Альмединген Н.: Два дня в Ясной Поляне

ДВА ДНЯ В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ

В сырое, неприветливое утро, 24 октября 1910 г., по ухабистой дороге, в небольших домодельных розвальнях, я вновь подъезжала к Ясной Поляне. Дул пронизывающий ветер. Мелкие льдинки отскакивали из-под копыт быстро бежавшей лошади. Кругом было хмуро и тоскливо: бурая земля, которую внезапно наступившая оттепель обнажила из-под снега; кой-где на ней пятна сереющего снега; холмы, сменяемые неглубокими оврагами; очень черные леса и перелески; и надо всем — серое, холодное, скучное небо.

С глубоким волнением, к которому примешивалось и неприятное сознание, что я — один из тех бесчисленных посетителей, которые наводняют дом Толстых, а Льву Николаевичу и не нужны и беспокойны, подъезжала я к Ясной Поляне. А от сумрачного раннего утра, от пронизывающей сырости тоскливо делалось на сердце...

Вот и парк, который я помню таким прекрасным, а теперь такой неприветливый и угрюмый. Два белых столба у въезда в него, потом прямая аллея старых, развесистых берез вперемежку с молодыми елями, которые подсаживают на место гибнущих деревьев; дорога внезапно поворачивает направо — и передо мною дом, простой, некрасивый, белый под зеленой крышей. Крылечко низенькое, вроде узкого балкончика, зеленая входная дверь низка и почти убога <...>.

Прошло довольно много времени. Я стояла у окна и смотрела на маленький двор, окруженный службами и низкой стеной; изредка по нему пробегала прислуга. Медленно капало с оголенных деревьев. В жарко натопленной комнате даже не чувствовалась струя свежего воздуха из отворенной форточки.

В доме стояла та же тишина. Я осторожно открыла дверь на площадку лестницы и остановилась на пороге. И в ту же минуту, должно быть, от сквозняка, скрипнула другая дверь, наискосок, и чей-то глубокий мужской голос громко спросил:

— Софья Андреевна? Соня, ты?

Я догадалась, чей это голос, испугалась и захлопнула дверь.

Позже меня провели в залу. Она — вся белая, большая и очень светлая, чрезвычайно просто обставленная. Украшают ее только старинные портреты предков — а на стене напротив портреты Льва Николаевича и членов его семьи работы Репина, Серова, Крамского, Ге. На подзеркальниках двух старинных зеркал и на столе лежали журналы, на рояле — почта. Много цветов — бледных хризантем и левкоев — стояло на окнах, и в комнате пахло левкоем.

Дом ожил. После общего кофе в зале закипела работа в проходной комнате, примыкающей к комнатам Льва Николаевича и служащей кабинетом для его секретарей. Там разбирали почту, делали посылки для разных школ и библиотек, обращавшихся к Льву Николаевичу с просьбами о высылке книг, стучали ремингтоны. С другой стороны, шла обычная суетливая утренняя жизнь большого дома: по двору и по лестницам бегала прислуга, убирали со стола и вновь накрывали. Спокойствием веяло только от плотно запертой двери, ведущей из залы в проходную гостиную, за которой кабинет и спальня Льва Николаевича.

Как и в первый мой приезд, его не было с нами, а разговоры были почти только о нем. Но присутствие его неуловимо сказывалось во всем: и в кипучей деятельности всех домашних, и в этой плотно запертой двери, за которой такая таинственная тишина, и в особой заботливости, с какой Софья Андреевна торопила прислугу с завтраком, оглядывала стол, переставляла что-то у прибора по правую ее руку, пододвинула к нему соломенное кресло. Потом она ушла ненадолго и, вернувшись, сказала, что Лев Николаевич выйдет завтракать. Сердце у меня забилось <...>.

Он вошел совсем не из той двери, как я думала, а с площадки лестницы. Послышались твердые, быстрые шаги, и едва я успела обернуться на них — Лев Николаевич уже был в комнате. Он шел прямо на меня и, подойдя почти вплотную, остановился. «Здравствуйте», — сказал он, слегка и быстро склонившись всей фигурой, крепко пожал мне руку и, обойдя стол, сел напротив меня.

Пока он подходил и здоровался, я успела только заметить, что он меньше и бодрее, чем я думала, и что он совсем, совсем другой. Сказать я ничего не успела, да если бы и успела, не сказала. При первом взгляде на него я поняла, что, конечно, ничего говорить было не нужно.

Лев Николаевич вынул салфетку из кольца, придвинул отдельно для него поданный горшочек и стал выгребать из него что-то на тарелку. Эти несколько секунд я смотрела на него, не отрываясь.

Теперь он мне показался очень, очень старым, и в душе я почувствовала едва уловимое разочарование: в нем не было ничего великого, ничего необычайного. Болезненное, усталое лицо было изрыто глубокими морщинами, как-то еще подчеркивавшими некрасивость грубых черт; редкая седая борода лежала на синей рубашке, ворот которой был небрежно расстегнут и оголял морщинистую шею; очень сутулые плечи заставляли его казаться почти маленького роста; некрасиво и сурово выделялись выпуклые лобные кости и особенно нависшие седые, косматые брови; беззубый рот ввалился. Бросался в глаза нежный, белый цвет лица и больших, но показавшихся мне красивыми рук.

Но вот он поднял на меня глаза. Из-под суровых бровей они взглянули на меня, серовато-голубые, светлые, блестящие. И взгляд их был не суров, — напротив, необыкновенно глубок и необыкновенно мягок. Этот взгляд обдал меня теплом.

— Вы из Петербурга? Я слышал, издаете журналы? Ну, как же они идут у вас?

Он сказал это, прямо глядя на меня, и меня поразило соединение шамкающей, стариковской речи его беззубого рта и молодого звука мягкого и сильного голоса.

Я назвала цифры подписчиков.

— Ого, это много. А трудное, трудное это дело. Я занят как раз теперь мыслью о том, что нас одолевает это количество выпускаемых книг, мы завалены печатной бумагой. А как отыскать среди этого хорошее. Трудное, трудное ваше дело и ответственное.

Он продолжал все так же прямо смотреть на меня, и я начинала понимать, почему он показался мне совсем другим, чем на портретах. Ни один портрет не мог бы передать ни взгляда, ни голоса, ни выражения его лица. Под этим пронзительным, но ласкающим взглядом таял мой страх.

— Вот вы издаете «Солнышко», — продолжал Лев Николаевич. — Предназначается оно для народа. А сколько стоит? Десять копеек книжечка? Это дорого. Вы не находите?

Я не успела опомниться, как уже отвечала ему что-то. Страх мой окончательно исчез, а из головы вылетели все готовые, с собой привезенные мысли о том, как я буду разговаривать с ним. Он говорил о вещах, которые были мне близки и дороги, и говорил со мной, как равный с равной, так что отвечать делалось просто и легко.

— Дорого это, — продолжал он. — Книжка для народа не должна стоить дороже одной-двух копеек. Но как издавать за эту цену? Ведь вот вам и так трудно, а «Посредник» свои копеечные издания продает в убыток. Да и вообще, раз только в дело примешивается денежный вопрос, оно портится. Да и всякое дело и всякие отношения.

Лев Николаевич замолчал и принялся за еду. И опять, когда он перестал смотреть на меня, меня поразили его глубокие морщины, болезненное и грустное выражение его лица. Поразило меня также, как некрасиво он ел: вероятно, ему было трудно жевать, и все мышцы лица принимали участие в этой работе. Все лицо у него двигалось, даже нижние веки и щеки как-то резко подымались и опускались около крупного носа. Но спустя несколько мгновений он положил вилку, поднял на меня глаза — и лицо его снова показалось мне прекрасным.

— Последние ночи я часто, когда не сплю, думаю над этим, — продолжал он прерванный разговор. — Чтение для детей и для юношества, особенно для крестьянских детей, — очень, очень важный и трудный вопрос. Если дано мне будет еще несколько месяцев жизни, займусь им опять.

Я сказала Льву Николаевичу, что четыре года тому назад, когда готовилась юбилейная книжка «Родника», мы просили его написать для нее несколько слов обращения к русскому юношеству.

— И что же я? Неужели не ответил вам? — быстро и заботливо спросил Лев Николаевич <...>1.

Поднимаясь из-за стола, Лев Николаевич сказал:

— Софья Андреевна говорила мне, что вы привезли «Солнышко» в подарок для моей внучки. Дайте мне книжечку, я просмотрю, ну, хоть первую книжечку дайте. Только я строг.

Он улыбнулся — и мгновенный свет разлился по всему его лицу, глаза сверкнули немножко лукаво, и резкие черты приняли вдруг необыкновенно добродушное выражение. Он взял одну книжечку «Солнышка» и своей твердой походкой, слегка покачиваясь из стороны в сторону, скрылся за дверями гостиной.

Через полчаса с верхней площадки лестницы я смотрела, как Лев Николаевич снаряжался на прогулку. Теперь он совсем стал похож на мужика. Синий тулуп он туго перетянул ременным поясом. Меховая шапка была низко надвинута на лоб и подвязана башлыком; на руке висел кожаный хлыст. Едва он вышел на крыльцо, его обступило несколько человек крестьян, поджидавших его на дворе. Они заговорили все разом, а некоторые бабы упали в ноги. Лев Николаевич поднимал их, беспомощно поворачивался то к одному, то к другому, роздал им денег и, едва протолкавшись между ними, наконец, легко вскочил на свою черную лошадку. Доктор сел на другую, и они мелкой рысцой выехали со двора. А людей этих Александра Львовна отправила на кухню, чтобы их накормили и обогрели.

Софья Андреевна позвала меня гулять. Мы прошли через плодовый сад и пошли по так называемой «купальной» дороге, по которой летом ходят на речку купаться. Было совсем тихо и уже начинало смеркаться. Рыхлый, ноздреватый снег проваливался под ногами, моросил мелкий дождь <...>.

Софья Андреевна замолчала и задумалась. Мы пошли дальше и скоро увидели двух всадников2. Они поднимались от берега речки на бугор, прямо по снегу, и смутно чернели вдалеке. Мы закричали им, и через несколько минут они подъехали к нам.

Лев Николаевич, очевидно, устал, а может быть, и на него влияла щемящая грусть умиравшего дня. Он совсем сгорбился, глаза его потухли и казались светлыми, почти белыми. Он на мгновенье попридержал лошадь и, рассеянно ответив на какой-то вопрос, поехал по направлению к дому. Старым-старым показался он мне, больным и усталым, и жаль стало, зачем мы остановили его и, быть может, помешали тем важным думам, которые занимали его во время молчаливой прогулки по любимым его местам.

Через какие-нибудь два часа все вновь собрались в зале к обеду. Лев Николаевич опять вышел последним. Он был уже совсем другой — бодрый, свежий. Тотчас же начал он оживленный разговор, и о чем, о чем только не говорили: и о последних новинках литературы и театра, и о политических событиях, и о разных мелочах жизни. На все, о чем бы ни говорили, Лев Николаевич отзывался тотчас же и с увлечением. «Да что вы? Неужели? Удивительно интересно! Скажите, как любопытно!» — восклицал он постоянно. И начинало казаться, что действительно жизнь человеческая, во всех ее проявлених — удивительно интересная вещь, если этот старый, старый человек, свои силы положивший на разрешение труднейших ее загадок, с таким неподдельным увлечением, с таким глубоким, жадным вниманием впитывает в себя все эти новости далеких больших городов.

Посидев часок с нами, Лев Николаевич ушел к себе, а скоро секретарь его передал мне книжечку «Солнышко», которую он взял утром для просмотра. Я машинально перевернула несколько страниц и вдруг вижу, что над каждой статьей стоит отметка карандашом: 2, 4, 3, а над всеми стихотворениями — 0 <...>.

На следующее утро Софья Андреевна встретила меня словами:

— А Лев Николаевич сегодня рано пришел в залу, разыскал ваше «Солнышко» и куда-то ушел с ним. Должно быть, в школу. Хоть он и ничего не сказал вам вчера, но, значит, оно ему понравилось.

Лев Николаевич вспомнил о «Солнышке» — он, занятый такими важными думами, такой огромной работой! Это и обрадовало и поразило меня.

Но велико было мое изумление и волнение, когда скоро послышались знакомые шаги, и Лев Николаевич, только что вернувшийся с прогулки, против обыкновения, не прошел прямо к себе, а вошел в залу и подошел ко мне, утирая большим платком капли изморози на лице и на бороде. Сердце у меня забилось: я уже не боялась говорить с ним, когда он незаметно для меня самой втягивал меня в разговор — но в первое мгновенье, каждый раз, когда он подходил ко мне, мне становилось страшно.

— Что же это вы у меня вчерашнюю книжечку стащили? — строго спросил Лев Николаевич, улыбаясь одними глазами. — Как она к вам попала?

— Ее передали мне после того, как вы ее просмотрели, Лев Николаевич.

— Да это недоразумение какое-то! — всполошился Лев Николаевич. — Я просто хотел, чтобы ее положили вместе с остальными в зале. Ах, какая досада!

Видно было, что Лев Николаевич искренно огорчен случившимся.

— Ведь отметки я для себя, вовсе не для вас ставил, — продолжал он. — Я всегда ставлю себе для памяти, когда читаю. А я-то искал эту книжечку! Знаете, я ведь остальные только что отнес в нашу школу. Я прямо оттуда сейчас.

Он подошел к столу, усадил меня, сам сел рядом в большое соломенное кресло и особенно ласково и значительно заговорил:

— Вы не думайте, что я судил вас строго. Знаю, что это страшно, страшно трудное дело. Люди думают, что ж тут такого: написал — и все. А между тем для детей, да еще крестьянских, писать всего труднее. Ведь они гораздо серьезнее и гораздо большего требуют, чем думает большинство взрослых. И давать им нужно или что-нибудь очень хорошее и глубокое, или просто веселый пустячок, анекдот какой-нибудь, который они будут весело вспоминать. А что над стихотворениями я ноль поставил — так стихов я совсем не признаю. Из всей нашей литературы признаю десятка два, не больше. Это пагубная страсть какая-то, что все пишут стихами. И не надо поддерживать в людях эту страсть: она не лучше, чем всякая другая...3 А вы — как можно больше проверяйте ваш журнал на тех, для кого он предназначается. Читайте его вместе с детьми, заставляйте их пересказывать. Я сейчас просил учителя сегодня же прочесть с детьми хоть одну книжечку вашего «Солнышка». После завтрака поеду туда и поговорю с ними, посмотрю, как они поняли, что запомнили. Если хотите, соберитесь тоже.

— Еще бы не хотеть, Лев Николаевич!

— Да, я думаю, что это для вас и полезно и интересно будет, — полувопросительно, полуутвердительно сказал Лев Николаевич. — Только надо экипаж велеть заложить, а то вам не дойти, — заботливо добавил он. — Такая грязь сегодня! Я через овраг едва шел, а когда вылезал из него, так руками себе помогал.

Боясь, что учеников распустят раньше, чем мы приедем, Лев Николаевич уехал тотчас после завтрака, а экипаж что-то долго закладывали. Когда мы подъезжали к маленькому домику, стоящему на краю деревни, я еще издали на крыльце с навесом увидала Льва Николаевича, который поджидал нас. Башлык его был накинут на плечи, и резкий ветер трепал его седую редкую бороду. Из-за его спины, в дверях, выглядывало несколько детских лиц.

— Вот, думал я вам удовольствие доставить, да не удалось, — встретил меня Лев Николаевич, — учитель не понял меня, не понял, что это так спешно, и не выбрал времени для чтения. Я роздал сейчас книжки одиннадцати лучшим ученикам. Поговорите с ними, посмотрите нашу школу, а я поеду.

Мы вошли в избу, а Лев Николаевич отправился на свою обычную прогулку.

Вернувшись, он опять, не заходя к себе, прошел в залу. Он весь искрился каким-то особенным оживлением; ни следа утомления от верховой прогулки после нескольких часов работы и утренней ходьбы по грязи и под дождем не было заметно на его свежем, улыбающемся лице. Глаза сияли.

— Что с нами сейчас было! — тотчас же начал он рассказывать, стоя, заложив руки за кожаный пояс. — Каких чудесных ребятишек мы встретили! Заехали мы с Душаном Петровичем далеко, дорога ужасная. Вдруг видим, — кучка детей столпилась. Подъезжаю — оказывается, из школы идут по домам, из дальних деревень. Окружили одного самого маленького. Говорят, он устал очень, а идти ему еще далеко. Я и говорю: «Полезай ко мне на лошадь, я тебя довезу». Славный такой мальчишка, маленький совсем. Душан Петрович слез с лошади и посадил его ко мне за спину. Так что ж вы думаете? Лошадь моя как затанцует — и ни с места! Пришлось мальчишку спустить на землю. Жаль! Какие славные ребята!

Лев Николаевич говорил все это с непередаваемой добротой и лаской. Видно было, что эта встреча произвела на него какое-то особенно хорошее впечатление.

За обедом он дочери опять повторил свой рассказ, с тем же жаром.

— Чудесные ребятки! — повторял он умиленно. — Да, для них надо и стоит работать.

Когда встали из-за стола, Лев Николаевич сделал несколько шагов по зале, повернулся к нам и засмеялся.

— Вот, когда пройдусь так после обеда, всегда вспоминаю один анекдот, — сказал он. — «После пищи». Вы знаете? Ах, это очень забавно. Один человек приходит к знакомому и видит, тот ходит из угла в угол и пищит. «Что с тобой? — спрашивает пришедший. — Отчего ты пищишь?» — «Это мне такое лекарство прописано», — отвечает тот. «Так и на рецепте сказано: «два часа после принятия пищи». Нет, постойте, так не может быть, — перебил себя Лев Николаевич. — Наверное: «через два часа после принятия пищи». Нет, и так не выходит! Как же это было? Забыл!

Все наперерыв стали придумывать, но у нас ничего не вышло, и так мы и не добились, что же стояло на рецепте.

— Обычная история! — засмеялся Лев Николаевич. — А жаль — такой забавный анекдот. Ну, нечего делать...

Наступил вечер. На большом круглом столе в углу залы зажгли лампу под огромным белым абажуром. Лев Николаевич сыграл две партии в шахматы с приехавшим на несколько часов старшим сыном, потом перешел в свое любимое огромное, старинное кресло, с высокой спинкой, обитое старым розовым штофом и стоявшее у двери в гостиную. Софья Андреевна вполголоса разговаривала в другом конце комнаты с сыном. Остальные разошлись.

Через несколько часов мне надо было уезжать и было грустно. Я машинально перелистывала номер журнала, который лежал передо мной на столе, а сама смотрела в открытую дверь, сквозь которую был виден скромный кабинет Льва Николаевича и дальше, сквозь следующую дверь, его спальня. Мне видна была его кровать с портретом умершей дочери4 над нею, а в кабинете — угол письменного стола и низенькая этажерка около него, заваленная книгами. Белые штукатуренные стены без обоев придавали обеим комнатам строгий вид.

Наконец я тихонько встала и пошла положить книжку на стол у окна, недалеко от кресла Льва Николаевича.

сторону, и мой взгляд встретился со спокойным и мягким взглядом его блестящих глаз.

— Что вы читали? — тихо спросил Лев Николаевич.

Он говорил медленно и часто дышал. Должно быть, ему было тяжело дышать.

Я назвала статью. Он сказал о ней несколько слов, а затем, все так же смотря прямо мне в глаза, продолжал:

— А я вот все думал о вашем деле. Трудное, трудное это дело. И какая ответственность! Главное, не забывайте об этом. Постоянно проверяйте себя, ищите лушего. Никогда не будьте довольны тем, чего добились.

«Родник», ни разу, кажется, не был вполне доволен вышедшей книжкой5.

— Вот это вы хорошо про него сказали, — подхватил Лев Николаевич. — Это очень хорошо. Так и должно быть. Только при таком отношении, таком постоянном искании лучшего, дело может совершенствоваться. А давать детям, особенно крестьянским, хорошую книгу — такое важное, нужное дело. Ужасен мрак невежества кругом. Вот, состарился я, скоро умру, а как оглянусь, подумаю о том хаосе, который царит в сердцах людей, — ужас меня берет.

Лев Николаевич помолчал, потом заговорил опять:

— Жаль, что вы приехали не летом. Тогда ребятишки свободны, занятий в школе нет, и мы бы позвали их к нам, почитали бы с ними «Солнышко», заставили бы их пересказывать. Вам бы и полезно и интересно было. О будущем лете я загадывать не могу — далеко. А пока, сколько сил хватит, послежу сам за «Солнышком», просмотрю его и за старые годы, поговорю с учителем, почитаю с детьми. Если будут у вас какие-нибудь сомнения или если услышите что-нибудь новенькое по этому вопросу — пишите мне. Всегда охотно по мере сил помогу вам, а за всякое сообщение благодарен буду.

С лестницы раздались голоса — это семья сходилась к чаю.

— Ну, желаю вам успеха в вашем деле, — сказал Лев Николаевич и встал.

Очарование беседы с глазу на глаз с ним было нарушено. Я не думала тогда, что вижу и слышу Льва Николаевича в последний раз, что через два дня он навсегда уйдет из Ясной Поляны, а через две недели его не станет. Но и тогда же его слова, которые он в этот тихий вечерний час говорил мне так просто, так ласково и в то же время так значительно, показались мне заветом, который он словно торопился дать мне, случайной посетительнице Ясной Поляны, причастной к делу, которое он считал очень трудным и очень важным, прежде чем отпустить меня назад <...>.

Лакей внес кипящий самовар.

— Пойдемте чай пить, — сказал Лев Николаевич. — Еще у вас время есть до дороги.

И он подошел к накрытому столу.

— А что же груш дареных не подали? — воскликнул он. — Необходимо угостить ими, уж очень они хороши. Распорядись, Саша, — обратился он к дочери.

Когда принесли полную тарелку груш, он сам стал раздавать их, восхищаясь и всех заставляя восхищаться их нежным ароматом.

— Нет, вы попробуйте только, — уговаривал он. — Их нам недавно с Кавказа прислали. Удивительные!

— Чуть не забыл, хотел я вам показать, какой список составил сегодня утром, — обратился он ко мне. — За эти дни я перечитал около восьмидесяти книжек из изданий «Посредника» и разделил их на несколько категорий.

над столом, так что борода его касалась скатерти. Книги были разделены им на лучшие, хорошие, посредственные и плохие6. Прочтя несколько названий, Лев Николаевич вдруг остановился и поднял глаза с уже знакомой мне, немного смущенной, немного лукавой усмешкой.

— А ведь должен покаяться, — свои все в лучшие поместил! — сказал он и покачал головой, как бы извиняясь за эту нескромность. Потом принялся читать дальше.

После чая он попросил сына играть7 сложив руки на коленях и не двигаясь.

Во всей его фигуре чувствовалось напряженное внимание, и только когда пьеса кончалась, он слегка поворачивал голову и говорил тихо и выразительно:

— Прекрасно, прекрасно! Как хорошо! Еще что-нибудь сыграй.

Прозвучала его любимая вещь — «Ночь» Рубинштейна, потом романс Грига, несколько народных песен.

— Как хорошо! — повторял Лев Николаевич.

— Ну, — пошутил он, — повторю чьи-то слова: «Со времени изобретения железных дорог хозяева не должны задерживать дорогих гостей слишком долго»... Еще опоздаете на поезд...

Лошади давно были поданы. Надо было уезжать.

Когда я подошла к Льву Николаевичу проститься, он крепко пожал мою руку своей худой, но сильной рукой.

— Прощайте, — сказал он. — Помните же наш уговор. Буду ждать ваших сообщений, и вы от меня ждите.

руки, как всегда, были засунуты за пояс, а из-под суровых бровей ласково смотрели мне вслед его незабываемые глаза.

Густой, непроглядный мрак охватил меня со всех сторон, едва лошади со двора свернули на главную аллею. Через несколько минут они вновь завернули — это мы выехали из парка на дорогу. Тут тьма была такая же. Падал мокрый, тотчас же таявший снег, и невыносимо подбрасывало на ухабах размытой дороги. Впереди, на некотором расстоянии, скакал верховой в неуклюжем армяке, с факелом в руках, и под красным отблеском факела причудливо, на мгновение, выскакивали из мрака кусты, овраги, деревья — и опять пропадали во мраке <...>.

Примечания

Альмединген — Тумим Наталья Алексеевна (1883—1943) — соредактор, а с 1908 г. редактор детских и педагогических журналов, издававшихся в Петербурге («Родник», «Воспитание и обучение», «Солнышко»), — дважды была в Ясной Поляне: 14 сентября, выполняя просьбу Льва Львовича Толстого (ДСТ IV—195), и 24—25 октября 1910 г. по письменному приглашению С. А. Толстой. Во второй свой приезд она познакомилась с Толстым. Высказывалось предположение, что Альмединген приезжала в сентябре для переговоров с Софьей Андреевной по поводу предполагаемой покупки издательством «Просвещение» сочинений Льва Николаевича за миллион рублей» (Гольденвейзер, II, с. 322).

Воспоминания Альмединген представляют собой незаслуженно забытый мемуарный источник. Встреча с Толстым состоялась за два-три дня перед его уходом из Ясной Поляны (Альмединген провела более суток в яснополянском доме Толстых).

Визит Альмединген, профессионального литератора-педагога, вызвал живейший интерес у самого Толстого. Именно в эти дни он вновь обратился к тому, чем с увлечением занимался с первых же шагов своей творческой деятельности, — к вопросу о народном образовании, о книгах для народа, критически оценивая литературу, изданную «Посредником».

однако, были лишены той выразительности и той конкретности изображения, какое первые читатели находили в очерке талантливого литератора.

По тексту, опубликованному в журнале «Родник», 1911, № 2, с. 141—162.

1 В августе 1906 г. Альмединген обратилась к Толстому с просьбой дать статью в юбилейный (по случаю 25-летия) номер журнала «Родник»: хотя бы несколько слов, обращенных к юношеству, «несколько заветов ему». Толстой ответил 17 августа 1906 г. неопределенно: «Не могу обещать. Работы становится все больше и больше, а сил все меньше и меньше» (ПСС, т. 76, с. 186). Однако над обращением Толстой начал работать. В дневнике от 21 ноября 1906 г. осталось замечание: «Вчера написал для «Родника» «К юношам». Порядочно. Не поправлял еще (там же«К юношам» в окончательной редакции получило наименование «Верьте себе» и было впервые опубликовано в газете «Русское слово» от 28 декабря 1907 г. (№ 7).

2 Толстого сопровождал В. Ф. Булгаков (ДСТ IV, с. 240—241).

3 В этот же день, в письме к И. И. Горбунову-Посадову от 24 октября 1910 г., Толстой высказал предположение, что следовало бы для издания в «Посреднике» отобрать «самые лучшие стихотворения: Пушкина, Тютчева, Лермонтова, даже Державина. Если мания стихотворства так распространена, то пускай по крайней мере они имеют образец совершенства в этом роде» (ПСС

4 М. Л. Толстая.

5 А. Н. Альмединген (1855—1908) — основатель и редактор детских журналов («Родник», «Воспитание и обучение», «Солнышко»), после его смерти издававшихся его дочерью.

6 О классификации Толстым литературы для народа, изданной «Посредником», см.: ПСС, т. 82, с. 207—210; ЯЗ

7 С. Л. Толстой (ДСТ

Раздел сайта: