Кузминская Т. А.: Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Часть III. 1864-1868. XX. Мое замужество

XX. МОЕ ЗАМУЖЕСТВО

Мы остались одни. В детской перемена. Вместо няни англичанка Ханна. Она мне нравится. Живая, энергичная, умелая с детьми и веселая. Соня ею очень довольна. Так же одобряет ее и Лев Николаевич. Дети уже успели привыкнуть к ней, в особенности Таня, Сережа больше льнул к няне. Ханна завела в детской свои порядки: в комнате все блистало чистотой, завелись какие-то щетки, и Душка была обучена ими мыть пол почти ежедневно. Холщовые рубашки как-то понемногу принимали другую форму, более изящную: также и блузки Тани сменились белыми да еще вышитыми платьицами, которые сама Ханна кроила. Как-то вечером, по старой памяти, Марья Афанасьевна принесла детям в постель гречневой каши с молоком. Ханна, уложив детей, пошла прогуляться со мной. Дети с аппетитом принялись деревянными ложками хлебать кашу и молоко. В это самое время мы вернулись домой. Ханна пришла в ужас.

- Нянь, этого не можно, - говорила она. - Ви дети spoiled (портите (англ.))!

И Ханна хотела отнять кашу, но тут поднялся рев - и детям дали окончить ужин. Няня с воркотней уносила тарелки.

- Ишь ведь, хотят детей голодом морить! Нешто это можно? Всякому поужинать хочется! сама-то небось ест.

Последние слова произнесены были уже за дверью.

В отношениях Льва Николаевича и Сони я заметила перемену. У них что-то не ладилось. Лев Николаевич часто жаловался на нездоровье, хандрил и был болезненно раздражителен. Говорил часто о смерти и писал о ней, как я узнала потом, своему другу Александре Андреевне Толстой. Это желчное раздражение и повлияло на их отношения, другой причины к этому не было, как он сам сознавал позднее. Так как моя комната была рядом с его кабинетом, то и меня не менее Сони поразил неожиданный гнев его.

Соня рассказывала мне, что она сидела наверху у себя в комнате на полу у ящика комода и перебирали! узлы с лоскутьями. (Она была в интересном положении.) Лев Николаевич, войдя к ней, сказал:

- Зачем ты сидишь на полу? Встань!

- Сейчас, только уберу все.

- Я тебе говорю, встань сейчас, - громко закричал он и вышел к себе в кабинет.

Соня не понимала, за что он так рассердился. Это обидело ее, и она пошла в кабинет. Я слышала из своей комнаты их раздраженные голоса, прислушивалась и ничего не понимала. И вдруг я услыхала падение чего-то, стук разбитого стекла и возглас:

- Уйди, уйди!

Я отворила дверь. Сони уже не было. На полу лежали разбитые посуда и барометр, висевший всегда на стене. Лев Николаевич стоял посреди комнаты бледный с трясущейся губой. Глаза его глядели в одну точку. Мне стало и жалко и страшно - я никогда не видала его таким. Я ни слова не сказала ему и побежала к Соне. Она была очень жалка. Прямо как безумная, все повторяла: "За что? что с ним?" Она рассказала мне уже немного погодя:

- Я пошла в кабинет и спросила его: Левочка, что с тобой? - "Уйди, уйди!" - злобно закричал он. Я подошла к нему в страхе и недоумении, он рукой отвел меня, схватил поднос с кофеем и чашкой и бросил все на пол. Я схватила его руки. Он рассердился, сорвал со стены барометр и бросил его на пол.

Так мы с Соней никогда и не смогли понять, что вызвало в нем такое бешенство. Да и как можно узнать эту сложную внутреннюю работу, происходящую в чужой душе. Но такая бурная сцена была единственной в их жизни, и никогда, насколько я знаю, больше не повторялась. Но я помню, когда впоследствии заходил разговор о горячности и бешенстве характеров, Лев Николаевич говорил:

- В каком бы бешеном, раздраженном состояний человек ни находился, он всегда прекрасно сознает, что он делает.

В одно из воскресений мы со Львом Николаевичем поехали верхом в Тулу. Он - по делам, а я - прокатиться.

- Как странно, - говорила я Льву Николаевичу, - почему Саша Кузминский не ездит к нам.

Приехавши в Тулу, мы поднялись к нему на второй этаж. Ни он, ни его гость, Дмитрий Дмитриевич Свербеев, еще не вставали. Мы издали увидели, как Свербеев, взяв свои платья, летел из гостиной, где он ночевал, в спальню Кузминского; это вызвало наш смех.

Через четверть часа стол был накрыт. Лакей Анд-реян подал кофе, сливки и прочее. Сервировка была изящная, что мне понравилось.

Кузминский был смущен нашим неожиданным приездом и тем, что поздно встал. Свербеева мы так и не видели - он исчез. Лев Николаевич после кофе ушел по делам. Мы остались одни.

- Отчего ты к нам не ездишь? - спросила я совершенно просто, ничего не подозревая.

- Так...

И, помолчав немного, он прибавил:

- Мне лучше не ездить.

Я поняла его ответ. Он боится возобновить прежние наши отношения. Мое прошлое... Сергей Николаевич... Анатоль... мелькнуло у меня в голове.

- Надо жить проще. Я живу просто, без осложнений и хитрости, а ты? - сказала я, но, не высказав своей мысли, продолжала:

- Не знаю, как ты, но не как я.

Мы разговаривали еще довольно долго. Когда вернулся Лев Николаевич, мы уехали. На прощанье Лев Николаевич сказал Кузминскому:

- Приезжай к нам, теперь у нас очень хорошо.

Мне радость. Приехала мама с Вячеславом, и они поселились во флигеле. Кузминский стал к нам часто ездить, чему способствовала и мама, которую он очень любил. Наши беседы с матерью возобновились. Однажды я спросила ее:

- Мама, за кого вы бы желали, чтобы я вышла замуж? За Кузминского или Дьякова?

- Как, тебе сделали предложение? - спросила мать.

- Нет, никто мне не делал. Я только так спрашиваю вас.

Мама подумала и сказала:

- За Дьякова. Саша молод, ему только 24-й год. Да и мать его против этого брака.

Я промолчала.

"Мне кажется, что про Таню можно сказать: "qu'on revient toujours a ses premiers amours" (всегда возвращаются к первой любви (фр.)).

- Ну, а если бы это и было так, мама, что тогда? - спросила я.

- Папа и мать его огорчились бы. Я поцеловала мать и ушла к себе.

В конце июня к нам приехали Дьяковы и Софеш. Соня, Левочка и я, как всегда, выказали им радушие и радость их видеть.

Дмитрий Алексеевич был спокойнее, он мог говорить о постороннем, и нам было и легко и приятно с ними. Я много ходила с Дмитрием Алексеевичем по саду и по лесу, стараясь развлечь его. Мы много говорили о прошлом, вспоминая эти два года в Черемошне, и не раз у меня и у него навертывались слезы. Так прошла неделя, и Дмитрия Алексеевича вызвали по хозяйству. После их отъезда Лев Николаевич призвал меня в кабинет и сказал:

- Таня, Дьяков говорил со мной о тебе.

Лев Николаевич остановился, очевидно, думая, как бы ему передать то, что он хотел.

- Что же он говорил? - спросила я.

- Разумеется, все хорошее. Говорил, как Долли любила тебя, как он знает тебя, и какая ты; говорил про свое тяжелое одиночество и просил меня написать, как ты смотришь на него? Конечно, ему неловко делать предложение после трех месяцев потери жены. Отвечаешь ли ты ему тем же? Он советовался со мной, и я сказал ему: "торопись и переговори с ней. Мне кажется, что она возвращается к своей первой любви". Он просил, чтобы я написал ему, а говорить, недоговаривая настоящего, он не решается.

Я молчала и не знала, что ответить. Мне было от всей души жаль Дмитрия Алексеевича. Жаль до боли, и я вспомнила предсмертные слова Долли.

- Если бы я могла быть ему лучшим другом, не женой... Ты знаешь, Левочка, - помолчав, начала я. - Если бы он сделал мне предложение года два тому назад, не имея жены, я сейчас пошла бы за него. Он мне нравился и даже очень, так же как и его отношения ко мне.

- Я заметил это, когда бывал у вас, и боялся за вас обоих, но не говорил вам, - сказал Лев Николаевич.

- Неужели заметил? - спросила я. - Тогда он был со мной, как говорит французская поговорка, "в белых перчатках", а за границей он надел рукавицы. Нет, нет, не могу, - помолчав, сказала я.

Лев Николаевич улыбнулся этому сравнению.

- Я говорил ему, - перебил он меня, - что Таня жаловалась на твою строгость и резкость за границей. "Это от чувства самосохранения, она не понимала этого", - говорил мне Дмитрий.

- Да, я и не поняла его, "о впечатление уже есть, и даже сильное.

Когда я рассказала наш разговор со Львом Николаевичем матери, она, вздохнув, сказала:

- Как папа будет огорчен твоим отказом.

Мать моя очень сожалела, что она не видит Марью Николаевну. Не помню хорошо, но мне кажется, что она с девочками жила в Покровском.

К нам приезжала сестра матери, Надежда Александровна Карнович, из своего имения Кошенское за 15 верст от Ясной. Мама была ей очень рада. Веселая, добрая, довольно полная, она была года на два старше матери. Ее муж - Владимир Ксенофонтович был предводитель в своем уезде. Она много рассказывала нам про уездные события и смешила Льва Николаевича и мама. Уезжая из Ясной, она взяла с меня слово, что я приеду к ее дочерям.

подруги мои интересовали меня, а Кузминский. Я спрашивала себя: "Серьезно ли это? или обман, обоюдный обман?" Ответа не находила. Любовь, пустившая когда-то корни, заглохшая и забытая, снова расцвела.

Я стала его невестой. Дня через три мы были в Ясной. Он уехал в Тулу, сказавши только моей матери о своем предложении. Все были не то чтобы против Кузминского, но все больше желали, чтобы я вышла за Дьякова. Одна Наталья Петровна радовалась за меня и говорила:

- Из себя молодец, фасонистый и ростом вышел! Да и богат он, десятин-то, бишь, сколько у него? Не помнишь?

Тетенька Татьяна Александровна добродушно по-французски поздравила меня. Лев Николаевич мало говорил со мной, но выражение его лица, когда он молча смотрел на меня, говорило мне многое. Он как бы не поверил любви моей. Он приписывал это увлечению скорее материальному, чем духовному. "Самое лучшее не выходить совсем замуж", - думал он, как про меня, так впоследствии и про дочерей своих.

- Эх, Таня, - говорила мне Соня, - как бы наш милый Дмитрий Алексеевич любил тебя, баловал бы и на руках носил. Саша очень хороший, ты знаешь, что мы с ним дружны. Но он очень молод для тебя, он не оценит тебя и не поймет тебя и он "хандристый", как говорила про него Вера Ивановна.

Лев Николаевич сидел тут же и молча слушал наш разговор.

- Сергей Николаевич стар был, Кузминский молод, да где же рецепт, подходящий ко мне? - с досадой проговорила я. - Мы давно знаем друг друга. Ему известно все мое "прошлое". Во все самые тяжелые минуты моей жизни он приезжал ко мне, даже еще недавно, узнав о смерти Долли. И если теперь, созрев в 20 лет, я оценила его привязанность ко мне, то, конечно, не мудрено, что я вновь полюбила его. Я не могу раздвоить свое чувство. Если я выйду замуж за Дьякова, я буду глубоко несчастна, так же и он.

- Таня, зачем ты так горячишься, тебя никто ни в чем не обвиняет, - сказал Лев Николаевич.

- Нет! Вы все недовольны, вы все против меня, - говорила я, горячась, и заплакала.

- Ай, ай, ай, - простонал Лев Николаевич, - Таня, что с тобой? Ведь ничего же плохого и не произошло. Зачем ты так огорчаешься? Мы же все хорошо относимся к Кузминскому.

Мое мучение еще не кончилось. Мне предстояло неприятное объяснение с Кузминским. Мы виделись довольно часто. Наши беседы происходили большей частью в моей комнате. Нередко приходила к нам и мама с работой. Однажды он стал просить меня дать прочесть мои дневники за последние годы. Я отказывала. Мои дневники были полны любовью и описанием времени и свиданий с Сергеем Николаевичем. Все страницы были полны им, включая и описания разных событий, разговоров Льва Николаевича, и прочим. Он просил, упорно настаивал, и я, немного рассердившись, сказала ему:

- Хорошо, если ты так упорно настаиваешь на своем желании, возьми...

И я отдала ему довольно толстую тетрадь. Он увез ее в Тулу. Прошло больше недели. Он не приезжал к нам и не писал мне, и я поняла, что всему виною мой дневник.

Лев Николаевич собирался в Москву. Я получила записку от Кузминского: "Еду в Москву по делам", и больше ни слова. Я сказала Соне, что мы не в ладах.

Лев Николаевич пишет Соне из Москвы (20 июня 1867 г.):

"То, что ты пишешь о Тане и Кузминском, меня еще не так пугает, это размолвка, которая не исключает любовь <...> Знаешь, меня мучает мысль, что мы Дьякову, такому отличному нашему и ее другу, не сообщили всего. Мне кажется, это надо было сделать. Как ты и они думают?"

На другой день он снова пишет Соне, а она читала мне:

"Саша Кузминский ни сестре, ни Андрею Евстафьевичу, ни Лизе ничего еще не сказал от какого-то конфуза, который обуревает его. Я с ним пытался откровенно объясниться, в чем его недоразумение с Таней, и он хочет, и как-то робеет или не может, и не хочет сказать".

Тут я остановила Соню:

- Да это понятно, что Левочке он не может сказать причину своего поведения. Все это - последствие чтения моего дневника, где моя любовь к Сергею Николаевичу описана подробно.

- Да он уж очень просил, я не могла отказать ему.

- Теперь мне все понятно, - говорила Соня, - ведь Левочка этого не знает. Ну, слушай дальше:

"Все уладится, очень молодо, только жалко, что они с Таней не объяснились перед отъездом. А то ему тяжело".

В следующем письме (от 22 июня) Лев Николаевич пишет снова:

"Кузминский ничего не говорил ни Андрею Евстафьевичу, ни Фуксам. Инстинкт вернее ума. Ничего из этого не выйдет, и тем лучше"...

- Соня, я чувствовала, что Левочка недоволен, что я выхожу за Кузминского, а не за Дмитрия Алексеевича.

- Понятно, Дьяков лучший его друг, - сказала Соня.

Не помню, сколько времени прошло еще, когда Кузминский неожиданно приехал к нам. Без объяснений, почему он не ездил, он молча подал мне тетрадь мою. В отношения наши закралась какая-то натянутость, неловкость. Мать моя смягчала эту неловкость. Он прямо обожал ее. Она просто и ласково относилась к нему, но я не могла последовать ее примеру. Вечером у нас было довольно серьезное объяснение. Мы сидели у меня в комнате. Мама отозвали укладывать спать Вячеслава, и мы остались одни.

- На меня удручающе подействовал твой дневник. В Москве еще я не мог успокоиться. Я задавал себе вопросы: в состоянии ли я буду забыть все это, не будет ли эта любовь всегда стоять между нами, как злой призрак? Не будет ли она всегда служить мне обвинением и охлаждением к тебе? Буду ли я в состоянии примириться с этим и простить тебя?

- Простить! - воскликнула я. - Да я никогда не буду себя чувствовать виноватой перед тобой! Никогда никакого прощения я не прошу у тебя, - говорила я, краснея и волнуясь. - Мое прошлое принадлежит только мне одной, и никому больше. Я никому не позволю властвовать над моей душой и сердцем! Конечно, мой будущий муж имеет право требовать от меня целомудрия и любви, тогда как вы, бывши женихами, этого не даете нам, - с злой насмешкой сказала я. - Ты был в связи с графиней Бержинской, ты сам мне говорил это, и чуть было не женился на ней! И я не упрекаю тебя.

- Да, но разве я так сильно любил ее? Я легко расстался с ней.

- Этого я не знаю, - сказала я. Мы оба замолчали.

- Скажи мне, что побуждает тебя выйти за меня? - проговорил он, все еще с недоверием относясь ко мне. - Ты судишь, может быть, как все барышни, что надо же выйти замуж. Или же у тебя расчет какой?

- Расчет? В чем? Я могла бы выйти замуж по расчету, но это не в моем характере.

- За кого? За Дмитрия Алексеевича? - спросил он.

- Это дело мое. Говорить больше ничего не стану. Мы снова замолчали. Я села в угол дивана. Мне стало невыносимо грустно, тяжело, и я едва удерживалась от слез. Я видела, что и он страдал не менее моего, что в нем происходила сложная внутренняя работа. Он встал с своего кресла и начал нервно ходить по комнате. Его лицо было бледно, и две складки на лбу, которые я знала у него, говорили о его внутреннем волнении. Мне стало нестерпимо жаль его. Мне вспомнилась наша юная ссора из-за живых картин в Покровском. Это была вторая, но насколько серьезнее!

Неловкое, тяжелое молчание длилось довольно долго.

- Таня, - вдруг проговорил он, останавливаясь передо мною. - Так жить нельзя. Неужели ты не видишь, как я мучаюсь?

Слова эти были сказаны так чистосердечно, искренно, что я поверила, что любовь наша далеко от обоюдного обмана, как мне казалось это. Я хотела ему что-то сказать, но не выдержала и заплакала. Мои слезы были лучшим ответом на его вопрос. Он взял обе мои руки, отвел их от глаз моих, и мы, как тогда, пять лет тому назад, преступили "запрещенное" нами же самими.

24 июля 1867 года была назначена свадьба. Я с матерью поехала в Москву к отцу. Железная дорога уже ходила от Серпухова до Москвы. Отец, как и все в нашей семье, был огорчен, что я не выхожу за Дмитрия Алексеевича. Он был и гораздо старше и богаче. В те времена, если между женихом и невестой было менее 8 лет разницы, считалось неблагополучно. В Москве мы пробыли недели две: приданое задержало нас. Я избегала говорить и сидеть с отцом.

Возвратившись в Ясную Поляну, мы начали хлопотать о венчании. Так как мы были двоюродные, то надо было найти священника, который бы согласился обвенчать нас. Лев Николаевич и Кузминский ежедневно почти ездили в сельские церкви отыскивать священника. Наконец, не помню, кому из них, удалось найти старика - временно полкового священника, который за несколько сотен брался обвенчать.

Лев Николаевич пресмешно рассказывал про поиски и типы священников, а про последнего сказал:

"Ну, этот за сто рублей и в кучера пойдет, не то что перевенчает".

Однажды я поехала с Кузминским в одно из сел, где была церковь. Погода была чудная. Мы ехали в кабриолете. Лев Николаевич вышел с нами на крыльцо и, глядя на нас, сказал:

- Ты, Саша, кабриолет твой, лошадь, а в особенности Таня, имеете такой элегантный вид, что вам только впору в Петровский парк ехать, а не в Прудное.

Я запомнила слова его, потому что дорогой была встреча, взволновавшая меня. Соня хорошо пишет о ней:

"Странное событие было еще раз в их жизни. Сестра моя сделалась невестой А. М. Кузминского, которого с детства любила; но так как он был двоюродный брат, то надо было найти священника их перевенчать.

Совершенно независимо от них, Сергей Николаевич решил тогда вступить в брак с Марией Михайловной и тоже ехал к священнику назначить день своей свадьбы. Недалеко от г. Тулы, верстах в 4 - 5-ти, на узкой проселочной дороге, уединенной и мало езженной, встречаются два экипажа. В одном - моя сестра Таня с своим женихом Сашей Кузминским без кучера, в кабриолете, и в другом, в коляске, Сергей Николаевич. Узнав друг друга, они очень удивились и взволновались, как мне потом рассказывали оба. Молча поклонились друг другу, и молча разъехались всякий своей дорогой.

Это было прощание двух, горячо любивших друг друга людей, и судьба поиграла с ними, устроив эту необыкновенную, неожиданную и мгновенную встречу в самых неправдоподобных, романических условиях".

Да, в эту ночь подушка моя была мокра от слез, и я не спрашивала бы благочестивую Верочку, как тогда в Петербурге, как она думает: можно ли любить двух? Но мало кто поймет это.

Лев Николаевич понял и не осудил меня, когда я ему рассказала про это.

На свадьбу приехала моя любимая кузина Елена Михайловна. Она помогала брату в устройстве квартиры. Приехал брат Саша, Лиза, Дьяковы. Церковь была небольшая, недалеко от Тулы. Хотя свадьба была очень скромная, но я и Кузминский были в подвенечных костюмах: я - в белом длинном платье со шлейфом, как носили тогда, и в венке из померанцевых цветов.

Брат был шафером в парадном мундире Преображенского полка.

Лев Николаевич был моим посаженым отцом и благословлял меня дома с матерью. Мама, хотя и крепилась, но плакала. В церковь она не поехала.

Я ехала с Соней в карете, Вячеслав - с образом. Ему было шесть лет. Он очень гордо и серьезно исполнял свою обязанность: в белый атласный башмачок клал золотой и обувал меня. Он же в церкви нес наш образ, которым благословлял Лев Николаевич.

Кузминский с сестрой приехали из Тулы и были уже в церкви. Не помню хорошо, кто был шафер Кузминского, кажется, Свербеев, но помню, что получила букет из белых роз.

Я очень волновалась, молилась, и слезы во все время стояли в глазах моих. Почему? Не знаю.

У Толстых был обед с тостами, шампанским и мороженым. Маша и Софеш были необыкновенно милы со мной. Мне недоставало лишь моих милых Вари и Лизы.

Лиза шепнула мне на ухо: "А скоро и ты будешь на моей свадьбе".

Лев Николаевич говорил мне:

- Таня, а ведь теперь ты настоящая стала, а то ты так себе девочка была; на тебя теперь много обязанностей ляжет в жизни твоей. Ты это сознаешь? - спросил он.

- Нет, пока я все такая же, - смеясь ответила я.

- А как бы Долинька радовалась на свою малютку! - сказал мне Дмитрий Алексеевич. - Не забывайте нас и приезжайте к нам.

- Мама, - укладывая с ней свои вещи, говорила я, - Дмитрий Алексеевич такой хороший, добрый, он тронул меня сегодня своим участием. Я так желала бы, чтобы он был счастлив.

- От тебя зависело сделать его счастье.

- Ах, мама, зачем вы мне говорите это! - воскликнула я. - Вы ведь знаете, что я Дмитрия Алексеевича люблю совсем иначе, чем Сашу.

"Как они все преследуют меня с этим", - подумала я.

happy! (Будьте счастливы! (англ.)) - услышали мы ее пожелание.

Нас дома ожидал накрытый стол с чаем, освещенные светлые комнаты. Елена Михайловна приехала с нами. Муж провел меня в мою комнату. Она была неузнаваема: стояла перегородка из красивой материи, за перегородкой стояли кровати, в другой половине комнаты красовался туалет, белый, кружевной, с розовыми бантами и чехлом и различные столы с различными принадлежностями. Все это, конечно, устраивала Елена Михайловна.

- Ты знаешь, - говорил мне муж, - у меня такое чувство, как будто я достиг берега после бурь, препятствий и всяких неприятностей. Только бы ты любила меня, - сказал он, целуя меня.

Мы пошли в столовую пить чай.

- А ведь завтра к нам приедут к обеду все из Ясной Поляны, - сказала я. - Я этим очень довольна.

Я была очень утомлена за целый день и, простившись и поблагодарив Леночку за все ее хлопоты, я ушла к себе. Ко мне явилась Вера Александровна.

- Что прикажете взять к утру? Какой хлеб или печенье? - спросила она официальным голосом. - И какое прикажете приготовить вам платье на завтра?

Не привыкшая к такой официальности и вспомнив Душку, Федору и прочих, я сначала смутилась, но, вспомнив, что я теперь "настоящая", как назвал меня Лев Николаевич, я отдала приказание с некоторой важностью.

Вера Александровна присутствовала при моем ночном туалете, тщательно приготовив все на утро, и простившись также официально, она ушла к себе, когда услышала шаги мужа.

Конечно, Лев Николаевич оживлял весь стол: он был в ударе, предлагал тосты. Казалось, он помнил каждого и каждого умел приласкать. Это было свойство его характера.

На прощание я выразила Дмитрию Алексеевичу сердечную благодарность за прошлое.

Поздно вечером все разъехались. Мы вышли провожать их всех. Когда отъезжали экипажи, и Лев Николаевич, улыбаясь, делал мне прощальный знак рукой, и все ласково кивали мне головой, у меня болезненно сжалось сердце. Они уехали, а я все еще стояла на крыльце.

"Неужели я не буду больше жить с ними? Неужели не будет со мной Сони, Льва Николаевича, моего советчика, моего лучшего друга? Но это ужасно! А мама, дети, Таня маленькая, а вся Ясная с лесами, липовыми аллеями, которую я так страстно люблю!"

Я испугалась этого чувства, я побежала наверх. Муж, не видя меня, уже шел за мной. Я молча обняла его, как бы мысленно прося его прощения, и, спрятав голову на груди его, я скрыла навернувшиеся слезы...

 

Раздел сайта: