Кузминская Т. А.: Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Часть II. 1863-1864. III. В Петербурге

III. В ПЕТЕРБУРГЕ

Святая неделя прошла для меня тихо. Кузминский ввиду трудных экзаменов не мог приехать в Москву. Я не очень горевала об этом. У меня было утешение - предстоящая поездка в Петербург была разрешена. Хотя от меня и скрывали, что отец берет меня с собой, вероятно, чтобы заранее не волновать меня, но Федора, моя милая Федора, видя мои печальные сомнения, под секретом сказала мне:

- Вы не горюйте, барышня. Мамаша приказали Прасковье переглядеть все ваши нарядные платья и дали выгладить ваш розовый пояс и сказали: "Второго мая в Петербург поедут". Мне это Прасковья сказала.

- Да неужели правда? - воскликнула я, от восторга целуя рябые щеки Федоры.

- Вы никому не сказывайте про то, что я вам сказала, - говорила Федора, - не то мне достанется.

- Нет, как же можно, и виду не покажу, что знаю, - говорила я.

"Я увижу, наконец, Петербург, - думала я, - увижу новых родных, увижу "его" там, где он живет, откуда пишет мне, думает обо мне, любит меня! А Левочка? Соня? Они не знают, что я еду. Они были бы против этой поездки, ведь Левочка не любит Петербурга".

Хотя я и жила одной мыслью о поездке в Петербург, но все же мне было интересно знать, как Соня провела праздники. Я просила ее написать об этом.

У нас в семье эти пасхальные две недели считались самыми любимыми из всего года. Мы относились к страстной и святой с чувством религиозной поэзии. Все первые дни пасхи я думала о Соне и получила от нее письмо. Оно было грустно. Соня горевала о своих традиционных праздниках. Она писала мне:

"1863 г. 2 апреля.

Вот вздумала я написать тебе, милая Таня. Скучно мне было встречать праздник. Ты ведь понимаешь, всегда в праздник все больше чувствуешь. Вот я и почувствовала, что не с вами, мне и стало грустно. Не было у нас ни веселого крашения яиц, ни всенощной с утомительными двенадцатью евангелиями, ни плащаницы, ни Трифоновны с громадным куличом на брюхе, ни ожидания заутрени - ничего... И такое на меня напало уныние в страстную субботу вечером, что принялась я благим матом разливаться - плакать. Стало мне скучно, что нет праздника. И совестно мне было перед Левочкой, а делать нечего".

Я сочувствовала ей, понимая, чего она была лишена.

Уцелело письмо матери, где она писала о нашем отъезде в Петербург. Срок отъезда приблизился, и меня волновало молчание родителей. Вот что писала мать Соне 3 - 6 мая 1863 г.

"... Таню я отпустила в Питер с папашей, который поехал хлопотать, чтобы Сашу произвели в офицеры нынешний год, а то до 18 лет не выпускают, а ему еще 4 месяца до 18.

Тане сказали накануне отъезда, что ее берут. Она начала прыгать, кувыркаться и объявлять пошла всему дому, - чуть что не к коменданту побежала, а при прощаньи стала реветь и хохотать все вместе.

Мы без них в среду переезжаем на дачу. Пора - так жарко стало.

Бабушка Мария Ивановна у нас. Она тебе кланяется. Она связала тебе два свивальника, а Анеточка и Лиза Зенгер 8 пар башмачков...

Таню и Петю я пришлю к вам в конце мая или в первых числах июня.

Прощай, целую вас обоих. Кланяйся доброй тетеньке и Наталье Петровне.

".

В нашей комнате царит беспорядок. Всюду разложено белье и платья. Лиза с Федорой укладывают вещи, по моей просьбе. Мама сидит на диване и читает мне нотации: "Если ты будешь вести себя, как дома, бегать, скакать, визжать и отвечать по-русски, когда с тобой говорят по-французски, то, конечно, старая тетушка - Екатерина Николаевна Шостак и друг ее, графиня Александра Андреевна Толстая, не похвалят тебя. Да и тетя Julie, жена брата Владимира, осудит тебя. Ты должна быть очень осторожна. Кузминский живет у них - веди себя с ним, как следует".

- Мама, - сказала я обиженно, - зачем вы мне говорите все это? Точно я маленькая и не умею держать себя в обществе.

- Конечно, не умеешь. Намедни, при гостях, какую-то глупость сказала.

- А какую? - спросила я.

- Да вот про меня, что я часто велю сказать, что меня дома нет, а я дома.

- Да ведь это правда. И что же тут обидного?

- А намедни, при первом знакомстве с Дьяковым, на шкаф влезла и вся в пыли вышла к нему.

Я задумалась. Может быть, мама и трава, но ведь это так скучно и трудно быть такой, какой она хочет.

Второго мая мы сидим в вагоне.

Я еду по железной дороге в первый раз. Меня все интересует: и скорость езды, и свистки, и остановки с буфетами, и арфистка на станции Бологое, длинная, белесая, с длинным неподвижным лицом и прелестным пуделем, сидящим на задних лапках возле нее. Она безучастно наигрывает на арфе какой-то бесконечный вальс. Папа покупает мне тверские пряники и вообще все, что я люблю.

Оставшись со мной один, что ему было совсем непривычно, он был необыкновенно нежен и заботлив. В Петербурге нас встретил дядя Александр Евстафьевич, брат отца, седой, высокий, как отец, и в военной форме. У него многочисленная патриархальная семья от первой и второй жены и дочь Вера моих лет. Мы останавливаемся у них. Но не они интересовали меня в Петербурге. Я попала совсем в другой мир, и потому мало коснусь их.

На другой день нашего приезда меня возили по родным. Визиты сошли благополучно - я это чувствовала.

Всех симпатичнее мне был дом дяди Владимира. Он был женат на Юлии Михайловне Кириаковой. Ей было тогда 25 лет. Она поразила меня красотой бархатных черных глаз с длинными ресницами и белизной лица.

Дядя занимал какое-то важное место при министре Валуеве, но какое - до сих пор не знаю. Иславины имели состояние, жили открыто, и их дом считался одним из самых приятных. Много народу перевидала я у них.

Помню, как в первый визит наш к Иславиным, сидя с отцом в гостиной, я с волнением ожидала свидания с Кузминским, но он почему-то не выходил, и мысли, одна другой тревожнее, приходили мне в голову. Но когда я увидала Кузминского, как он быстрым шагом, с веселой улыбкой, вбежал в гостиную и, вопреки всем светским условностям, радостно поздоровался со мной первой, поцеловав меня, я разубедилась в своих глупых предположениях, и мне стало легко и весело.

Tante Julie (Тетя Жюли (фр.)), как я называла ее, была очень светская, милая женщина. Она сразу взяла меня под свое покровительство.

- Андрей Евстафьевич, вы не заботьтесь о Тане, поручите ее мне, я буду развлекать ее и показывать Петербург, - сказала она отцу.

По-видимому, отец был доволен, что сдал меня с рук. У него в Петербурге были разные дела и, главным образом, хлопоты о брате Александре, чтобы его оставили на жительство в Москве после окончания корпуса.

С этого дня для меня начался сплошной праздник. Меня возили всюду - на вечер или на обед к тетушкам, в театр, на острова и т. д.

сына Anatol'я, окончившего лицей.

Анатолий Львович был своим человеком в доме Иславиных, и я часто встречала его там.

С первого же знакомства Anatole просил позволения Юлии Михайловны называть меня Таней.

- Конечно можно, - сказала она, - ведь вы же близкая родня: твоя мать двоюродная сестра ее матери.

- А вы позволяете? - спросил он меня с улыбкой, пристально глядя мне в глаза.

Мои мысли путались. "Папа... - он строг... Саша... Они оба будут недовольны".

- Не знаю, - помолчав, вдруг сказала я.

Все засмеялись моему ответу. Я почувствовала, что сказала глупость, и сконфузилась.

Тетя Julie вывела меня из затруднения.

- Оставь ее, она подумает, а теперь поедемте на острова. Я велела уже закладывать.

Мы ехали в двух колясках, так как у Иславиных гостили родственники.

Был прелестный майский вечер. Меня занимала новизна Петербурга: эти стройные величественные здания, чем изобиловал Петербург в сравнении с Москвой; красота Невы с ее островами, и вообще весь блеск и роскошь Петербурга, начиная с экипажей, лошадей, чистоты города и кончая жителями с их модными нарядами, столь несхожими с московскими.

Мы остановились у Стрелки - так называлось место, откуда было принято смотреть на заход солнца о море. Вся программа поездки была исполнена. Я спросила позволения пройтись, и меня пустили с двумя cousins (двоюродными братьями (фр.)). Мы шли, весело болтая. Anatole раскланивался направо и налево; казалось, он знал весь Петербург. По дороге он получил несколько приглашений и, между прочим, на нынешний вечер.

- Мы поедем отсюда прямо к матери, - сказал он мне, - она просила Julie привезти и вас. Если вы поедете, то и я с вами, а нет, я поеду к знакомым, куда меня звали.

Мне почему-то было приятно, что он отказывается от приглашения ради меня.

- Да, тетя Юлия Михайловна говорила мне, что мы едем к вашей матери. А вы живете в институте? - спросила я.

- Нет, меня в институт девиц жить не пускают, - ответил он. - Это было бы опасно!

- Для кого? Для вас? - спросила я, чтобы посмотреть, что он мне ответит.

- Обо мне заботиться бы не стали. Для меня институтки не опасны, - сказал он.

Ответ его мне не понравился. "Какой он самоуверенный", - подумала я.

Он добродушно засмеялся.

- Mais vous etes charmante avec votre franchise severe! (Но вы прелестны с вашей строгой откровенностью! (фр.)) - возразил он.

Через полчаса мы подъезжали к институту на набережной реки Мойки. В огромной гостиной собралось уже большое общество. Водоворот светской гостиной был во всем разгаре. Из гостей, сколько я могла заметить, все больше были пожилые. Я никого не знала, и меня всем представляли. Из молодых были лишь мы трое и Ольга Исленьева, гостившая у Екатерины Николаевны.

Я пристроилась к ней.

После представлений и поклонов к нам подошел генерал Арсеньев и представился, как родственник по родству с Екатериной Николаевной. Он говорил со мной по-французски, и я все время боялась сделать ошибку во французском языке. Но помня нотации мама, я старалась говорить, как взрослая.

Я увидела отца. Он сидел с графиней Александрой Андреевной Толстой в углу гостиной, и они горячо о чем-то говорили. Александра Андреевна была родственница Льву Николаевичу и большой его друг. Когда я увидела отца, мне захотелось к нему подойти. Мы не виделись с утра. Я видела, как Александра Андреевна указала отцу на меня, и он сделал мне знак рукой подойти. Я обрадовалась и, забыв приличие, быстро перебежала гостиную и, обняв, поцеловала отца. В гостиной послышался тихий и как бы снисходительный смех, похожий на тот, каким обыкновенно смеются при родителях ребенка от какой-нибудь его милой глупости. Я догадалась, что этот смех относился ко мне. "Что мне делать?" - думала я. "Но папа ведь не сердится, а поцеловал меня... стало быть и ничего", - утешала я себя. Ольга увела нас в другие комнаты.

Там, после чопорной гостиной, мне хотелось смеяться, прыгнуть куда-нибудь, убежать, крикнуть и сбросить с себя этот гнет несвойственной мне фальши. Но это настроение продолжалось недолго. Отец позвал меня в гостиную, где меня просили петь. Я отказывалась, что сердило отца, и мне пришлось исполнить его приказание. Как сейчас помню мою душевную муку. Я спела три романса: первый - цыганский модный - "Погадай-ка мне, старушка". Мой голос дрожал от страха. Я пела сквозь слезы, и мне казалось, что несчастнее меня нет никого на свете. Никакие аплодисменты и притворные похвалы не могли утешить меня. В шестнадцать лет все чувствуется сильно и после долго остается в памяти. Потом, после просьбы спеть еще что нибудь, я спела романс Глинки на слова Пушкина.

Я вас люблю, - хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!

Ольга аккомпанировала мне. Она была прекрасная музыкантша. Мой голос окреп, и обычная смелость вернулась ко мне. Эта грациозная вещь понравилась всем, и я чувствовала, что на этот раз аплодисменты были искренни.

- Не вставай, - закричала тетя Julie, - спой "Крошку" Булахова, слова Фета, что ты стела у нас.

Ольга заиграла ритурнель, и пришлось петь.

- Хочешь, Таня, пойдем в сад, - сказала Ольга, видя мое печальное лицо, когда я кончила петь.

Я не могла еще отделаться от первого впечатления и очень обрадовалась ее предложению. Дверь из гостиной вела на террасу в сад. Я сказала отцу, что иду пройтись, и он отпустил меня.

- Но только не простудись, - сказал он, - надень что-нибудь.

Меня сразу оживил весенний, свежий воздух. Мы шли вчетвером. Кузминский с Ольгой пошли вперед. Они сговаривались, как провести завтрашний день. Я отстала и села на скамейку. Анатоль стоял передо мной. Как ни странно, но эта белая, красивая ночь навела на меня какую-то непривычную грусть и безотчетное волнение. Анатоль заметил это и, поняв мое настроение, желая развлечь меня, говорил, что все было прекрасно, что хвалили тембр моего голоса, и что напрасно я недовольна собою.

Хотя я и не верила его словам, но все же мне было приятно, что он понял меня, и мне стало обидно, что Кузминский не выказал никакого участия. Анатоль сел возле меня.

В первую минуту мне показалось это очень странным, и я хотела отдернуть свою руку, но боялась обидеть его. Тон его со мной был очень простой, родственный, так что я ничего не сказала, но подумала: "Видно, в Петербурге это можно и принято".

Кузминский с Ольгой ушли в другую- аллею, и их не было видно.

- Таня, вы простудитесь в вашем открытом платье, - сказал он. - Ведь отец велел вам надеть что-нибудь, и я захватил вашу накидку.

"Он без моего разрешения называет меня Таня", - так мелькнуло у меня в голове. "Стало быть, это можно и в Петербурге это принято", - с глупой наивностью думала я.

С этими словами он заботливо укутывал меня, и я чувствовала, как его рука касалась моих плеч. Я хотела уйти, но не могла. Почему, сама не знаю.

Мы дома. Вера и я уже легли спать. Мы спали в одной комнате. Мне не спится, и самые разнообразные мысли приходят мне в голову "Вот кабы мама была со мной, она бы все мне разъяснила, а теперь..."

- Верочка!

- Что? - спрашивает она.

- Ты не спишь?

- Нет. А что?

- Ты была когда-нибудь влюблена?

Верочка засмеялась и привстала. Она никак не ожидала такого вопроса, да еще в такой поздний час.

- Да, немножко, - сказала она, подумав.

- В кого?

- В нашего рисовального учителя. Только ты никому не говори, у нас никто этого не знает. Он такой милый, талантливый!

Верочка была миловидная блондинка, двумя годами старше меня. Ее старшая сестра заменяла ей мать, считая ее вечно ребенком. Держали Верочку строго, отчего у нее выработалась известная скрытность.

- Верочка, - снова допытывалась я. - Как ты думаешь, можно любить двух за раз.

Верочка засмеялась и приняла это за шутку.

- Что это ты говоришь, Таня? Как же это двух за раз любить?

- Какая ты смешная. Конечно, нет.

Я не отвечала, и мы замолчали. "Она не поймет этого, - подумала я, - она слишком благочестива".

Первые солнечные лучи уже пробивались через завешенные окна, и мы вскоре заснули, не разъяснив моего сложного вопроса.

На другое утро (6 мая) отец писал Толстым письмо. Приведу отрывки из его письма:

"Вероятно, мамаша писала уже тебе, что я поехал в Петербург хлопотать об Саше и взял с собой Таню. Эта [1 слово неразбор.] собирается сама тебе писать. Хлопоты мои насчет Саши увенчались полным успехом. Я остаюсь всеми чрезвычайно доволен, подавно Баранцовым, т. е. товарищем генерал-фельдцехмейстера. Теперь ожидаю еще кончательной бумаги от начальника всех учебных заведений - Исакова, и тогда отправляюсь обратно в Москву. Много бы пришлось писать, если б передать вам все мои переговоры...

Теперь порасскажу вам об другом. Вчера утром продолжал я делать свои визиты и был у Степана Александровича Гедеонова (fils) (сына (фр.)) и генерал-адъютанта Огарева. Последний рассказывал мне, что "Казаков" читал князь Иван или Дмитрий Александрович Оболенский императрице, которой очень понравилась эта повесть. Она была прочитана dans un cercle de 5 personnes (в кругу 5 человек (фр.)). А Гедеонов сказал мне, что все кавказцы в полном от нее восхищении, и сам Гедеонов расхвалил ее, как нельзя более.

Обедал я вчера у Маркуса, а вечером поехал к Шостак. Она a la lettre (буквально (фр.)) впилась в меня с расспросами о тебе и твоем муже. Я должен был рассказывать ей до малейшей подробности об ваших нравственных и сердечных отношениях, об вашей материальной жизни; одним словом, все интересовало ее до высшей степени, а мне было очень легко и приятно все ей рассказывать. На этот наш разговор вдруг является видная барыня с открытым лицом, умными глазами и весьма приятной наружностью. Это была comtesse Alexandrine Tolstoy (графиня Александра Толстая (фр.)). В одну секунду был я ей представлен, и в наш разговор прибавилось много дров. Разговор наш, и так уже очень горячий, обратился в пламенный. Она также чрезвычайно интересовалась вашей жизнию и объявила мне окончательно qu'elle est jalouse des sentiments que j'ai pour Leon (что она ревнует к чувствам, которые я питаю к Льву (фр.)).

- Похожа ли Соня на Таню? - спросила она меня.

- Да, есть некоторое сходство, - отвечал я.

Они все воображают себе, что Соня очень хороша. Чтобы разуверить их в этом, я сказал им, что ты сам как-то объявил жене своей, что находишь ее лицом хуже сестер. Все рассмеялись, и графиня Alexandrine оказала:

- Comme je reconnais Leon, comme cela lui res-semble (Как я узнаю Льва, как это похоже на него (фр.)).

Я обещал к ней приехать. Она здесь на короткое время и живет во дворце великой княгини Марии Николаевны. Она очень понравилась мне. Умна, любезна и, кажется, добра, а уж тебя, мой друг, крепко любит. Спрашивала также об брате Сереже.

Я просидел с ними до 12 часов, несмотря на то, что устал от всех моих петербургских поездок. Сегодня обедаю у дяди Володи. Как приеду в Москву, немедленно осведомлюсь об "Казаках" и пришлю мужу твоему брошюру Гедеонова под заглавием: "L'insurrection polonaise. Reponse a Montalembert" ("Польское восстание. Ответ Монталамберу" (фр.)), которую вручил мне сам автор и которая произвела здесь большой эффект.

Я думаю оставить Петербург 11 или 12 мая.

Прощайте, мои милые, обнимаю вас от всей души; расцелуй ручки и тете Татьяне Александровне. Кланяйся Алексею и Дуняше. Чертенок Татьянка убежала куда-то, она хотела вам писать.

Будь же ты, дружище, поосторожнее с пчелами, мне ужасно жаль тебя, что они, проклятые, так тебя кусают..."

На другой день мы обедали у Иславиных. Первым встретил меня Кузминский.

- Ты знаешь, - сказал он, - что сегодня наш абонемент в опере, и мы после обеда едем в театр?

- Да знаю, Julie мне говорила. А что дают?

"Севильский цирюльник". Бедные мои экзамены! - прибавил он.

- А когда же ты занимаешься?

- По ночам и очень утомляюсь.

- Я это вижу: ты бледен, и черно под глазами.

- А во всем ты виновата, - сказал он, весело глядя на меня. - Все же как хорошо, что ты в Петербурге. А тебе нравится le cousin barbu? (кузен с баками (фр.)) - неожиданно спросил он меня.

Так прозвали Anatoli. Он носил бакенбарды по английской тогдашней моде. Я сама не знала, нравится ли он мне, и что мне ответить.

- И да, и нет, сама не знаю, - подумав, ответила я.

- А он только о тебе и говорит.. Его уже дразнят тобой!

Что-то радостное и мучительное шевельнулось в моем сердце. "Зачем он мне говорит это?" - подумала я

Сборы в театр длились довольно долго. Julie велела парикмахеру причесать меня "a la grecque" (по-гречески (фр.)), как носили тогда на балах, с золотым bandeau (обручем (фр.)) с приподнятыми буклями, а на шею надела мне бархатку с медальоном.

Наша ложа - 3-й бенуар. Отец и Anatole в партере. Anatole в первом ряду. Впечатление то же, что на островах: он знает всех - все знают его. С нами в ложе дядя Володя и Кузминский с конфетами.

Я вся поглощена этой чудной музыкой Россини, которая мне так знакома. Минутами я забываю все и всех. В антракте дядя и Александр Михайлович вышли из ложи. Я встала и прошла в глубину ложи. Красивый туалет мой, музыка и милая ласковая Julie привели меня в обычное хорошее настроение. "Он, наверное, придет в нашу ложу, - думала я. - Но какое мне дело? Я не хочу этого!., не хочу... Мне весело, хорошо, свободно". "Нет, ты хочешь, ты ждешь его", - говорил мне внутренний беспощадный голос, перед которым лгать было невозможно.

Капельдинер отворил дверь, и вошел Anatole. Вся фигура его дышала каким-то небрежным изяществом. Все, что он делал - входил в ложу, здоровался, целовал руку Julie - все было так, как должно быть: просто, непринужденно, ласково, особенно со мной, как мне казалось тогда. Одет он был по-бальному, что шло к его большому росту. Поздоровавшись с Julie, он сел против меня.

- Вы отдохнули после вчерашнего вечера? - спросил он меня.

- Как вы были трогательны с вашим горем обижен, ного ребенка.

- Я уже не ребенок, мне будет 17 лет.

- Вот как, - сказал он, улыбаясь. - Вы знаете, меня все спрашивают, кто сидит в 3-м бенуаре.

- Как? Разве Иславины мало известны в Петербурге? Julie мне называла многих, кто сидит с вами в первом ряду, - нарочно сказала я, как бы не понимая его.

- Vous etes delicieuse aujourd'hui, cette coiffure vous va a merveille (Вы прелестны сегодня, эта прическа так чудно идет вам (фр.)), - продолжал он, играя моим веером и близко нагибаясь ко мне.

Я чувствовала, что краснею, и хотела отодвинуться. "Он пожалуй обидится", - снова мелькнуло у меня в голове, и я осталась на месте. Опять что-то необъяснимое и страшное притягивало меня к нему.

Несколько минут длилось молчание. Он, улыбаясь, пристально глядел на меня, как бы изучая мой туалет, мое выражение лица, мою шею с бархаткой. "Нет, это не должно быть... Ведь никто никогда не был со мной так, как он", - думала я, упрекая себя, обвиняя его, но в чем, я не умела себе ответить, и решительно встала, чтобы уйти. Он так ласково, просто остановил меня.

- Таня, куда вы, - сказал он, взявши меня за руку, - тут так хорошо. Не уходите. Laissez moi vous admirer ne fut ce que quelques moments (Дайте мне, хотя бы несколько минут, любоваться вами (фр.)).

- Зачем вы такой? - вдруг почти с отчаянием проговорила я.

Что я хотела выразить этим словом "такой", объяснить себе я не могла, но Anatole понял меня.

- Vous etes adorable, ravissante, Kousminsky a de la chance (Вы прелестны, очаровательны. Кузминскому посчастливилось (фр.)).

Дверь ложи отворилась, и вошел Александр Михайлович. Anatole не выпустил руки моей.

Кузминский прошел вперед и сел возле Ольги. Anatole, непринужденно и весело простившись с нами, обратился к Кузминскому:

- Ой soupons-nous ce soir? (Где мы сегодня ужинаем? (фр.))

- Je vais a la maison (Я еду домой (фр.)), - сухо ответил Кузминский.

На другой день отец отвез меня к Шостак раньше обыкновенного по просьбе Екатерины Николаевны. Тетушка, позвав несколько институток моих лет, поручила меня им. Мы побежали в сад, где живо перезнакомились. Через два часа я уже знала, кто кого из учителей обожает. Мы катались с большой деревянной горы, играли в жмурки, танцевали, пели. Что-то детски-радостное наполнило мое сердце, и мне опять хотелось закричать: "Не хочу "этого", не хочу! Оставьте меня все!"

- Тебе весело было вчера в театре? - спросил он меня.

- Очень весело, - отвечала я восторженно. - И как я люблю этот вальс Ardittie, который вчера пела Розина на уроке, и как хорошо Левочка тот же вальс аккомпанировал мне, помнишь, перед предложением Соне, - болтала я.

Он, казалось, не слушал мою болтовню; что-то другое не то занимало, не то мучило его. Я это заметила, но не хотела понять, не хотела портить своего веселого настроения.

- А ты знаешь, Саша? - продолжала я, - ведь меня причесывал настоящий парикмахер. Это тетя Julie велела. Ты не заметил? Нет?

- Ты ведь ничего не замечаешь, - немного обиженно сказала я. - Вот Anatole совсем другое дело. Он все замечает: и что я делаю, и что на мне надето, весела ли я. Все... все...

- Таня, что он говорил тебе вчера? - спросил он с притворной улыбкой. В голосе его слышалась какая-то робость, как будто он стыдился своего вопроса.

- Говорил, что я delicieuse (прелестна (фр.)) и что меня заметили в театре и спрашивали про меня.

- А ты и поверила? - с насмешкой спросил он. Я знала его манеру язвительной насмешки, когда ему что-либо не нравилось.

- Ну не сердись, скажи мне: когда я вошел в ложу, он держал тебя за руку, что он говорил тебе? - добивался Кузминский.

Я, конечно, помнила каждое слово Anatoli, но мне не хотелось отвечать ему. Эти слова были именно те, о которых я думала одна дома.

- Да так, ничего особенного, я не помню. Какой ты странный сегодня? Зачем ты все это спрашиваешь?

Он не отвечал мне. Послышался звонок, и через несколько минут вошла Ольга, оживленная, красивая и, как всегда, милая. Она была двумя годами старше меня. Ольга напоминала сильно своего отца, Александра Михайловича Исленьева, моего деда.

- Дедушка приедет? Как я рада! - закричала я. - Он и в Москве у нас побывает, и я увижу его!

- Саша, что ты какой пасмурный сидишь? - обратилась к нему Ольга.

- Я? нисколько, но я устаю от занятий.

- Давай, Оля, развеселим его, - смеясь, сказала я. С этими словами я быстро подбежала к креслу, на котором он сидел, и, чтобы он не видел меня, тихонько став сзади его, живо обвила руками его шею и поцеловала его в голову.

Странно сложились наши отношения с Кузминским. Много лет спустя, вспоминая, я поняла их. Они не были достаточно молодыми для моего живого, непосредственного и даже легкомысленного характера. Он никогда не хвалил меня, редко говорил о наружности, тогда как я всегда была слишком занята собой и много заботилась о своей внешности. Он часто относился ко мне, как к взрослой, серьезно и иногда даже взыскательно. Последнее сердило меня, и однажды я писала ему: "Даже отец, когда я отказывала показать ему твои письма, не был резок со мной".

На это он отвечал мне: "Разве тебя каждый раз спрашивает папа про мои письма? Разве нельзя избежать этих вопросов? Я не знаю отчего, но мне кажется, что я имею на тебя какие-то права. Отчего? Сам не знаю".

Но что мирило меня с ним, это то, что я всегда сознавала не то привязанность, не то любовь его ко мне. В редких случаях он высказывался мне с такой энергией, с таким искренним чувством, что передо мной вырастал другой человек. И я все прощала ему. Так было и во всю мою жизнь. Он дорожил моей откровенностью, дорожил моим доверием к нему, боясь потерять этот единственный нравственный мост, соединяющий нас двух, столь противоположных людей.

Он был одинок, хотя и имел двух сестер, которые воспитывались в институте. Мать его имела много детей от второго брака. Вотчим его, Шидловский, отдал его в училище Правоведения, тогда как семья жила временно в Воронеже, пока Шидловский был предводителем, потом в деревне и в Москве. Так что Александр Михайлович был на попечении дяди Иславина. Он был лишен семейной жизни, воспитывающей доверчивость и откровенность. Он сильно был привязан к нашему дому и очень любил мою мать.

Помню одно письмо о платонизме. Смысл его я плохо поняла и долго думала, спросить мне Лизу или нет - она ведь все знает. Но я не решалась идти к ней: вдруг он пишет что-нибудь только мне одной! Но все же любопытство взяло верх, и я пошла к сестре.

- Лиза, прочти письмо Саши и растолкуй мне, что он хочет сказать мне. Я не понимаю, - с досадой сказала я, - только дай слово, что ты никому не будешь рассказывать про это.

Лиза дала слово, но, кажется, смеясь, рассказала матери, потому что я заметила, что мама как-то с улыбкой глядела на меня. Мне тогда еще не было 16 лет, а Кузминскому 19 лет.

Разговор с Лизой у меня сохранился в письме к мужу. Я писала ему, уже бывши замужем, напоминая ему свою глупую невинность и его несвоевременную мораль.

- Я не понимаю, в чем он обвиняет меня и себя тоже. Вот он пишет: qu'il est insense (что он безумец (фр.)) в поведении со мной.

- Что-нибудь же было у вас в последний приезд? - спросила Лиза.

- Да так, - конфузясь говорила я, - мы мирились, вот и все.

Мне не хотелось говорить ей правду.

- Ну, а что он пишет о "платонической любви", что это значит? - спросила я.

Лиза терпеливо растолковала мне учение Платона.

- Это любовь, построенная на идеалах. Любишь сердцем и душой, и ничего материального не должно примешиваться.

- Да, понимаю. Так целоваться уже никак нельзя и даже грешно?

- Нельзя никак, - сказала она.

Лиза была старше меня почти на четыре года и очень много уже читала.

- А, ну теперь я понимаю. На Рождестве, когда он был у нас, я его очень огорчила неверностью, ну просто шутя: танцевала с Мишей Бибиковым, а обещала ему. И потом мы мирились, я плакала, а он меня утешал и мы целовались... Помнишь, еще Левочка все спрашивал у меня с хитрым лицом:

- Что же, примирение состоялось?

"ад учением Платона и немцами и тут же пишет, что материальное служит печатью хорошим отношениям. Если оно служит хорошим отношениям, то оно и хорошо.

- Не знаю, - сказала Лиза, - об этом не думала.

- А мне платоническая любовь нравится, в ней больше поэзии, - сказала я.

Раздел сайта: