Толстой Л. Л.: В Ясной Поляне. Правда об отце и его жизни
IV. Мои личные отношения с отцом

IV.

Мои личныя отношенiя съ отцомъ.

Въ раннемъ детстве я обожалъ отца, любилъ запахъ его бороды, любилъ его руки и голосъ и не любилъ его только, когда онъ сердился на мать. Ребенкомъ онъ часто носилъ меня на плече по комнатамъ дома и, какъ я описываю въ другомъ месте, часто игралъ со мною. Учился я съ нимъ позднее мало. Въ эту пору отецъ часто бралъ меня съ собою гулять или на охоту, а иногда въ путешествiе. Когда съ переездомъ семьи въ Москву я попалъ въ первые классы гимназiи, какъ почти всегда бываетъ въ этомъ возрасте, я не любилъ, кажется, никого, кроме себя, да и себя, вероятно, тоже не любилъ... Только къ 17—18 годамъ, какъ разъ въ то время, когда отецъ переживалъ свой религiозный кризисъ, я сталъ относиться къ нему сознательнее и искать въ немъ ответовъ на жизнь, которая развертывалась передо мною. Эта пора была порой моей наибольшей близости къ отцу, который это чувствовалъ и всегда делился со мной своими мыслями и чувствами, какъ со взрослымъ. Я постоянно забегалъ къ нему въ его комнаты, и въ Ясной, и въ Москве, и мы подолгу съ нимъ беседовали о разныхъ вопросахъ, которые въ данное время интересовали его или меня. Конечно, я не могъ понять тогда и малой доли того, что происходило въ его душе, но я все же чувствовалъ ее и, наконецъ, такъ увлекся ученiемъ отца, что мечталъ самъ сделаться новымъ христiанскимъ мученикомъ для блага человечества.

Въ Москвее, я каждый вечеръ долго просиживалъ въ маленькихъ комнаткахъ отца, которыя онъ нарочно оставилъ для себя нетронутыми, купивъ и перестроивъ Хамовническiй домъ. Кстати, вспомню, какъ я ездилъ съ отцомъ еще въ 1892 г. покупать этотъ домъ у купца Арнаутова.

Купецъ Арнаутовъ принялъ насъ радушно и поилъ чаемъ. Потомъ мы все пошли въ прелестный садъ за домомъ, который привелъ отца и меня въ восторгъ. Въ этотъ день отецъ решилъ окончательно купить этотъ домъ съ темъ, чтобы надстроить его и сделать пригоднымъ для нашей большой семьи. Были пристроены для прiемовъ залъ и две гостиныя, все остальныя комнаты остались почти въ прежнемъ виде. Въ комнаткахъ отца, где онъ въ одной половине писалъ, а въ другой по вечерамъ шилъ сапоги подъ руководствомъ соседа, простого сапожника, велись также интереснейшiе разговоры, и я съ напряженнымъ вниманiемъ следилъ за ними. Но разскажу прежде, какъ отецъ учился сапожному ремеслу.

Во-первыхъ, учился онъ этому съ истинной страстью, во-вторыхъ, съ необыкновеннымъ упорствомъ и постоянствомъ. Каждый вечеръ, после ужина, садился онъ на низкую скамейку подле своего учителя и шагъ за шагомъ допытывался отъ него, какъ нужно работать. Особенное искусство было продевать дратву или иглу, другое — вбивать гвозди въ подошву, и Левъ Николаевичъ все это, наконецъ, постигь до конца. Онъ даже сшилъ мне пару сапогъ, которыхъ я, впрочемъ, никогда не носилъ. Я очень сочувствовалъ ему въ его ученьи, но самъ зато совершенно забрасывалъ мои уроки въ гимназiи, которые къ утру оставались неприготовленными. Отецъ имъ сочувствовалъ рее написать русское сочиненiе на тему «Лошадь». Я былъ въ затрудненiи и решительно не зналъ тогда, что сказать про лошадь больше того, что она лошадь. Но отецъ выручилъ меня, написавъ за меня полстраницы моего русскаго сочиненiя. Онъ писалъ, приблизительно, такъ: «А какъ прекрасна она, когда дожидаясь хозяина нетерпеливо бьетъ копытомъ о землю и, повернувъ крутую шею, косится чернымъ глазомъ назадъ и ржетъ звонкимъ, дрожащимъ голосомъ».

Конечно, отецъ написалъ несравнимо лучше этого, и мой учитель Л. И. Поливановъ сейчасъ же узналъ слогъ отца и поставилъ мне за это сочиненiе 4. Отецъ всю жизнь любилъ математику, но зналъ ее, на мой взглядъ, плохо, потому что никогда не могъ разрешить мне моихъ гимназическихъ, немного запутанныхъ, задачъ.

Зато въ его комнаткахъ, когда приходили къ нему посетители, — мiровыя, религiозныя и соцiальныя задачи разрешались имъ безъ затрудненiя и до конца. Помню, въ его крошечныхъ комнаткахъ, съ низкими потолками, до которыхъ можно было достать рукой, иногда стоялъ такой густой табачный дымъ, что, входя, едва можно было разобрать лица присутствующихъ. Тутъ набивалось иногда десять, пятнадцать человекъ, и все говорили, спорили, доказывали и ждали последняго слова Льва Николаевича. Толстовство зародилось именно въ это время, и потому я останавливаюсь на этихъ самыхъ хамовническихъ зимнихъ вечерахъ.

Обсудивъ множество вопросовъ, отецъ выводилъ своихъ «темныхъ», по выраженiю моей матери, гостей въ большую залу, где поили ихъ чаемъ. Только поздно вечеромъ они расходились, и я, усталый и встревоженный, не сделавъ своихъ уроковъ, шелъ спать.

Какой былъ смыслъ всего того, что я слышалъ?

Современная жизнь человечества вся построена на лжи, обмане, зле. Религiя, государство, общество, семья, наука, искусство, воспитанiе, — все должно быть передее, — христiанской жизни и истинной христiанской вере. Надо отказываться участвовать во зле и лжи современности и страдать за это, какъ бы тяжелы ни были эти страданiя. Надо работать въ деревне съ народомъ, надо совершенствовать себя нравственно.

Слушая все это, я — понятно — виделъ лишь въ этомъ настоящее счастье и пренебрегалъ всемъ остальнымъ. Несмотря, однако, на эту трудность условiй учебной жизни, я окончилъ гимназiю и поступилъ, совершенно противъ взглядовъ отца, на медицинскiй факультетъ, мечтая сделаться великимъ врачемъ. Отецъ молчалъ и какъ будто одобрялъ меня. Но, увлеченный его идеями и не находя въ семье достаточной поддержки, я ушелъ на другой факультетъ, филологическiй, а потомъ, проработавъ на голоде въ Самарской губернiи зиму 1891—1892 г. г., чему отецъ не могъ не сочувствовать, я осенью совсемъ вышелъ изъ университета, волнуясь за близкую мою воинскую повинность, отъ которой я хотелъ избавиться, какъ новый христiанинъ. Много разъ я говорилъ тогда съ отцомъ о моей жизни и душевныхъ волненiяхъ, но, скажу прямо, я не получилъ отъ него тогда, когда всего нужнее было, твердаго и яснаго совета.

— Делай, какъ хочешь, — какъ будто хотелъ онъ мне сказать, — ты знаешь мои взгляды и, если разделяешь ихъ, иди по нимъ. Но я уверенъ, что мое оставленiе университета скорее огорчило его, чее сказать прямо, чтобы я не слушалъ его, а жилъ и делалъ, какъ все.

И вотъ наступило время моей военной службы. Я былъ уже тогда наполовину больной, истрепанный нервно и умственно. Работы на голоде еще больше подорвали мое здоровье. Командиръ моего стрелковаго батальона въ Царскомъ, куда я поступилъ служить, понялъ мое состоянiе и вместо того, чтобы повести меня къ присяге, отъ которой я хотелъ публично отказаться, собралъ для меня военный медицинскiй советъ, на которомъ врачи освидетельствовали меня и, признавъ негоднымъ къ службе безъ всякихъ данныхъ для этого, отделались отъ меня навсегда. Я остался, въ сущности, въ дуракахъ, вернулся изъ Царскаго Села въ Москву и съ техъ поръ заболелъ долгой нервно-желудочной болезнью. Отецъ огорчался, все такъ же неопределенно относился къ моей жизни и какъ будто ждалъ, что со мной будетъ. Онъ утешалъ меня въ моей болезни мыслью, что если судьбе угодно будетъ, я выздоровлю, а если нетъ, то умру.

«У каждаго человека, — говорилъ онъ мне, — свой кругъ жизни. Одинъ живетъ два года, другой — двадцать, а третiй — сто летъ».

Конечно, эта мысль меня утешала мало, и я былъ въ отчаянiи, не зная, какъ спастись. Профессоръ по нервнымъ болезнямъ, Кожевниковъ, въ Москве тогда сказалъ моимъ родителямъ, что мне осталось самое большее два года жизни. Меня спасла случайность. Докторъ Ограновичъ, другъ тети Маши Толстой, взялъ меня къ себе подъ Москву въ свой санаторiй, оттуда я переехалъ по его совету въ Финляндiю, а изъ Финляндiи въ Швецiю, где женился и поправился окончательно, совершенно отбросивъ безвыходное мiровоззренiе, внушенное мне отцомъ. Передо мной открылись новые горизонты жизни, европейская культура, имеющая много изъяновъ, но все-же, въ основе своей, разумная и жизненная. Я вышелъ изъ тупика на большую дорогу.

Моя женитьба была для отца искренней радостью, которую онъ не могъ скрыть въ письме своемъ ко мне въ Швецiю и при нашемъ свиданiи, когда я прiехалъ съ молодой женой, совершенно здоровый, въ Ясную Поляну.

екоторыхъ остался и останусь съ нимъ согласенъ навсегда.

Во-первыхъ, я не согласился съ идеей «Крейцеровой Сонаты», которой сопоставилъ мой разсказъ «Прелюдiю Шопена». Къ этому разсказу Левъ Николаевичъ отнесся снисходительно. Во-вторыхъ, не согласился я съ отрицанiемъ всякихъ государственныхъ и экономическихъ формъ жизни и даже съ его полнымъ отрицанiемъ войны, и это последнее мое несогласiе съ отцомъ, который следилъ за моими статьями, было особенно больно ему.

Мне было больнее, чемъ ему, чувствовать, что я этимъ огорчилъ его; но я не могъ говорить противъ моей совести и разума.

Въ-третьихъ, не согласился я съ отцомъ въ его взгляде на науку и искусство и также на то, что мы называемъ культурой въ лучшемъ смысле этого слова. Во всехъ остальныхъ вопросахъ я былъ и остался очень близокъ отцу, хотя понятно, что, готовый признать войну, какъ средство достиженiя лучшихъ формъ жизни и мира всего мiра, я не могъ и не могу верить въ отцовскую христiанскую мораль непротивленiя злу насилiемъ. Эта идея отпадаетъ тогда сама собой. Подъ конецъ жизни отца я не разъ говорилъ ему о христiанстве, какъ о религiи, которая далеко не обнимаетъ собой всю мудрость жизни и потому не можетъ удовлетворить меня. И меня удивило, когда въ последнiй мой прiездъ въ Ясную Левъ Николаевичъ вдругъ сказалъ:

«Я вовсе не христiанинъ исключительно. Нетъ: мудрость та же во всехъ религiяхъ Востока».

У меня есть отъ отца около тридцати писемъ, которыя хранятся, надеюсь, и до сихъ поръ въ Академiи Наукъ. Где — не знаю.

После того, что я огорчилъ отца моими взглядами, расходившимися съ его взглядами, онъ охладелъ ко мне и несколько летъ питалъ ко мне умственную непрiязнь2). Но потомъ мы помирились, оба плакали, и снова отношенiя наши были нежныя и любовныя. Новый поворотъ къ недоброму чувству ко мне со стороны отца былъ въ последнiе месяцы его жизни.

Мне слишкомъ тяжело вспоминать последнее лето съ отцомъ въ Ясной Поляне, когда мы все такъ страдали. Я ограничиваюсь темъ, что безконечно раскаиваюсь въ томъ, что у меня не хватило тогда душевной доброты, ласки и нежности, въ которыхъ, какъ ребенокъ, такъ нуждался отецъ старикомъ и которыхъ вообще такъ мало въ жизни. У меня не хватило силъ жалеть обоихъ родителей одинаково глубоко и искренно и, хотя я жалелъ отца, я жалелъ мать больше, чувствуя, что она, какъ слабее. Но жертвами они были оба. Богъ одинъ пусть разсудитъ всю сложность той душевной драмы, которой мы были тогда свидетелями въ Ясной Поляне.

Подводя итогъ моихъ отношенiй съ отцомъ, я заключаю, что они были отношенiями скорее дружескими, но не рядовыми отношенiями отца съ сыномъ. Онъ не руководилъ мною, онъ почти не советовалъ мне и смотрелъ на меня, какъ на другихъ своихъ знакомыхъ. Конечно, чувство его ко мне было другимъ, чемъ къ чужимъ людямъ, но это чувство онъ редко показывалъ.

— Долги есть? — вдругъ спрашивалъ онъ неожиданно.

— Нету, — отвечалъ я ему тогда, чего бы не ответилъ теперь.

— Это главное, — говорилъ онъ, успокоенный.

Этотъ вопросъ онъ задалъ мне, когда Чертковъ уже началъ приставать къ нему насчетъ завещанiя, лишившаго насъ правъ также и на большiе романы.

— А съ женой какъ? — вдругъ спрашивалъ онъ меня, переходя къ другому центральному вопросу жизни. Когда я жаловался ему, что въ Петербурге мне

— Ну что-жъ! Но разъ ты тамъ устроился, ужъ лучше тамъ и оставаться.

И онъ забывалъ, какъ тяжела была ему когда-то городская жизнь.

— Изъ Левы хорошiй человекъ вышелъ, — сказалъ онъ какъ-то моей матери.

Теперь онъ врядъ ли бы сказалъ про меня то же самое. Да и при жизни уже, въ конце ея, онъ, вероятно, думалъ обо мне, къ сожаленiю, не съ добрыми чувствами. Да, онъ былъ крайне переменчивый человекъ и мыслью, и чувствами, человекъ впечатленiя и минуты. Одно хранилъ онъ свято до конца въ своемъ сердце — чувство любви къ добру и правде. Но иногда это чувство, пробужденное въ немъ въ одномъ направленiи, наталкивалось на препятствiя со стороны другого чувства, пробужденнаго съ другой стороны, и тогда онъ страдалъ, страдалъ нестерпимо, не зная, какому чувству отдать предпочтенiе. И понятно, что онъ отдавалъ его, особенно подъ старость, тому, которое обнимало более широкiя и более духовныя стороны жизни. Его внутреннiй разладъ между матерiальнымъ и духовнымъ дошелъ въ последнее лето до крайней точки и онъ стоилъ ему его жизни. Онъ не былъ въ силахъ согласовать земное съ небеснымъ, и никто не нашелся подле него, кто бы помогъ ему это сделать.

еднее мое лето съ отцомъ въ Ясной Поляне. Она лучше всего подтверждаетъ намъ только что сказанное.

Былъ часъ ночи. Я уже спалъ въ своей комнате, когда неожиданно со свечой въ руке и въ халате вошелъ ко мне отецъ.

Я проснулся и окликнулъ входившаго.

— Это я, — сказалъ отецъ, — она опять ушла въ садъ. Пойди къ ней.

— Кто? — спросилъ я, сначала не понимая.

— Приведи ее домой, — сказалъ отецъ, — она меня не слушаетъ. Она лежитъ въ липовыхъ аллеяхъ на земле. Ее надо поднять.

И онъ вышелъ изъ комнаты и поднялся наверхъ къ себе.

Я понялъ, въ чемъ было дело, живо разбудилъ Колечку Ге, чтобы онъ помогъ мне, и выбежалъ въ садъ.

Мать лежала ничкомъ на землеела вставать.

— Онъ выгналъ меня, — стонала она въ истерике, — я не пойду ...Я не могу пойти, пока онъ не придетъ.

Тогда мне стало ее жаль, и я побежалъ къ отцу наверхъ въ его комнату.

— Ну что? — спросилъ онъ тревожно.

— Она не хочетъ идти, — сказалъ я, — говоритъ, что ты ее выгналъ.

— Ахъ, ахъ, Боже мой! — крикнулъ отецъ, — да нетъ! Нетъ! Это невыносимо!

— Пойди къ ней, — сказалъ я ему, — безъ тебя она не придетъ.

— Да нетъ, нетъ, — повторялъ онъ вне себя отъ отчаянiя, — я не пойду.

— Ведь ты же ея мужъ, — тогда сказалъ я ему громко и съ досадой, — ты же и долженъ все это уладить.

Онъ посмотрелъ на меня удивленно и робко и молча пошелъ въ садъ. Тогда только мать вернулась въ домъ, и все пошли спать по своимъ комнатамъ.

е:

«Вчера Лева кричалъ на меня, какъ на мальчишку».

Но, конечно, я и не думалъ кричать на него, а только громко и съ досадой сказалъ ему то, что считалъ нужнымъ сказать.

Что руководило отцомъ въ это страшно тяжелое для него время? Что заставляло страдать и молчать?

Сознанiе необходимости скрыть свое завещанiе, написанное для блага мiра, какъ онъ думалъ. А это было для него равносильно торжеству духовнаго начала надъ матерiальнымъ. Можетъ быть, решенiе ухода тогда уже почти созрело и еще больше отдаляло его отъ своихъ семейныхъ ...

— была для него всегда на первомъ плане и, когда она потребовала отъ него жертвы всего остального, онъ пожертвовалъ ей все — и самую свою телесную жизнь.

Понятно поэтому, что мериломъ всеемъ больше они интересовались ею, или притворялись, что интересовались, темъ ближе они казались Льву Николаевичу.

Сноски

2) Меня это удивляло, и я спрашивалъ, почему онъ не можетъ относиться ко мне — даже при разности взглядовъ.

— Нетъ, я ужъ такой, я не могу — отвее — все или ничего.