Зеньковский В. В.: Проблема бессмертия у Л. Н. Толстого (старая орфография)

Проблема безсмертiя у Л. Н. Толстого.

Прошелъ уже годъ со смерти Л. Н. Толстого, но не успели еще остыть те чувства, которыя пробудила она въ русскомъ обществе, не затянулась та рана, которую она нанесла его духовному организму. Острое чувство печали, жуткая боль все еще не заглохли во многихъ сердцахъ, и настроенiе духовной сиротливости продолжаетъ окрашивать все думы и воспоминанiя о томъ, чей голосъ звучалъ еще такъ недавно. И невольно кажется, что у свежей могилы еще не место объективному анализу духовнаго наследства, оставленнаго великимъ покойникомъ, невольно хочется лишь благодарныхъ воспоминанiй, тихихъ молитвъ и сосредоточеннаго погруженiя въ то доброе, что легло въ душу отъ его творчества. Но вместе съ темъ, именно теперь, когда еще съ невольной скорбью предносится взору одинокая могила Толстого, чувствуешь острую нужду отдать себе отчетъ въ томъ, каково было истинное значенiе его. Хочется формулировать то, что сложнымъ чувствомъ подымается изъ глубины души, хочется — хоть для себя — отдать подлинный последнiй долгъ отошедшему отъ насъ въ иной мiръ: всей полнотой душевныхъ силъ коснуться его личности, благословить въ немъ доброе, выпрямить его неровности, помолиться о его грешномъ.

Велика и могуча была душа Толстого: несравненный художественный талантъ соединялся въ немъ съ сильнымъ, безстрашнымъ умомъ‚ съ редкимъ даромъ мистической жизни, съ глубокой, безпощадной къ себе правдивостью и искренностью. По силе его дерзновеннаго протеста противъ современной культуры онъ по праву долженъ быть названъ генiемъ; по глубине его внутреннихъ запросовъ, по мучительной жажде правды онъ стоитъ рядомъ съ величайшими представителями челове— и въ то же время онъ подлинный сынъ своей эпохи, еще более, чемъ Ницше, могучiй представитель современнаго индивидуализма. Духъ времени, противъ котораго онъ боролся съ такимъ яркимъ талантомъ, почилъ на немъ больше, чемъ онъ думалъ: его жизненный жребiй состоялъ столько же въ разрушенiи, сколько и въ возсозданiи христiанства. Въ мучительной работе духа, въ тяжкомъ боренiи съ самимъ собой созрела и развилась въ немъ религiозная личность, и величайшая заслуга Толстого, его незабываемое значенiе въ современной культуре лежитъ именно въ его смелой, проникновенной, часто генiальной борьбе за религiозное мiропониманiе, за религiозное отношенiе къ жизни. Религiозное творчество — вотъ то главное, въ чемъ расцвелъ генiй Толстого; оно ценнее, важнее, чемъ все остальное, что онъ далъ культуре. Въ религiозномъ творчестве Толстого — вся сила и вся слабость его, вся тайна его души, вся ея загадочная судьба. И тотъ, кто не знаетъ Толстого, какъ религiознаго мыслителя и человека, тотъ не знаетъ самаго глубокаго, самаго подлиннаго въ немъ, тотъ не знаетъ Толстого.

Оценка и анализъ религiозной личности Толстого, конечно, очень трудны, такъ какъ и намъ самимъ не подъ силу религiозно понять и оценить современную культуру. Упадокъ религiознаго самосознанiя такъ великъ, что, вне Церкви, лишь такимъ героямъ духа, какъ Толстой, удается сбросить съ себя сладкiй обманъ современнаго мiроотношенiя и собственными усилiями усвоить реальность и смыслъ религiознаго пути жизни. Но въ этой героической борьбе сколько добраго, ценнаго теряютъ люди, сколько потерялъ Толстой! Въ томъ то и заключается религiозная трагедiя нашего времени, что многiя, многiя души оставлены на произволъ, что они забыли, где светъ, отвыкли отъ религiознаго мiроотношенiя, что тяжкими страданiями, страшными муками они должны заплатить за то, чтобы добраться до высотъ религiозныхъ переживанiй, что, утомленные путемъ и долгой борьбой, они не доходятъ до конца. Подъ бременемъ духовной усталости, часто уносимые волной индивидуализма, религiозные искатели нашего времени — и среди нихъ прежде всего Толстой — частичку усвоенной ими правды выдаютъ за всю правду, успокаиваются, задерживаютъ другихъ, ме

Вотъ и говоришь о Толстомъ, какъ о живомъ человеке... Такъ оно и должно быть! Мы ведь имеемъ право говорить о покойникахъ только потому, что они живы, что своей мыслью о нихъ, своей работой надъ покинутымъ ими деломъ, мы помогаемъ имъ творить какое-то иное дело въ иной стране...

——

Самое характерное въ духовной личности Толстого то, что онъ былъ мистикомъ. Той непосредственной интуицiей, которая открываетъ намъ правду, недоступную обычному познанiю, онъ угадывалъ, прозревалъ и познавалъ то, мимо чего проходитъ современная культура. Въ самыхъ раннихъ произведенiяхъ своихъ Толстой идетъ своимъ путемъ, противополагая шаблоннымъ точкамъ зренiя на жизнь самостоятельно пережитую и прочувствованную имъ правду. Важнейшiй моментъ въ этомъ мистическомъ развитiи Толстого былъ тотъ, когда онъ съ полной ясностью ощутилъ призрачность и безпочвенность безрелигiозной жизни. Это, какъ известно, далось ему очень не рано, после долгихъ и мучительныхъ исканiй, но зато, переживъ фазу безрелигiозности, не умомъ, а всей полнотой мистическихъ силъ познавъ, что лишь въ религiозныхъ переживанiяхъ человекъ обретаетъ твердую почву, Толстой уже навсегда остался религiознымъ человекомъ. И никто не заподозритъ правдивости и искренности его религiозныхъ переживанiй: Толстой действительно имелъ религiозный опытъ, въ немъ действительно была религiозная жизнь, и недаромъ отъ огня, горевшаго въ его сердце

Толстой былъ мистикъ. Но его мистическiе запросы, поскольку о нихъ можно судить по внешнимъ даннымъ, коренились не въ чувстве, а въ уме. Толстому нужно было прежде всего и больше всего понять действительность, осмыслить свою жизнь, — и въ этомъ исканiи смысла жизни пожалуй можно видеть центральное, основное стремленiе его души. Бываютъ, конечно, иныя мистическiя натуры, для которыхъ самое важное не понять и осмыслить жизнь, а найти разрешенiе техъ глубокихъ замысловъ чувства, техъ запросовъ его, которые имеютъ свое начало въ „сердце“, но не въ уме. У насъ нетъ основанiя думать, что Толстой былъ вполне чуждъ этимъ мистическимъ запросамъ чувства, но несомненно, что не они определили его духовную жизнь. Вся его духовная личность сложилась въ работе надъ запросами ума, въ исканiи смысла жизни — и съ естественной неизбежностью это привело его къ религiозному мiропониманiю. Такова логика мистическаго развитiя техъ, въ комъ доминируютъ запросы ума.

екоторые основные пункты его религiозной системы остались слабо развитыми въ силу указанной его мистической узости. Толстой, правда, нашелъ для себя разрешенiе своихъ мистическихъ запросовъ, но, будучи однобокой, чисто умовой натурой, онъ остался однобокимъ и въ своихъ формулахъ, — а при резкости и даже деспотичности своего ума онъ доходилъ до такихъ крайностей, которыхъ не можетъ простить ему самая широкая терпимость, и которыхъ по истине онъ долженъ былъ стыдиться. Но оставимъ это.

Толстой пришелъ къ религiи, руководимый темъ естественнымъ Богосознанiемъ, которое зажигается въ каждой мистической натуре. Отсюда именно и объясняется любопытная черта въ религiозной жизни Толстого: ему совершенно чуждо понятiе Откровенiя. Оно было психологически ему не нужно, такъ какъ съ упорствомъ индивидуалиста Толстой признавалъ правду лишь тамъ, где она выступала какъ самостоятельно пережитой опытъ. Доверiя къ чужому религiозному опыту, — не говоря уже о той нежной любви, которой онъ достоинъ, — Толстой не зналъ и не хотелъ знать. Эмпиризмъ ап. Фомы воскресъ въ Толстомъ въ душной атмосфере индивидуалистической психологiи, — и наложилъ на него печать мрачной и узкой, порой даже вульгарной и грубой, нетерпимости къ чужому религiозному опыту.

Мистицизмъ, эмпиризмъ и индивидуализмъ — вотъ основныя черты религiозной личности Толстого. Онъ менее всего рацiоналистъ, хотя онъ упорно претендуетъ на это и хотя его любятъ такъ характеризовать: на самомъ деле, рацiонализмъ, вырастающiй на основе мистическихъ переживанiй, никогда не чуждается Откровенiя. И западное и восточное богословiе оставило намъ много религiозно-философскихъ построенiй, опирающихся на Откровенiе, на исповеданiе Церкви. У Толстого же мы найдемъ рацiонализмъ лишь въ отрицательной части его религiозной системы, въ его критике церковнаго христiанства. И кто захочетъ углубиться въ смыслъ и значенiе этой критики, тотъ увидитъ, что ссылки на разумъ, отрицанiе всего непостижимаго появляются лишь тамъ, где еютъ дело съ непостижимой реальностью, — и „рацiональнаго“, въ строгомъ смысле этого слова, у него почти нетъ и следа. Онъ даетъ намъ то, что пережилъ въ собственномъ мистическомъ опыте, не всегда продумывая до конца свои формулы: отсюда и противоречiя Толстого, съ которыми намъ еще придется отчасти иметь дело. Повторяю, что „рацiонализмъ“ Толстого не идетъ дальше ссылокъ на здравый смыслъ тамъ, где это нужно ему. Оттого и его критика церковнаго христiанства часто картинна, энергична, но очень редко глубока.

Подлинная сила Толстого въ его мистическихъ переживанiяхъ, — и если на это мало обращаютъ вниманiя, то въ этомъ много виноватъ самъ Толстой. Его больше знаютъ въ отрицательныхъ, чемъ въ положительныхъ его выводахъ, и Толстой много далъ къ этому поводовъ. Онъ больше разрушалъ, чемъ созидалъ, хотя его подлинная душевная работа совсемъ не требовала того разрушенiя, на которое Толстой потратилъ столько энергiи. Знаете ли вы такую картинку? Когда въ храме бываетъ тесно, иные люди, чтобы охранить себя отъ толчковъ и опасности задохнуться, начинаютъ сами работать локтями и толкать другихъ. Да простится мне это грубое сравненiе, но оно невольно приходитъ мне въ голову, когда я думаю о томъ противоречiи у Толстого, которое такъ больно всякому религiозному человеку. Толстой нереевательства надъ церковнымъ христiанствомъ содержатъ его писанiя! Толстому тесно въ Церкви, душно, — и вотъ онъ толкаетъ другихъ, чтобы самому выбраться на свежiй воздухъ... Грустно, грустно думать объ этомъ. Признаюсь, сколько я ни думалъ, въ чемъ корни той ненависти и злобы, которая часто слышится въ его речахъ противъ церковнаго христiанства, я никогда не могъ понять ихъ. Я глубоко сознаю, что Толстому было душно въ Церкви, я понимаю, что онъ пытался индивидуально прочувствовать, индивидуально апперцепировать ученiе Христа; — я понялъ бы и критику, понялъ бы резкость и остроту его гнева, но злобы и преднамереннаго, грубаго издевательства — напримеръ надъ таинствами — не могу понять. Пусть мистика таинства казалась ему обманомъ. Но какъ онъ могъ забыть или пройти мимо техъ, для кого эти таинства являются источникомъ глубочайшихъ переживанiй? Какъ могла подняться его рука, чтобы написать то, что жестокой, мучительной болью отозвалось во многихъ сердцахъ? И эту боль нанесла та рука, которую такъ хотелось любить!... Да проститъ ему Господь.

Тайна нашей религiозной жизни не въ однихъ мистическихъ переживанiяхъ, но еще и въ томъ доверiи къ чужому религiозному опыту, въ той любви къ нему, которая связываетъ верующихъ въ Церковь. Всякое религiозное сознанiе церковно по своей психологической природе (что видно и на примере самого Толстого, создавшаго свое особое понятiе о Церкви), — и индивидуальный религiозный опытъ всегда долженъ быть восполняемъ Церковью. Каждый изъ насъ можетъ и долженъ свободно притти къ Богу, — своимъ путемъ, такъ какъ каждый изъ насъ есть новое событiе, новый фактъ въ религiозной сфере; каждый изъ насъ долженъ индивидуально апперцепировать всю полноту религiозной реальности, но эта индивидуальная апперцепцiя лишь тамъ находитъ свое истинное осуществленiе, где она восполняется церковнымъ еческому делу, ограничилъ его лишь этической областью, а въ сфере религiознаго познаванiя не преодолелъ индивидуализма и остался его рабомъ!...

Я хочу проанализировать постановку и решенiе проблемы безсмертiя у Толстого. Кто знаетъ религiозную систему Толстого, тотъ знаетъ, какое место въ религiозныхъ его переживанiяхъ занимаетъ проблема смерти и безсмертiя. Я хочу отделить у Толстого глубокое отъ поверхностнаго и надеюсь показать, что въ церковномъ ученiи Толстой нашелъ бы завершенiе техъ выводовъ, которые онъ извлекъ изъ своего мистическаго опыта.

————

Чтобы подойти къ тому, какъ ставилъ и решалъ Толстой проблему безсмертiя, мы должны отметить, что къ религiозному мiропониманiю онъ пришелъ тогда, когда понялъ, что жизнь можетъ иметь смыслъ лишь въ томъ случае, если этотъ смыслъ не отрицается и не погашается смертью. Ярко рисуетъ намъ Толстой в своей „Исповеди“ то мучительное состоянiе, когда онъ сбросилъ сладкiй обманъ погруженности въ себя, когда смерть и безсилiе человека раскрыли передъ его сознанiемъ бездну, поглощающую всякую жизнь. Реальность видимаго мiра, реальность чувственныхъ и жизненныхъ радостей потускнели при свете смерти; нравственная дееятельность. Толстой мистически ощутилъ необходимость преодолеть смерть, почувствовалъ, что деятельность человека, лишенная связи съ непреходящей реальностью, теряетъ свою ценность; лишь те цели могутъ отныне зажечь его волю, которыя въ своемъ осуществленiи становятся выше смерти, выше времени.

Перспективы неуничтожаемой, неподчиненной смерти и времени жизни — вотъ чего жаждала душа Толстого. Основной вопросъ, определившiй все дальнейшее мистическое развитiе Толстого, былъ таковъ: есть ли въ человеке связь съ безконечнымъ? И пока Толстой не пережилъ религiознаго кризиса, пока онъ не почувствовалъ непререкаемую реальность Бога, этотъ вопросъ лишь раздражалъ его, лишь мутилъ его душу. Вне религiознаго мiропониманiя не могла быть ни поставлена, ни решена загадка о смысле жизни; веры въ Бога, веры въ то, что кроме чувственной и временной реальности, есть высшая, не подлежащая уничтоженiю реальность, требовала его душа. И Толстой нашелъ веру, пережилъ глубокiй религiозный опытъ, ощутилъ Бога, — и этотъ новый опытъ далъ ему возможность существовать. Новая жизнь, которая зародилась въ немъ отъ этой веры въ Бога, состояла въ томъ, чтобы найти связь съ Богомъ, которая сообщила бы его жизни непреходящiй смыслъ. И хотя Толстой на этомъ пути пошелъ за Христомъ, но и ученiе Спасителя и Его личность онъ понялъ по своему, въ свете те борьбу съ „церковнымъ христiанствомъ“.

Проблема безсмертiя въ общехристiанскомъ исповеданiи всегда имела одно решенiе. Согласно определеннымъ словамъ Спасителя, соответственно Евангельскимъ фактамъ, вся Церковь христiанская веруетъ въ безсмертiе личности, въ грядущее возстановленiе цельнаго человека, въ воскресенiе плоти. Это дивное откровенiе, разрешающее все мучительные, тревожные запросы нашего чувства и ума, делаетъ человека ответственнымъ за его жизнь, придаетъ смыслъ бытiю его какъ личности, зоветъ его къ церковному общенiю въ любви и мире. Въ немъ — наша главная надежда, въ немъ действительное спасенiе наше; оно неизсякаемый источникъ нравственныхъ и религiозныхъ переживанiй...

Какъ же Толстой понимаетъ это ученiе Спасителя? Вотъ что мы читаемъ въ трактате „Въ чемъ моя вера“: „никогда Христосъ не только ни однимъ словомъ не утверждалъ личное воскресенiе и безсмертiе личности за гробомъ, но и тому возстановленiю мертвыхъ въ царстве Мессiи, которое основали фарисеи, придавалъ значенiе, исключающее представленiе о личномъ воскресенiи“. „Христосъ, читаемъ дальше, встреерованiемъ временнаго, местнаго и плотскаго воскресенiя, отрицаетъ его и на место его ставитъ Свое ученiе о возстановленiи вечной жизни въ Боге1)“. Онъ говоритъ: „возстановленiе изъ мертвыхъ бываетъ не плотское и не личное... соединяясь съ Богомъ, достигшiе возстановленiя изъ мертвыхъ, перестаютъ быть личностями“. И дальше: „Христосъ учитъ спасенiю отъ жизни личной“. Совершенно отрицая воскресенiе плоти (см. особенно резкiя и грубыя слова объ этомъ въ „Крит. догм. богосл.“), Толстой следующимъ образомъ разъясняетъ свое пониманiе ученiя Христа.

Христосъ, по толкованiю Толстого, противополагаетъ личной жизни не загробное существованiе, — а жизнь общую, связанную съ жизнiю всего человечества, „жизнь сына человеческаго“2). Кто исполняетъ заповеди Христа, жизнь того переносится въ „сына человеческаго“ и такимъ образомъ становится вебезсмертны не отдельныя личности, а человечество, сознавшее себя „сыномъ Божiимъ“, — оно восторжествуетъ надъ всеми и будетъ возстановлено въ Боге.

Дальше Толстой замечаетъ: „верованiе въ будущую личную жизнь есть очень низменное и грубое представленiе, свойственное всемъ дикимъ народомъ... и вошедшее со стороны въ церковное ученiе“. „Можетъ быть ученiе о вечной личной жизни и справедливее, замечаетъ, противореча себе, Толстой, но это представленiе, навеки закрепляющее личность, не соответствуетъ ученiю Христа, учившаго объ отреченiи отъ личной жизни и перенесенiи ея въ жизнь „сына человеческаго“. Наконецъ вотъ строки, дающiя ключъ ко всему этому толкованiю: „въ томъ, что моя личная жизнь погибаетъ, а жизнь всего мiра по воле е возможность спасенiя, въ этомъ я уже не могу усомниться. Но это такъ мало въ сравненiи съ возвышенными религiозными верованiями въ личную будущую жизнь! Хоть мало, но верно“3).

Уже изъ этихъ немногихъ словъ ясно, что то, что мы узнали о безсмертiи, есть не ученiе Христа, а собственное ученiе Толстого — „хоть малое, но верное“. Толстой, какъ видимъ, составилъ себе свое особое представленiе о сущности безсмертiя и согласно своему общему стремленiю переделывать ученiе Христа такъ, какъ это ему нужно, онъ допускаетъ произвольное толкованiе словъ Спасителя и вводитъ понятiе безсмертiя сына человеческаго, которое впрочемъ вводится имъ мимоходомъ, нигде имъ не разработано — и въ дальнейшемъ развитiи религiозной системы Толстого не сыграло никакой роли (особенно см. его позднейшiй трактатъ „Христiанское ученiе“). Понятiе это было введено Толстымъ лишь для того, чтобы спасти свое отрицанiе личнаго безсмертiя и воскресенiя плоти, чтобы отстоять свое толкованiе ученiя Спасителя о вечной жизни, — и это и показываетъ намъ, что Толстой въ своей релид гiозной системе опирался исключительно на собственный религiозный опытъ, а изъ Евангелiя бралъ то, что соответствовало этому опыту. Не безпристрастное изследованiе и изученiе Евангелiя определило религiозную мысль Толстого, а та индивидуальная апперцепцiя Евангелiя, которая сложилась у него подъ влiянiемъ лично пережитого опыта. Что это такъ, въ этомъ убеждаетъ насъ все дальнеенно глубокая, самостоятельная попытка создать религiозную систему безъ Откровенiя. Основной замыселъ Толстого совпадаетъ поэтому съ теми попытками построенiя „естественной религiи“, которыя характеризуютъ внехристiанское религiозное сознанiе. Толстой какъ бы продолжаетъ работу, начавшуюся въ различныхъ религiозныхъ умахъ, и для него ученiе Христа есть одинъ изъ источниковъ религiозной правды, но вовсе не единственный.

Не будемъ смущаться решительностью заявленiй Толстого о томъ, что Христосъ „никогда“ не училъ о личномъ безсмертiи, оставимъ на время обычное пониманiе ученiя Спасителя, но спросимъ себя, чему же учитъ, по Толстому, Христосъ? Разбираясь въ этомъ вопросе, мы отчетливо чувствуемъ, что ученiе Христа, въ истолкованiи Толстого, не можетъ быть понято безъ общей религiозной системы самого Толстого. То неопределенное ученiе о безсмертiи, съ которымъ мы только что познакомились, и которое Толстой приписываетъ Христу, станетъ намъ понятнымъ лишь при углубленiи въ религiозный опытъ Толстого. Поэтому мы и оставляемъ въ стороне вопросъ о правильности толкованiя Евангелiя Толстымъ и обращаемся къ характеристике его ученiя о безсмертiи, къ его религiозному опыту. Не Толстой, какъ истолкователь христiанства, интересуетъ меня здесь, а Толстой, какъ религiозный мыслитель. Я хочу выяснить, почему Толстой пришелъ къ тому оригинальному толкованiю ученiя Спасителя, съ которымъ мы только что познакомились? Какiе мотивы легли въ основу его ученiя о безсмертiи? И если намъ удастся показать, что и собственный религiозный опытъ Толстого не вмещался въ рамки его теорiи безсмертiя, то эта внутренняя безпочвенность его ученiя ясно обнаружитъ, насколько оно было далеко отъ глубокаго ученiя Христа, насколько онъ былъ произволенъ въ своемъ толкованiи.

еке, какъ и во всемъ конкретномъ, таинственно, неизследимо сплетается индивидуальное и общее, своеобразное и универсальное. И то и другое безпредельно въ своемъ содержанiи, и то и другое одинаково реально, неразрывно связано между собой.

Но общее, универсальное мы скорее замечаемъ, мы легче познаемъ, индивидуальное же не всеми усваивается во всей своей полноте. Можно быть мистически очень чуткимъ къ человеческой душе, — и отзываться лишь на то, что есть въ мiре и въ человеке неиндивидуальнаго, общаго. Какъ разъ именно те люди, въ которыхъ на первый планъ выдвигаются мистическiе запросы ума, останавливаются на томъ, что повторяется у всехъ, на той искре Божiей, которая просвечиваетъ во всемъ живомъ. Пантеизмъ, чувство божественности, разлитой во вселенной, прозренiе Бога во всемъ, Имъ созданномъ, — вотъ вершина этой мистической апперцепцiи действительности. Для людей этого склада индивидуальность есть лишь форма проявленiя высшаго начала, лишь случайное условiе для существованiя того общаго, что есть въ ней. Индивидуальное не воспринимается какъ неотъемлемая, неистребимая и вечная сторона жизни; лишь то, что познается повторяющимся во всемъ индивидуальномъ и потому какъ бы независимымъ отъ своей формы, предстаетъ имъ какъ истинная, вечная реальность. Яркiй историческiй примеействительности являетъ намъ Платонъ въ своемъ ученiи о томъ, что истинная реальность принадлежитъ не индивидуальному, а общему („идеямъ“).

Есть однако и другое отношенiе по действительности, которое признаетъ полную реальность индивидуальнаго и утверждаетъ его непреходящую ценность. Но въ живомъ переживанiи реальность и ценность индивидуальнаго доступна лишь темъ, кто способенъ къ глубокому чувству, у кого душа полна мистическихъ запросовъ сердца. Кто подлинно любилъ что нибудь живое, тотъ знаетъ, что дорого ему именно индивидуальное, своеобразное, а совсемъ не те „общiя“ черты, которыя встречаются у другихъ. Сознанiе ценности индивидуальнаго какъ такового есть первая ступень въ приближенiи нашемъ къ нему, есть первое проникновенiе въ его тайну, и хотя насъ радуетъ въ индивидуальномъ все „доброе“, „прекрасное“, „глубокое“, т. -е. черты, сближающiя его съ другими индивидуальностями, но все же дорога намъ именно эта, несравнимая, незаменимая индивидуальность.

Индивидуальное въ людяхъ поэтому столь же реально, какъ и общее, но обе эти стороны конкретнаго бытiя могутъ постигаться раздельно. Одни изъ насъ больше чувствуютъ непреходящее значенiе универсальнаго, другiе (напр. все эстетически воспринимающiе мiръ), наоборотъ, въ индивидуальномъ чувствуютъ глубочайшую реальность.

Обращаясь къ Толстому, мы замечаемъ, что ему почти совершенно было чуждо сознанiе ценности индивидуальнаго. Мы говоримъ „почти“, такъ какъ нельзя сказать, что Толстой никогда не зналъ этого чувства. Оно однако сыграло очень небольшую роль въ работе ечiя.

Будучи тонкимъ психологомъ, Толстой глубоко чувствовалъ универсальное въ человеческой душе, но ея своеобразное, неповторимое мало останавливало его вниманiе. Въ результате долгаго и глубокаго проникновенiя въ душевную жизнь, онъ создалъ свою особую теорiю души, которая какъ бы кристаллизуетъ въ формулахъ то, что выдвигалось его мистическими переживанiями.

Исходнымъ пунктомъ для Толстого было то, что онъ обобщилъ подъ названiемъ „истинной жизни въ человеке“. Понятiе это этическаго корня и восходитъ оно къ тому факту, что человекъ стремится съ одной стороны къ „личному“ благу, съ другой стороны къ „общему“ благу. Невозможность этически удержаться на жизни ради личнаго блага4) показала Толстому, что путь служенiя другимъ открываетъ более реальныя перспективы нравственной деятельности. Отреченiе отъ личнаго блага дало Толстому возможность почувствовать ценность „чужого“, общаго блага, — и для него, въ пределахъ его собственнаго сознанiя, раскрылась новая, глубокая жизнь. Эта новая жизнь какъ бы реализовала тяготенiе къ безличному, которое издавна было свойственно Толстому (особенно характерна въ этомъ отношенiи фигура Каратаева въ „Войне и Мире“); для Толстого открылись новыя переживанiя, открылась реальность и ценность неличнаго, универсальнаго, стало возможно погруженiе въ жизнь человека: Толстому сталъ доступенъ новый и своеобразный мiръ, не имевшiй связи съ чувственной реальностью, мiръ добра. Въ этомъ мiре не царствуетъ время, — и какъ мы можемъ раскаиваться въ поступке, который давнымъ давно забытъ всееды котораго давно исчезли, такъ вообще новая духовная жизнь носитъ не относительный, а безусловный характеръ, не подчинена времени и не считается съ нимъ. Отрываясь отъ погруженiя въ свою личность, мы такимъ образомъ открываемъ въ себе возможность новой жизни — служенiя добру, и поскольку это служенiе определяется не чувствами, а разумомъ, поскольку мы определяемся въ своей нравственной деятельности не темъ, что намъ дорого и прiятно, а чистой идеей добра, мы сознаемъ себя неподчиненными времени. Добро никогда не перестаетъ быть добромъ, оно не можетъ быть добромъ сегодня, а зломъ завтра — и въ этомъ смысле оно стоитъ вне времени. Вотъ почему и та нравственная жизнь, въ которой мы подымаемся надъ нашей личностью, связана съ особымъ переживанiемъ вневременности. И не только содержанiе добра имеетъ свою ценность независимо отъ времени, но и наша деятельность, посвященная осуществленiю этого добра, прiобретаетъ ценность, не подчиненную времени. Такимъ образомъ, среди потока переживанiй наша нравственная жизнь, поскольку она определяется чистой идеей добра, возвышается особымъ, присущимъ ей характеромъ внеенности и этимъ отделяется отъ нихъ.

Новая жизнь, развивающаяся съ пробужденiемъ разумнаго сознанiя, указаннымъ переживанiемъ безусловности, вневременности резко отделяется отъ всего потока душевныхъ переживаний, — настолько резко, что Толстой даже отказывается выводить одну изъ другой. Когда человекъ пробудится для разумной жизни, въ немъ какъ бы рождается новое существо съ своими особыми законами. Законы этой новой жизни, возникающей въ пределахъ личности, состоятъ въ томъ, что новая жизнь не имеетъ никакого отношенiя ко времени и ко всему тому, что связано съ временемъ, что она определяется не темъ, что несетъ радость одному или другому человеку, а темъ, что включаетъ въ себя все человечество. И если обычная душевная жизнь есть, такъ сказать, функцiя личности, такъ какъ главное ея содержанiе определяется личными замыслами и потребностями, то новая жизнь уже не имее чертъ личности, такъ какъ ея содержанiе составляетъ общее благо, общее добро. Субъектомъ этихъ новыхъ переживанiй уже не является прежняя личность; новое „я“, вневременное, не личное, должно быть определено въ иныхъ терминахъ.

Здесь, въ этомъ ученiи, и заложенъ ключъ къ огромной части религiознаго творчества Толстого. Мистически переживъ вневременный характеръ разумно-нравственной жизни, Толстой выделилъ эту жизнь изъ общаго потока личнаго бытiя, придалъ ей характеръ самостоятельности и непроизводности и въ ней усмотрелъ „истинную“, реальнейшую жизнь. Вневременный характеръ этой жизни совершенно отделяетъ ее отъ того, что зовемъ мы душой; новая духовная жизнь по самому существу, по основному своему признаку, не подлежитъ времени, т. е. вечна. Проблема, поставленная Толстымъ, въ сущности, решена. Человекъ обретаетъ въ самомъ себе безконечное, вечное, вневременное бытiе, обретаетъ реальную опору, реальный путь существованiя. Ни вихрь времени, ни власть смерти не касаются этой жизни; поднявшись до нея, отказавшись отъ такъ называемаго личнаго блага, мы обрееетъ места на этихъ высотахъ. Разумная жизнь, определяемая чистой идеей добра, прiобщаетъ насъ къ вечности и даетъ намъ глубокое, неотнимаемое блаженство.

Все это было для Толстого не идеей, а фактомъ, глубоко пережитымъ имъ. Его жизненный кризисъ состоялъ въ томъ, что ему раскрылся этотъ фактъ, — и все для него теперь осветилось иначе. Возможность новой, истинной, вечной жизни, действенное прiобщенiе къ Богу, которое непосредственно связано съ ней — вотъ основа, на которой строилъ Толстой всю религiозную систему, исходя изъ которой онъ толковалъ христiанство.

Извлечемъ же выводы, которые следовали непосредственно изъ той формулы, въ которую Толстой облекъ свое мистическое переживанiе вневременныхъ моментовъ душевной жизни.

Какъ рисуется намъ человекъ въ свете новаго факта?

„Человекъ находитъ въ себетри различныхъ отношенiя къ мiру: одно отношенiе своего разумнаго сознанiя, другое отношенiе своего животнаго и третье отношенiе вещества, входящаго въ тело его животнаго6). Эти три отношенiя, и особенно первое и второе, не находятся въ генетической и существенной связи: въ то время какъ отношенiе животнаго, составляющее такъ называемую душевную жизнь, подчинено времени и пространству, отношенiе разумнаго сознанiя не подчинено имъ. Единственная связь его съ временемъ и пространствомъ состоитъ въ томъ, что оно въ нихъ обнаруживается, такъ какъ душа есть орудiе, которымъ пользуется разумное сознанiе. Поэтому высшая жизнь, открывающаяся въ человеке, сама по себе не имеетъ ни начала, ни конца, хотя и начало и конецъ имеютъ и должны иметь те условiя, въ которыхъ она открывается. Нельзя поэтому сказать, что высшая жизнь рождается изъ низшаго, личнаго сознанiя отношенiе высшаго и низшаго сознанiя, разумнаго и животнаго естъ отношенiе художника къ матерiалу работы, работника къ орудiю.

Здесь на земле вневременное, непространственное разумное сознанiе связано съ животной личностью, связано съ теломъ. Но есть ли въ этой связи что-нибудь метафизически неразрывное? Нетъ, отвечаетъ Толстой. Смерть тела неизбежна, неизбежна гибель животной личности, содержанiе которой исключительно определяется ея связью съ тее своего бытiя, не можетъ быть ограничено ни временемъ, ни пространствомъ. Такимъ образомъ нетъ принципiальной, метафизически стойкой связи между теми формами бытiя, которыя мы находимъ въ человеке. Скорее непонятно, какъ разумное сознанiе соединено съ животной личностью, чемъ возможно утверждать ихъ принципiальную, неразрывную связь. Вотъ почему Толстой отвергаетъ воскресенiе плоти.

Чистейшiй спиритуализмъ въ характеристике высшаго бытiя, открывающагося въ человеке, не былъ для Толстого выводомъ, идеей, онъ былъ для него формулой, вытекающей изъ его непосредственнаго, мистическаго опыта. Прочтите внимательно трактатъ „О жизни“, и вы убедитесь, что, отрывая разумное сознанiе отъ душевной жизни, отъ тела, Толстой говорилъ лишь то, что находилъ в живомъ переживанiи. Былъ ли Толстой правъ въ самомъ переживанiи своемъ, не былъ ли онъ въ немъ узокъ, объ этомъ мы поговоримъ впоследствiи.

Обратимся снова къ разумному сознанiю, постараемся психологически его характеризовать. Напомнимъ, что его основное содержанiе выполняется универсально этической деятельностью, определяется чистой идеей добра. Есть ли это разумное сознанiе рядъ несвязанныхъ между собой универсально-этическихъ переживанiй, или же они связаны съ какимъ-нибудь центромъ? Иначе говоря, присущъ ли этому высшему сознанiю, этой истинной и вечной жизни, порой въ насъ зажигающейся, характеръ самостоятельнаго бытiя, или она мыслима лишь въ связи съ душевной жизнью? Лична, или безлична она, одна и та же во всехъ людяхъ, или въ каждомъ своя? Есть ли эта „высшая жизнь“ самое подлинное въ нашей индивидуальности, самое индивидуальное въ ней, ея ядро и центръ, или она есть частица Божества, его ипостась, его частичная реализацiя, его проявленiе въ насъ?

Эти вопросы существенны и неустранимы для того, кто хочетъ мыслить ясно и последовательно; не могъ ихъ избеедныхъ именно съ этой стороны, онъ находилъ мало матерiала, къ тому же и противоречиваго. Высшее разумное сознанiе переживалось Толстымъ лишь въ его этической стороне, т. -е. какъ разумно этическая деятельность и непосредственное, хотя и не определяемое разумомъ, но все же безличное чувство любви. Содержанiе высшей жизни открывалось Толстому лишь въ универсальной, безличной окраске, — невольно это переносилось и на самую основу высшей жизни. Но были у Толстого и иныя переживанiя. Съ той же непобедимой силой, съ какой онъ чувствовалъ универсальное въ человеке, въ себе, онъ чувствовалъ порой и метафизическую стойкость индивидуальности. Но эти переживанiя принадлежатъ уже къ позднейшему перiоду религiозной жизни, когда Толстой определился въ своемъ отношенiи къ христiанству, — и оттого они не оказали влiянiя на его философiю религiи. Явившись слишкомъ поздно, они такъ и остались одиночными и безплодными. Пантеизмъ и универсализмъ въ Толстомъ былъ первоначальной и прочно залегшей концепцiей, — и въ ней растворялась индивидуальность, въ ней исчезало все личное, особенное, и если загадка индивидуальности оставалась для него всегда загадкой, часто очень мучительной, то это было неизбежнымъ следствiемъ узости техъ формулъ, къ какимъ пришелъ раньше Толстой. — Переходя къ более подробному анализу затронутыхъ вопросовъ, остановимся сначала на элементахъ пантеизма у Толстого.

Выделенiе разумнаго сознанiя изъ общаго потока душевной жизни, сгущенiе его въ особую „высшую жизнь“ основывалось, какъ мы видели, на чувстве внеекоторыхъ переживанiй; все же, что подчинено времени и ограничено имъ, темъ самымъ не входитъ въ составъ высшей жизни, открывающейся въ человеке. Уже отсюда видно, что высшая жизнь какъ бы непроизводна, такъ какъ ея основной признакъ не есть ни развитiе, ни видоизмененiе того, чемъ характеризуется душевное бытiе личности. Эта невыводимость „высшей жизни“ изъ душевной жизни личности не устраняется, а подкрепляется, по Толстому, существованiемъ какъ разъ именно обратной зависимости. Телесная и душевная жизнь отдельнаго человека только ведь потому и переживаются нами какъ наша единая и цельная жизнь, что они одушевлены разумнымъ „я“, придающимъ имъ характеръ целостности и стойкости. На эту тему о непроизводности и изначальности разумнаго „я“, о его значенiи для самосознанiя написаны Толстымъ блестящiя и превосходныя страницы (см. трактатъ „О жизни“, особенно стр. 125—131). Начало индивидуальности реализуется впервые лишь благодаря разумному „я“, которое возвышается надъ потокомъ бытiя, — и безъ него индивидуальность была бы пустымъ, безсодержательнымъ понятiемъ. Фактъ индивидуальности, какъ видимъ, Толстой сознавалъ во всей его глубине и объеме, но какъ только онъ переходитъ къ ближайшему анализу этой высшей жизни, составляющей, по его собственному признанiю, ядро и основу индивидуальности7), такъ его мысль, конечно, подъ влiянiемъ этическаго универсализма, соскальзываетъ въ плоскость безличнаго, поглощающаго индивидуальность пантеизма. То, что является самой сутью, основой, началомъ индивидуальности въ мiре явленiй, въ мiре пространства и времени, — вне ихъ оказывается лишеннымъ характера индивидуальности. Почему? Потому, что содержанiе этого разумнаго „я“ понималось Толстымъ исключительно этически.

„Существо, открываемое человеку его разумнымъ сознанiемъ, читаемъ мы въ трактате „Христiанское ученiе“, есть желанiе (!) блага, относимое не къ чему-либо отдельному, а ко всему существующему“. Сначала человекъ относитъ это желанiе блага къ самому себе, къ своему телу, но съ ростомъ разумнаго сознанiя онъ понимаетъ, что „истинное „я“ человека есть не его тело, а желанiе блага въ самомъ себе, желанiе блага всему существующему“. Хотя этому признаку истинной жизни съ одной стороны и присущъ характеръ индивидуальности („своеобразiя“), такъ какъ это желанiе блага желается не само собой, а „разумнымъ я“, но въ то же время это разумное „я“ не можетъ быть, по Толстому, охарактеризовано какъ личность, какъ отдельная, несравнимая и своеобразная индивидуальность. Толстой всюду резко противополагаетъ понятiе личности понятiю разумнаго „я“ (это одна изъ коренныхъ, до утомленiя повторяемыхъ имъ мыслей) и даже предостерегаетъ отъ рокового заблужденiя, возникающаго при смешенiи ихъ („О жизни“, стр. 74). Личность, по его мненiю, есть ограниченiе, — а та безграничная, не знающая конца и предела жизнь, которую мы находимъ въ разумномъ „я“, не можетъ поэтому быть охарактеризованной, какъ жизнь личная. — Здеенно сказывается философская близорукость Толстого. Способность выходить за пределы себя и усваивать универсальное содержанiе отличаетъ не одну лишь этическую, но и теоретическую и эстетическую сферу души, — но это не устраняетъ понятiя личности изъ психологiи. Въ пределахъ „низшей“ душевной жизни, въ пределахъ личной, индивидуальной души есть много моментовъ выхода за пределы личности, но это содержанiе переживанiй не отрываетъ ихъ отъ личности, какъ субъекта и основы ихъ, не даетъ права выделять ихъ въ особую, а темъ более непроизводную жизнь. Разумъ съ его общеобязательными сужденiями и ценностями, съ присущей ему безусловностью продолжаетъ все-таки принадлежать той же психической системе, которую зовемъ мы личностью. Въ томъ и состоитъ метафизическая и психологическая тайна личности, что, осуществляя въ потоке своего личнаго бытiя универсальныя ценности, она не перестаетъ отъ этого быть личностью, индивидуальностью. Для Толстого же вопросъ стоялъ упрощеннее: усмотревъ универсальное, общечеловеческое содержанiе разумнаго сознанiя, онъ выделилъ его изъ состава личности, сгустилъ его въ особую жизнь, — и оно у него конечно потускнееле, что это за „желанiе блага“, если нетъ субъекта, который его переживалъ бы? Если этимъ субъектомъ признать разумное „я“, то приходится признать тождество этого разумнаго „я“ во всехъ людяхъ.

Пришлось этотъ шагъ сделать и Толстому. Сначала для него разумное „я“, совпадающее у всехъ людей, сливалось съ понятiемъ „сына человеческаго“, бывшаго для него реальнымъ носителемъ разума; но потомъ это понятiе исчезло у Толстого, и его мысль шагнула дальше. Разумное „я“, открывающееся въ человеке, по своему содержанiю не только тождественно у всехъ людей, но оно совпадаетъ и съ темъ, что есть въ Высшемъ Существе — въ Боге. Этотъ ходъ мыслей, непосредственно приводящiй къ пантеизму, былъ неизбеженъ для Толстого, разъ онъ отрывалъ разумное сознанiе отъ личности. Вотъ что действительно мы читаемъ въ трактате „Христiанское ученiе“: „Существо8), которое открывается челове“. Такимъ образомъ „человекъ въ своемъ отдельномъ теле9) сознаетъ духовное и нераздельное (?) существо Бога“. Вотъ еще отрывокъ изъ метафизики Толстого, чрезвычайно напоминающiй стоиковъ: „причина, которая для какихъ-то недоступныхъ человеку целей, заключила себя — желанiе блага всему существующему, любовь — въ отдельныя существа, — есть тотъ же Богъ, котораго человекъ сознаетъ въ себе“. Такова пантеистическая метафизика Толстого. Выделенiе вневременныхъ и универсальныхъ переживанiй, сгущенiе ихъ въ особую жизнь, сначала безличную („желанiе блага, желаемое само по себе“), подысканiе потомъ субъекта для этой высшей жизни, который оказывается общимъ у всехъ людей, признанiе „сына человеческаго“, какъ реальнаго носителя этого универсальнаго разума, перенесенiе этого субъекта въ Бога и наконецъ признанiе, что Богъ, Единое духовное существо, „разделилось“, раздробилось въ отдельныя души — таковы этапы философской работы Толстого, скрывающейся за его религiозными формулами...

Теперь въ свете елялось только что развитымъ строемъ мыслей. Богъ, проявляющiйся въ разумномъ сознанiи каждаго, есть Богъ разделившiйся (буквальныя слова Толстого); Безсмертный, сделавшись смертнымъ, т. -е. проявляясь въ условiяхъ, подчиненныхъ смерти, постепенно все шире раскрывается въ человеке, — и когда ему становится тесно въ пределахъ личности, эти условiя исчезаютъ, человекъ „умираетъ“, а та высшая жизнь, которая раскрылась въ немъ, продолжаетъ развиваться въ другихъ формахъ10). Истинная разумная жизнь вечна, безсмертна, безконечна, такъ какъ она и есть Богъ, источникъ всего живого, вневременная сущность. Безсмертiе поэтому не связано съ личностью, оно безлично: безсмертно въ насъ разумное сознанiе, которому не можетъ быть приписанъ признакъ личности, безсмертна въ насъ любовь ко всему живому, тотъ универсальный разумъ, который можетъ раскрыться въ насъ. Если же не можетъ быть признана безсмертной вся личность человека, такъ какъ субъектомъ безсмертiя является тождественный во всехъ людяхъ Разумъ, то темъ менее можно говорить о возстановленiи тела, о его воскресенiи. Личность есть преходящая форма проявленiя Бога, и лишь это прiобщенiе къ Богу черезъ разумную жизнь и даетъ право каждому индивидуально искать безсмертiя. Но если безсмертiе не касается личности, то самый замыселъ безсмертiя, та тоска и тревога, которыми ознаменовывается пробужденiе разумной жизни, личны, индивидуальны? Да, безсмертiе есть проблема личности — съ этого началъ и съ этого никогда не сходилъ Толстой; но въ своемъ увлеченiи пантеизмомъ онъ призналъ безсмертнымъ то, что въ личности выступаетъ какъ безличное, универсальное, божественное.

— вотъ кемъ выступаетъ передъ нами въ этомъ своемъ ученiи Толстой. Но не будемъ пока критиковать и дополнять его: предоставимъ это ему самому. Толстой былъ слишкомъ чуткимъ и глубокимъ человекомъ, чтобы не задыхаться въ этихъ узкихъ рамкахъ, въ которыя онъ втиснулъ мятущуюся въ тоске о безсмертiи душу. Онъ самъ не удержался на позицiи пантеизма, — и не понявъ, не воспринявъ подлиннаго ученiя Христа, смогъ повернуться лишь въ сторону агностицизма...

Еще въ „Критике догматическаго богословiя“ читаемъ мы: „темъ-то и возмутительно (!) христiанское ученiе11), что оно заставляетъ (!) ставить вопросы, на которые нетъ и не можетъ быть ответа“. Какъ невольно отразилась въ сердитомъ и даже злобномъ тоне этихъ словъ неудовлетворенность Толстого своимъ собственнымъ ученiемъ! Недаромъ онъ утешаетъ себя, что хоть оно мало, но зато „верно“, недаромъ меланхолически замечаетъ, что личное безсмертiе можетъ быть было бы справедливее... Но вотъ слова Толстого более определенныя: „убеждаютъ въ необходимости будущей жизни не доводы, а то, когда идешь въ жизни рука объ руку съ человекомъ, и вдругъ человетамъ, въ нигде, и ты самъ останавливаешься передъ этой пропастью и заглядываешь туда“.

Въ сущности въ этихъ словахъ дано все, что говоритъ намъ объ индивидуальномъ безсмертiи естественный, внецерковный религiозный опытъ. Если вечность, вневременность универсальнаго можетъ быть пережита всякимъ, кто сознаетъ въ себе разумную жизнь, то индивидуальное безсмертiе есть проблема, которую неустранимо предъ нами ставитъ опытъ, но которую онъ самъ решить не можетъ. Надо еще добавить: те, кто думаютъ о своемъ безсмертiи, смогутъ пожалуй удовлетвориться пантеистическимъ признанiемъ, что безсмертно всеразумное, доброе. Скажу больше: человекъ, чемъ глубже общается онъ съ мiровой жизнью, съ Высшей Реальностью, темъ полнее онъ будетъ переживать жажду полнаго слiянiя съ Абсолютомъ, темъ пламеннее будетъ стремиться утонуть въ безпредельномъ существе Бога, темъ глубже будетъ тяготиться своей личностью, какъ ограничивающей его чувство. Уже въ любви одной души къ другой мы всегда найдемъ эту невыразимо манящую жажду исчезнуть въ другой душе, слиться съ ней безъ конца, безъ думъ, перестать быть отдельнымъ существомъ. Да, все это такъ, и проблема моего личнаго безсмертiя, решенная въ пантеистическомъ смысле, не будетъ тревожить меня. Но если мне дорого другое существо, то дорого въ немъ не то безличное, общечеловеческое, что есть въ немъ, а оно все целикомъ, во всей неуловимой, неизъяснимой прелести своей индивидуальности, во всей зовущей тайне своей своеобразной, единственной и неповторимой личности. Сердце мое съ неискоренимой мистической устойчивостью тоскуетъ именно объ индивидуальномъ безсмертiи, именно о воскресенiи полнаго человека, и до чего же нужно было быть погруженнымъ въ себя, въ свою душевную жизнь, чтобы писать, какъ это писалъ Толстой, что воскресенiе плоти есть грубое, дикое представленiе! До кого дошла эта дивная весть, драгоценнейшее обее о вечной жизни, которая загорается въ насъ неугасимымъ огнемъ при смерти дорогого и близкаго намъ существа.

Ученiе объ индивидуальномъ безсмертiи, о воскресенiи плоти — это дивное Откровенiе, наполняющее невыразимой радостью насъ всехъ, когда слышимъ мы ликующее „Христосъ Воскресъ“! — есть неизъяснимо глубокое ученiе. Въ немъ ключъ ко всей метафизике мiра, въ немъ разрешенiе всехъ проблемъ, — и какой поэтому бедностью мистической жизни, бедностью философскаго чутья веетъ съ техъ страницъ Толстого, где онъ, правда не безъ вздоховъ грусти, отказывается отъ вести о воскресенiи плоти! Признать его Толстой не могъ потому, что оно не было, да и не могло быть пережито въ его мистическомъ опыте, — и хотя есть много, много данныхъ въ защиту индивидуальнаго безсмертiя, но какъ живой фактъ оно раскрывается лишь въ церковномъ общенiи: воскресенiе плоти есть Откровенiе, а живая реальность его усвоивается лишь живущими въ Церкви (вспомните: „Воскресенiе Христово видевше...“).

Толстой въ сущности не разъ сознавалъ, что отрицать индивидуальное безсмертiе нетъ основанiя, но и признать его ему мешало — да простится это слово о покойномъ — гордость, нежелание отказаться отъ узости и внять Откровенiю. Если къ этому присоединить односторонность его мистической жизни, мало дававшей места голосу сердца, то будетъ понятно, что единственная позицiя, на которую могъ стать Толстой, когда въ немъ заколебался пантеистическiй взглядъ на человека, былъ агностицизмъ. Уже въ превосходныхъ страницахъ въ трактате „О жизни“, Толстой, показывая, что истинная индивидуальность выступаетъ въ разумномъ „я“, даетъ намъ такую характеристику этого разумнаго „я“, которая совершенно невместима въ рамки пантеизма, а неизбежно ведетъ къ утвержденiю метафизической стойкости индивидуальности, къ философскому плюрализму. Ведь характеристика „я“, какъ неповторимаго своеобразiя, какъ особеннаго отношенiя къ мiру, рисуетъ намъ разумную жизнь не въ ея общечеловеческой стороне, а именно въ ея индивидуальной основе. Конечно, этимъ мыслямъ, а не мистическимъ запросамъ чувства, почти нигде не выраженнымъ, нужно приписать то, что Толстой, утверждавшiй тождество Бога и разумнаго я, потомъ переходитъ къ агностицизму. „Человекъ не можетъ (!) не спрашивать, пишетъ Толстой, критикуя самого себя, для чего Богъ, существо духовное, единое и нераздельное, заключилъ себя въ отдельныя существа и въ тело отдельнаго человека?“ Это возраженiе противъ пантеизма, которое еще Платонъ развилъ въ глубокомысленную богословскую концепцiю, Толстой разрешаетъ ссылкой на непостижимость высшей воли. Впрочемъ въ другомъ месте („Христiанское ученiе“, стр. 18) онъ пытается метафизически обосновать „разделенiе Бога“ (довольно часто встречающееся выраженiе у Толстого) темъ, что лишь такимъ образомъ возможно самосознанiе. Заме— и лишь слабостью философскаго дарованiя можно объяснить шаткость этого пункта въ системе Толстого. Часто кажется при чтенiи богословскихъ трактатовъ Толстого, что онъ никогда не умелъ подняться до последовательнаго и яснаго мышленiя и лишь формулировалъ те (часто противоречивыя) переживанiя, которыя онъ имелъ... Ведь если „разделенiе“ Единаго Бога делаетъ возможнымъ самосознанiе Его, — то не следуетъ ли отсюда вечность этого раздробленiя Бога на отдельныя существа? И вотъ въ той же главе читаемъ мы строки, какъ будто выражающiя именно эту мысль: „наша любовь къ тому, что доступно намъ, говоритъ Толстой, составитъ въ будущей жизни одно целое существо, которое будетъ близко намъ какъ наше собственное тело“. Кто это „мы“, которымъ новый коллективный организмъ будетъ близокъ, не берусь решать; индивидуальное ли я (равное въ то же время Богу), или нетъ, не знаю, — но не защищаетъ ли эта мысль (комментирующая, по Толстому, глубокiя слова Спасителя: „у Отца вашего обителей много“) философскiй плюрализмъ?

И все же последняго шага Толстой не реелать. Признать вечность индивидуальности, которая даже, какъ мы видели, отчасти и постулируется имъ, Толстой потому не могъ, что заранее отвергъ весть Спасителя о воскресенiи.

Пусть обратится читатель къ попыткамъ Толстого отстоять свое отрицанiе воскресенiя, оставаясь на почве Евангелiя; пусть вдумается въ то разложенiе пантеизма и переходъ къ философскому плюрализму, который мы только что видели, и чемъ инымъ, какъ нерешительностью мысли и упорствомъ чувства, объяснитъ онъ отношенiе Толстого къ проблеме личнаго безсмертiя и воскресенiя плоти? И какой уступкой, — после трактатовъ „Въ чемъ моя вера“, „Критика догматич. богословiя“, — покажутся ему те строки, которыми заканчивается „Христiанское ученiе“, и которыя дышатъ агностицизмомъ. „Будетъ ли божественная сущность и после смерти продолжать действовать въ раздельности?“ спрашиваетъ онъ, и отвечаетъ: „достовернаго объ этомъ мы ничего не знаемъ“... Да, не дошла до сердца Толстого ве

Разложенiе пантеизма обнаруживается у Толстого не только защитой вечности индивидуальности, но и въ другомъ еще направленiи. Поглощая личность, растворяя индивидуальное въ универсальномъ, пантеизмъ отказываетъ Богу въ личномъ существованiи. Мы уже указывали замечанiе Толстого, решительно необъяснимое, что признанiе Бога личностью было бы ограниченiемъ. Но и у самого Толстого были яркiя переживанiя, о которыхъ онъ говоритъ, что чувствовалъ Бога какъ Существо. Соединимо ли это съ пантеизмомъ?

————

Пантеистическiй мистицизмъ, которымъ началъ Толстой какъ богословъ, является одной изъ неизбежныхъ формъ, въ которыя отливается естественный религiозный опытъ, — особенно техъ, кто въ своей мистической жизни живетъ лишь запросами ума. И невозможно отрицать относительную правду пантеистическаго мистицизма: мiръ действительно есть творенiе Божiе, и въ немъ для проникающаго взора всегда просвечиваетъ Божiе сiянiе. Но въ мiре такъ же изначально, вечно и индивидуальное: Божество Единое, и въ то же время Троичное, являетъ намъ ту же тайну неизследимаго сплетенiя универсальнаго и индивидуальнаго, общаго и личнаго, какую мы находимъ и въ душе человеческой. Тайна собственной индивидуальности проходитъ для многихъ незамеченной, — и, глухiе къ собственной душевной жизни, они не воспринимаютъ и Откровенiя о начале индивидуальности въ сфере Высшей реальности. Не случайно поэтому то, что Толстой прошелъ не только мимо тайны индивидуальности въ человеке, но и мимо Откровенiя о Троице...

еке высшую жизнь отъ потока душевныхъ явленiй, Толстой ограничилъ безсмертiе лишь этой высшей сферой, — и отрицанiе индивидуальнаго безсмертiя было для него совершенно неизбежнымъ логическимъ выводомъ. Даже ученiя о переселенiи душъ, — этой единственной, хотя и неудачной попытки внецерковной мысли отстоять стойкость индивидуальности, — не могъ принять Толстой (см. „Христiанское ученiе“, стр. 100), такъ какъ оно приписываетъ индивидуальности безсмертiе. Но не самъ ли Толстой такъ хорошо показалъ, что истинный смыслъ индивидуальности раскрывается именно въ разумномъ „я“? Не самъ ли онъ, забывъ свое ученiе объ исчезновенiи личности въ Боге, подъ конецъ сознался въ томъ, что судьба начала индивидуальности загадочна?

Агностицизмъ, которымъ кончилъ Толстой, есть безпощадный и безповоротный приговоръ его собственной религiозной системе. Правда, Толстой самъ сознается, что его ученiе о безсмертiи въ насъ нравственно-разумнаго „я“ — „малое“, — но отвечаетъ ли оно въ сущности на тотъ вопросъ, съ котораго началъ Толстой? Устанавливаетъ ли оно связь конечнаго съ безконечнымъ, личности съ Богомъ? Нетъ, нетъ! Трагедiя личности, та ея тоска объ осмысленномъ существованiи, то ея стремленiе къ вечности, которыми началась религiозная жизнь Толстого, не находятъ себе разрешенiя въ религiозной системе Толстого. Жажда безсмертiя, возникающая въ пределахъ личности, для того только и просыпается, по Толстому, въ насъ, чтобы мы вышли за пределы личности; она манитъ къ себе, она волнуетъ личность лишь для того, чтобы сердце наше, съ разбитыми надеждами на личное безсмертiе, навсегда отвернулось отъ любви ко всему личному, индивидуальному, чтобы научилось оно любить лишь Бога въ мiре и презрело всю эту дивную красоту индивидуальнаго, Богомъ же созданнаго!...

Слiянiе съ Богомъ до потери личности, какъ я указывалъ, можетъ быть желаннымъ лишь для той стороны нашего существа, которая обращена къ Богу. Для себя я могу удовлетвориться имъ, я даже жажду и жду этого слiянiя — да придетъ оно! Но другiе люди, которыхъ я люблю? Съ ихъ исчезновенiемъ никогда не помирится сердце, и единственный ответъ, который разрее требованiя моего сердца, есть Откровенiе о личномъ безсмертiи, о воскресенiи плоти. И кто только услышитъ весть эту, тотъ пойдетъ въ Церковь, чтобы опытно постигнуть силу и правду этой вести.

Отчего же Толстой не пошелъ въ Церковь? Отчего не внялъ онъ словамъ Спасителя?

Не каждому изъ насъ дано вместить все, не каждому изъ насъ дано въ полноте вместить всю сумму запросовъ ума и сердца, на которые отвечаютъ религiя и наука. Какъ въ знанiи, такъ и въ вере бываютъ широкiе и ограниченные запросы — и въ этомъ нетъ беды. Есть люди, для которыхъ центральное въ ученiи Христа — ученiе о томъ, какъ жить, — и для нихъ все Откровенiе о будущей жизни не является живой, животворящей перспективой; есть другiе, которые еще у̀же усвоиваютъ ученiе Христа: не только отвергаютъ они метафизику, но и изъ этики остановятся лишь на чемъ нибудь одномъ. Пусть! Да будетъ позволено каждому индивидуально и самостоятельно итти за Христомъ, какъ онъ разумеетъ. Но именно въ силу этой индивидуальной ограниченности каждаго мы и находимъ восполненiе въ Церкви, которая въ полноте хранитъ всю сокровищницу Откровенiя; индивидуальная апперцепцiя ученiя Христа вполне законна до техъ поръ, пока она не выдаетъ части за целое, пока свое, ограниченное толкованiе она не выдаетъ за всю полноту Откровенiя. А это именно и случилось съ Толстымъ. Если ему было радостно и легко жить съ темъ, что онъ нашелъ въ Евангелiи — слава Богу; но когда онъ, опираясь исключительно на лично пережитой религiозный опытъ, попытался имъ осветить всю систему религiозныхъ проблемъ, онъ далъ и произвольное толкованiе Евангелiя, и пантеистическое ученiе о Боге и мiре, и свою теорiю о безсмертiи разумной жизни. Не Толстой впервые почувствовалъ вневременный, безсмертный смыслъ нравственной жизни: не говоря уже о восточныхъ религiяхъ, въ Европе ечности „деятельнаго разума“, стоицизмъ, средневековье, примыкавшее къ Аристотелю, особенно Аверроесъ, наконецъ пантеистическiя системы новаго времени, — все защищали ту же религiозно-философскую концепцiю, что и Толстой. Но никто изъ защитниковъ пантеизма не выдавалъ его за ученiе Христа, Толстой же — и это замечательно и, если хотите, трогательно въ немъ — не могъ отойти отъ Христа, хотя на самомъ деле верилъ совсемъ не въ то, о чемъ училъ Христосъ.

Конечно, кое-где можно найти намеки на то, что Толстой, уже ставши на почву агностицизма, въ своихъ колебанiяхъ доходилъ до признанiя индивидуальнаго безсмертiя, — но чего никогда не могъ онъ понять, даже мистически — это воскресенiя плоти. Для Толстого проповедь о воскресенiи Спасителя осталась, какъ для эллиновъ, безумiемъ... Со своимъ крайнимъ спиритуализмомъ Толстой не могъ понять метафизическаго смысла факта Воскресенiя Христа, не могъ онъ оценить всю глубину и ценность того, что даетъ этотъ фактъ для размышляющаго сознанiя. Предпосылки, изъ которыхъ исходилъ Толстой, сделали съ нимъ то же въ вопросе о воскресенiи плоти, что делаетъ зачастую современная наука вообще съ религiозными проблемами. Какъ многiе ученые съ упорствомъ слепыхъ и глухихъ не видятъ и не слышатъ ничего, кроме того, что позволяютъ имъ видеть и слышать ихъ мнимо безусловные принципы, такъ и Толстой, односторонне спиритуалистически понимавшiй духовную жизнь человека, доходилъ до недопустимыхъ натяжекъ, лишь бы, оставаясь съ Евангелiемъ, отвергать воскресенiе.

ечной жизни, раскрывающейся въ разумномъ сознанiи. Мы видели, что всецело отрывая ее отъ потока душевной жизни личности, Толстой вовсе не решаетъ своей нравственной проблемы — связать конечное съ безконечнымъ, такъ какъ безсмертiе принадлежитъ у него не тому, что тоскуетъ и жаждетъ его, не конечному, не ограниченному, не личности, а тому, что безсмертно по самой своей природе, какъ вневременное бытiе, что безлично, универсально, тождественно во всехъ людяхъ. Безсмертiе поэтому и не можетъ быть задачей человеческой деятельности, такъ какъ то, что жаждетъ безсмертiя (личность), его не получаетъ; единственное же разрешенiе проблемы, предлагаемое Толстымъ, заключается въ утвержденiи не того, что конечное связано съ безконечнымъ, а того, что, помимо конечнаго, въ насъ есть безконечное. Оно вне времени и въ этомъ смысле всегда есть, но если намъ хочется актуально чувствовать себя неподвластными смерти, то мы и должны „развивать“ въ себе высшую жизнь, т. е. помогать ей осуществляться въ личной жизни. Решается поэтому, какъ видимъ, не тотъ вопросъ, который возникаетъ въ нравственныхъ переживанiяхъ личности; ведь личность, и только она, спрашиваетъ себя: что мне демоя деятельность имела неуничтожаемый и разумный смыслъ? На этотъ вопросъ не даетъ никакого ответа Толстой, хотя его далъ Христосъ въ ученiи о спасенiи. Добавлю: лишь та нравственная деятельность можетъ быть признана „разумной“, которая делаетъ возможнымъ и нужнымъ мое усилiе, усилiе моей личности. Безсмертiе же, о которомъ учитъ — въ своихъ уклонахъ въ сторону пантеизма — Толстой, въ сущности недостижимо, потому что оно и безъ стремленiя къ нему есть, было и всегда будетъ присуще тому безконечному, что есть въ насъ. Не личность спасается, по Толстому, а нужно спастись отъ личности... Да, это единственный исходъ для Толстого: нужно запросы личнаго безсмертiя, запросы моего участiя въ безконечности подавить, устранить; безъ этого, Толстой это чувствовалъ, его ученiе не можетъ удовлетворить и его самого. Но если нравственная деятельность всегда возникаетъ какъ проблема личности, какъ служенiе лично пережитой и лично дорогой цели, — то очевидно, что ученiе Толстого не разрешаетъ той трагедiи, которую онъ самъ пережилъ до религiознаго переворота. Лишь личное безсмертiе действительно делаетъ неизбежнымъ мою личную нравственную работу, лишь оно одно зажигаетъ нравственную энергiю.

Но отделенiе разумной жизни отъ жизни личности не только этически безцельно, оно непроводимо и психологически. Внеезче нами чувствуется въ логическихъ операцiяхъ. И если Платонъ, — съ которымъ вообще есть не мало пунктовъ сближенiя у Толстого, — высоко ценя этотъ вневременный характеръ высшей теоретической жизни, настолько резко отделялъ ее отъ опыта, отъ действительности, что иногда даже проникался презренiемъ къ действительному мiру, — то уже реакцiя Аристотеля показала, что логическiя функцiи нашего ума только на предметахъ опыта и могутъ обнаружить свою ценность. Христiанство, при всей своей духовности, также не отрывало людей отъ земли и учило не спасенiю отъ личности, отъ плоти (какъ этому, напр., учили гностики12), а преображенiю плоти, спасенiю и воскресенiю ея. Въ этомъ смысле христiанство всегда тяготело къ земле, къ действительности, оно признаетъ даже, если хотите, относительную правду матерiализма.

Но Толстой, съ характерной для него философской близорукостью, пытался оправдать отделенiе разумной жизни, отрывая ее отъ живого потока душевнаго бытiя, — самъ не замечая того, что противоречитъ себе. Если она непроизводна, и если это позволяетъ ее отрывать, не нарушая ея реальности, отъ личности, то какъ понять, что личность переживаетъ какъ свою еле возникаетъ не въ ней? Я соглашусь съ непроизводностью всего содержанiя разумной жизни (не только этической, но и теоретической), — но всякая высшая функцiя не можетъ быть оторвана отъ личности, которая ее чувствуетъ и переживаетъ какъ свою. И какъ возможно самосознанiе безъ высшей функцiи разума? Толстой самъ превосходно развилъ эту мысль; какъ же не понялъ онъ, что то, что реально обусловливаетъ самосознанiе, лишь въ немъ себя и реализуетъ? Че„я“, которое ихъ переживаетъ?

Если древняя психологiя кое-какъ мирилась съ разделенiемъ души на три части, то теперь, после того какъ успехи психологическаго анализа если не раскрыли намъ природу души, то все-же показали всю це— читать у Толстого его психологическiе выводы трудно безъ того, чтобы не вздохнуть о немъ. Для насъ безспорно, что не только „духъ“, высшiя духовныя функцiи неразрывно связаны со всей полнотой душевной жизни, — но что оне (черезъ душу) связаны и съ теломъ. Цельное существо человека, какъ оно есть, несмотря на тройственный свой составъ, метафизически едино, — и ученiе о безсмертiи, въ свете е, — т. е. какъ воскресенiе цельнаго человека.

Ложный спиритуализмъ философски ослепилъ мысль Толстого, а этическiй универсализмъ помогъ ему удовлетвориться его односторонней концепцiей. Однако психологическая и этическая неудовлетворительность13) ученiя Толстого не разререлигiозной стороны нашего вопроса: можетъ быть Толстой неправъ психологически и этически, но можетъ быть онъ правъ религiозно, следуя своему толкованiю „ученiя Христа“. Можетъ быть его толкованiе ученiя Спасителя, будучи само по себе неудовлетворительно, все-таки соотвеействительному смыслу Евангелiя?

Я не буду шагъ за шагомъ разбирать богословскую аргументацiю Толстого, такъ какъ для меня несомненно, что онъ никогда не интересовался Евангелiемъ объективно. Мы видели до сихъ поръ, что отношенiе Толстого къ безсмертiю опредеека, его метафизикой. Религiозно же, какъ верный ученикъ Христа, Толстой никогда не ставилъ нашего вопроса, — и характернымъ выраженiемъ этого служитъ поразительный фактъ, что то ученiе о спасенiи и возстановленiи сына человеческаго, съ помощью котораго Толстой кое-какъ истолковалъ Евангельское ученiе о воскресенiи, въ дальнейшемъ развитiи религiозной системы Толстого не сыграло никакой роли. Поэтому вопросъ о правильности истолкованiя Толстымъ ученiя Спасителя о безсмертiи, после ечивость и неопределенность техъ предпосылокъ, изъ которыхъ исходилъ Толстой, не имеетъ уже значенiя. Если толкованiе Толстого фактически имъ самимъ было отвергнуто — те— если это толкованiе совершенно не решаетъ техъ вопросовъ, съ которыми приступалъ къ нему самъ Толстой, то не показываетъ ли это всю произвольность позицiи его? Единственныя основанiя, которыя Толстой выставлялъ въ защиту своего пониманiя ученiя Спасителя о судьбе личности, были не слова Евангелiя, а тотъ новый смыслъ ихъ, который Толстой предлагаетъ въ нихъ видеть. И если смыслъ, который онъ усмотреешне, но и внутренно непрiемлемъ, въ силу своей неудовлетворительности и противоречивости, — не сле неосторожность и предвзятость его. Сведующiе въ филологiи люди, читая толкованiя Толстого, могутъ лишь разводить руками: до того необоснованы у него его отрицанiя установившагося пониманiя словъ Спасителя!

Я полагаю, что и такая работа не была бы лишней, особенно при распространенномъ у насъ отсутствiи сведенiй о сущности филологическаго метода, но я думаю, для широкой интеллигенцiи Толстой былъ близокъ не въ своихъ толкованiяхъ Евангелiя, а въ своемъ собственномъ ученiи. Правда о Евангелiи, увы, мало трогаетъ нашу интеллигенцiю, — и въ Толстомъ ее захватилъ не толкователь ученiя Христа, а живой, проникновенный проповедникъ той религiозной правды, которую онъ пережилъ въ своемъ мистическомъ опытеу него ставилась проблема безсмертiя, я и ограничилъ свою статью.

————

Я не сужу Толстого за его неудачныя попытки пуститься въ чуждую ему область филологiи и экзегезиса; наоборотъ, я готовъ преклониться передъ той работой, которую онъ продеести о воскресенiи; мне дорога религiозная жизнь Толстого такой, какой она была, дорого чувствовать въ немъ то же, что и въ другихъ религiозныхъ людяхъ — тихое чувство сыновняго доверiя къ Отцу Небесному, стойкое служенiе религiозной правде. Но мне — Церкви, что она съ энергiей, достойной лучшаго примененiя, старалась разрушить то, что ее самое напитало.

Толстой думалъ, что онъ возсоздавалъ христiанство, — но онъ его и разрушалъ. Прости ему, Господи! И когда я думаю, что Толстой выросъ въ родной, безконечно дорогой мне атмосфере православiя, я начинаю понимать, что исторiя души Толстого — отъ ея первой фазы безрелигiозности до после— есть суровый и грозный урокъ намъ всемъ. Я не знаю, осталась ли бы неукротимая, стихiйно-своевольная душа Толстого въ Церкви — даже въ эпоху ранняго христiанства; скорее я склоненъ думать, что онъ при своемъ психологическомъ укладе и тогда бы откололся отъ всехъ. Увы, это загадочно и странно — и въ то же время такъ обычно: это все тотъ же инстинктъ власти, тотъ же деспотизмъ и гордость, которые были всегда присущи инымъ душамъ. Пусть такъ. Но одно нельзя забыть: это — успееди Толстого. У насъ до сихъ поръ есть много людей, которые считаютъ Толстого за истиннаго последователя Христа, — и ничемъ инымъ, какъ страшнымъ упадкомъ религiознаго самосознанiя, нельзя объяснить этого. И хочется у могилы Толстого молиться о томъ, чтобы скорее прошелъ соблазнъ толстовства, хочется молиться объ упокоенiи души покойнаго. А успокоиться она не сможетъ раньше, чее цветы зла, семена которыхъ онъ сеялъ. Во имя того добраго, что зажигалъ покойникъ порой въ нашей душе, во имя того, что сдеедимымъ путямъ Божiимъ, да проститъ ему Господь!...

В. В. Зеньковскiй.

Сноски

1еднiя слова очевидно нужно понимать въ томъ смысле, что возстановленная въ Боге жизнь будетъ вечной, а не въ томъ, что вечная возстановлена, что было бы грубымъ противоречiемъ.

2) Понятiе „сына челове“ то сливается у Толстого со всемъ человечествомъ, въ его прошломъ, настоящемъ и будущемъ, то имеетъ смыслъ Платоновской идеи „человечества“ вообще; въ однихъ случаяхъ оно мыслится какъ духовный организмъ, то просто, какъ „общее все“, то какъ разумъ, тождественный у всехъ людей. Ни точности, ни определенности это понятiе не имеетъ, что объясняется его случайностью въ религiозной системе Толстого, который пользовался этимъ понятiемъ, когда было ему нужно.

3„Въ чемъ моя вера“, 3-е изд. Посредника, стр. 105—118.

4) Сознанiе этой невозможности далось Толстому въ результате тяжелаго и труднаго процесса. До конца дней его въ немъ изредка просыпалась тоска по индивидуальному „счастью“, что невольно чувствуетъ читатель, когда встреечи о „недостижимости“ индивидуальнаго счастья, о которой такъ часто, съ невольной горечью говоритъ Толстой.

5) Наше изложенiе покоится главнымъ образомъ на трактате „О жизни“, 2-е изд. Посредника.

6) Этотъ тройственный составъ человеело).

7) См. напр. „О жизни“, стр. 128

8) „Высшая жизнь“, выделенiе которой мы только что описали, сгущается здесь уже въ „существо“.

9еле, но напомню ему совсемъ иныя, поистине глубокiя страницы, цитированныя уже нами. (Изъ трактата „О жизни“).

10) На этомъ основано оригинальное, но совершенно непродуманное Толстымъ, ученiе о томъ, что каждый челове

11) Т. -е. ученiе церковнаго христiанства.

12) Съ гностиками въ ихъ ученiи о спасенiи у Толстого есть несомненное сходство.

13) Напомню читателю ученiе Н. Ф. Фежность проблемы всеобщаго воскресенiя.

Раздел сайта: