Андреев Л.: За полгода до смерти

ЗА ПОЛГОДА ДО СМЕРТИ

Важен день, когда впервые увидишь человека, да когда этот первый раз по воле судьбы останется и единственным: налагает свою печать природа.

И Лев Николаевич Толстой, которого я видел один и единственный раз, навсегда останется для меня в ореоле чудесного апрельского дня, в весеннем сиянии солнца, в ласковых перекатах и благодушном погромыхивании апрельского грома. Пусть он сам знал и осени дождливые и зимы: для меня, случайного человека, он явился весною и весною с последним взглядом ушел.

Конечно, я боялся его, — а дорога от Тулы длинная, и бояться пришлось долго. Конечно, я не доверял ни ему, ни себе, и вообще ничему не верил: был в полном расстройстве. И, уж конечно, не обрадовался я, когда показались знаменитые яснополянские белые столбы, хотя от самых ворот начал фальшиво улыбаться: ведь из-за любого дерева мог показаться он.

«звуках», потому что слов первых я все-таки не расслыхал. И оттого ли, что так хорош был весенний день и так хорош был сам Лев Николаевич, — я ничего дурного не заметил ни в людях, ни в отношениях, ни единой дурной черточки. Пробыл я сутки и за сутки много беседовал и с Львом Николаевичем, и с Софьей Андреевной, и с другими, и все люди показались мне прекрасными: такими я вижу их и до сих пор и буду видеть всегда.

Всего шесть месяцев отделяло Льва Николаевича от смерти, и уже было, значит, то, что привело его к страшному решению покинуть дом и семью, но я решительно ничего не заметил. И наоборот: многое в словах Софьи Андреевны и в ее обращении с мужем тронуло меня своей искренной любовностью, дало ложную уверенность в том, что последние дни Льва Николаевича проходят в покое и радости1. Не допускаю и мысли, чтобы здесь с чьей-нибудь стороны был сознательный или бессознательный, привычный с посторонними, обман; объясняю же я свою ошибку тем, что было в ихней жизни две правды, и одну из этих правд я и видел. Другой же правды не знает никто, кроме них, и никто теперь не узнает...2

Но что другие... Смотрел я больше всего на Льва Николаевича, и его больше всего помню, и вот каким его увидел.

Ни суровости, которая во всех его писаниях и портретах, ни жесткой остроты черт, ни каменной твердости наваленных одна на другую гранитных глыб, ни титанической властности, подчиняющей себе и всю жизнь и всех людей, — ничего этого не было. Когда-то оно было, когда-то именно оно и составляло Льва Толстого, но теперь оно ушло вместе с годами и силой. С правильностью почти математической завершая круг своей жизни, пришел он к мягкости необычайной, к чистоте и беззлобию совсем детскому.

так мягко, что не слышно шагов, и одет он в какую-то особенно мягкую фланелевую блузу, и шапочка у него мягкая... Мне пришлось после дождя, промочившего мою шляпу, некоторое время погулять в этой шапочке: и положительно было такое чувство, будто и у меня от шапочки волосы стали седые и мягкие.

И я думал все время: «Где еще в мире можно встретить такого благостного старца? И чем стали бы мир и жизнь, если бы не было в нем такого старца?» Извиняюсь за личное свое, но без него при таком воспоминании никак не обойдешься: не печаль, и не страх близкой всем нам смерти, и не сомнения в смысле нашей человеческой жизни ощутил я от соседства с великим старцем, а весеннюю небывалую радость. Вдруг погасли сомнения, и легким почувствовалось бремя жизни, оттягивающее плечи; и то, что казалось в жизни неразрешимым, запутанным и страшным — стало просто, легко и разрешимо.

Вот мы идем весенним лесом, и напрасно стараюсь я не утомить Льва Николаевича быстротою: он шагает быстрее и легче меня и разговаривает на ходу без одышки. Уже и дуб зазеленел, в низинах мокро по-весеннему, выдавливается вода под ногою — Лев Николаевич легко прыгает по кочкам и бугоркам, ловко идет по краю, не обходит и широкую канавку. Я кружусь без дороги, а для него тут все родное и знакомое; вот пересекаем поляну с весенними цветами, и, смотря вниз, тихо и как бы для себя, он произносит стихотворение Фета о весне; о цветах и о радостях весенних.

Заходит гроза: слева еще солнце, а справа небо между листвой черно, и погромыхивает гром; впрочем, не сердито. Но ведь он же промокнет, а как сказать? Хлынул дождь, и опять неразрешимая задача: идти шагом — он промокнет до нитки; бежать — но он едва ли может бегать? Оказывается, может: бежит впереди меня, поспешает к чему-то в листве белеющему. Какой-то каменный флигель, старинное каменное крыльцо с навесом: там и укрываемся у старой запертой, нежилой двери, а дождь кругом струнно и весело гудит, и откуда-то беззаботно светит солнце.

Льву Николаевичу весело, что удалось промокнуть, он улыбается, живет3

— Дурочка! — коротко поясняет Лев Николаевич и весело зовет: — К нам иди, Палаша, у нас сухо.

Теперь нас трое у запертой двери; теснимся; Лев Николаевич оживленно и весело спрашивает:

— Попортила наряд, Палаша? Хороший у тебя наряд.

— Намокла! — туго ворочая губы и все так же улыбается круглое лицо.

— Высохнешь, не бойся.

А от недалекого дома уже бегут со всяким платьем: послала на выручку Софья Андреевна, и сама беспокойно ждет у дверей, под редкими уже каплями дальше пошедшего дождя.

Вот обед. Лев Николаевич против меня, и сперва мне неловко видеть, как стариковски, старательно и молчаливо жует он беззубыми деснами; но он так правдив и прост в этой стариковской своей беспомощности и старательности, что всякая неловкость проходит. Окна открыты. С бубенцами и колокольчиками, разгульно подъезжает кто-то пьяный, и сын Льва Николаевича идет узнать, можно ли его принять. К сожалению, нельзя: пьян.

— Совсем пьян? — спрашивает с недоверием Лев Николаевич.

— Совсем. С ним товарищ, так тот еще пьянее.

— Скажи ему, чтобы трезвый приехал.

— Я уж говорил, да он говорит, что трезвый не может: боится.

Так же разгульно отчаливают бубенцы и колокольчики: уехал. Старательно жует Лев Николаевич, но уже видно, что он в раздумье — подводит итог посетителю-неудачнику. Останавливается и говорит как бы для себя:

— Люблю пьяниц.

Прозвучало это так хорошо, что здесь трудно передать.

— Лев Николаевич: темный силуэт головы с светлыми бликами на выпуклостях лица, светлая блуза; и чувствуется, как весь он охвачен свежим и душистым воздухом вечера, дышит им глубоко и приятно. И, глядя на него, говорит Софья Андреевна с простотою долгой жизни:

— Левушка намного старше меня. Умрет он — что я тогда буду делать?

Не знаю, слыхал ли он эти слова.

Вот вечерний чай. Лев Николаевич читает вслух, волнуясь, статью Жбанкова о самоубийствах4. Кажется, так — я, каюсь, плохо слушал, был занят тем, что врубал в свою память его лицо. И многое заметил, чего не знал раньше по портретам, и особенно удивлялся его чудесному лбу: под светом лампы он выделялся с скульптурной четкостью. И наиболее поразило меня то, что брови были как бы во впадине, а над бровями начиналась мощная выпуклость лба, его светлый и просторный купол. И ничего другого в этот час я не видел, а пожалуй, и не слыхал, кроме этой огромной и загадочной, великой человеческой головы.

<...> А вот и прощанье — тогда я не думал, что последнее, рассчитывал вскорости опять приехать. Но — вышло последнее. На мгновенье, которого нельзя ни сознать, ни запомнить в его глубине, приблизились ко мне и дали поцелуй его уста... и все ушло.

Возвращаясь в Тулу все под тем же весенним солнцем, я думал, что жизнь есть счастье.

Примечания

Андреев Леонид Николаевич (1871—1919) задолго до встречи с Толстым находился с ним в переписке. Известны три письма Андреева к Толстому и ответные письма Толстого к нему (1901, 1904, 1908 гг.).

Андреев с благоговением относился к писательскому гению и личности Толстого: «Выше Толстого я никого не знаю, каждое его произведение считаю образцом искусства и мерилом художественности», — писал он (. Повести и рассказы в 2-х томах, т. 2. М., «Художественная литература», 1971, с. 421).

Толстой пристально наблюдал за развитием таланта Андреева, читал его произведения по мере того, как они появлялись в печати, и многие из них «очень понравились» ему. «Говорил о тебе с Толстым не первый раз уже... — рассказывал Горький Андрееву. — Очень хвалил «Жили-были», «Большой шлем», «У окна»... много говорил похвального о чистоте языка и силе изображения» (ЛН, т. 72, с. 122). Для Толстого Андреев, с его громкой известностью в начале 90-х годов, представлял особенный интерес не просто как писатель, обладающий самобытным дарованием, но и как весьма характерное явление искусства переломной эпохи конца XIX — начала XX в.

В декабре 1901 г. Андреев прислал Толстому первый том своих рассказов (СПб., изд-во «Знание», 1901). «Надеюсь, — отвечал Толстой, — когда-нибудь увидаться с вами, и тогда, если вам это интересно, скажу более подробно о достоинствах ваших писаний и их недостатках. В письме это слишком трудно» (30 декабря 1901 г. — ПСС

Однако в ближайшие годы свидание не состоялось. Причиной тому была литературная буря, разразившаяся после появления в свет рассказов Андреева — «В тумане» (1902) и особенно «Бездна» (1903), резкое выступление в печати С. А. Толстой, которая обвиняла автора в наслаждении и любовании «низостью явлений порочной человеческой жизни» и советовала «не читать, не прославлять, не раскупать... сочинений господ Андреевых» («Новое время», 1903, № 9673, 7 февраля. См. также письмо Андреева к Толстому от середины ноября 1904 г. — Переписка, с. 664—665).

Статья Толстого «Одумайтесь!» (1904), страстный его протест против войны дали повод Андрееву обратиться к Толстому с антимилитаристским рассказом «Красный смех», который он называл «самым... из родных». 16 ноября 1904 г. он отправил рукопись рассказа в Ясную Поляну, однако ответа не получил. Мнение Толстого об Андрееве к этому времени уже вполне определилось, и оно было сложным. Толстой не мог мириться с очевидным влиянием на Андреева декадентского искусства. Дисгармоничный, страшный, полуфантастический мир некоторых созданий Андреева отталкивал Толстого. Об этом свидетельствуют многочисленные его отзывы в дневниках, записных книжках, в статьях, беседах, наконец, в его замечаниях на полях в процессе чтения книг Андреева и их критики (см.: А. Е. . Яснополянская библиотека. «Толстовский ежегодник 1912 г.», с. 141—142).

Встреча Андреева с Толстым состоялась лишь в апреле 1910 г. В дневнике Толстого от 21 и 22 апреля 1910 г. остались скупые записи, связанные с пребыванием Андреева в Ясной Поляне: «21 апреля. Приехал Андреев. Мало интересен, но приятное, доброе обращение. Мало серьезен. 22 апреля... Говорил с Андреевым. Нет серьезного отношения к жизни, а между тем поверхностно касается этих вопросов».

Кульминацией отношений Андреева и Толстого является, однако, не эта их первая и ставшая последней встреча, а письмо Андреева к Толстому от 18 августа 1908 г. и ответное письмо к нему из Ясной Поляны, отправленное в сентябре того же года. Письмо Андреева, написанное в связи с тем, что он хотел посвятить Толстому «Рассказ о семи повешенных», одно из самых исповедальных посланий писателя: «С глубокой болью писал я... свою боль приношу Вам, человеку, всю жизнь мою, с самых ранних лет, стоявшему надо мною, как воплощение совести и правды» («Реквием». Сборник памяти Леонида Андреева. М., 1930, с. 65). Толстому рассказ, однако, не понравился; он предпочел умолчать о нем, а свой ответ посвятил проблемам писательского мастерства. Среди рекомендаций Толстого было одно, которому он придавал первостепенное значение: это требование предельной достоверности произведений, умения доводить в них свою мысль до последней степени точности и ясности». Именно это, по всей вероятности, особенно хотелось подчеркнуть Толстому в непосредственном разговоре с Андреевым на второй день его приезда в Ясную Поляну 22 апреля 1910 г.: «... я чувствую, что я должен сказать ему прямо всю правду: что много пишет» (Булгаков

Воспоминания Андреева о Толстом складывались исподволь, постепенно, сначала в виде «устных рассказов» и интервью (В. Брусянин. Л. Н. Толстой и Л. Н. Андреев. — «Утро России». М., 1910, № 293, 6 ноября).

Принимаясь за очерк (уже осенью 1911 г.), Андреев подошел к своей задаче не как мемуарист, стремящийся к точной передаче фактов, а скорее как художник, пытающийся главным образом воссоздать пережитое им в момент встречи с Толстым, который был для него живым воплощением идеала. Подробности бесед с Толстым о Горьком, Ф. Сологубе, А. Куприне, об искусстве кинематографа, о творчестве самого Андреева см.: , 198—205; ЯЗ, 21, 22 апреля; «Утро России», 6 ноября 1910; описание яснополянской обстановки, семейства Толстых — все это осталось за пределами воспоминаний.

Сохранился текст речи, с которой Андреев должен был выступить на вечере памяти Толстого в ноябре 1910 г. (Леонид , т. 2, с. 422). В феврале 1911 г. в газете «Утро России» (№ 35) был опубликован очерк Андреева «Смерть Гулливера». И непроизнесенная речь, и «Смерть Гулливера», и воспоминания по своим мыслям, эмоциональному высокому строю очень близки между собой. «Смерть Гулливера» заканчивается торжественными строками, аллегорический смысл которых легко угадывается: «Навеки ушло из мира то огромное человеческое сердце, которое высоко стояло над страною и гулом биения своего наполняло дни и темные лилипутские ночи... Как некий верный страж, сторожило его благородное сердце и, отбивая звонкие удары, посылало на землю благоволение и мир... И ушло из мира огромное человеческое сердце. И наступила тишина...» (Леонид Андреев, т. 2, с. 172).

По тексту: Л. Н. . Полн. собр. соч. Изд. А. Ф. Маркса, 1913, т. 6, с. 302—304.

1 Ко времени приезда Андреева обстановка в Ясной Поляне была напряженной. Толстой мучительно переживал разлад с той жизнью, которую он не принимал; вновь обострились и его отношения с С. А. Толстой. 12 апреля Толстой записал в дневнике: «Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной, голодной смерти... Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень, точно меня сквозь строй прогнали» (ПСС, т. 58, с. 37). 13 апреля: «И писать гадко, оставаясь в этой жизни. Говорить с ней? Уйти?..» (ПСС, т. 58, с. 37).

2 «Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1910» (М., 1936, с. 5—24). Воспоминания Т. Л. Сухотиной-Толстой. О смерти моего отца и об отдаленных причинах его ухода. — В кн.: Т. Л. Сухотина-Толстая, с. 369—426).

3 Этот эпизод «с грозой» сопровождался характерным разговором, опущенным в окончательной редакции очерка. «Над лесом висела темно-синяя туча, и беспокойный ветер гнал ее к нам... Опасаясь за его (Толстого) здоровье, я сказал: «Не вернуться ли нам домой?..» Он улыбнулся, посмотрел на меня искоса и спросил: «Вы боитесь природы?» (В. Брусянин— «Утро России». М., 1910, № 293, 6 ноября).

4 Толстой в день приезда Андреева читал вслух статью Д. Н. Жбанкова «Современные самоубийства» («Современный мир», 1910, № 3). 21 апреля Толстой записал в дневнике: «Вечер читал о самоубийствах. Очень сильное впечатление» (ПСС, т. 58, с. 41). В это же время Толстой работал над статьей («О безумии») по поводу самоубийств.

Раздел сайта: