради следует заметить, что хозяин,как я сумел в этом впоследствии убедиться, был довольно неплохой человек.

К тому времени, кстати, и Христос, и Евангелие, да и Толстой - все уже учили меня, что надо любить врагов и прощать обиды. Но вот, представьте себе, этой первой юношеской незаслуженно нанесенной мне обиды, явной несправедливости (ведь я же не знал хозяина!) я до сих пор забыть не могу.

Простил ли я ему?

купец, препоясал вретищем свое довольно "пожилое" пальтишечко (единственное, вероятно, что ему от былого богатства было оставлено) и скромно впрягся в тележку для перевозки ручной клади - стал одним из представителей широко бытовавшей в те годы профессии "тележечника". Кадры этой профессии, к слову сказать, комплектовались тогда главным образом за счет "бывших людей": священников, дьяконов, торговцев и проч. и проч.

И всегда, когда я, по тому времени (1920-1921 годы) ходивший в "ответственных работниках" 43), нередко встречал своего бывшего хозяина и наблюдал,как он, резко слинявший, старенький, надрываясь и тяжело дыша, из последних сил тащит свою тяжело груженную тележку, а сзади, следом за ним, важно шествует какая-нибудь нанявшая его "нэпманша", - всегда при этом во мне боролись два противоречивых чувства. С одной стороны, по-человечеству мне было жаль этого неплохого в сущности старичка; с другой - в душе просыпалось нечто вроде злорадства:

- Так-то вот, Павел Егорович! Повози-ка теперь. А какой-то озорной бесенок так и подмывал, так и нашептывал задорно крикнуть ему в лицо:

- "Что не кланяешься, болван?"... 44)

"европейскую" ногу, что по вечерам на эстраде играл целый оркестр. Исключение, кажется, составляли несколько недель "великого поста". Для увеселения "почтеннейшей публики", а также для удовлетворения ее (публики) не только гастрономических, но и некоторых других "потребностей", в ресторан иногда приглашали "на гастроли" ансамбль так называемых "арфисток".

Какие именно функции выполняли эти "арфистки" по совместительству с их прямыми обязанностями, - судить не берусь, настолько мало был я тогда (как и теперь, впрочем) осведомлен о всей подоплеке ресторанно-гостинично-номерной жизни. Но вряд ли ошибусь, если скажу, что все-таки какую-то достаточно двусмысленную роль эти "арфистки" в жизни "заведения" играли, то есть иногда выходили из чистой своей роли - хористок, шансонеточных певиц, и несли какую-то иную "нагрузку", или,как принято говорить в наши дни, работали "по-левой".

Весьма нередко в Самару со специальной целью - "отдохнуть, поразвлечься" приезжал из Уфы и останавливался в номерах Аннаева толстенный и страшно,как говорили, богатый башкирин Юмангулов, или не менее, если не более богатый лесопромышленник Расторгуев. И тогда в ресторане было,как говорится, море разливанное. Наш механизированный кассир едва успевал выбивать чеки. Официанты сбивались с ног. И совсем как в песне: "Шампанское лилось рекой..."

И вот тут-то, когда тот или иной богатей, вдоволь наслушавшись в ресторане шансонеточного пенья 45) и натешив себя их плясками, переходил к себе в номер и уютно устраивался "баиньки", - тут-то, вероятно, и появлялись более обаятельные из "арфисток" в несколько иной роли, по совместительству.

"арфистки" ввели меня в такую краску, в такой сверх-конфуз, что я долго не мог прийти в себя от смущения и превеликого удивления тому,какой небывалой сенсацией явилось для них мое пребывание в этом вертепе.

Дело в том, что мой "приятель", старший конторщик,как-то в разговоре с одной из "арфисток" сказал ей, что вот-де в конторе появился такой застенчивый и "милый" мальчик, который еще не знал женщин. Эта весть почему-то произвела на "арфисток" столь неотразимое впечатление, что они гурьбой сбежались глядеть на такого мальчика, окружили и приперли меня к стене. Некоторые из них, наиболее отчаянные, делали при этом попытки оторвать прочь весь мой "прибор", так что я уже стал несколько опасаться за его целость.

Но, в общем, кончилось все благополучно. Кое-как отборонившись от нападавших и вырвавшись из тесного круга осаждавших меня вакханок, только что не кричавших "Эвое!", я, не помня себя, убежал и забился в какую-то щель.

Надо сказать, что за все время моего (вместе с другими) ресторанного служения "золотому тельцу" я был как-то особенно сдержан и собран в нравственном отношении. Я как-бы противостоял один на один этому миру перманентного обжорства и пьяного распутства и являл собою роль некоего необходимого "противовеса". Как будто какой-то внутренний голос настойчиво внушал мне:

- Хоть ты-то один не поддайся всему тому, что видишь и слышишь; хоть ты один стань выше всего этого...

Время от времени в номерах гостиницы появлялись новые горничные - молоденькие простодушные девушки из деревень. Нанявшись в этот "вертеп", они выглядели так кротко, детски-невинно и привлекательно, что поневоле смущали и волновали мои чувства - именно своей какой-то непосредственностью, живостью, почти детской резвостью и угловатостью движений.

Проходило некоторое время, и эти девушки куда-то от нас исчезали. Куда? Для них, мне думается, было только два пути, два "выхода": или снова к отцу, в деревню, к голодным, быть может, ртам, или, громко выражаясь, погрязнуть в тине разврата, стать жертвой какого-нибудь пресыщенного и развратного Юмангулова.

Как волновали эти девушки мое сердце,как мне хотелось тогда сделать что-нибудь такое особенное, проявить какой-то "героизм", вывести их из этого "вертепа", указать им дорогу светлой и ясной жизни...

Мечты, мечты, юношеские золотые мечты!..

"телеграммы" местной газеты "Волжское слово".

- Экстренный выпуск! Смерть графа Толстого! Умер Толстой!

Прохожие хватали у мальчишек "телеграммы", торопливо совали им медяки и тут же, на ходу, прочитывали текст печального сообщения.

Умер Толстой! Весть эта поразила меня. Я пристально следил по газетам за ходом его болезни, за всеми сообщениями из Астапово, но все же мне,как и многим другим, почему-то казалось, что смертного исхода не произойдет, что великий человек найдет в себе силы преодолеть болезнь.

И вдруг...

"показалось"? Нет, надо думать, весть о смерти Толстого пронзила не одно только мое сугубо "толстовское" сердце. И в самом деле: кому только не был дорог и как-то по-особому мил этот великий, мудрый старик, которого многие называли и почитали совестью не только русского народа и не только Европы, но даже человечества.

Придя домой, я не выдержал: по-детски, глупо, непосредственно разревелся.

Отец принялся меня утешать...

Вскоре после смерти Л. Н. Толстого Самарская городская Дума постановила: "Переименовать МОСКАТЕЛЬНУЮ улицу в "Улицу Льва Толстого".

Была у нас в доме икона - но не та уже, которую я описал в повести о днях своего отрочества, а другая. С темной доски кротко глядел "лик" Спасителя, евангельского Иисуса. Икона была старая, потемневшая от времени, вероятно, "древнего письма", одна из таких, примерно,какие описывал Лесков в своем "Запечатленном ангеле". Она и посейчас хранится у нас в семье, составляя не предмет культа, а некую семейную реликвию. Практически она никому и ни на что из членов моей семьи не надобна.

"предерзостным" пылом, во многом был как-то почти грубо нетерпим и несдержан. И вот - я вообразил себе тогда, что не могу, якобы, выносить даже присутствия этой иконы в том помещении, в котором я жил.

В те годы я полностью, некритически усвоил довольно-таки грубоватую (rustica) манеру Толстого "обижать" людей,верующих по-православному, нарочито-упрощенными, ненужно грубыми словами. Понятно, Толстой был одним из тех, про кого можно было с полным правом сказать: "Вот человек, в котором нет лукавства". Но, быть может, это-то именно отсутствие лукавства и толкало его на путь называния вещей своими именами. Так, вместо того, чтобы сказать, что священник был одет в ризу, Толстой "кощунственно" говорил: одет в "парчевый мешок"; по поводу так называемого причастия Толстой говорил - "мурцовка", и т. п. Не волновало меня и определение Толстым понятия "православная церковь",как-

"... несколько нестриженных людей, очень самоуверенных, заблудших и малообразованных, в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами..." 46)

Все это, нет спора, и прямодушно, и откровенно, а главное - верно, то есть в достаточной мере правдиво, но - все это как-то так, я бы сказал, и неделикатно и грубо. Спрашивается, зачем, во имя чего оскорблять чувства людей,верующих не так,как веруем мы. Зачем, например, уже в наши дни "Комсомольской правде" требуется сказать, что бабушка "таскала" внучат в церковь вместо того, чтобы сказать - водила, и т. п.

В те дни, о которых идет речь, я глядел на вещи упрощенно,как бы нарочито упрощенно. До меня не доходило, что не все в мире, в жизни так просто и даже плоско, пожалуй,как мне казалось; что есть вещи и отношения куда более сложные и большие, - "конструктивные",как принято говорить в наши дни, и их в простую формулу отрицания,как на некое "прокрустово ложе", никакими усилиями не вместишь.

Все это так, и я и сейчас не постесняюсь, при надобности, расколоть икону на лучинки, если у меня, к примеру, окончательно нечем согреть самовар (кстати, эти березовые лучинки так славно горят!). Но сделаю я это тайком, воровски (на "блатном" языке это так и называется: "втихаря"), чтобы ни один православный верующий глаз не подсмотрел этого моего "кощунства" и не возмутился.

Но тогда, в те годы (1911-1912 ) у меня, живо помню, завязалась с матерью по поводу этой маленькой - не иконы даже, а иконки некая молчаливая, немая борьба.

В моем личном распоряжении была не то маленькая комнатка, не то какой-то чуланчик, - словом, обособленный уголок. И вот, просыпаясь утром, вижу: в "переднем" углу этого уголка скромно и спокойно висит на своем месте эта иконка. И висит-то она вовсе не вызывающе, не крикливо и воинственно, а как бы несколько даже "застенчиво": ничего, мол, не поделаешь: повесили - вот я и вишу...

Казалось бы, что: висит? Ну, и Бог с ней. Пусть бы ее висела!

рядом с другими "образами".

Утром на другой день просыпаюсь: что за чудо! Иконка снова на своем месте в моем чуланчике, висит себе на гвозде,как ни в чем не бывало, пить-есть не просит и никому не мешает. Ну, пусть это не икона, не "образ" не "лик", - представь себе, что это просто портрет евангельского Иисуса. Ведь висит же у тебя на стене портрет твоего Толстого!

Не тут-то было! Бес нетерпимости снова не дает покоя, подмывает, тревожит... Встаю и снова молча проделывай с иконкой вчерашнюю операцию: освобождаю комнату от "идола".

Проходит еще день.

Мать рано утром, пока я еще сплю, снова (в который раз?) безмолвно проделывает эту немудрую процедуру водворения иконки на прежнее место в моей комнатке.

Очевидно, и мать, и я - мы оба всячески сдерживали себя, чтобы не вспылить и наговорить друг другу разных обидных слов.

В конце концов, все же, кажется, "моя взяла". То ли надоел матери этот молчаливый "турнир" с ее непутевым сыном, то ли она, проще сказать, окончательно убедилась:

- Ну, что с дурака взять!..

Но только уж больше иконку в мою комнату не переносила. Но,как часто в таких случаях со мною случалось, не было у меня радости победы. Наоборот, было даже немножечко грустно...

... Осенью 1917 года родители навсегда подарили нам с Марией эту иконку. На их языке это называлось - благословить ею наш брак.

Я упустил сказать, что на всякую службу тогда можно было поступить только в том случае, если у тебя есть "протеже".

Мне оказали протекцию, и я поступил в управление Самаро-Златоустовской железной дороги, в так называемую "пенсионную службу". Служба эта занималась исчислением и, кажется, выдачей пенсий и пособий железнодорожникам - по старости и за выслугу лет. Тогда существовал такой порядок, что из зарплаты ("жалованья") и, кажется, со всех видов заработка (в том числе, если не ошибаюсь, и по сдельщине) с любого железнодорожника был вычитаем и поступал в кассу "пенсионной службы" определенный пенсионный сбор в каком-то проценте. Он-то и составлял, в основном, тот фонд, которым располагала эта служба.

Я был тогда достаточно глуп и не вникал, - не только глубоко, но и никак не вникал в сущность всей этой механики пенсионных сборов и выплат. А, между прочим, я мог бы на этой "службе" кое-чему научиться и, при желании, сделать,как мне говорили, карьеру. Мне поручено было без конца пересчитывать какие-то скучнейшие ведомости или цифровые сводки, без конца "подбивать" постраничные итоги и затем эти постраничные "сводить" в один общий.

Дело это ясным образом лишено было для меня не только какого-либо подобия привлекательности, но даже и просто - смысла. Считай до обалдения, до головной боли и ряби в глазах, и не знай, что к чему. "Что к чему" за тебя знали другие, более квалифицированные работники этой службы.

"идеи"... Поневоле я стал как-то тяготиться этим своим крайне однообразным и утомительным занятием, - без конца щелкать на счетах. Хотя и шесть часов, а не восемь,как
сейчас 47), но надо было все же высиживать и все считать и считать страницу за страницей, итог за итогом... Получались уже не простые цифры, а цифры чуть-ли не астрономические, - до такой степени у меня пухла от них голова.

Это повело к рассеянности и невнимательности: я стал путать. Начальство или не сумело заинтересовать меня этой работой, или, быть может, даже не захотело этого сделать. Ведь у каждого из начальников были свои "племянники", и их требовалось "пристроить".

В результате наш делопроизводитель (термин "столоначальник" тогда уже вышел из употребления) пожаловался на меня начальнику этой службы. Тот вызвал меня в кабинет - для объяснений.

случае, не преподавали. И в его обязанности вовсе не входило - понимать чужие души. Он не учел и не принял во внимание тогдашней моей дикой застенчивости.

Как прямое выражение этой застенчивости - надо же тому быть! - на лице у меня, когда я вошел в кабинет, застыла, да так и осталась какая-то глупейшая идиотская улыбка. Улыбка эта показалась начальнику оскорбительной.

- Так вы еще и смеяться изволите! - сказал он мне. - Я с вами серьезно разговариваю, а вы смеетесь... В таком случае вы уволены.

Единственное "снисхождение", которое было мне при этом оказано, принимая во внимание мои вопиющие глупость и молодость, это - то, что в выданном удостоверении о службе значилось, что я уволен "по собственному желанию".

По существу, пожалуй, оно так и было...

После того,как столь плачевно кончилась моя служба на железной дороге, родители сочли за благо снова "сослать" меня к тетке, в Нижний Тагил. Я не возражал. Напротив, мне всегда как-то особенно нравилось менять места жительства, разъезжать. В этом отношении я выдался в отца.

Это было, вероятно, в начале 1912 года, и мне шел уже двадцатый год. В Тагиле я поступил на службу в качестве "письмоводителя" к... не помню хорошо: не то к "мировому", не то к "городскому" судье. Судья - некто Флеров - был, судя по всему, довольно образованный, культурный и, главное,как часто говорят теперь, гуманный человек. Что-то в нем было такое неисправимо и закоренело земское. Я хочу сказать, что такие люди наичаще встречались раньше именно среди земцев.

Ко мне он относился неплохо, но вот беда: я быстро понял, что мне с моими "христианско-толстовскими" взглядами на жизнь работать, служить у судьи - не пристало, то есть нехорошо, совестно, "грех". И поняв это, не мог уже,как того требовал от меня патрон, вникать во все детали порученного мне дела, относиться к нему с душой, с искоркой.

Ох, уж эти мне "убеждения"! "От юности моея" не только "мнози борют мя страсти", но и убеждения, к тому же, мешают жить по-человечески. Тут не так, там не так...

"шутливое" стихотворение - кажется, А. М. Жемчужникова:

"В лучшем из миров
все ко благу шествует,
лишь от разных слов
человек в нем бедствует.

но, иных не трогая,
я одно возьму:
убежденье строгое..." 48)

Да, вот именно! "Убежденье строгое" не переставало портить мне жизнь от юности до седых волос. И не будет ничего удивительного, что как начал я свою сознательную жизнь (об этом позже) с тюрьмы, с тюремной решетки, так, вполне возможно, суждено будет и скончать свои дни все за той же решеткой.

Как судья, Флеров имел дело преимущественно с крестьянами. Насколько я помню, мужики, крестьяне привлекались к ответственности главным образом за "самовольные" порубки леса. Других каких-либо особенных, так называемых "бытовых" дел, связанных с заводским населением Тагила, память не сохранила.

С мужиками Флеров держал себя внешне сурово,как тому и быть полагалось, раз человек исполняет должность судьи. "Назвался груздем - полезай в кузов". Случалось, под горячую руку и оборвет мужика. Но под этой напускной суровостью даже мне, мальчишке, угадывалась добрая, незлобивая душа.

Во всяком случае, если статья закона, на которую судья опирался, гласила "от" - "до", то он почти всегда давал обвиняемому только "от", то есть выносил сравнительно мягкие приговоры.

Бывало, накричит на мужика, "напылит", а когда дело дойдет до приговора, ограничится сущими пустяками.

- К вашей милости, господин судья!

Флеров вспыхивает,как береста:

- Какая у меня милость? Милость только у царя да у Бога...

Но все же довольно терпеливо выслушает мужика и, где можно, даст необходимый совет.

"... воплощенной укоризною,
мыслью честен, сердцем чист,
ты стоял перед отчизною,
либерал-идеалист".

"светлых традиций" шестидесятых годов и был, вероятно, этот Флеров.

Судил он единолично, единоуправно, без присяжных, без обвинителя: это был в полной мере "совестный" суд.

Приступая к "судоговорению", одевал на себя какую-то особую цепь, ставил перед собой "зерцало". На стене,как правило, висел портрет "его императорского величества государя-императора и самодержца всея Руси" - Николая II. Его именем и выносил судья свои приговоры.

Не будь я дурак, я мог бы у этого судьи не то что сделать карьеру, но - серьезно попривыкнуть к делу, накопить некоторый опыт и, быть может, несколько продвинуться вперед, чтобы стать настоящим судебным "клерком" - одним из тех, кого с таким знанием жизни описывал Диккенс.

Но я был дурак, и притом неизлечимый. Меня волновало: как это так, я, завзятый "народолюбец", "толстовец", и вдруг помогаю судье судить мужиков, и притом - за что же судить? Не за какие-либо тяжкие и злые преступления, а единственно по поводу их, мужиков, законнейших, с моей точки зрения, прав на землю, на лес.

в приемной и ведут между собою разговоры в духе теперешней "пятьдесят восьмой". А я, юнец, сидя в сторонке, прислушиваюсь к разговорам, присматриваюсь к лицам, и многое болью отдается в моем мужиколюбивом, народническом сердце.

- А которые дрова-те покупають, -как-то особенно скорбно говорит сгорбленный, пожилой мужичок, - те едять белый колач. А которые дрова-те продають, те едят черный колач...

Смысл этой тирады сводился к тому, что многие из крестьян промышляли тогда дровишками, привозили их на продажу в город. Но вырученные от продажи дров деньги шли на уплату налогов и податей, так что поневоле приходилось довольствоваться "черным колачом": на покупку в городе "белого", хотя бы только для ребятишек, средств не хватало.

Я уже знал тогда, что Урал кишмя-кишит старообрядцами и сектантами всех направлений: были тут и "иеговисты" ("лесное братство"), и "немоляки", и "неплательщики", и "не-наши", и "молчальники", и "бегуны" - "скрытники", и многие другие. Особенно же много было на Урале старообрядцев - до самых крайних и своеобразных "согласий" и "толков", включая наиболее крайнее - так называемую "глухую нетовщину" или "нетовцев". В основе учения всех этих "сект отрицания" лежало общее недовольство горнозаводскими порядками. Свое неодобрение существующих стеснений крестьяне выражали путем "уклонения" от военной службы, от уплаты налогов и различных сборов ("неплательщики"), а также путем ухода в старообрядческие и иные скиты и бродяжничества.

Как же я мог тогда не сочувствовать, хотя бы самым платоническим образом, всем этим настроениям крестьянства, коль скоро в основе становления моих собственных взглядов уже тогда лежало общее, более или менее непримиримое "неприятие" и неодобрение властей, государства и так называемого "права", которое на проверку всегда оказывалось

Писатель Федор Гладков талантливо засвидетельствовал:

"В моей обездоленной деревне жили люди большой совести и беспокойной мысли - искатели правды, протестанты, своеобразные нигилисты и бунтари. Среди них были и мечтатели, и обличители, и мстители... Это были те русские люди, которые не сгибались под гнетом насилия и которые имели дар видеть свет и во тьме и предчувствовать радость будущего". 49)

Именно такого рода людей "большой совести и беспокойной мысли" и наблюдал я ежедневно в камере нижне-тагильского судьи.

Вот стоит перед судьей высокий, худощавый, чернобородый мужик сугубо "раскольничьего" вида. По всему видно, что этот раскольнический, неплательщический дух так и прет из него, так и просится наружу.

- Вероисповедания христианского.

Именно то, что мужик не сказал, что он - православный, а нарочито, подчеркнуто, почти вызывающе как-то (и вместе с тем скромно, с достоинством) заявил, что он вероисповедания "христианского" (хотя, повторяю, судья на этот раз, быть может, умышленно не интересовался вопросом,какой он веры), - именно это и переворачивало во мне все нутро. Я не мог не учуять (и сразу учуял) в этом суровом на вид крестьянине "родную душу" - именно душу бунтарскую, сектантскую, почти анархическую, и вместе с тем - душу мягко или кротко религиозную, вдумчиво-лирическую.

Мужик этот обвинялся не то в какой-то "потраве", не то в самовольной рубке леса.

Мог ли я равнодушно отнестись к судьбе этого крестьянина?

"земля ничья, земля божья", и лес тоже ничей, божий, а не какой-то там посессионный, демидовский.

Добро бы судья защищал или ограждал интересы государства, казны,как тогда говорили. А то - защищает интересы "вельможных" наследников Демидова, владетельного "князя Сан-Донато", купившего себе дутый титул дутого итальянского княжества за огромные деньги, добытые потом и кровью миллионов рабов, которых веками мучили и истязали на многочисленных демидовских рудниках. Наследники эти (Демидовы) разъезжают по разным там Парижам и Монакам, проигрывают народные деньги в рулетку, тратят их на покупку своим любовницам драгоценных брильянтовых колье, - а тут мужик - дерево срубить не моги!

Ведь эти самые вельможные владетельные князьки этого "своего" леса и в глаза не видали, и не знают даже,как он растет, а мужика отдают под суд за то, что он срубил дерево в "их" лесу. Вот тебе на!..

В конце концов Флеров, видя, что у меня нисколько нет "прилежания" к тем обязанностям, которые он на меня возложил; видя, далее, что на работе я никак не "расту", вынужден был, скрепя сердце, меня уволить.

Он не понял, а я, понятно, не открылся ему, почему у меня "душа не лежит" к судейской карьере. Ему показалось бы, вероятно, просто смешным и диким, если бы я в качестве основного "резона", препятствующего мне продолжать службу в "судебном ведомстве", выдвинул слова Христа:

"Не судите, да не судимы будете".

И - слова апостола:

- "Итак, неизвинителен ты, человек, судящий другого..."

На прощание судья напутственно посоветовал мне:

- Нет, видно с канцелярским делом у вас ничего не выйдет. Лучше бы вам пойти по ремесленной части, изучить какое-нибудь рукомесло...

"противопоказанном" мне Флеровым канцелярском деле.

В самом конце 1912 года, после того,как был "с миром" отпущен судьей, у которого столь неохотно и неудачно исполнял обязанности "письмоводителя", я из Нижнего Тагила вернулся в Самару, в родную семью.

Отсюда начинается второй, качественно новый и - в смысле успехов более благоприятный этап моей юности. Он охватывает собою предвоенные годы - 1913-1914.

Примечания

1) Не только взрослые - дети, и те в наши дни прониклись этой гадкой психологией "реванша": щипок за щипок. "Да, она меня тоже ущипнула".

"Идеология Павла была... несложна, далека как от тонкостей раввинистической казуистики, так и от философских спекуляций филоновского типа..." (Акад. Н. М. Никольский, "Христианство" (Энциклоп. слов. бр. Гранат, изд. 7-е, том 45, часть третья, стр. 8).

3) "Книга Толстого "Царство Божие внутри нас", - свидетельствует о себе Махатма Ганди, - захватила меня. Она оставила неизгладимое впечатление. Перед независимым мышлением, глубокой нравственностью и правдивостью этой книги, казалось, потускнели все другие..." (Ганди, "Моя жизнь", 1959 г., стр. 144).

4) По поводу этих именно строк Н. Н. Гусев писал мне: "... Если это означает, что, по вашему мнению, воздействие мировоззрения Толстого прекращается или уже прекратилось, то это совершенно несправедливо. Я думаю, что, напротив, с течением времени воздействие Толстого и подобных ему мыслителей будет все более возрастать" (из пись- (+?+)

5) Эти строки я писал, находясь в заключении. А потому и записал: "Последний такой старичок, в моем лице, кротко доживает свои дни в Чистопольской обители". Впрочем, дожить там не пришлось: освободили на том основании, что,как выразился один из чиновников, ускоривших это освобождение, - "толстовство не порок".

6) Я испытал это при аресте в январе 1951 г., когда при обыске были изъяты все имевшиеся у меня сочинения Л. Н. Толстого.

"юбилейном" издании сочинений Толстого его "религиозно-философские трактаты" ("В чем моя вера?" и проч., том 23, "Царство Божие внутри нас" - том 28, "Круг чтения" - т. т. 41-42) вышли в свет лишь летом 1957 г. и поступили в продажу зимой названного года, то есть с опозданием и умышленной задержкой против плана выпуска на целую четверть века. Я уже не говорю о смехотворно-низком тираже вышедших томов: пять тысяч экземпляров на все грамотное, читающее население Советского Союза, по умышленно дорогой цене за том.

8) Меня (на мой взгляд, вполне справедливо) упрекали в том, что я излагаю учение Толстого слишком односторонне, что я взял из Толстого только некоторые его идеи, преимущественно общественно-политического содержания, и сделал это как бы нарочито применяясь к умственному развитию "читателя наших дней".

9) Или,как в наши дни это именуется на специальном жаргоне, - к политике "с позиции силы".

10) Неправильный перевод. Правильнее было бы сказать - "осуществилась, реализовалась".

11) Одно из Посланий ап. Иоанна.

"Сущность христианства" и проч. Кстати, высказываясь о Фейербахе, Толстой записал однажды, что "Фейербах признан матерьялистом прямо по глупости" (Юбил. собр. соч., том 56, стр. 228).

13) В конечном счете, если хотите, это будет точка зрения психофизиологическая.

14) В философском смысле - монизма.

15) Таких, к примеру,как Арий, Фавст Социн и др.

16) Акад. Н. М Никольский, статья о Чаннинге в Энциклоп. словаре бр. Гранат, том 45, часть третья, изд. 7-е.

18) "Конец века", 1905 г., полн. собр. соч., том 36, стр. 231 и след.

19) "Анархизм", "Сущность анархизма" (русские перев. 1906 и последующих годов).

20) "Начальная дверь к христианскому добронравию" (по памяти). Сочинения Сковороды у меня отобраны.

21) Там же.

всех толков, в том числе и баптисты, предпочитают пользоваться словами Павла ("Всякая власть от Бога") и пренебрегают словами Христа.

23) Большая часть этих высказываний впервые опубликована (И. М. Трегубовым) уже после революции 1917 года.

24) По памяти.

25) Ф. Панферов. "Волга-матушка-река". Часть первая, 1954 г.

26) Ту же мысль высказывает и древний Квинтиллиан: "Мне более повредили друзья, чем враги".

"академик" и впрямь академик, то не иначе,как типа Лысенко и его присных. Такого рода академики целую четверть века действовали в науке с помощью "большой дубинки".

28) Из письма к Н. Ф. Фон-Мекк, 1877 г.

29) "Толстой и Маркс", собр. соч., том I, 1963, стр. 290.

30) Там же, стр. 292.

31) "Правила добра".

33) Слова евангельского Иисуса.

34) Хотя, допустим, и трудно.

35) "Юность короля Генриха IV ". (Цит. по памяти).

36) Александр Добролюбов. "Из книги невидимой", стр. 36.

38) По памяти.

39) Уот Уитмен.

40) Публий Овидий Назон ("Носатый"). Род. около 43 года до Р. X., умер спустя 17 лет после Р. X.

41) Все они собраны воедино в переведенной на русский язык и изданной "Посредником" книге англичанина Хауарда Уильямса "Этика пищи". В качестве вступительной статьи этой книге была предпослана "Первая ступень" Л. Н. Толстого. Содержатся они также и в изданной "Посредником" в 1903 г. брошюре Т. Т. (предположительно - Татьяны Толстой, дочери Л. Н. Толстого) "250 мыслей философов, поэтов и ученых о вегетарианстве и воздержании" (серия "Для интеллигентных читателей").

"Кладовая солнца".

43) Об этом речь пойдет впереди, в IV части повести

44) Ай-ай-ай! "Нехорошо очень, совсем не по-толстовски!" - укоризненно качают головой мои критики, печалясь по поводу моей "непоследовательности". Они упускают из виду, что я все же не поддался уговорам "озорного бесенка" и не осуществил намерения задорно крикнуть ему в лицо, и т. д. Мои критики хотели бы, чтобы мое поведение во всех без исключения случаях жизни строго соответствовало "схеме". Они не знают, что до стопроцентной последовательности" и преуспеяния в добродетелях мне весьма и весьма далеко, и что я весь соткан из противоречий.

45) Особенно большим успехом пользовался, помню, Алябьевский "Соловей".

46) Полн. собр. соч., том 23, "Исследование догматического богословия".

48) По памяти.

49) "Повесть о детстве".

Раздел сайта: