Берс А.: Отрывки воспоминаний о Л. Н. Толстом

Отрывки воспоминаний
о Л. Н. Толстом.

Я позволю себе остановиться вообще на чертах характера Толстого, которые мне, как его свояку (наши жены родные сестры)1) были виднее. Не раз приходилось мне гулять с ним по обширным Яснополянским лесам, которые он, еще до своей свадьбы, рассаживал в конце 50-х годов. Наши беседы были всегда спокойные и содержательные. Вот несколько тем наших бесед.

Раз, показывая мне свой посев и сличая его с одновременно зародившейся от самосева березовой площадью, он сказал: „Вот это сеял человек, а это сеял боженька, с которым мы не можем тягаться, ибо он лучше знает, где следует сажать“. И действительно, самосевные деревья были и выше и толще, чем деревья на культурной площади. В 80-х годах, когда я тоже увлекался лесоразведением у себя в имении, в 70-ти верстах от Ясной Поляны, но не березового, а елового леса, Толстой прислал ко мне в деревню телегу за трехлетними саженцами ели. Уместилось их в телеге только 5 тысяч штук. Ими были засажены в Ясной Поляне пустыри.

Когда ей что-нибудь удается, или сбудутся ее предсказания, тогда, как он выразился, „ей чорт не брат“, когда же она в них потерпит неудачу, тогда свою беспочвенную самоуверенность она сейчас же забывает, точно она ничего и не утверждала, как он выразился, „как с гуся вода“. Как сейчас помню его фразу: „Как бы умна ни была женщина, все-таки она дура“.

Толстой не обращал никакого внимания на внешний вид своей одежды (в молодые годы его лейб-портным был какой-то Тютькин из Замоскворечья). Сапоги, часто дырявые, носил он мягкие, почти без каблуков, что придавало его походке известную мягкость. По приезде раннею весною из Москвы в Ясную Поляну, он брал, как мне говорили, висевший на стене всю зиму в пыли картуз (иногда даже не свой), примерял его на голове и продолжал в нем ходить. Как-то раз увидел я его моющим у чана с водой свои галоши. Когда я к нему подошел, он сказал мне: „Какое чувствуешь спокойствие, когда не зависишь от людей и можешь все сам себе сделать“.

По рассказам моей жены, знавшей его чуть ли не с десятилетняго возраста2), Толстой в свои молодые годы любил и умел рассказывать экспромтом фантастические сказки. Воспоминания о них моей жены относятся к 50-м годам, когда она с сестрой были еще подростками, а Толстому было лет двадцать с небольшим. Не знаю, довелось ли ему рассказывать эти сказки своим собственным детям. Припоминаю одну придуманную им сбивчивую задачу, которую удалось быстро решить моей дочери, после чего Толстой похвалил ее, признав за ней способность быстро решать практические вопросы. Изложу эту задачу, над которой, вероятно, задумается и читатель.

„А. купил у Б. шляпу за 10 рубл. На 25-тирублевый билет сдачи у Б. не оказалось. Б. послал разменять 25 рубл. к С. Через некоторое время приходит С. и говорит, что билет фальшивый. Сколько потерпел Б. убытка?“

Как-то раз отправились мы втроем — Толстой, я и гостивший у них молчаливый англичанин — на так называемый провал в казенной „Засеке“, — полосе леса, идущей по трем губерниям: Тульской, Калужской и Смоленской. Яснополянские старики помнят то время, когда в лесу вдруг образовался этот провал, размером примерно с десятину, и настолько глубокий, что, при взгляде на его дно, приходилось сильно наклонять голову. Внизу образовалось озерко с разными мелкими амфибиями и даже с мелкой рыбой, которая, вероятно, в виде икры, была занесена сюда птицами. Шли мы верст десять по лесу гуськом; впереди шел Толстой, за ним я, а за мной англичанин. Было очень жарко; Толстой снял с себя блузу, повесив ее на палку, лежавшую на его плече; он шел в расстегнутой на груди сорочке и без шапки. Его внешний облик просился в то время на фотографию. В Засеке было очень много тропинок. На развилках, где они расходились, Толстой останавливался на несколько секунд, озирался по сторонам, как бы что-то припоминая, а затем уверенно определял тропинку, по которой следовало идти.

„Что такое понимание музыки?“, изданной мной в 1903 г. В ней я проводил ту мысль, что дело художника дать гениальный образец: в слушателях же, у каждого по своему, заработает своя собственная фантазия, конечно, не иначе, как в духе образца; и заговорит в слушателе более фантазия, чем чувство. Эту мысль я обобщил и утверждал, что искусство вообще призвано действовать преимущественно на фантазию, а не на чувство. Толстой со мной не соглашался, утверждая, что искусство призвано приобщать созерцателя именно к чувству, охватившему художника. Я продолжал утверждать, что у меня своя голова, и никто не заставит меня насильно чувствовать именно то, что чувствовал художник, тем более, что причины, заставившие, например, Шопена написать похоронный марш, мне вовсе неизвестны. А вот подсказать моей фантазии тяжелое чувство утраты вообще — Шопену вполне удается. Обретаясь с восьмилетняго возраста в мире звуков, я спорил о влиянии на нас музыки с уверенностью.

Спор принял горячий характер. Тогда Толстой остановился, сказав совершенно неожиданно для меня: „довольно“, и сейчас же, чтобы замять разговор, поглядев в сторону, припомнил, как именно в этом месте он когда-то поднял в кустах выводок тетеревов. Англичанин все время продолжал молчать.

Не было дня, чтобы в Ясной Поляне не было гостей. Этот англичанин был один из тех гостей, на которых никто из Толстых не обращал никакого внимания. Пользуясь радушием хозяев, подобные гости чувствовали себя в Ясной Поляне, как у себя дома; а на мой вопрос — кто такой этот англичанин? — дочь Толстого Саша3) ответила мне: „Бог его знает, кто он такой; живет себе и живет у нас“. Приезжал раз к Толстому из Америки глухонемой, поразивший меня своим пониманием самых отвлеченных идей. Объяснялся я с ним письменно. Приехал он к Толстому посоветоваться — жениться ему или остаться холостяком, его отец требовал женитьбы. В другой раз при мне появились в Яснополянском парке какие-то подозрительные личности, поджидавшие Толстого. Я вышел к ним вместе с графиней. Оказалось, что это были тощие, ободранные интеллигенты, возвращавшиеся домой из ссылки в Архангельскую губернию. Я посовестился оказать им денежную помощь, но графиня советовала мне не церемониться; видно, подобные гости были в Ясной Поляне не впервые. Я дал им два рубля.

„Il y a des choses dont on ne parle pas“4).

Я любил слушать Толстого, когда он определял таланты. Так, например, в Золя и Сенкевиче он не видел художников, ибо художник никогда не станет преувеличивать; у Сенкевича же (например, пожар в Риме) встречаются невозможные описания. Но все-таки их двух он называл интересными, но Золя назвал minutieux, т. е. мелочным в описаниях.

С гостями Толстой бывал иногда даже резок, в особенности с такими, кто был ему не по душе. Он в таких случаях не церемонился: заложив обе руки за кушак блузы, он вставал и уходил от гостя к себе в кабинет. Вообще же его частые во время дня отходы к себе в кабинет я объясняю его собственными словами: „Если не запишешь мысль, то она скоро улетит, и ее, как говорится, никакими собаками не поймаешь“.

Толстой часто смеялся, что называется, от души. Я никак не ожидал, что мой пустой рассказ из моей деревенской мировой практики мог вызвать в нем такой смех. На съезде земских начальников, на котором, в качестве мирового судьи, присутствовал и я, разбиралось апелляционное дело об обиде одного крестьянина другим, обозвавшим его Гамлетом„Мало ли их, Гамлетов, шляется у нас на деревне“, а другой пояснил, что слово Гамлет очень ругательное. Вот все, что мы узнали об этом слове. Наличность желания оскорбить пришлось признать и съезду, и съезд утвердил решение волостного суда, присудившего обидчика к трем рублям штрафа. Толстой долго не мог забыть этого Гамлета. При каждом новом свидании со мной он непременно улыбаясь спрашивал меня: „Не нашлось ли у вас в деревне еще Гамлетов?“

перед тем рассказавший Алексею Толстому остроумный, но скабрезный анекдот. Толстой стал этот же анекдот рассказывать императрице. Царедворец от страха краснел и бледнел. Но Толстой в тот момент, когда должна была почувствоваться самая соль анекдота, вдруг дал ему совсем другой оборот, приличный и остроумный. Яснополянский Толстой, уходя к себе с чашкой кофе в руках, все время продолжал улыбаться; он, видимо, художественно представлял себе эту сцену с волнующимся царедворцем.

Вспоминаю отношение Толстого к некоторым выдающимся историческим личностям, которых я встречал у него, например, к Влад. Соловьеву. Как-то раз в Москве графиня пригласила Соловьева прочесть свою статью в стихах, в которой он высмеивал пустую светскую жизнь. После чтения Толстой, вовсе не коснувшись самой статьи, сказал ему следующие слова, которые я сам слышал: „Я всегда удивляюсь, какие вы хорошие стихи пишете“. Вечер Соловьев провел с молодежью за чайным столом, а Толстой ушел к себе. Мне думается, что Толстой считал Соловьева немного актером. И действительно, он иногда поражал. Так, например, когда ему что-нибудь казалось смешным, то он откидывался на спинку стула, устремлял глаза в потолок и хохотал среди общей тишины, громко, долго, однообразно и неестественно; затем вдруг опять принимал серьезный вид. Таким я его видел в тот вечер.

Покуда я был военным, Толстой меня чуждался; все военное было ему противно. Но когда я покинул военную службу и стал продуктивнее работать мозгами, тогда он стал мягче ко мне относиться; приносил иногда из своей библиотеки новые книги, рекомендованные Страховым5), и указывал, на что именно следует обратить в них внимание. Приходилось мне рассказывать ему об ужасах войны, которую я проделал ротным командиром в 1877 году. Бесчеловечность, которую развивала в людях война (мой рассказ о добивании раненых врагов), видимо, его волновала; он никак не мог понять, как это достигают того, что люди христиане убивают и не понимают того, что они делают.

Мне, как прожившему всю жизнь в мире звуков, более, чем кому-либо, было ясно отношение Толстого к музыке. Он любил музыку ясную, любил вечно поющего Моцарта, неаполитанскую народную песенку... Современную музыку с ее драматизмом он не выносил. Знакомил его с нею часто гостивший в Ясной Поляне С. И. Танеев6).

„Музыка Чайковского напоминает мне Жуков табак“. Сразу я не понял его мысль; но потом догадался, что именно хотел он сказать. В 50-х годах все без исключения курили в трубках один и тот же табак фабрики Жукова, а достоинство табака было неважное. Так и тут — все кидаются на Чайковского, все его играют, а внутреннее достоинство произведений композитора было, по мнению Толстого, неважное. На замечание Толстого Танеев смолчал.

В начале 90-х годов я прожил с женой и дочкой две зимы подряд в Москве. Там я подобрал себе очень хороший состав квартета (Гизико, Гаярин, Семашко и я), который собирался у меня впродолжение всей зимы каждые две недели. Толстой, конечно, в своей блузе, охотно посещал эти музыкальные вечера, и тем привлекал на эти собрания много лишних лиц, приходивших только поглазеть на Толстого. Приходил и уходил он от нас всегда пешком, несмотря на четырехверстное расстояние от нас до его дома в Хамовниках. Моя жена, тут же за общим чайным столом, варила ему какую-нибудь размазню, которую он привык есть по вечерам. Знакомился он неохотно, так как наше общество было ему совсем чуждое. В один из вечеров нашлась одна госпожа С., которая, хотя и знала, что с Толстым у меня никого не знакомят, но все-таки попросила мою жену представить ее Толстому. Жена подвела ее к нему со словами: „Левочка, вот мадам С. желает с тобой познакомиться“. Толстой подал ей руку и сейчас же осадил ее словами: „Ну, скажите мне, пожалуйста, на что я вам нужен?“ Весть о том, что Толстой бывает у меня на музыкальных вечерах, дошла до одного высокопоставленного в Москве лица, которому очень хотелось встретиться где-нибудь с Толстым, что было очень трудно, так как Толстой нигде не бывал. Переговорив с людьми, близко стоявшими к этому лицу, к тому же моими однополчанами, мы надумали устроить такую комбинацию: запросить Толстого, согласен ли он на интервью с этим лицом как-нибудь у меня на музыкальном вечере, при чем гостей в этот вечер у меня вовсе не будет, будут только квартетисты. Я сообщил о наших планах графине; она передала мне слова своего мужа, что кто желает его повидать, тот может всегда пожаловать к нему. Интервью не состоялось.

У Толстого была характерная черта, проявлявшаяся в особенности во время разговоров с людьми мало ему знакомыми: он все время следил своими глубокими, пронзительными глазами за тем, говорил ли его собеседник искренно, или же только делал вид, что он искренен. Однажды я испытал этот взгляд на себе. Умирает его последний сын, семилетний Ваничка, свыше предназначенный не быть жильцом на сем свете7). Он был очень хрупкой натуры, кроток, умен, внимателен, обходителен, а вместе с тем с природным огоньком, который вспыхивал в нем, когда он, например, на детских у меня танцклассах, лихо танцевал мазурку в первой паре с моей маленькой дочерью. Толстой его очень любил. Раз, подняв его высоко над головой, он сказал мне: „Вот мой Ваничка, которого уже начали портить на все лады“.

Проездом из Ниццы в Тульскую деревню, я как раз попал в Москве на панихиду по лежавшем в гробу, в день моего приезда, Ваничке. На гроб я возложил венок из живых цветов, как бы от его кузины — моей дочери, оставшейся с матерью в Ницце. В глазах Толстого я мог прочесть появившееся в нем сомнение в искренности моих чувств. Даже в такие исключительные, тяжелые моменты он, оставаясь верен себе, не переставал анализировать людей. Это мое личное мнение; но в нем я убежден, как и убежден в том, что его выводы в таких случаях были всегда безошибочны.

А. Берс.

1) Александр Александрович Берс (6 окт. 1844 — 28 окт. 1921), двоюродный брат жены Льва Николаевича, Софьи Андреевны. Его отец, Александр Евстафьевич Берс, был родным братом отца Софьи Андреевны, Андрея Евстафьевича.

2) А. А. Берс женился на своей двоюродной сестре Елизавете Андреевне Берс (1843—1919, по первому мужу — Павленкова), старшей сестре Софьи Андреевны. Елизавета Андреевна любила Льва Николаевича, и родители очень желали выдать ее за него, но он неожиданно сделал предложение ее средней сестре.

3) Дочь Льва Николаевича — Александра Львовна (род. 1884 г.).

4) Есть вещи, о которых не говорят.

5) —1896). См. о нем выше, стр. 25—27.

6) Сергей Иванович Танеев (1856—1915), композитор, профессор и в 1887—1889 г. г. директор Московской консерватории, знакомый семьи Толстых, три лета (1894—96) прожил в Ясной Поляне.

7) Ваничка — младший сын Льва Николаевича (1888—1895). См. о нем выше, стр. 59—60.

Раздел сайта: