Лазаревский Б. А.: В Ясной Поляне

В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ

I

Сентябрь 1903 г.

Нежная осенняя погода. Деревья молчат, и в воздухе плавает «бабье лето».

В этот прозрачный, спокойный день я видел самого умного и самого чуткого человека и много с ним говорил, гораздо больше, чем ожидал...

Я сидел в яснополянской столовой, когда вдруг, слева от меня, отворились обе половинки дверей, и на кресле вкатили самого Льва Николаевича.

Потом я узнал, что 29-го августа, на другой день после своего семидесятипятилетия, он поехал верхом; нужно было перебраться через какой-то небольшой овраг или ручей. Чтобы лошади было легче, Лев Николаевич спешился и перевел ее под уздцы, но когда снова захотел сесть, лошадь наступила ему на ногу. Опасного ничего не было, но ходить и гулять нельзя было, а это для него большая беда <...>.

Вкатили и придвинули к столу — прямо против меня — кресло. Седая голова и белая борода. Блестящие, не стариковские глаза вопросительно остановились на мне. Я встал, подошел и назвал свою фамилию. Он подал руку, сухую, теплую и, уже не спрашивая, а улыбаясь необыкновенными глазами, сказал мне, как литератору, несколько приятных слов.

Ему подали завтрак. Он начал пить и есть, быстро двигая нижней челюстью. Поставив чашку, Л. Н. стал подробно расспрашивать меня о здоровье Чехова, которого я видел перед этим. Бодрость и живость речи Льва Николаевича удивили меня не меньше, чем память и глаза. После завтрака он сказал:

— Мы с вами сегодня еще будем видеться. Мне очень интересно с вами поговорить, ведь вы служите в таком страшном месте, как военно-морской суд?

— Да, я секретарь суда.

Льва Николаевича опять увезли обратно в кабинет. После чая я ушел в парк...

Необыкновенно приятно было от сознания, что я в Ясной Поляне и не на юбилее, а сегодня, когда внимание Льва Николаевича никем и ничем не утомлено.

II

Комната, которую указали для меня, была прежним кабинетом Льва Николаевича. Здесь находится часть Яснополянской библиотеки. На полках много старых книг. Все больше по теологии: несколько библий, евангелий... Отдельно патерики, послания апостолов, требники, жития святых...

На письменном столе лежало несколько листов белой бумаги. Я сел и начал записывать мои впечатления.

Наверху ударил колокол к завтраку. Я опять пошел в столовую и застал здесь всех бывших утром и графиню Софью Андреевну. Когда я подошел к ней, Лев Николаевич громко назвал мое имя, отчество и фамилию...

Кушанья были вегетарианские, но отдельно стояла телятина для детей и вообще для желающих.

Лев Николаевич перестал шевелить челюстью, поднял голову и сказал:

— Вот сегодня такую массу писем получил, но из них только два интересных. И эти два написаны совсем безграмотно: «Толстову»... Был еще пакет с какими-то церковнославянскими книжками и с адресом, напечатанным на пишущей машине, который начинался словами: «заблудшей овце»... И зачем такое писать?.. — Он улыбнулся.

Завтрак продолжался довольно долго. Я очень обрадовался, когда, наконец, остался вдвоем со Львом Николаевичем. Он начал расспрашивать меня о бытовой стороне военно-морского суда и о приговорах. Особенно интересовало Льва Николаевича дело о матросе-сектанте, очень мягком, исполнительном человеке, обвинявшемся в совращении в свою веру товарищей.

— Ну, слава богу!

Я добавил, что за всю мою службу с 1897 года у нас не было ни одного смертного приговора, но все-таки это дело мне не по сердцу и мое горячее желание поскорее уйти в отставку. Лев Николаевич погладил меня по руке и радостно произнес:

— Да, да... И чем скорее, тем лучше. Ведь никому и ничем не поможете, а сами испортитесь... Ну, а как вы относитесь к евреям?

— В юности, и даже позже, я был убежден, что это особая порода людей, способных делать одно только зло всем неевреям. Теперь же я думаю, что среди них добрых и злых не больше и не меньше, чем и во всех других нациях. И вообще я различаю людей не по принадлежности их к какой-либо расе, а по их поступкам...

— Ну, конечно, конечно...

Затем я рассказал ему, что в Москве был на Хитровом рынке и видел, чем питаются босяки — форменной отравой: тухлыми яйцами, разлагающимися селедочными головками, гнилыми яблоками и вареным мясом, в котором кишат белые черви. Я выразил мысль, что хорошо бы написать статью, в которой убедить общество, что допускать публичную продажу такой мерзости, по меньшей мере, бессердечно. Ответ Льва Николаевича меня удивил.

— Туда их привело не одно горе, а, в большинстве случаев, еще и пьянство и разврат. Нельзя же развратничать и за это потом жить спокойно и хорошо. Если бы кто-нибудь заболел дурной болезнью и затем, благодаря деньгам, скоро выздоровел, это было бы несправедливо... Не признаю я и так называемых домов трудолюбия: это не помощь, а суррогат помощи. По-моему, такие филантропы, как, например, доктор Гааз, о котором писал Кони1, не принесли пользы человечеству.

Разговор перешел на развращенность высших классов общества. Лев Николаевич с грустью покачал головой и произнес:

— Я без отвращения и до сих пор не могу вспомнить своей холостой жизни и вообще молодости. Это ужас что такое было! И все оттого, что живем мы и питаемся не нормально. Отсюда и половые излишества. Ехал я как-то с одним крестьянином, холостым и молодым, — так чуть бороденка показалась, — и спросил его, как он живет без этого? — «А про это и думать некогда», — ответил парень. Главное же, что у нас с юношеских лет вбито понятие, будто без этого жить трудно и нездорово. Это неправда. Без этого можно прожить. Надо только на каждую женщину смотреть, как мы смотрим на мать или сестру. И никаких животных побуждений такой человек не почувствует...

III

Главное чувство, которое я испытал, беседуя со Львом Николаевичем, было сладкое сознание, что с этим человеком можно говорить только совершенно искренно; что всякое желание показаться Толстому хуже или лучше, чем есть, не привело бы ни к чему, кроме стыда. Казалось, что Л. Н. только посмотрит и уже узнает, кто перед ним и зачем пришел такой человек.

Заговорили о значении рецензий и критических статей о художественных произведениях.

— Теперь я решительно ничего не читаю о себе и думаю, что каждому писателю нужно как можно меньше придавать значения своему писательству.

Я вспомнил, что даже на Чехова — не придававшего значения критическим статьям — все-таки производили тяжелое впечатление рассуждения о его творчестве людей, может быть, и очень хороших и очень полезных, но лишенных художественного чутья.

При имени Чехова Лев Николаевич оживился.

— Чехов!.. Чехов — это Пушкин в прозе2. Вот, как в стихах Пушкина каждый может найти что-нибудь такое, что пережил и сам, так и в рассказах Чехова, хоть в каком-нибудь из них, читатель непременно увидит себя и свои мысли... Некоторые вещи Чехова положительно замечательны. Вы знаете, я выбрал все, особенно понравившиеся мне, его рассказы и перечитываю всегда с огромным удовольствием. А вот пьесы его совсем не нравятся мне...3

— Позвольте, Лев Николаевич, ведь читать пьесу и смотреть ее на сцене, это не одно и то же. Мне кажется, если бы вы увидели какую-нибудь пьесу Чехова в исполнении московского художественного театра...

— Видел. Был на «Дяде Ване» и, вообразите, не досидел.

Это было единственным, что из его слов осталось для меня непонятным. Не помню, по какому поводу, но разговор перешел на духовенство. Выражение лица Льва Николаевича стало как будто грустным, и он сказал:

— Среди священников есть много хороших людей, очень хороших. Вообще хорошие люди есть во всяком, решительно во всяком сословии. А какая масса прекрасных людей среди военных, хотя они и служат такому ужасному делу, как война...

Вошла графиня Софья Андреевна, и разговор прекратился.

Я спустился в нижний этаж и старался как можно точнее записать все услышанное от Льва Николаевича.

IV

Стало вечереть. Слуги начали накрывать обеденный стол и стучать ножами. Я вышел на воздух и долго гулял по яснополянскому парку. Теплынь. Тишь. Хорошо!

Вспомнилась гимназия и та греческая фраза о Сократе, которую мы переводили в пятом классе: «И обвиняется он еще в том, что развращает юношество и не чтит отечественных богов».

Меня поразила параллель, которую можно было провести между Толстым и Сократом. И тот и другой обвинялись не в том, что отрицают существование божества, а в том, что понимают бога не на точном основании законов отечества.

И пришло в голову, что через несколько столетий другие гимназисты будут проходить по истории о Толстом так же, как мы учили о Сократе.

Когда стемнело, я вернулся к дому и сел на крылечке.

Догорало небо. Пахло цветами. Не хотелось двигаться с места.

Раздался колокол на обед.

К столу опять вывезли Льва Николаевича. По дороге он успел дать щелчок в спину своей дочери Татьяне Львовне. Она шутливо вскрикнула:

— Не драться!..

Подали дыню, фрукты и чай. Лев Николаевич опять уехал в кабинет.

Князь Н. Л. Оболенский (муж Марии Львовны) дал мне тетрадку с бланкированными страницами, на которых были помещены приблизительно следующие вопросы: 1) какой ваш главный порок, 2) к какому из пороков вы относитесь наиболее снисходительно, 3) какой ваш любимый автор? и т. д. Всех вопросов было около двадцати, последний: «искренно ли вы ответили на каждый вопрос?» Имена и фамилии отвечающих писать на бланке не требовалось. Я посмотрел предыдущие уже заполненные листки. На всех, без исключения, против вопроса — «кто ваш любимый автор», было написано: «Л. Н. Толстой». Я написал: «Антон Павлович Чехов».

Татьяна Львовна полулежала на диване, Мария Львовна, Александра Львовна и В. Кузминская сгруппировались в углу и что-то напевали. Князь Н. Л. Оболенский сидел и раскачивался в кресле-качалке. Я заполнял свой листок возле круглого стола. Хотелось быть вполне искренним. Наконец, я закончил свои ответы и задумался обо всем том, что сегодня слышал от Льва Николаевича.

V

До знакомства с Толстым мне не раз приходилось встречать весьма образованных и неглупых людей, которые считали Толстого сектантом, фанатиком, навязывающим свои идеи всем и каждому. И мне стало теперь жаль этих людей. Для меня было слишком ясно, что Лев Николаевич ничьей воли никогда не мог насиловать. После каждой фразы его проницательные глаза как будто говорили: «Я так думаю, но может быть, я и ошибаюсь».

насквозь. Более склонен прощать, чем обвинять. Его идеал — чтобы люди как можно меньше портили друг другу жизнь... Чтобы чуткие влияли на тупых и нечутких. Нет для него ни правых, ни левых, а есть только сердечные и бессердечные. Первых он любит, о вторых сожалеет.

К себе относится строго. Его жизненный опыт огромен, в нем как будто сконцентрировалось все лучшее из целого ряда эпох и поколений. Не понимать нравственного богатства, исходящего из его слов, могут только или весьма ограниченные люди, или очень завистливые. Вся суть его мыслей сводится к формуле: чтобы делать хорошее, нужно самому стремиться стать хорошим.

Так я понял Л. Н. Толстого.

VI

— Ну-с, на все вопросы ответили? — спросил князь Оболенский.

— На все...

— За это можете съесть кусочек дыни, — шутливо добавил он.

Лакей принес снизу две гитары. Мария Львовна и Александра Львовна взяли их и начали настраивать.

Окна были отворены, и видно было усыпанное золотым песком звезд, темное, как синий бархат, небо.

Мария Львовна опустила голову и, чуть раскачиваясь, начала под аккомпанемент гитары:

Ночи безумные...

Ночи бессонные...

Никогда и нигде пение этого романса не производило на меня такого впечатления...

Пауза. Затем два голоса снова слились и продолжали:

Пусть даже вре-мя

Бесшумно отворилась дверь кабинета, и кто-то вывез на кресле Льва Николаевича. Он склонил голову и, видимо, заслушался. Лампа из кабинета освещала часть его серебряной бороды.

Все же лечу к вам
Памятью жадною...

Это было самое красивое место. Когда кончили пение, Лев Николаевич поднял голову и сказал:

— Как хорошо, как хорошо!..

— Споем: «Эх, пошел, да распошел»? — сказала Александра Львовна.

— Споем...

Начали перестраивать гитары, и опять раздалась песня:

Как со вечера пороша,

И эх, пошел, да распошел...

Темп припева был быстрый и красивый. Хотелось в ритм с ним двигаться.

«Вероятно, так пела Наташа Ростова», — думаю я. И когда струны прозвенели в последний раз, стало жалко и захотелось еще раз услышать пропетую песнь.

Но надо было ехать. До отхода поезда оставался час с лишним. Я подошел ко Льву Николаевичу и попросил его фотографию.

— Вы рулем когда-нибудь правили? — спросил он.

— Правил.

— Так вот передним колесом моего кресла нужно править, как рулем. Будьте добры, отвезите меня в кабинет.

Я осторожно повез его, боясь зацепить за стул или за дверь.

— Ну, теперь подвезите меня к столу. Так. Теперь дайте мне, вон там лежит, пакет.

— Которую хотите?

— Вот вы сейчас в кресле и здесь в кресле. Пожалуйста, эту.

— Ну, хорошо. Теперь дайте мне перо...

И он надписал. Я поблагодарил и заволновался от мысли, что через несколько минут уеду и больше не скоро, а может, и никогда уже не увижу его.

— Ну, прощайте!

Лев Николаевич задержал мою руку в своей сухой и теплой руке.

— Постойте... Что я вам хотел сказать еще? Да... индивидуальность у писателя? Индивидуальность — это искренность. Если будете искренним, тогда всегда будете и индивидуальным... Да, искренность... И чем скорее выйдете в отставку, тем будет лучше. Ну, до свидания!..

Через десять минут я уже сидел в двухместном шарабанчике. Было темно и тепло. Пахло экипажной кожей и лошадью.

Полетели...

— А не опрокинешь? — спросил я сидящего со мной рядом парня.

— Зачем?.. Лошадь, она видит...

Прогремели через мостик, выехали из ворот и свернули влево, к шоссе...

И тогда мне казалось, и теперь кажется, что если я проживу на свете еще долго и увижу еще много хорошего, все-таки день в Ясной Поляне будет одним из самых памятных дней в моей жизни.

Примечания

—1943), военный юрист, писатель.

Впервые посетил Ясную Поляну 2 сентября 1903 г.

Толстого заинтересовала личность Лазаревского прежде всего как военного юриста, служившего в военно-морском суде. Нравы и порядки в русской армии вызывали обостренное внимание писателя, что подтверждается и другими свидетельствами современников (см.: С. Гарин. Один день у Толстого. — ЦГАЛИ, ф. 508, оп. 1, ед. хр. 248, л. 2; см. также коммент. к воспоминаниям Жиркевича, с. 511).

«О литературе. Толки о Чехове... Он, как Пушкин, двинул вперед форму. И это большая заслуга...» (ПСС, т. 54, с. 191).

В основе воспоминаний Лазаревского — его дневниковые записи, сделанные непосредственно в Ясной Поляне. Свои мемуарные записки о Толстом Лазаревский включил также в статью «А. П. Чехов» (1905).

По тексту, опубликованному в кн.: «Международный толстовский альманах». Сост. П. Сергеенко. М., 1909, с. 88—97.

1 В Яснополянской библиотеке сохранилась книга А. Ф. Кони «Федор Петрович Гааз. Биографический очерк» (СПб, 1897) с дарственной надписью: «Дорогому Л. Н. Толстому от автора».

2 «Чехов — это маленький Пушкин» (ЦГАЛИ, ф. 278, оп. 1, ед. хр. 2, л. 19).

3 Эту мысль Толстой часто повторял. Свое мнение о пьесах Чехова Толстой высказывал и самому их автору. См.: П. П. Гнедич. Из записной книжки. — «Международный толстовский альманах». М., 1909, с. 32. Неприятие драматургии Чехова связано с общей эстетической концепцией Толстого той поры, отрицавшей драматургию, как искусство, лишенное религиозно-нравственной основы. С этой точки зрения Толстой не щадил и своих пьес (см. ст. «О Шекспире и о драме», ПСС

Раздел сайта: