Иванов Н. Н.: У Л. Н. Толстого в Москве в 1886 году

У Л. Н. ТОЛСТОГО В МОСКВЕ
В 1886 ГОДУ

<...> Долго не было ответа из Ясной Поляны. Наконец в последних числах февраля 1886 года С—в пришел ко мне и сказал, что Толстой был у него и желает со мной познакомиться1.

Мы с С—м уговорились отправиться к Льву Николаевичу через несколько дней.

Числа 6 или 7 марта С—в пришел за мной, и мы с ним часа в три дня отправились к Толстому через всю Москву.

Дом Толстых находился на краю Москвы, близ Девичьего Поля, в узком, тихом переулке. Двухэтажный, довольно большой, с разнообразными, большими и маленькими окнами, окруженный забором и садом, дом стоял внутри двора.

Мы вошли в отворенные ворота и позвонили у подъезда. Во дворе на одной из построек я заметил вывеску: «Контора издания сочинений Л. Н. Толстого».

Двери нам отворил слуга и впустил нас в довольно просторную переднюю с зеркалом и диванчиком направо, с двумя дверями, одной направо и одной прямо, с большой вешалкой налево у двери и с лестницей, устланной ковром, идущей прямо наверх. Под лестницу был проход, из которого явилась, когда мы вошли, горничная и спросила нас: «Кого вам угодно?» С—в попросил ее доложить графу Льву Николаевичу наши имена. Горничная пошла в дверь, которая находилась прямо, несколько правее лестницы. Из-за затворенной двери, в которую ушла горничная, до нас доносился стук тарелок и стаканов и говор многолюдного семейного обеда.

Через минуту горничная вышла к нам в переднюю и сказала, что граф просит нас подождать, пока он окончит обед.

Слуга снял с нас пальто, а горничная повела нас наверх по лестнице и затем через довольно большой зал с зеркалами и роялью.

В углу зала, налево, была маленькая дверь, и через нее мы вошли за горничной в узенький темный коридор с дверями по обеим сторонам. Мы прошли через одну дверь налево в небольшую комнату, в которой стояли ширмы, стол у окна, кровать и стулья.

Минут через десять по уходе горничной в коридоре послышались твердые мужские шаги, и в нашу комнату вошел Л. Н. Толстой. Впереди его шла, виляя хвостом, легавая собака.

Он подошел к нам твердой, осанистой, как ходят военные, походкой и протянул каждому из нас свою большую руку.

На меня Толстой произвел, при этой первой моей встрече с ним, очень большое и приятное впечатление. Наружность его была оригинальна и внушительна. В приветливом и добродушном взгляде его серых глаз, под энергично сдвигавшимися порой «дедовскими» бровями, чувствовалась непреклонная, даже упрямая воля, мощный характер, светился глубокий интеллект, суровая и напряженно-деятельная мысль. Скромная, серая, подпоясанная узким ремнем блуза, очень широкая и длинная, со множеством складок, идущих каскадом из-под русой, в то время еще только с проседью, бороды, очень шла к его мощной фигуре.

— Здравствуйте, садитесь, пожалуйста, — сказал Толстой, и когда мы сели, он тоже сел против нас на стуле.

— Я читал ваши стихи, — сказал он, обращаясь ко мне. — Способность у вас есть, и вообще вы пишете недурно. У вас много подражания Шиллеру, Лермонтову, Некрасову, а нового, своего мало. Это увлечение народом, преувеличение его страданий и бедности — все это устарело. Пора это бросить. Нужно другое. Теперь так много пишут и печатают, и все не то, все лишнее... Не писать нужно, а вывозить навоз, который все мы, дармоеды, накопили. Ко мне много ходит этих литераторов, журналистов, щелкоперов... Чем дармоедничать, лучше бы работали. Я сам слишком много занимался писанием того, что, в сущности, ни на что не нужно, что годится только для забавы праздных и сытых людей и совершенно ни на что не нужно огромному большинству человечества — трудовому, кормящему всех нас народу. Писать можно только тогда, когда имеешь что сказать доброго или нового и когда это действительно нужно для блага людей, для всех миллионов трудящегося народа.

Толстой остановил немного свою речь и, помолчав, спросил меня:

— Умеете вы что-нибудь работать, то есть знаете какое-нибудь ремесло?

— Нет, я не учился никакому ремеслу.

— Напрасно. Надо учиться. Первое, что нужно каждому из нас, это заняться простым, черным делом. Пусть даже это будет чистка н<ужника> — не надо брезговать. Всякий труд нужен и полезен, как бы ни был он грязен, только бы он служил общей пользе. Дармоедов и белоручек теперь так много развелось, что трудящимся людям на них нужно день и ночь работать, и то не поспеть.

На это я заметил Льву Николаевичу:

— Ручной труд мне всегда нравился, и я иногда переплетаю книги, но занимаюсь этим самоучкой, не как заработок.

— Вот и прекрасно, — сказал Толстой. — И занимайтесь этим серьезно.

Некоторое время разговор колебался по сторонам, удаляясь от существенного, но потом Толстой высказал мне приблизительно следующее:

— Много написано и напечатано, — сказал он, — но для народа, кормящего всех нас, для большой публики ничего не сделано. Этот народ, как галчата голодные с раскрытыми ртами, ждет духовной пищи, и вместо хлеба ему предлагают лубочные издатели камень... Впрочем, недавно мои друзья успешно начали дело издания народных книг и картин. Я сам тоже делаю в этом отношении, что могу2. Попробуйте и вы свои силы на этом деле. Способность у вас есть. Знаете ли вы новые, недавно появившиеся в продаже, народные книжки улучшенного содержания? Не прежние издания для народа, почти не доходившие до него, а новые книжки, идущие вместе с лубочными изданиями, печатающиеся у Сытина?

Я сказал, что видел эти книжки в продаже, но что читать не приходилось, кроме «Свечки», которую я читал в «Книжках недели»3.

— Я вам могу их дать, — сказал Толстой.

— Очень рад буду, — сказал я. — Я охотно попробую написать что-нибудь для народного издания, если сумею.

— Вот и хорошо, — сказал он.

С этими словами он встал и предложил нам следовать за ним.

Мы пошли за ним, прошли по коридору до самого конца и спустились несколько ступеней вниз. Здесь была маленькая белая дверь, затворенная наглухо. Толстой отворил ее и пропустил нас вперед. Мы вошли в небольшую, с низким потолком комнату, из которой была еще такая же, как первая, вторая плотно затворенная дверь. Толстой отворил и эту дверь, и мы вошли в его кабинет.

Это была комната среднего размера, с низким потолком, с тремя или четырьмя небольшими окнами, выходящими в сад. У окна стоял большой письменный стол с двумя-тремя небольшими ящиками, на высоких ножках, с решеточкой по краю. Сидящий за столом имел позади себя дверь и шкаф с книгами, стоявший у двери в углу. На столе были разложены книги, бумаги, письма и письменные принадлежности, из которых мое внимание привлекло маленькое пресс-папье из белого мрамора в форме раскрытой книги. У окна стояли обитые темно-зеленой клеенкой широкие мягкие кресла; направо у стены стоял большой, обитый сафьяном, мягкий диван, около которого, к стене, стоял круглый столик с мраморной доской. Комната казалась тесной вследствие того, что была невысока.

Толстой подошел к шкафу и отворил его. Нагнувшись к нижней полке, он стал набирать народных книжек издания «Посредника» по одной книжке каждого названия. Верхние полки были наполнены переплетенными книгами. На переплетах нескольких томов я прочитал надпись: «Что делать?»4 Набрав книжек «Посредника», Толстой подал их мне. Потом вынул из шкафа мои тетради.

— Несколько ваших стихотворений я отметил здесь, как лучшие, по моему мнению, — сказал Лев Николаевич, передавая мне тетради. — Садитесь, пожалуйста.

Мы сели близ стола у окон. Толстой сел на диван против нас. Я заглянул в свои тетради, чтобы узнать, какие именно стихотворения одобрительно отметил Лев Николаевич. Он заметил это и сказал:

— У вас хорошо написано стихотворение о старушке, потерявшей все дорогое и умершей одинокой. Но, говоря вообще, все это теперь устарело; нужно другое, новое.

385

Двадцать, тридцать лет тому назад и еще раньше нужно было писать все то, что писали Некрасов, Никитин и другие о народе; в то время нужно было вызвать в обществе сочувствие к народу. И сочувствие было вызвано, и теперь нужно идти дальше. Теперь уже мало одного сочувствия к народу. И нам и народу нужна внутренняя, высшая правда. Вот в книжках, — указывая рукой на лежавшие на столе издания «Посредника», сказал Толстой, — есть это сознание и чувство высшей правды.

«Посредника»; он замолчал на последних словах и, улыбаясь, как бы искал более подходящих слов.

Я сказал:

— По моему мнению, содержание народных книг должно быть духовное.

Толстой подумал и, несколько смущенно, широко улыбаясь приятной улыбкой, как-то полусоглашаясь со мною, нерешительно сказал:

— Да, да, духовное, именно духовное...

С—в обратился к Толстому с просьбой, не может ли он дать нам прочитать что-нибудь из его неизданных произведений, — тех, о которых мы уже слышали, но прочитать которые нам не приходилось.

— У меня, кажется, нет теперь лишних экземпляров, — сказал Толстой. — Впрочем, я посмотрю, может быть, что-нибудь и найдется.

С этими словами он встал, подошел к шкафу, отворил дверцы, посмотрел на полках, достал две тетради и передал их С—ву. Это были: «В чем моя вера?» и «Так что же нам делать?».

Я взял со стола издания «Посредника» и стал их рассматривать. Заметив, что я пристально разглядываю рисунки на обложке «Кривой доли», Лев Николаевич сказал:

— «Кривую долю» и «Деда Софрона» написал человек из крестьян5

Наступила минута молчания, которую прервал С—в, сказав:

— Дмитрий Васильевич Григорович писал мне, что мы у вас, Лев Николаевич, найдем то самое, что нужно Николаю Никитичу.

— Дмитрия Васильевича я знаю очень давно, — добродушно улыбаясь, сказал Толстой. — Это милейший, но пустейший человек. Я его хорошо знал прежде, но потом мы пошли разными путями. А вам, — обратился ко мне Толстой, — повторяю: нужно работать, и если есть большая потребность, то пишите нужное для всех, и если имеете сказать что-нибудь новое и доброе...

— Николаю Никитичу нужно учиться; он не получил систематического образования, — сказал С—в.

— Что такое образование? — сказал Толстой. — Учиться нужно всю жизнь, и все мы это делаем, — всю жизнь учимся, всю жизнь приобретаем знания. Вопрос только в том: какие знания нам действительно нужны?

— Однако, — заметил С—в, — существуют специальные учреждения, систематически приспособленные для усвоения знаний.

— Николай Никитич может и без их посредства приобресть нужные ему знания, — возразил Толстой.

С — в не стал спорить и заметил, что он лично готов преподавать мне то, что он может.

— Что, по вашему мнению, нужно знать Николаю Никитичу? — спросил он Толстого.

— Самые нужные науки — языки, затем — математика, а затем и другие, более легкие науки, — сказал Лев Николаевич. — Относительно изучения языков, — продолжал он, — скажу, что есть очень простой и легкий, испытанный мною способ изучения языков. Научитесь читать на каком-нибудь языке и потом берите хорошо знакомую книгу и прямо переводите. Для этого хорошо взять Евангелие; это, ведь, самая всем хорошо знакомая книга. Если, например, хотите научиться по-французски, читайте вместе русский и французский тексты Евангелия и переводите. Так вы очень скоро и незаметно для себя усвоите язык. Это много легче обучения по учебникам.

Среди этого разговора в двери показался лакей и сказал Льву Николаевичу, что его желает видеть какая-то дама. Толстой велел просить.

Минуты через две в кабинет вошла старушка в черном платье и стала рассказывать Толстому что-то о своих личных делах. Он очень ласково и любезно обошелся с нею. Вскоре она ушла. Мы с С—м после ее ухода тоже поднялись и стали прощаться. Толстой проводил нас через залу и просил меня заходить к нему.

Когда мы с С—м шли от Толстого, то я заметил, что свидание с Львом Николаевичем произвело на него сильное впечатление. Он всю дорогу говорил только о Толстом и находился под обаянием его личности, хотя был против его идей, насколько знал о них.

Книжки «Посредника» у меня брали читать все окружавшие меня нарасхват, и книжки эти всем нравились. Некоторые же из них, как «Чем люди живы» и «Два старика», прочитывались по два раза.

«Посредника» я начал писать два рассказа, подражая слогу рассказов Толстого.

Через несколько дней я пошел к нему отнести ему прочитанные рукописи и книжки и рассказать о своей неудаче устроиться учиться у переплетчика (который запросил с меня «за выучку» 200 рублей в год — цену для меня в то время невозможную), а также о своих опытах подражания содержанию изданий «Посредника» и о впечатлении моем от прочитанных рукописей и брошюр.

У Толстого, когда я к нему пришел, был в кабинете М. А. Стахович, с которым Лев Николаевич меня тут же познакомил.

Стахович представлял собою в то время совсем молодого, цветущей наружности, изящного и интеллигентного джентльмена.

Толстой стал что-то говорить Стаховичу по-французски; не понимая французской речи, я все-таки догадался, что он говорит обо мне. Потом Толстой спросил меня, приходилось ли мне жить в деревне. Я сказал, что приходилось и подолгу. Завязался разговор, и я высказал Льву Николаевичу, что издания «Посредника» мне нравятся и вызвали во мне желание писать, подражая их содержанию.

— Это хорошо, — сказал он.

Во время этого разговора я передал Толстому свой рассказ и стихотворение, — то и другое из народной жизни. Толстой прочитал и отнесся к ним отрицательно. Стихотворение он передал Стаховичу, как пишущему стихи и любителю поэзии, который тут же прочитал его. Скоро Стахович вышел из кабинета. Я рассказал Толстому о своей неудаче у переплетчика, он пожалел об этом. Потом я высказал ему о прочитанных мною его сочинениях «В чем моя вера?» и «Так что же нам делать?», что содержание этих сочинений мне очень интересно и ново, так как верования, усвоенные с детства, во мне давно поколеблены чтением книг научного содержания и веянием времени, а христианство не перестает привлекать меня к себе своими нравственными идеями. Я попросил у Толстого что-нибудь еще из его нелегальных произведении. Он встал, пошел в другие комнаты, принес рукопись, раскрыл ее, внес пером в текст ее какую-то поправку и подал мне. Это было его «Краткое изложение Евангелия». Рукопись была написана довольно четким почерком с собственноручными поправками Толстого.

Когда я сказал ему, что христианство меня всесторонне интересует и что поэтому я с громадным интересом читал его сочинения о христианстве, то он внимательно выслушал меня и торопливо сказал:

— Да, да, это хорошо.

Потом спросил меня: за кого я считаю Иисуса. Я ответил: «За величайшего и святейшего из людей»... Толстой сдвинул свои густые брови и, сверкнув на меня своим неподражаемым, проницательным, острым взглядом, — он в эту минуту стоял у стола, — сказал:

— Иисус — это тот еврей, которого около двух тысяч лет тому назад люди высекли и, растянув, вот так, на столбе (Лев Николаевич широко распростер руки), прибили гвоздями и предали ужаснейшей из смертных казней только за то, что он никому не сделал зла и проповедовал учение о том, как люди могут сделаться добрыми и счастливыми.

Разговор перешел на другое. Толстой стал говорить о Диккенсе, что это замечательно хороший писатель, что произведения его стоят того, чтобы их читали как можно больше. Сущность того, что Лев Николаевич высказал мне о произведениях Диккенса, помнится, сводилась к одобрению нравственного положительного начала, проникающего сочинения Диккенса, и к одобрению гуманизма изображения им обездоленных классов общества, — гуманизма, совмещавшегося с сатирой над буржуазными классами, — «дармоедами», по выражению Толстого.

Толстой советовал мне попытаться сокращенно изложить какой-либо роман Диккенса для народного издания, так как целиком романы Диккенса во многом могут быть непонятны простому народу. Я сказал, что очень рад последовать его совету, но что у меня нет сочинений Диккенса и мне достать их для долгого употребления крайне трудно.

— Я вам могу дать, — сказал он и вышел.

В комнате совсем стемнело. Лакей внес зажженные свечи и поставил их на письменный стол. Толстой вернулся и передал мне переплетенную книгу. Это был роман Диккенса «Наш общий друг». Дочь Льва Николаевича Мария Львовна, в то время еще молоденькая барышня, принесла мне чаю. Пришел в кабинет Стахович, скоро простился и ушел. Вскоре ушел и я.

«Краткое изложение Евангелия», я понес его Льву Николаевичу обратно. Я застал у него в кабинете барышню средних лет, дочь профессора, Марию Александровну Шмидт. Лев Николаевич познакомил меня с ней.

Среди разговора я попросил у Толстого для прочтения что-нибудь из его нелегальных произведений, что выражало бы его взгляд на общественный строй жизни. Толстой, выслушав мою просьбу, посмотрел на меня как-то задумчиво и вопросительно, потом торопливо подошел к шкафу и достал из него рукопись, которую подал мне.

— Прочтите. Здесь изображена вся публика, все общество, — сказал он, улыбаясь и взглянув на М. А. Шмидт, которая, узнав содержание рукописи по заглавию на обложке, тоже улыбнулась. На заглавном листе значилось: «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях Семене-воине, Тарасе-брюхане и немой сестре Маланье и о старом дьяволе и трех чертенятах» Льва Толстого.

Толстой заговорил об изданиях «Посредника», — о переделках произведений известных авторов. М. А. Шмидт отозвалась неодобрительно о книжке «Посредника» «Жервеза» (переделка из романа Э. Золя)6. Толстой сказал, что «Жервеза» — вещь малосодержательная, и что «Брат на брата» (из В. Гюго) несравненно лучше7

Я высказал свое мнение о переделках для малообразованной публики произведений лучших авторов, — что всякая переделка произведения лучшего автора подобна копии с картины хорошего художника. Как копия, переделка может быть более или менее дурна и, как копия, она, популяризируя оригинал среди широкой публики, заменить его никогда не в состоянии. Толстой согласился с моим мнением.

Так, от времени до времени, я приходил к Толстому в течение марта 1886 года, — в дни первого моего знакомства с ним. Отмечу некоторые интересные подробности этих моих первых посещений Толстого.

Иногда я заставал его в обществе какого-нибудь посетителя из разночинцев, подобного мне, имевшего к нему дело или вопрос жизни. Для интимных бесед со мною или с кем-либо из посетителей Толстой притворял двери или уводил своего собеседника в уединенную комнату. Иногда я заставал его за тасканием со двора дров и топкой печей в комнатах, занятых им, или за шитьем каких-то огромных, из толстой кожи, башмаков. Принимая посетителей, Толстой иногда продолжал и при посторонних заниматься сапожным мастерством, причем просил меня или кого другого из посетителей выравнять молотком на утюге подошву или подать тот или другой из нужных ему в работе предметов.

В одно из моих первых посещений я принес ему мои мысли о переделке и сокращении классических произведений всемирной литературы для народных изданий8 сдвигами бровей, не поддающимися описанию изменениями взгляда и выражения лица, междометиями, изредка звучавшими из его уст, владел мною и без разговора подчеркнул, молча и лежа на боку, все существенное в том, что я ему читал. Я заметил, что он слушает мое чтение одним краем своего сознания, что в глубинах его души идет какая-то скрытая, обширная и глубокая работа мышления.

Искренность и простота его обращения со мною и с другими, с первого шага моего знакомства с ним, являлась для меня единственной и неподражаемой, при его глубокой серьезности, необычайно и тесно соединявшейся в нем то с веселостью и шутливостью, то с добродушной любезностью, то с суровым прямодушием и какой-то мощной властностью...

В беседах Толстой часто увлекался, страстно отстаивая какой-нибудь принцип.

В обращении с посетителями он замечательно тактичен, краток и находчив.

Оставляя на некоторое время посетителя в кабинете одного, он почти всегда займет его на время уединения книгой или чем-нибудь еще. <...>

в которых он тогда жил.

При мне, около полудня, привезли с базара во двор дома дрова. Софья Андреевна вызвала Льва Николаевича из кабинета в коридор и стала настаивать на том, чтобы он сам лично уплатил 15 рублей за дрова. Лев Николаевич не соглашался, заспорил. Взволнованный, он торопливо вошел в кабинет, вынул из стола деньги и отнес их в коридор жене. Софья Андреевна что-то быстро и громко сказала ему по-французски и ушла. Лев Николаевич вошел в кабинет и сказал мне с досадой:

— Зачем ей нужно, чтобы я непременно сам расходовал деньги? Ведь она знает, что это мне неприятно. Можно ли так навязывать человеку то, чего он не хочет?

Окончив свой рассказ, я понес его для оценки Толстому. Когда я вошел в кабинет Льва Николаевича, у него сидел рослый, представительный господин в золотых очках, с рыжеватыми волосами и широкой бородой. Они читали вслух какую-то рукопись.

Толстой познакомил нас, и мы подали друг другу руки. Это был Николай Лукич Озмидов.

— пишущий.

Усевшись в кресло у письменного стола, я стал слушать чтение рукописи. Слушая, я наблюдал интеллигентное, с умным взглядом и по временам с тонкой усмешкой на губах, лицо Озмидова.

Озмидов читал Толстому свое сокращенное изложение романа Диккенса «Крошка Доррит». Рукопись предназначалась для народного издания. Озмидов читал ее Льву Николаевичу для оценки ее в отношении литературном.

Рукопись скоро была оставлена, потому что она составляла только часть работы Озмидова по переделке им романа Диккенса. Озмидов заговорил о начатой им другой работе — подборе народных пословиц по их смыслу. Он очень умно и дельно изложил Льву Николаевичу обдуманную им систему выбора и группировки русских пословиц, указал, как источники, лучшие сборники пословиц Даля, Афанасьева и др. Толстой очень сочувственно и одобрительно отозвался об изложенной Озмидовым системе подбора пословиц, заключавшейся, как помню, в следующем.

По системе Озмидова, пословицы разделяются на две главных группы: I. . Здесь на первом плане — совесть, любовь, жалость, смирение, нравственное добро. II. Ложь и соблазны, зло, дьявол как целомудрие и прочие христианские добродетели, как основы уклонения от разумения, как нарушение высшей воли, — воли бога, заложенной в разуме и совести каждого человека изначала. Здесь на первом плане вражда, ссоры, убийства, блуд — все похоти людей (по выражению Озмидова, «потехи тела») и вытекающее из них зло мира.

Особенно одобрил Лев Николаевич задуманную Озмидовым работу над пословицами, когда Озмидов сказал, что он намерен, в заключение работы, подобрать параллельно к пословицам, по смыслу их, изречения из Евангелия.

— Это было бы народное Евангелие, — с увлечением сказал Толстой и прибавил, что пословицы всегда ему нравились, но что высокий, практически-христианский смысл многих из них он понял во всем его значении только с тех пор, как сам для себя нашел смысл жизни в учении Христа. Кроме того, Толстой сказал, что многие из пословиц, то есть нравственные, есть само учение Христа, пережитое и передуманное трудящимся народом среди живой действительности, выраженное метким, кратким и сильным народным языком, простое и ясное в устах народа, как чистая и вечная правда.

Озмидов коснулся вопроса о глупых, дурных пословицах. Толстой сказал, что, по его мнению, такие пословицы возникли среди глупых и дурных людей, и не стоит обращать на них внимание. Плохие пословицы, сказал Толстой, подобны песку или мякине в хлебе, и их сравнительно немного, да кроме того, многие из них так очевидно нелепы или неприличны, что сам народ употребляет их или в шутку, или по невежеству и дикости.

В продолжение всего этого разговора о пословицах лицо и взгляд Толстого были то сурово-вдумчивыми и строго-серьезными, то с неуловимой быстротой сияли радостно-возбужденным настроением, — в тот, например, момент, когда Озмидов говорил о параллельном соединении по смыслу пословиц и изречений Евангелия в их систематическом подборе.

— А теперь вы нам почитайте свой рассказ, — сказал Лев Николаевич, обращаясь ко мне, когда разговор их с Озмидовым кончился.

Я читать отказался, ссылаясь на то, что я плохо читаю вслух. Тогда Толстой предложил Озмидову прочесть мою рукопись.

дороге, а по сторонам перелетали грачи, садившиеся и на дорогу, и длинные носы грачей блестели на солнце9. Эта последняя деталь вызвала замечание Толстого, который, обращаясь к Озмидову, сказал:

— Вот в этих подробностях, в этих «чуть-чуть» — вся судьба каждого автора; нет этого, — этих «чуть-чуть», — значит, все пропало, нет произведения.

— У вас это есть, — обратился Лев Николаевич ко мне, — вы можете писать, хотя и новичок в этом деле.

По окончании чтения моего рассказа Толстой посоветовал мне добавить в заключительных строках развязку детских ожиданий скворешника для скворцов.

— Вы уж скворешник им сделайте, — сказал мне, улыбаясь, Лев Николаевич. — А то весь рассказ хорошим кончается, одни дети не получили желаемого; надо, чтобы и они удовлетворены остались...

— Можно напечатать в изданиях «Посредника», — обсуждая мой рассказ, сказал Толстой Озмидову. — Я пошлю ваш рассказ друзьям в «Посредник», — сказал он мне, — но теперь вы оставьте мне рукопись; я еще раз просмотрю ее. Потом вы дополните окончание, и тогда мы ее отошлем. <...>

__________

В конце марта 1886 года Лев Николаевич ушел пешком из Москвы в Ясную Поляну с какими-то пешеходами из простонародья10. Из этого путешествия он вынес материал своей статьи «Николай Палкин», — разговор с отставным николаевским солдатом где-то на ночлеге, на полатях или на печи в избе... Перед отбытием Толстого в это «пешее хождение» я брал у него на прочтение тогда только что вышедший в свет XII том его сочинений, с некоторым риском прошедший реакционную цензуру той эпохи и заключавший в себе все, что могло быть, по тогдашним цензурным условиям, легализировано из написанных после «Анны Карениной» произведений Льва Николаевича11.

По выздоровлении я зашел к Льву Николаевичу показать ему две написанных мною вещи. Лев Николаевич, читая, внес в них поправки и сказал, что для «Посредника» обе вещи очень годятся.

В описываемое посещение я застал Льва Николаевича только что вставшим и делавшим утренний туалет. Мне ярко запомнилось это мое посещение по интимности обстановки и состояния Льва Николаевича. Никого, даже прислуги около него не было, а потому мне пришлось даже помочь ему по хозяйству. Он находился в радостно-возбужденном и даже каком-то воодушевленном настроении. Он ночевал в комнатке рядом с кабинетом. Сапожный инструмент лежал в порядке, но в противовес этому в кабинете царствовал великий беспорядок, свидетельствовавший о ночной работе «большого старика».

Беспорядок этот состоял в разложенных везде, даже на диване и на окнах, материалах для какой-то работы. Валялись книги на еврейском, английском и греческом языках. На столе лежали куски бумаги, исписанные размашистым почерком.

Поглядывая мимоходом, как я прибираю в порядок книги и с почтительной серьезностью, сохраняя на местах вложенные в них заметки, присматриваюсь к тексту Евангелия на еврейском языке, Лев Николаевич, вытирая свои голые плечи после умыванья полотенцем, добродушно и радостно высказывал мне, что это хорошо, что я стал брать темы для своих писаний из народных сказаний, что ему самому народные устные темы и сюжеты очень нравятся, но что главное, лучшее во мне для него — в том, что он замечает во мне шаг вперед в отношении содержания моих новых рассказов.

— Важно то, — сказал Лев Николаевич, — что вы — новичок в деле писательства и еще не вывихнуты на готовых направлениях, на традициях литературных; оригинальность вам ближе и доступнее.

Я высказал, что я себя считаю не освободившимся от подражательности, и что, оставив подражание Никитину и Некрасову, я подражаю ему, Льву Николаевичу, и по содержанию, и по форме своих упражнений в литературе.

— Что ж, подражать нужно и хорошо, — сказал Лев Николаевич. — Я сам подражаю народному творчеству и языку. А новое и хорошее у вас теперь — то, что вы изменились духовно, — нутром на другую дорогу выходите...

Относительно «нутра» я высказал Льву Николаевичу, что в этом отношении меня начал занимать Достоевский с его идейными исканиями и с его критикой современной эпохи.

При имени Достоевского Лев Николаевич оживился и одушевился каким-то внутренним светом, даже брови сдвинул и крякнул, но сказал мало, — отозвался только, что все то, чем дышал Достоевский, прошло; что с того времени многое передвинулось...

В апреле 1886 года я стал ходить к Н. Л. Озмидову читать запрещенные сочинения Толстого. Он жил в Замоскворечье с женой и дочерью, служа корректором в типографии Сытина; занимался, кроме того, перепиской за плату запрещенных произведений Толстого. Его дочь, Ольга Николаевна, 19-летняя девушка, была всецело под влиянием идей Льва Николаевича и стремилась воплотить их в жизнь.

Однажды, когда я и еще один интеллигентный господин, с длинными курчавыми волосами на голове и золотым пенсне на носу, были у Озмидова и читали Толстого, к нему пришел Лев Николаевич Толстой с двумя младшими сыновьями, бывшими в то время еще мальчиками. Озмидовы заметили его в окно, еще когда он шел по тротуару, и вышли в переднюю его встретить.

Гость Озмидова первый раз в жизни видел Льва Николаевича, и я заметил, что этой своей случайной встречей с ним он был приятно взволнован.

Лев Николаевич вошел в комнату с своими мальчиками, Андрюшей и Мишей, и, поздоровавшись со всеми, сел у стола. Я заметил, что Ольга Николаевна Озмидова с той минуты, как Толстой вошел в комнату, следила за каждым его словом и движением, взволнованная, приятно пораженная посещением редкого, необычайного гостя.

несколькими штрихами описал свое «пешее хождение», коснувшись ночлегов с блохами и тараканами... Но вдруг, среди рассказа, лицо его стало серьезным, и он с резкой строгостью скорбного негодования к человеческой злобе и низости рассказал нам об ужасах, слышанных им на одном из ночлегов от отставного николаевского солдата, касавшихся царствования Николая I и послуживших темой для его статьи «Николай Палкин».

Во время разговора Лев Николаевич попросил у Озмидова молоток и какую-нибудь скалку для того, чтобы сгладить гвозди внутри сапог у своих мальчиков. Сапожный инструмент у Озмидова нашелся, и Лев Николаевич, сняв с сыновей сапоги, счистил гвозди, с одушевлением продолжая разговор во время этого занятия... Гость Озмидова, господин с золотым пенсне, был обескуражен этой неожиданной для него сценой и взволнованно покраснел, следя глазами за ловкими сапожническими движениями рук Льва Николаевича.

Среди разговора Лев Николаевич обратился ко мне с вопросом:

— Вы здесь какими судьбами?

— Николай Лукич любезно предоставил мне возможность прочитать у него ваши запрещенные сочинения, — сказал я.

— А вы? — обратился Лев Николаевич к господину в пенсне.

Господин ответил то же, что и я, но добавил что-то о своем отношении к религии.

Обращаясь к господину в пенсне и переводя взгляд на всех нас, Лев Николаевич заметил, что он уже давно пережил интерес к богословию, текстам и их исследованию, что теперь для него даже неприятно встречать в других этот интерес.

Обращаясь затем ко мне, Лев Николаевич резко посоветовал мне оставить чтение его сочинений.

— Вы можете писать; написали бы лучше что-нибудь, — сказал он. — Напишите о блохе и мухе, — добавил он, улыбаясь. — И он рассказал мне сюжет12.

— Вы сумеете это изложить простым слогом. Пожалуйста, напишите. Это ваше прямое и близкое вам дело...

После этих слов Льва Николаевича, высказанных им с неподражаемой искренностью и серьезной задушевностью, всем нам стало весело: улыбались рассказу о блохе и мухе; радостно улыбались так, вообще, зараженные жизнерадостным настроением великого старика, так неожиданно явившегося среди нас.

Совета Льва Николаевича о том, чтобы не читать его сочинений, посвященных вопросам религии, я не послушал и продолжал у Озмидова читать том за томом его комплект запрещенных произведений, для чего путешествовал почти ежедневно через всю Москву в Замоскворечье. К маю месяцу я уже прочитал «Исповедь», «Критику догматического богословия» и начал читать «Исследование Евангелия».

В конце апреля я отправился к Льву Николаевичу с рукописью, содержавшею несколько написанных мною басен: «Блоха и муха» (по вышеприведенному сюжету Толстого), «Три друга», «Юродивый» (две последние — оригинальные) и еще две вещицы.

Я застал Льва Николаевича почти одного в доме; семья его уже выехала на лето в Ясную Поляну, и в московском доме оставались только два сына и несколько человек прислуги.

из кабинета, где я сидел, в соседнюю комнату и обратно. Он сам принес себе воды, сам все себе делал и только с изысканной простотой попросил меня полить ему на руки над тазом воды из кувшина, поблагодарил меня за эту помощь и среди этих утренних хлопот поддерживал со мною разговор, входил в кабинет, заглядывая в разложенные и раскрытые везде, и на письменном столе, и на столиках, и на диване книги и бумаги, не убранные с вечера. Книги были на разных языках: много на еврейском, несколько на французском и английском, два-три тома греко-латинского лексикона. Я немного разбираю напечатанное на этих языках (кроме еврейского) и по заглавиям и тексту книг догадался о их содержании, относившемся к экзегетике и изучению христианства. Разного формата и из разной бумаги листки, исписанные высоким, густым и размашистым почерком Льва Николаевича, были заложены в книгах и лежали пачкой на столе под пресс-папье.

— Я тут вечером немного работал, — мимоходом заметил Лев Николаевич. — Сегодня я уезжаю тоже в Ясную Поляну... Это хорошо, что вы пришли сегодня. Ну, что там еще у вас новенького?

И с этими словами он взял у меня из рук мою рукопись.

— А-а! Блоха и муха, — весело сказал он, просматривая рукопись. — Хорошо, хорошо... Я сейчас, я одну минутку...

И он удалился с рукописью в соседнюю комнату.

— Хорошо, очень хорошо, — сказал он, возвращаясь через две-три минуты в кабинет. — Я только о двух последних вещицах ничего не могу сказать... кажется, не подойдут... А все остальные превосходны, — «Три друга», «Юродивый» и «Блоха и муха». Откуда вы взяли сюжет «Три друга»?

— Записал в народе со слов прохожего на шоссе.

— Я так и думал, что это — народная притча, — с очевидным удовольствием сказал Лев Николаевич. — Выдумать такую вещь единичный ум не может; здесь — произведение народного духа... То же и «Юродивый» ваш... Но в нем уже народный, здоровый и грубоватый, но очень меткий и правдивый юмор... Вот именно так и надо писать. Пишите так, именно так. Вы на верном пути... И не отклоняйтесь. Это мы постараемся напечатать... Хотя цензура теперь дошла до последних пределов глупости и безобразия... Но мы попробуем...13

Прощаясь в этот раз со мною, Лев Николаевич обнял меня и поцеловал.

Примечания

—1913) — сын тюремного фельдшера, сотрудник издательства «Посредник». Впервые он встретился с писателем в 1886 г. и увлекся его новыми идеями, стал подражать Толстому в своих рассказах и стихотворных притчах. Верный идеям Толстого, он собирался «написать священную историю, в которой бы образ Христа был яснее и ближе к настоящему Христу» (из письма Л. Н. Толстому от 23 января 1887 г. — ГМТ). Ряд его произведений (некоторые — с поправками Толстого) печатались в книжках «Посредника» — «Цветник», «Гусляр», некоторые были запрещены цензурой (см. коммент. к воспоминаниям).

Толстой внимательно относился к Иванову, его творчеству. Он советовал ему «приучаться строго относиться к себе, к своей работе» (см. ПСС, т. 86, с. 27, 170).

Иванов бывал у Толстого в Москве и в Ясной Поляне. В конце 90-х годов он задумал написать книгу воспоминаний о Толстом, охватывающую все годы его знакомства с писателем, которую впоследствии озаглавил: «Двадцать лет знакомства с Львом Толстым, его семьей, друзьями и последователями, 1886—1906 гг.».

По тексту: «Лев Николаевич Толстой. Юбилейный сборник». М. — Л., ГИЗ, 1928, с. 180—201, с уточнениями по автографу (ГМТ).

1 В вариантах воспоминаний криптоним раскрывается: «В. Г. Соколов» (ГМТ), он назван Н. Н. Ивановым студентом Московского университета. Данные о его посещении Толстым неизвестны.

2 Эта мысль в такой же форме изложена в ранее публиковавшихся воспоминаниях Г. П. Данилевского (см. с. 351 наст. тома).

3 «Свечка» печаталась в «Книжках недели», 1886, № 1.

4 Какая-то ошибка. Трактат «Так что же нам делать?» в отрывках впервые был опубликован в 12-й части «Сочинений» Толстого. Эта часть вышла через месяц после первой встречи Н. Н. Иванова с Толстым.

5 Автором этих произведений был В. И. Савихин.

6 Эпизод из романа Золя «Западня» в переделке М. К. Цебриковой.

7 По роману Гюго «93 год», в изложении Е. П. Свешниковой. Толстой писал об этой работе В. Г. Черткову в начале июня 1885 г.: «Я вчера прочел эту статью вслух при наших и кузминских детях и взрослых. Всех захватило. Язык не безупречный в описаниях, но поправлять не буду... и прибавлять в конце не буду (ПСС

8 Иванов переделывал для «Посредника» «Наш общий друг» Диккенса. Он писал Толстому 30 июня 1886 г.: «Переделка романа идет у меня тихо; написал только конспект первого тома. Мне хочется хорошенько обдумать сперва, чтоб не повторить неудачи других, как с «Жервезой» или окончанием «Брат на брата». Судьба Чарли (брат Лиззи) меня очень интересует, и мне не хочется оставлять его каким-то пропавшим, как это у Диккенса. История с учителем Брэдли черна, и, если не ошибаюсь, есть что-то нехорошее в ней. Поражение и изгнание Вегга Боффинами мне не нравится, особенно нехорошо выбрасывание его шляпы, возмутительные поступки Дж. Гармона и Хлюпа при этом изгнании действительного негодяя. История с Бетти Хигден превосходна, подобные сцены, как битье палками Фледжби и присыпание ран перцем — мерзость» (ГМТ, правописание имен дано в принятой транскрипции).

9 Речь идет о рассказе «Пасха». О нем Толстой писал В. Г. Черткову 11 апреля 1886 г.: «Послала ли вам Таня, дочь, рассказ Иванова, очень хороший? Но, пожалуйста, хорошенько покритикуйте, я могу быть пристрастен» (ПСС, т. 85, с. 336).

10 — сыном отправились из Москвы 4 апреля 1886 г.

11 В XII части «Сочинений» были впервые опубликованы «Народные рассказы», «Смерть Ивана Ильича», «Власть тьмы», статья «О народном образовании», главы из трактата «Так что же нам делать?».

12 Установлено, что этот мотив Толстой позаимствовал из «Сборника сведений о кавказских горцах» (вып. IV, Тифлис, 1870). Экземпляр этого сборника с пометами Толстого сохранился в Яснополянской библиотеке Толстого (сб. «Толстой-редактор». М., «Книга», 1965, с. 211).

13 Басни-притчи «Блоха и муха», «Три друга» с поправками Толстого (см. о них в сб. «Толстой-редактор», с. 213—219) были опубликованы в сборнике «Цветник». Рассказ «Юродивый» был запрещен цензурой.

Раздел сайта: