Кузминская Т. А.: В Ясной Поляне осенью 1907 г.

В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ
ОСЕНЬЮ 1907 г.

Осенью, в самом конце сентября1, я ездила в Ясную Поляну и пробыла там около месяца.

Каждый год у меня является непреодолимое желание видеть мою сестру Софью Андреевну и мужа ее гр. Льва Николаевича и пожить с ними одной жизнью, как бывало в прежние годы, когда после замужества сестры я ездила туда 16-летней девочкой на лето и оставалась у них до поздней осени <...>.

Мы подъезжали к проспекту, к старой березовой аллее у въезда которой стоят две старинные белые башни. Сквозь безлиственные деревья светились освещенные окна залы. Через пять минут мы круто повернули вправо и подкатили к крыльцу дома. Меньшая дочь сестры, молодая девушка, Александра Львовна Толстая, единственная из семьи оставшаяся при родителях, встретила меня на подъезде со словами:

— Тетенька, милая, наконец-то ты собралась к нам!

Я радостно здоровалась с ней, когда услышала легкую походку сестры моей <...>.

— Пойдем наверх, Левочка еще не лег и ожидает тебя, — сказала сестра.

Освободившись от своих бесконечных теплых вещей, мы пошли наверх.

В зале я увидела Льва Николаевича, как всегда, одетого в серую фланелевую блузу. Вид его был свежее и здоровее, чем год назад, когда я видела его в последний раз, и это приятно поразило меня.

— Здравствуй, Таня, как хорошо, что ты приехала к нам! — ласково сказал он, здороваясь со мною.

Всякий раз, как вижу его после долгой разлуки, я испытываю какое-то особенное чувство, вероятно, похожее на то, которое испытывает путник после утомительного знойного перехода, добравшись, наконец, до свежего источника.

Мы сели за большой чайный стол. Разговор шел обычный, как бывает, когда долго не видишься. Все нашла я по-прежнему в этой светлой большой зале. По стенам висят фамильные портреты, написанные масляными красками, в углу залы стоит большой стол с диванчиком и креслами вокруг. Сколько посетителей и гостей самых разнородных видела эта зала и сколько интересного говорилось за этим столом!

Вдоль стены стоит рояль, и в конце его — большое вольтеровское кресло, на котором иногда вечером сидит Лев Николаевич, а по утрам это кресло служит местом игр для маленьких детей, внуков и внучек.

К удовольствию своему я узнала, что у них гостит старшая замужняя дочь их, Татьяна Львовна Сухотина, с семьей своей, и что она живет внизу, но видеться с ней я не могла, так как ее маленькая дочь была нездорова, и она рано легла спать. Я очень люблю ее, сердечную и милую тезку свою! <...>

На другое утро, в 10 часов, когда я еще не выходила из своей комнаты <...> кто-то постучался ко мне, я окликнула. Дверь сильно распахнулась, и в дверях я увидела Татьяну Львовну.

— Тетенька! — громко воскликнула она, подбегая ко мне.

В одно мгновенье, как бывало, она обхватила меня сильными руками, перекрутила в воздухе и поставила на пол. Я только успела вскрикнуть от неожиданности, как мы уже, смеясь, обнимали друг друга после двухлетней разлуки. И опять я увидела милую оживленную Таню, которая своей увлекательной веселостью напоминала отца, — ту, которую привыкла любить с первого дня ее рождения, когда мне самой было всего восемнадцать лет.

— Таня, да ты ничуть не изменилась после рождения твоей девочки! — говорила я. — Поведи меня в детскую, я хочу видеть, какая у тебя дочь.

— Пойдем, тетенька, мы живем внизу, — сказала Таня, — я тебе покажу ее, да она не совсем здорова <...>.

Прелестный двухлетний ребенок сидел в высоком креслице. Девочка поразила меня сходством с матерью. Она удивила меня тем, что нисколько не боялась посторонних. Я поняла, что маленькая Таня была центром внимания всей семьи <...>.

Обежав наскоро сад, мы шли домой. Я взглянула наверх и увидела Льва Николаевича, он сидел на балконе. Этот узкий длинный балкон выходил из его кабинета в сад. Мы издали поздоровались с ним; он спросил, отдохнула ли я с дороги.

— А каково утро? — прибавил он <...>.

В два часа он завтракает один и потом идет на длинную прогулку или уезжает верхом. После прогулки он отдыхает. Днем его вообще мало видно, но зато обед и вечер он всегда проводит с нами.

После завтрака мы пошли в лес. В елочках, в молодой посадке, которую сажали сами Лев Николаевич и сестра, я надеялась найти рыжики, но сестра говорила, что они уже отошли. В лесу была тишина; мы вспугнули вальдшнепа, — он показался мне таким крупным, и взмах его крыльев был удивительно красив.

Когда мы вернулись домой к дневному чаю, мы застали одного из меньших сыновей, Андрея Толстого, приехавшего из своего имения за 15 верст; к тому же времени возвратился из Тулы Михаил Сергеевич Сухотин.

В Ясную Поляну ежедневно кто-нибудь приезжает и уезжает, и всегда кто-нибудь гостит. Оживление в доме обыкновенно большое.

После чая, по моей просьбе, мы сели читать вслух записки — «Воспоминания», которые пишет моя сестра о своей жизни2. Это со временем будет одно из самых оригинальных произведений. Вся жизнь с детства правдиво описана ею. Мне в особенности было интересно слушать ее. И в иных местах «Воспоминаний» у меня щекотало в горле и хотелось плакать.

Вернулся домой и Лев Николаевич и рассказал нам, как он ездил верхом и как на шоссе напали на него две собаки. Он отмахнулся арапником, лошадь испугалась и понесла, он с трудом, сильно запыхавшись, удержал ее, и сестра говорила, как вредит это его сердцу. И зачем он только ездит один? Мы все ужасались, что могло бы быть.

Обедать мы сели, как обыкновенно, в шесть часов.

Обед у Льва Николаевича всегда почти отдельный, вегетарианский, хотя у Толстых вообще очень редко подают мясо.

— Ну, Таня, расскажи мне что-нибудь хорошенькое! — с этими словами Лев Николаевич очень часто обращается ко мне, когда я приезжаю. Вообще же он всегда интересуется и внимательно слушает, когда кто-нибудь рассказывает.

Я рассказала, как дорогой в вагоне от Москвы до Тулы ехали со мной несколько молодых студентов и гимназистов. Речь шла о литературе. Они хвалили Горького и Андреева <...>.

После обеда за кофеем обыкновенно все бывают в сборе у круглого стола в зале.

Сестра села работать, Лев Николаевич с Михаилом Сергеевичем Сухотиным играли в шахматы. И кто-то из нас начал читать, попеременно с другими, вслух «Мать» Горького. В иных местах, где говорилось об отношениях матери к сыну, Лев Николаевич говорил, что «фальшиво» <...>.

К чаю снова мы все были в сборе.

Зашла речь о революции <...> У всякого было что-нибудь рассказать по этому поводу. Лев Николаевич слушал молча и внимательно.

— Без чего нельзя жить — это без религии, — заговорил он, — и ни у кого ее нет. Оттого и ужасы! Революция — это роды: духовное сознание пробуждается, новые взгляды родятся и зреют. Консерваторы думают, что можно жить по-старому, но старая Иверская не может продолжаться. Революционеры правы в том, что требуют перемены, и ошибаются в том, как менять старое и на что. Получаю письма с вопросами и сомнениями о православии и священниках. Пятьдесят лет назад этого не было. Вопросы религии, если они и есть у нас, то все-таки стоят ниже политических интересов, а уж если ниже, значит, их вовсе нет. Как я ни далеко стоял от революционеров, но помню, что когда-то в Вере Засулич3—4

Еще много говорилось о теперешнем положении дел, и Лев Николаевич сказал, что он одного не посмеет сделать: это упрекать народ в том, что он во время революции стал безнравствен и зол.

— Мы сами виноваты в этом, — прибавил он <...>.

Вскоре подали чай.

— Таня любит в винт играть. Сядемте, — сказал Лев Николаевич.

И мы сами тотчас же выдвинули ломберный стол, открыли его и вынули карты и сломанные мелки <...>.

Лев Николаевич играет очень своеобразно, как он, впрочем, и все делает. Его игра носит особый отпечаток. Он играет весело, живо, с мастью от десятки настойчиво идет на высокую игру.

— Батюшки мои! Что я сделал, — говорит он, когда прикупка оказывается плохой и шлем с штрафом.

Мне доставляет большое удовольствие играть с ним. Как-то особенно оживленно и весело чувствуешь себя.

Во время винта я спросила его, пишет ли он «Круг чтения» для детей.

— Пишу, а для больших ты читала?5

— Нет, даже не знала, что вышли эти книги6.

— Неужели? Надо тебе дать их, — и он пошел к себе и принес мне в подарок эти чудные три книги и сказал: — Ну, прочти вслух сейчас же, сегодняшний день.

Это было 30 сентября. Я прочла. Он взял у меня книгу и сказал:

— Как это хорошо! «Паскаль говорит: человек умирает один. Так же и должен жить человек. В том, что главное в жизни, человек всегда один, т. е. не с людьми, а с богом...»7 Удивительно, как мало известна эта книга! Это лучшее, что я написал, — сказал Лев Николаевич.

— Нет, лучшее, что ты написал, это «Война и мир» и «Анна Каренина», — сказала сестра моя.

Я была ему очень благодарна за этот чудесный подарок, и с тех пор ежедневно читаю эту книгу, и она помогает мне жить.

Наш карточный стол стоял рядом с чайным, вокруг которого сидели не играющие. Лев Николаевич налил себе стакан чаю, и мы весело продолжали играть в винт.

Когда Лев Николаевич выигрывает, он кладет выигрыш в ломберный стол, вместе с мелками, картами, и потом берет оттуда мелочь для нищих.

Когда я проснулась на другое утро, было уже поздно. Я отдернула портьеру окна, и солнечные лучи сразу как бы ворвались ко мне в комнату.

Недалеко от крыльца, у старого дерева, сломанного бурей, уже стояло человека два-три. Вокруг дерева приделана скамейка для посетителей. Каждый день приходит по несколько человек, кто за милостыней, кто за советом. Мужики, бабы идут издалека, таким общим доверием и любовью пользуется Лев Николаевич. Когда он выходит, то говорит со всеми и всех выслушивает. Я иногда удивлялась его терпению.

Сестра ревностно оберегает часы его занятий и отдыха и в это время никого не пускает к нему <...>.

За обедом зашла речь о Думе.

Я спросила Льва Николаевича, какого он мнения о третьей Думе.

— Ничего не выйдет из этого, — сказал он. — Дума дорогая игрушка. Цели у Думы никакой, и народу она не нужна. Она раздражает народ. Мужик один сказал мне: «У Думы земли просить, что у гуся овса».

Мы все засмеялись.

— Ты говоришь, Дума ни к чему, — сказала я, — а я думаю, обсудят законы, изменят некоторые — и будет лучше.

— Чтобы изменить законы, — отвечал Лев Николаевич, — не надо собирать тысячу разнокалиберных людей, а нужно одному кому-нибудь обсудить это дело. Пускай всякий у себя во дворе обдумает, как жить нравственно, тогда только и будет толк.

Обыкновенно в общих разговорах я всегда стараюсь вызвать суждение Льва Николаевича, — мне прямо доставляет наслаждение слушать его, и я часто противоречу ему для того, чтобы услышать его мнение. Издавна еще, смеясь, называлось это в Ясной Поляне:

«Тетенька подымает вопросы».

— «Удивительно, — сказал он, помолчав: — Дума — это подражание парламенту. Это уже старо и отжито. Надо разработать новые формы... Это все равно, как если бы ты из Парижа приехала в глухую провинцию, положим, в платье с узкими рукавами, а там только что надели широкие, и тебя поразила бы отсталость моды. В Париже все бросили эту моду, а в провинции только начинают ее. Так и с Думой.

Потом речь зашла о неосторожном распоряжении большою суммою казенных денег, и Лев Николаевич интересовался этим делом и говорил, что надо уметь выбирать людей и отличать умы:

— Ум, связанный с душевной чистотой, и ум — быстрое соображение. Вот англичане говорят про последний, что he has more brain, Than it is good for him. Это значит, что у него больше мозга, чем для него нужно. Это самые жалкие люди, — прибавил он.

Мы встали из-за стола. Лев Николаевич сел за шахматы. Я с Таней играли в китайский бильярд. Остальные сели за круглый стол. Принесли наверх маленькую Таню, и сестра моя возилась с ней и рисовала ей в тетрадь разнообразные детские истории в лицах <...>.

Разговор перешел на воспитание детей; Лев Николаевич хвалил книгу Вецеля «Дом свободного ребенка». Он говорил, что чем свободнее воспитывают ребенка, тем лучше. Это приучает его к самостоятельности, и, к тому, еще надо дать ему полную свободу в выборе учения и воздействовать на него добром и любовью, а не строгостью и страхом.

Тут многие из нас восстали против свободного выбора учения и говорили, что большинство детей не захочет ничему учиться <...>.

— Одно непонятно, что у нас детей учат всему, но только не нравственной жизни. Когда постигнет горе, начинают молиться, а настоящей нравственной жизни не знают, — говорил Лев Николаевич. — Молитва в простых, необразованных меня трогает... Я знал одну бабу красивую и распутную. Муж ее привязал ее за косу за хвост лошади и так приволок домой. Однажды, проходя ночью деревней, я увидел в окне избы огонь. Я взглянул и увидел эту самую бабу. Она стояла на коленях, крестилась и шептала что-то... Я стоял минут пятнадцать, и она все время не переставая молилась. И вера ее тронула меня <...>.

4 октября было рождение Татьяны Львовны. Погода стояла по-прежнему чудная, и мы решили сделать большую прогулку.

Молодежь, под предводительством Михаила Сергеевича Сухотина пошла в Лимоновский лес, за три версты от дома. Татьяна Львовна осталась из-за нездоровья девочки, а я с сестрой через час после них выехали в тот же лес в тележке, наподобие корзинки <...>.

Вдруг, к большому нашему удовольствию, мы увидели Льва Николаевича. Он ехал верхом на «Делире», англо-арабе гнедой масти.

«Лесным царем». Это прозвище очень идет ему.

Я глядела на него, как он ехал в лесу, и думала: да, именно такую наружность и может и должен иметь лишь человек с таким исключительным внутренним содержанием, как он.

Он подъехал к нам, слез с лошади и пошел пешком. Саша повела лошадь в поводу.

— Удивительно красиво сегодня, — говорил он, — такой осени я не запомню. Я открыл новую, чудную дорогу, по которой мы вернемся домой, а прежде заедем к Саше в Телятинки.

Сестра слегка толкнула меня под локоть.

— Таня, не соглашайся ехать, — сказала она, — ты знаешь Левочкины дороги, мы непременно экипаж сломаем.

Признаюсь, что мне очень хотелось ехать по новой дороге, и я молчала. Но сестра энергично протестовала.

Через полчаса мы прошли лес и вышли на опушку его. По другой стороне дороги шли маленькие кустики. Лев Николаевич сел на лошадь и поехал верхом.

— Я сейчас из этих кустов выгоню на тебя зайца. Помнишь, как мы охотились с тобой? — сказал он мне.

— Еще бы не помнить! Помню тоже, что ты всегда хотел ехать в Телятинки, а я за Засеку. И как раз за Засекой мы затравили восемь зайцев, и Соня была с нами, и с лорнетом, сидя на лошади, подозрила одного, чуть ли не наехала на него, — говорила я <...>.

После обеда Лев Николаевич, по обыкновению, сел играть в шахматы с Михаилом Сергеевичем, я раскладывала с Сашей «кабалу» (род пасьянса); сестра с Таней ушли вниз в детскую.

Вечером, когда снова все собрались в зал, Сергей Толстой, по моей просьбе, играл чудные вещи Грига, Шопена и еще многое другое. Своей игрой он доставил нам всем большое удовольствие. Он играет умело и с большим пониманием, и выбор его много лучше современных музыкантов. Потом он заиграл «Ночь» Рубинштейна. Лев Николаевич говорил, что он это очень любит.

— Заигранная вещь, — сказал Сергей Толстой.

— Оттого и заиграна, что так музыкальна, — заметила я.

За вечерним круглым столом стало еще оживленнее, так как и Татьяна Львовна сидела по вечерам с нами с тех пор, как ее ребенку стало легче.

Как сейчас помню, зашла речь о том, какая должна быть женщина и на что она больше способна.

все важное и трудное — родить и выхаживать детей и проч. — говорилось все, что говорится в этих случаях про женщин.

Лев Николаевич молча, с улыбкой слушал нас.

Вот сейчас скажет про женщин что-нибудь такое, с чем никто из нас не согласится, — думала я, — глядя на его улыбку, и уже заранее радовалась, что услышу его мнение.

Так и вышло.

— Удивительно, — сказал он, — как это женщина не понимает, какой надо быть? Идеал женщины — это Душечка Чехова—9.

Лев Николаевич как-то читал нам «Душечку» вслух, и тип ее был нам известен.

— Как талантливо описал Чехов «Душечку» с ее обилием любви к антрепренеру Кукину, ветеринару и гимназистику! — смеясь, продолжал Лев Николаевич.

— Стало быть, по-твоему, самое лучшее обезличить себя? — спросила я. — Душечка три раза меняла мужей, и с каждым новым мужем у нее образовывались новые вкусы и новые взгляды.

— Когда муж и жена одних воззрений, то какую силу они собою представляют! — сказал Лев Николаевич.

— А когда жена умнее мужа, практичнее и более приспособлена к жизни, чем муж? — спросила кн. Оболенская10. — Тогда как быть?

— Женщина, хотя иногда и умнее и развитее мужа, но все-таки лучше, если она идет с мужем заодно, — сказал Лев Николаевич. — «Душечка» — это прелесть, это одна из лучших вещей Чехова.

— Я думаю, что сам Чехов не хотел изобразить в Душечке идеал женщины, а просто описал такой тип, вероятно, встретив его в жизни своей, — заметила я.

Нам, женщинам, не понравилось мнение Льва Николаевича. Мы все восстали против него <...>.

— мы еще долго продолжали беседу у меня в комнате. Лев Николаевич, в халате, тоже заглянул к нам:

— Что это вы не ложитесь? — спросил он с удивлением.

— Все не наговоримся, — ответила я, — и спать не хочется.

Стоя в дверях, он поговорил с нами и ушел спать. Спать в Ясной Поляне — это значит терять время! Так всегда казалось мне. И когда я уходила вечером в свою комнату, у меня было такое чувство, как будто в одиночестве я должна была разобраться и справляться с этим наплывом и обилием разнообразных, пережитых впечатлений в течение дня <...>.

Прошло несколько дней. Погода испортилась. Было пасмурно и накрапывал дождь. Мы сидели дома, по своим комнатам, и изредка кто-нибудь из нас выходил в сад подышать свежим воздухом. Лев Николаевич, несмотря на дождь, не изменил своей привычке и ездил верхом. Как-то раз за вечерним чаем зашла речь о войне. Трудно найти в Ясной Поляне кого-нибудь, кто стоял бы за войну. Сестра моя, так же как и Лев Николаевич, ужасается войны.

— Не понимаю, как может быть война, — говорил Лев Николаевич. — Надо быть долгим путем развращенным, чтобы понять войну и участвовать в ней.

— А если придут и завоюют нас?

— Тогда надо признаться, что мы не христиане, больше ничего. Японцы наивно, откровенно воюют, а мы фарисейски. Нам Христос не позволяет, а вера японцев позволяет им воевать.

Лев Николаевич уходил в кабинет, когда я ему сказала что-то в защиту войны.

— Я боюсь говорить о нехристианстве войны, чтобы это не выходило пошло. Даже думаю, что не нужно говорить о том, что война есть дурное дело, потому что, — извини меня, — это так же дурно и неприлично, как если бы мы стали говорить об изменениях публичного дома. Если мы говорим об этом, значит, мы еще не уверены, что война дурное дело.

— Мне-то в особенности надо ненавидеть и бояться войны, — сказала я, — после того, что пережил мой сын.

Лев Николаевич стал расспрашивать меня, и я рассказала, как он был в отряде Рожественского на крейсере «Нахимов» и участвовал в Цусимском бою11. Я припоминала все ужасы сражения, про которые слышала, припоминала и гибель «Нахимова», — и рассказала про спасение сына и других офицеров.

— Ах, боже мой, как же это я раньше ничего не слышал от тебя? — участливо говорил Лев Николаевич <...>.

— Нельзя себе представить того нравственного зла, которое производит война! — сказал Лев Николаевич. — Я получил письмо от одного Иконникова12 (он отказался от воинской повинности и сидит уже три года в тюрьме), чудесное письмо!

И Лев Николаевич пошел в кабинет и принес это письмо, которое дал читать Бирюкову, а сам сел возле него. Я помню лишь некоторые места этого письма. Этот человек писал сначала о своей жизни, как в тюрьме его заели насекомые, потом об обращении с ним начальства (сравнительно хорошем), затем передавал свой разговор с солдатами.

— Землячок, — говорили они ему, — ты напрасно это затеял и мучаешься, — отслужил бы срок, да и домой.

«Я знаю одно только, что никогда не буду питать злобы на тех людей, которые думают, что мучают меня, и что не тюрьма меня победила, а я победил тюрьму».

Я взглянула на Льва Николаевича — и увидела, что глаза его были полны слез, и сам он был взволнован. Он молча ушел в кабинет. Через несколько минут он снова вернулся. Выражение лица его было серьезно и спокойно, руки его, по обыкновению, были засунуты за ремянный пояс, он остановился и сказал:

— Когда я сомневаюсь, как надо жить, то при виде таких людей у меня сомнений уже не остается! Они поддерживают меня. Они настоящие люди, которые нас двигают вперед!

— Ну, генеральша, — пойдем в винт играть! — вдруг, смеясь, обратился он ко мне.

У него всегда бывали эти резкие переходы от грустного к шутке, чтобы скрыть свое волнение, — и как сердечны и симпатичны бывали эти переходы! <...>

встретил нас на полдороге, сошел с лошади, и мы немного прошлись, так как очень озябли.

— Вот эти два мальчика, которые стерегут на лугу лошадей, — говорил Лев Николаевич, указывая вдаль, — просили у меня сейчас книжек почитать. Дай им, пожалуйста, Саша, — обратился он к дочери.

У Льва Николаевича всегда в запасе очень много маленьких книжек издания «Посредник» <...>.

Вечером, по обыкновению, мы сидели все в зале. Лев Николаевич играл в шахматы с Михаилом Сергеевичем. Мы разговаривали о будущем, — что кого ожидает.

— Надо жить только настоящей минутой, — сказал Лев Николаевич. — Это в моей власти, будущее же в руках не моих, а божьих. Вот сейчас слово, которое я скажу, зависит от меня: сесть, встать, рассердиться — все в моей власти; мысль принадлежит мне.

— А вот я на днях прочла как раз обратное, — что человек живет только прошедшим и будущим, а редко интересует его настоящее, — сказала кн. Оболенская.

— Да, оттого у нас и идет все так плохо, — ответил Лев Николаевич.

— Человек родится с одинаковым развитием тела и души. Затем моральное растет и опережает физическое. И чем больше человек развит духовно, тем менее чувствует он свое тело.

— И в этом, конечно, большое счастье, — сказал кто-то из окружающих.

— о бессмертии души, — и уже столько раз затрагивая этот вопрос со Львом Николаевичем, я снова стала подходить к нему.

— А, ты опять за старое! — сказал он, смеясь.

— Не могу успокоиться, — мысли о том, что будет с нами после смерти и что такое смерть, постоянно занимают меня, и теперь более, чем когда-либо.

— Мы, как тень Наполеона, — сказал Лев Николаевич, — видела ты рисунок: «Между двумя деревьями Наполеон»? Его нет, а это тень, очертание его стволами двух деревьев. Так и тело наше есть иллюзия. И смерть отделяет нас от этой оболочки. Оболочка уничтожается, и остается одна душа, она бессмертна. Вот как представляется мне наша жизнь.

— И ты веришь в это? — спросила я.

— Еще бы, всей душой, — спокойно и убежденно ответил он. — Без веры и мира душевного нельзя существовать.

Никто не поддерживает во мне так сильно религиозное чувство, как Лев Николаевич. Если оно ослабевает временно, то в общении с ним оно снова растет. Искренность его убеждений передается и заражает.

Заложив руки за пояс, он ходил по зале, мы со старшей дочерью его сидели у самовара.

— Так куда же девается душа наша? — спросила я.

— Этого я не знаю. Таких слов нет, чтобы передать это. Мир бесконечен, — сказал он. — Уже давно предназначена всякому своя жизнь. Все уже известно. И что будет с маленькой твоей Таней, когда она будет старухой, — обратился он к дочери, — все предопределено. Нам дано счастье смотреть в крошечное окошечко на этот мир и принимать в нем участие, может быть, одно мгновение. Мы определяем жизнь нашу временем и пространством, но там ни времени, ни пространства нет, и это мы только так определяем, потому иначе не умеем и не можем. Будет ли это окошечко заменено другим или сольемся мы со «всем целым» — этого нам не дано знать.

— Но зачем же мы посланы сюда? Какая цель? — спросила я.

— Исполнять волю божью, — у каждого из нас это важное дело.

И Лев Николаевич повторил слова, написанные им в книжке «Круг чтения»: «Если я точно сердцем говорю:

«Да будет воля Твоя, как на земле, так и на небе», то есть как во временной жизни, так и в вечной, то мне не нужно никаких ни утверждений, ни доказательств бессмертия. Живи той частью твоей души, которая сознает себя бессмертной, которая не боится смерти. Эта часть души есть любовь».

Когда его слушаешь, то хочешь вот сейчас так начать жить, так чувствовать и понимать, как он, а вместе с тем, — как нелегко дается эта премудрость в нашем «аду», как назвал землю покойный Николай Николаевич Страхов, и как тревожно и нелегко живется на земле!

<...>.

Примечания

Кузминская Татьяна Андреевна, рожденная Берс (1846—1925) — свояченица Толстого, младшая сестра его жены. С юных лет она была горячо привязана к Толстому, подолгу гостила в Ясной Поляне, называя ее «милым своим вторым родительским домом». Незаурядный ум, артистичность, ярко выраженный темперамент Кузминской привлекали Толстого, который был ее верным «другом и советчиком». «Тип Танечки Берс» послужил прообразом Наташи Ростовой в романе «Война и мир» (ПСС

Кузминская обладала бесспорным литературным дарованием. Современники знали ее как автора талантливых рассказов из народного быта, в которых отразились и яснополянские впечатления: «Бабья доля. Из народной жизни» («Вестник Европы», 1886, № 4); «Бешеный волк» (, № 6); «Сестра и я. (Семейные вечера). Из жизни крепостной девочки» (СПб, 1911) и др.

С 1908 г. стали появляться воспоминания о Толстом Т. А. Кузминской: «Воспоминания о графе Л. Н. Толстом в шестидесятых годах», «В Ясной Поляне осенью 1907 года», «Мой последний приезд в Ясную Поляну» и др. Уже в преклонных годах, восстанавливая в памяти былое, Кузминская написала обширные воспоминания «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне», работа над которыми была прервана ее смертью.

Настоящие воспоминания впервые опубликованы в «Иллюстрированных приложениях» к газ. «Новое время» (1908, № 11656, 11659); в том же году они были изданы отдельной книжкой. Воспоминания Т. А. Кузминской отличаются своей фактической и, что особенно важно, психологической достоверностью. Нужно было любить и понимать Толстого так, как Т. А. Кузминская, чтобы в какой-нибудь одной подробности увидеть и показать неповторимые черты его характера, его живого темперамента, его «заразительного» воздействия на окружающих. В то же время в мемуарных записках Кузминской сохраняется «чувство дистанции», постоянно живет сознание исключительности нравственного мира Толстого.

По тексту: Т. . В Ясной Поляне осенью 1907 года. СПб., 1908.

1 В записной книжке Толстого от 11 октября 1907 г. осталось краткое замечание: «Приехала Таня Кузминская. Всегда рад ей» (ПСС, т. 56, с. 215).

2 Автобиография С. А. Толстой «Моя жизнь» (ГМТ).

—4 См. коммент. 3 к воспоминаниям А. Ф. Кони.

5 Накануне приезда Кузминской Толстой пересматривал «Детский круг чтения» и «большой» «Круг чтения» (записная книжка, 27 августа 1907 г.).

6 Первый том «Круга чтения» вышел в феврале 1906 г., второй том в виде двух полутомов: в июле и октябре 1906 г.

7 Неточная цитата из «Круга чтения» (см.: ПСС«Silentium!» Ф. Тютчева.

8—9 Задолго перед этим разговором Толстой высказал ту же мысль в послесловии к «Душечке» А. П. Чехова, которое было опубликовано в 1905 г. в «Круге чтения».

10 Е. В. Оболенская. См. коммент. 26 к воспоминаниям М. С. Сухотина.

11 —15 мая 1905 г. между русской 2-й Тихоокеанской эскадрой под командованием вице-адмирала З. П. Рожественского и японским флотом. Русская эскадра была разгромлена в этом бою.

12 письмо Иконникова. «Призывался он в 1904 г. в Скопине. После отказа (от воинской службы) его арестовали, и с тех пор он сидит в разных крепостях и на гауптвахтах (Гусев. Два года с Толстым, с. 58).

Раздел сайта: