Кузминская Т. А.: Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Часть I. 1846 - 1862. XXIV. Рождественские праздники

XXIV. РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ПРАЗДНИКИ

Наступили рождественские праздники 1862 года. Мы все в сборе. Брат Саша, Кузминский, Поливанов и Клавдия у нас. Одно лишь огорчило меня, что Поливанов приехал из Петербурга лишь на три дня.

23-го декабря приехали Толстые и остановились в гостинице Шеврие в Газетном переулке. Соню я нашла похудевшей и побледневшей от ее положения, но все той же привлекательной живой Соней.

Со Львом Николаевичем мы встретились друзьями и уже на "ты". Я наблюдала за Лизой. У Лизы выходили с ним отношения более естественные, чем у него с ней. Ей помогала ее обычная, спокойная самоуверенность. Она сразу перешла с ним на "ты", что, очевидно, было приятно ему.

Мы видимся почти ежедневно. Друзья, знакомые Льва Николаевича постоянно навещают их, и жизнь Толстых сложилась в Москве вполне городской и светской.

Лез Николаевич хотел, чтобы Соня сделала несколько визитов его близким знакомым. При сборах: в чем ехать? и что надеть? произошло комичное недоразумение.

Соне из магазина была принесена новая шляпа, по тогдашней моде, очень высокая спереди, закрывавшая уши, и с подвязушками под подбородком. Когда Соня примеряла ту шляпу, в комнату случайно вошел Лев Николаевич. При виде ее в шляпе, он пришел в неописанный ужас.

- Как? - воскликнул он, - и в этой Вавилонской башне Соня поедет делать визиты?

- Теперь так носят, - спокойно отвечала мама.

- Да ведь это же уродство, - говорил Лев Николаевич, - почему же она не может ехать в своей меховой шапочке?

Мама, в свою очередь, пришла в негодование.

- Да что ты, помилуй, Левочка, кто же в шайках визиты делает, да еще в первый раз в дом едет, - ее всякий осудит.

- А она в карету не влезет, - смеясь, дразнила я, потешаясь их разговором. - Я намедни зацепилась о потолок кареты, и шляпа съехала с головы.

Соня, стоя перед зеркалом, молча посмеивалась. Ей нравился белый цвет шляпы, белые перья, так красиво оттенявшие ее черные волосы, а к уродливой ее высоте она еще привыкла с прошлого года.

"Ведь все так носят", - утешала она себя.

Соня неохотно согласилась делать визиты. Она чувствовала недомогание от своего положения. Но все же она уступила мужу и поехала.

Она пишет в своих воспоминаниях: "Конфузилась я до болезненности; страх за то, что Левочке будет за меня что-нибудь стыдно, совершенно угнетал меня, и я была очень робка и старательна".

Соня описывает, между прочим, трех сестер Д. А. Дьякова, близкого друга Льва Николаевича (о нем буду говорить позднее):

"Еще ездили мы к сестрам Дьякова: М. А. Сухотиной... А. А. Оболенской, когда-то составлявшей предмет любви Льва Николаевича, и милой Е. А. Жемчужниковой. Первые две сестры взяли тон презрения к молоденькой и глупенькой жене своего бывшего поклонника и частого посетителя Льва Толстого, которого они теперь лишились".

Впоследствии, когда я познакомилась с ними, я не нашла всего этого: обе сестры произвели на меня хорошее впечатление, и я поняла, что у Сони была ревность. Эта черта ее характера ярко выступала во всю ее жизнь.

Лев Николаевич пишет в дневнике своем, что он рад, что жена его всем нравится.

Он только что отдал в печать свои две повести: "Казаки" и "Поликушку", как уже в нем зарождалось новое семя творчества. Он задумал писать "Декабристов". Он идеализировал их и вообще любил эту эпоху. Но из маленького семени "Декабристов" вышел вековой величественный дуб - "Война и мир".

Помню, как на Рождестве, у наших знакомых Бибиковых был обычный танцкласс, но усиленный, вроде танцевального вечера. Вся наша молодежь ехала туда. Бибиков был женат на Муравьевой, дочери известного декабриста Муравьева, и Лев Николаевич решил, что он приедет к ним.

Он приехал позднее. Я видела, как он беседовал с Софьей Никитичной Бибиковой, как она показывала ему портрет своего отца, но о чем они говорили, я не слышала, так как в то время с увлечением танцевала мазурку с Кузминским.

Это Рождество было для меня сплошным праздником. Я сознавала, что переживала самые счастливые годы, беззаботные 16 лет. Я просыпалась утром в радужном настроении, засыпала с молитвою благодарности к Богу за то, что он дает мне. Я чувствовала в душе своей то обилие любви всякого рода, что и дает счастие в жизни.

С Кузминским мы были более чем когда-либо дружмы, и если бы мне сказали тогда, что не дальше чем весной произойдет во мне перемена, я бы не поверила. Сомнения о хохлушках и графине Бержинской отлетели далеко.

На другой день мы были приглашены к Толстым на обед. Я была очень горда, что только меня и Кузминского пригласили, как мне казалось тогда, на важный литературный обед.

Обед был очень веселый и содержательный. Обедали Фет, Григорович, Островский и мы двое. Фет острил, как всегда. Лев Николаевич вторил ему. Всякий пустяк вызывал смех. Например, Лев Николаевич, предлагая компот, говорил: "Фет, faites moi le plaisir" (cделайте мне удовольствие (фр.)) или, при пробе белого вина, говорилось: "Винный торговец "Depret n'est bon que de loin"5 и т. д.

Островский, говоря о своей последней пьесе, прибавлял, что он невольно всегда имеет перед глазами Акимову и ей предназначает роль. Он хвалил особенно игру Садовского и Акимову.

Остался в памяти у меня рассказ Григоровича. Он говорил, что, когда он пишет и бывает недоволен собой, на него нападает бессонница.

Афанасий Афанасьевич Фет, медлительно промычав что-то про себя, как он всегда это делал перед тем, как начать какой-либо рассказ или стихи, продекламировал недавно написанное им стихотворение "Бессонница".

Чем тоске, и не знаю, помочь:
Грудь прохлады свежительной ищет.
Окна настежь, уснуть мне невмочь,
А в саду над ручьем во всю ночь
Соловей разливается - свищет.

Фета заставила продекламировать все полностью. Мне же особенно нравилось начало, и я запомнила его.

Вечером за мной и Кузминским приехала наша немка; мы должны были ехать на вечер. Мне было жаль уезжать, так приятно было у Толстых, а вначале я конфузилась незнакомого общества, да еще такого серьезного и ученого, как я мысленно называла всех. Меня мучило, что меня никто не заметит, что, по своим годам, я должна буду молчать за столом, и мне казалось это унизительным перед Кузминским. "Ведь он может подумать, что я не могу нравиться, что я еще ребенок и как маленькая держу себя", - говорила я себе.

Но вое сошло благополучно. За обедом я сидела между Соней и Фетом. Он был ко мне более чем внимателен, с Григоровичем тоже вышло, как мне казалось, хорошо, но зато Островский с дамами не разговаривал и произвел на меня впечатление медведя.

Соня в роли хозяйки была удивительно мила, и я, привыкши разбирать выражение лица Льва Николаевича, видела, как он любуется ею.

Во время их пребывания в Москве я приглядывалась к ним. Мне хотелось понять и решить: какие они стали.

и я спрашивала себя: "Могу ли я, по-прежнему, быть с Соней откровенна? Расскажет ли она все мужу своему?" И я невольно отвечала себе: "Да, расскажет. Да, ведь ему все можно сказать", утешала я себя, "он все поймет".

Они смотрели друг на друга, как мне казалось, совсем иначе, чем прежде. Не было того беспокойно-вопросительного влюбленного взгляда. Была нежная заботливость с его стороны и какая-то любовная покорность с ее стороны.

Опишу мое первое знакомство с Д. А. Дьяковым, так как он и его семья впоследствии были мне близки.

На другой день после завтрака Лев Николаевич привез к нам с визитом своего друга Дмитрия Алексеевича Дьякова. Еще смолоду, в Казани, они были друзьями и на "ты".

Дмитрий Алексеевич был человек лет сорока, роста выше среднего, белокурый, широкоплечий, с удивительно приятным выражением лица, с оттенком юмора. В молодости он служил в гвардии, как многие дворянские сыновья сороковых годов, но, по смерти отца своего, наследовав большие имения в Тульской и Рязанской губерниях, бросил службу и поселился в деревне. Он имел большое состояние, и его имение "Черемошня" Тульской губернии славилось во всем околотке своим образцовым порядком. Он был женат на Тулубьевой и имел одиннадцатилетнюю дочь Машу.

Мама приняла гостей в маленькой гостиной, как мы называли ее спальню, перегороженную дубовой перегородкой. Я сидела в спальне матери и перебирала ее вещи, когда услышала голос Льва Николаевича и еще кого-то.

По высоко-приличному, церемонному голосу мама, употребляемому обыкновенно с новыми знакомыми, я узнала, что второй гость был Дьяков. Дьяков говорил, что его жена и дочь за границей, что и он туда скоро поедет и что он непременно хотел перед отъездом быть нам представлен.

"Ну, этот - настоящий", - думала я почему-то.

"Настоящим", в моем детском понятии, считался тот, кто был утонченного светского воспитания, с известным лоском, порядочностью, что я называла "слоеным тестом".

"Боже мой, - думала я, - уедет он, и я не увижу друга Левочки, а он так много говорил нам о нем. Влезу на шифоньерку и посмотрю, какой он".

Выйти же к ним я не хотела по многим причинам! мне казалось, что я плохо одета, что если я теперь появлюсь, выйдет, что я подслушивала их разговор. И я тихонько стала влезать с окна на шифоньерку, плотно примыкавшую к перегородке.

Но влезть бесшумно было трудно, и мама, обернувшись в мою сторону, спросила:

- Кто там?

Я не ответила и села на колени на верху шкафа. Но, к ужасу своему, я увидела, как раз против себя, сидящих у стола Льва Николаевича и Дьякова.

Скрываться дольше было невозможно.

- Таня, здравствуй, иди к нам, куда ты залезла, - сказал Лев Николаевич, - посмотри, Дмитрий, я тебя сейчас познакомлю с ней.

И я услышала громкий смех Дмитрия Алексеевича. Но в это время я живо стала слезать и оправляться и вышла в гостиную.

- Посмотри, на что ты похожа, - говорила мама, - вся в пыли.

Мама говорила притворно строгим голосом. Лиза, сидевшая в гостиной, от души смеялась, и я была ей благодарна: ее смех утешал меня.

После представления я старалась быть очень чинной и приличной. Дьяков заговорил со мной о пении, о музыке, расспрашивал про нашу жизнь в Москве, и мне сразу стало с ним и приятно и ловко.

Мама, прощаясь, пригласила Дьякова завтра обедать, чему я была очень рада.

- Скажи Соне, чтоб она завтра непременно приехала к обеду, а вечером поедем в театр, - говорила я Льву Николаевичу.

"черная кошка", несмотря на все старания Сони быть в хороших отношениях.

Соня пишет в дневнике своем:

"Что мне делать с Лизой? Чувствую и неловкость, и гнет, а вместе с тем дома все мне милы и дороги. Подъезжая к Кремлю, я задыхалась от волнения и счастия...".

По поводу этого Лев Николаевич, смеясь, говорил:

- Когда Соня увидала свои родные пушки, под которыми она родилась, она чуть не умерла от волнения.

Беседы с нами и матерью у Сони были неистощимы, особенно по вечерам. Она не любила выезжать, и Лев Николаевич иногда выезжал один. Прощаясь с ней, он всегда говорил: "Вернусь к 12-ти, подожди меня".

Но один из таких вечеров кончился очень плачевно.

Лев Николаевич ехал к Аксакову. Когда Лев Николаевич посещал дом, где Соня еще не успела познакомиться, она недоброжелательно относилась к нему. Так было и теперь.

- Зачем ты едешь к ним? - спросила она.

- Я могу встретить у них полезных мне людей для задуманного мною дела. Я, вероятно, вернусь к 12-ти, - сказал он.

Оставшись с нами, Соня была спокойна и весела, много рассказывала о своей Ясенской жизни, говорила, как они играют по вечерам в четыре руки, как Лев Николаевич сердится, что она не соблюдает такта, как приезжала к ним Ольга Исленьева и играла целыми часами с ним.

- А мне было и досадно, и обидно, и завидно, - говорила она.

- Соня, да ведь она же настоящая музыкантша, - сказала я, - как же сравнить ее с тобой? Конечно, Левочке было приятно играть с ней. - Ну да, мне это-то и было неприятно, - говорила с досадой Соня. - Но вот кто удивительно приятен в доме, это тетенька Татьяна Александровна, она так добра и мила ко мне. С первых же дней моего приезда в Ясную она сдала мне все хозяйство, и я, с помощью экономки и в то же время горничной, Дуняши, принялась за хозяйство. При тетеньке живет приживалка Наталья Петровна, препотешная: рассказывает Левочке про всякие явления, слышанные ею от богомолок, а Левочка записывает их. Но всего больше я люблю наши вечерние занятия. Он учит меня по-английски, мы читаем вслух "Les Miserables" Victor Hugo ("Отверженные" Виктора Гюго (фр.)), а иногда, когда он занят, я переписывала "Поликушку". Но знаешь, Таня, иногда мне наскучит быть "большой", раздражит меня эта тишина в доме, и нападет на меня неудержимая потребность веселья и движения, я прыгаю, бегаю, вспоминаю тебя, как мы с тобой бывало бесились, и ты называла это: "меня носит". А тетенька Татьяна Александровна добродушно смеется, глядя на меня, и говорит: "Осторожнее, тише, mа chere Sophie, pense a votre enfant" (моя дорогая Софи, думай о ребенке (фр.)).

Так болтали мы с Соней, слушая рассказы о ее жизни. Уже подали самовар. За чайным столом собрались все домашние, и Соня продолжала весело болтать с нами.

- А что твое рисование, Соня? - спросила мама.

- Левочка хотел мне взять учителя, да мое нездоровье помеха всему. Я иногда так хочу жить дельно, - говорила Соня, - но не могу. Пробовала заняться молочным хозяйством, ходила на удой коров, но запах коровника вызывал во мне тошноту, и я не могла ходить. Левочка с таким недоумением смотрел на меня, ничего не понимая в этом; он даже выказывал неудовольствие.

Мама, не желая осуждать Льва Николаевича, улыбаясь, сказала:

- Да где же ему понять! А в школе ты помогала ему?

- Вначале да. У нас был съезд учителей для обсуждения школьных вопросов; иные учителя, как мне казалось, отнеслись ко мне враждебно, чувствуя, что Лев Николаевич уже не принадлежит им всецело, и многие даже совсем уехали. Да правду сказать, Левочка за последнее время совсем охладел к школе. Его тянет к другой работе. Он хотел писать 2-ю часть "Казаков" но, кажется, и это бросит. Задуманный роман о декабристах поглотил его всецело.

Так незаметно прошел вечер. Пробило 12 часов. Соня прислушивалась к звонку. Все домашние разошлись по своим комнатам, лишь мама и я остались с Соней.

Прошел еще час. Соня теряла терпение. Отец вернулся домой и прошел к себе в спальню. Я сидела в углу дивана и потихоньку дремала. Соня то и дело подбегала к окну и смотрела на часы.

- Да что же это в самом деле, - говорила Соня. - Что с ним? Уж не случилось ли чего?

- Да, засиделся, - повторила с досадой Соня. - Вероятно, там эта Оболенская, ведь она там по субботам бывает.

- Полно, Сонечка, придумывать себе глупости, приляг и отдохни лучше. Он скоро приедет.

Соня молчала. Я сочувствовала ей, хотя и не говорила с ней. В комнате царила полная тишина. Пробило половина второго.

Этот бой, при полной ночной тишине, как молот, беспощадно ударил не только в сердце Сони, но и разогнал мгновенно мой сон.

Соня, как ужаленная, вскочила с места.

- Мама, я поеду домой, я не могу больше дожидаться его, - заговорила она, чуть не плача.

- Что ты? Что с тобой, Соня? Мыслимо ли это! Да он вот-вот приедет!

И, действительно, не успела мама договорить, как послышался звонок.

Соня живо подбежала к окну. У крыльца стоял пустой извозчик.

- Да, верно это он, - с волнением проговорила она.

В эту минуту скорыми шагами вошел Лев Николаевич.

Лев Николаевич растерялся, смутился; он, конечно, сразу понял, о чем она плакала. Чье отчаяние было больше, его или Сонино - не знаю. Он уговаривал ее, просил прощения, целуя руки.

- Душенька, милая, - говорил он, - успокойся. Я был у Аксакова, где встретил декабриста Завалишина; он так заинтересовал меня, что я и не заметил, как прошло время.

Простившись с ними, я ушла спать и уже из своей комнаты слышала, как в передней за ними захлопнулась дверь.

Праздники проходили. Отпуск Кузминского и брата кончился, и они уехали 5-го января.

Через десять дней уехали и Толстые. Они ехали в больших санях, на почтовых лошадях. Тогда еще не было железной дороги. И опять, как и после их свадьбы, мы все вышли провожать их на крыльцо.

"Зачем существует разлука? Зачем людям надо такое горе?" - с озлоблением и болью в сердце думала я.

- Теперь до весны не увижу вас, - сказала я со слезами на глазах.

Ямщик, подобрав вожжи, тронул лошадей.

Примечания

5. Депре хорош только издали (фр.). Фамилия Депре по-русски значит "вблизи".

Раздел сайта: